Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 27.05.2012 / 19:38 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Дружба Народов» 2004, №10
Проза и поэзия


Болезный мой, моя большая Русь...
Пространство напряжения и боли. Стихи
версия для печати (21975)
« »


1

Как мне родину помнить, рязаням за руки цепляться, 
мягкотелых коломен из их скорлупы вынимать, 
уезжать-возвращаться, повторной любовью влюбляться, 
в каждой встречной старухе угадывать родную мать? 
Как мне сурик не тратить на ветхозаветные доски, 
не топтаться по жести и воздух не схватывать ртом? 
Ах, душа колобродит, Шопена гундит на расческе... 
Но об этом — не летом, об этом когда-то потом. 
Время ярости зреет и меряет вдоль километры. 
Расшивает понтоны, по насыпям гравий трясет. 
Из Хазарий приводит свои уголовные ветры 
за семьсот расстояний, а может, уже за пятьсот. 
Время жалости, Боже, разлуки, прощаний и вскрика, 
мокрых щек и акаций, седого качанья осок! 
Как мне родину помнить от мала ее до велика, 
до смещения сердца, до слез на отвальный песок?

2

...Но я-то, жизнь, живу лишь по твоим законам! 
Я в двери не стучусь и норов не кажу. 
Я мышь, я серый мех, оклад к чужим иконам... 
Посмотрите наверх, а я на вас гляжу. 
Сиротство есть испуг от каждого замаха. 
Побитому везде мерещится кулак. 
А я перо и пух, прикормленная птаха, 
карманный канарей, который просто так. 
Погодки, мастера! Мне ничего не надо. 
Наш век уже прошел, маячит за плечом. 
Мне возраст — по годам, как поздняя награда. 
Но я в своей судьбе, как прежде, ни при чем.

3

Мне хотелось жить легко и просто, 
совершать хорошие дела. 
(Я переболел болезнью роста. 
И краснуха у меня была.)

Кровь цвела и по аортам била. 
От восторга волосы вились. 
Ты б меня, Татьяна, полюбила, 
если б мы тогда пересеклись.

Так-то, мол, Геннадий Алексаныч... 
Что ты ходишь-бродишь, нелюдим? 
Оставайся-ка ты лучше на ночь. 
А потом, наутро, поглядим.

Я б остался — разве дело в этом? 
Я тогда легко в постели лез, 
проявляя к людям и предметам 
самый неподдельный интерес.

Я для мира был необходимым
и всему творению родня.
Все пошло бы прахом, сизым дымом,
не цвела б картошка без меня.

Эх, Татьяна! Я теперь умнее... 
Жизнь и мне продела удила. 
А ведь так хотелось ладить с нею,
совершать хорошие дела!

4

Поллитровые гении, бледные чада психушек,
короли мордобоя с багровыми пятнами скул...
При служебной гитаре, в столетье по самые уши,
вы сердца потрясали и слушали времени гул.
Ничего не доделали, пели — куда! — токовали.
Под каток подставлялись, пространство толкали вперед.
И бутылочным стеклышком вены в котельных вскрывали,
в тридцать семь умирали... Но больше никто не умрет.
Я не вашего племени, я просто зернышко-строчка,
буква «р» для раската, с фамилии вбитая в слог.
У меня для столетья иная, кривая заточка. 
И под пуговкой сзади обмылок судьбы, оселок. 
Кто поймет мою злобу и жалость мою пожалеет, 
под струну отшаманит печали моей высоту, 
потому что так долго, так трудно отчизна болеет, 
карамельку ерошит и тянет обертку ко рту?..

5

Не управиться мне с телом — 
с этой техникой шальной. 
С этим сердцем оголтелым 
и не ладящим со мной. 
Мне сподручней со словами —  
по ранжиру ставить в ряд. 
Пусть они побудут с вами, 
пофасонят, попестрят. 
Там ужасные повторы 
и судьбы затертый след. 
Там село зовется Горы, 
хоть и гор-то, в общем, нет. 
Там уснул по горло в горе, 
а проснулся хохоча. 
Там провисла на заборе 
обливная алыча. 
Там мой век меня бросает 
под чужие небеса. 
И в предсердие кусает 
сумасшедшая оса.

6

...А счастье движется косматой полосою 
к Сосновке, с выгона, от нас за три двора. 
Утята Шаховых — все воинство босое — 
на нижний пруд посыпались с бугра.

Начало долгое, воды на две минуты... 
Плотненье воздуха, плетеная струя. 
И сад качается, и лопухи прогнуты. 
И жизнь случайная, как будто не моя.

Но в кадке вымыта, дыханьем отогрета. 
На час утешена, неделю весела. 
...А счастье движется по самой кромке лета — 
мое пропащее, косматая метла.

7

Мне предгриппозный жар дыханьем ноздри греет.
Я сплю, мне снятся сны. Мне память веки мнет.
Вон золотушный шкет на лавочке хиреет,
зубами доску трет и щепки тащит в рот.
Который это год бездарного столетья?..
И все осот летит, стрижи стерню стригут.
И ходят по земле завистливые дети,
в запазушном тепле копейки берегут.
Что ж, доживай за них, щенок прыщавой своры...
Ищи изюм в кутье чужих сороковин.
Тебе уже не в счет мамайские поборы
ни лет, ни бед, ни бред фруктово-рвотных вин.
Кто должен говорить, к тому вернется слово.
Кто помнил и забыл, тот закричит в ночи.
...Я сплю, мне снятся сны. Я начинаю снова:
«Вон золотушный шкет...» Довольно. Замолчи.

8

Валентину Резнику

Агрономы козырные, 
зоотехники-тузы! 
Люди нужные, родные, 
жизни главные низы.

Обработчики металла, 
индустрии пьедестал! 
Почему вас вдруг не стало? 
Или кончился металл?

Мне всегда, признаться, было 
не до плавки чугуна. 
Яйценоскость — тоже сила, 
но без нужды мне она. 

И однако, и однако... 
Мне не пишется без вас. 
Будто нет от жизни знака. 
Будто где-то свет погас.

Целый класс как будто вымер. 
Словно мамонт, лег в песок. 
Хлеб и сталь, коровье вымя, 
кислый пот, томатный сок...

Гегемоны на бумаге... 
Лживо время, волчья сыть. 
Я вас помню, работяги. 
Возвращайтесь. Будем жить.

9

Где-то в море дельфины поют... 
Я судьбе моей руки целую 
за блаженный ее неуют, 
за отчаянье напропалую. 
Здравствуй, ветер с камчой в кулаке, 
ворошенье огромного тела, 
холод в легких, песок на щеке! 
И душа выше качки взлетела. 
Как мне жить на спине у воды, 
просыпаться спокойным и сирым, 
ради жесткого блеска звезды 
примиряться с беспомощным миром? 
Долго плыть до небесных огней, 
натыкаясь на рыбьи маршруты. 
И угадывать в облике дней 
времена потрясений и смуты. 
...Скоро склянки на рейде пробьют. 
И закат ослепительно светел. 
Где-то в море дельфины поют, 
будто нами забытые дети.

10

На родине много достойных людей. 
А я у нее — заурядный злодей:
бейсбольная кепка, блатной козырек, 
рубашка враспашку, душа поперек... 
Моих панталонов карманы мелки. 
Моих диабетов сверкают белки.
— Ах, родина-мама, скажи, успокой:
зачем я тебе никудышный такой? — 
Сосновые звоны, березовый сок... 
Мне родина с маху ударит в висок. 
Положит в теньке на траву-лебеду:
— Поспи, малахольный! — шепнет на ходу. — 
Я буду на травке покойно лежать 
и тощие ноги при всех обнажать. 
И ангелы-птицы слетятся ко мне, 
чтоб петь про любовь в небывалой стране, 
про строгую мать и про ветер тугой... 
Потом про меня с обнаженной ногой.

11

Я зову моих мертвых — живые меня не услышат. 
Я зову моих милых, когда-то любивших меня, 
обнимавших мне шею, дышавших, как женщины дышат, 
утомленные страстью и дремой зрачки затемня. 
Вы, кто были со мною, кому я был другом и сыном, 
кто ко мне наклонялся сквозь сор и окалину лет, 
где я спал на блевотине, вшей выводил керосином, 
лгал и злобой давился, которой прощения нет, — 
протяните мне руки, чтоб мог я осилить столетье, 
разучиться уменью и подлое знанье не знать. 
Чтобы Люда приснилась в своем бирюзовом берете. 
Чтобы дочь оглянулась, движеньем похожа на мать. 
Мне земли не хватает — поставить стопы для опоры, 
не упасть при вращеньи летящего в прорву волчка... 
Продержаться, продлиться, протиснуться времени в поры! 
И обратно проткнуться с упорством побега-дичка.

12

Опять июль от вишенья кровав. 
Мне в этой крови никакой корысти. 
Мне б лишь дожить до холоданья трав, 
увидеть кленов жеваные листья, 
понять, что мир взаправду постарел 
и нет стыда в нем быть одним из старых, 
хоть ветер — безотцовщина, пострел — 
между столбов играет на гитарах. 
Хоть на бугре сцепились кобели, 
решая спор о продолженье рода. 
И терпок дух распоротой земли 
над жалким изобильем огорода.

13

...А как деревья движутся под ветром, 
как входят в дом, шагают за стекло! 
И звезды падают, смещаясь мимо, мимо. 
И рыбы разговаривают речью, 
придуманной из моего дыханья. 
Порой мне кажется, что я — мой сын:
мне тоже девять лет
и я зажмурился, закрыл руками веки,
чтоб не глядеть, как над оглохшим руслом
взлетела посреди ракит река
и вновь легла в него, не расплескав ни капли.
Как вдруг придвинулся дощатый горизонт,
качнулся, сделался с глазами вровень.
И маленькое счастье смотрит в щелку
на жизнь мою...Не надо, не смотри.
Я стану волосом на комариной скрипке
и тоже буду слышать через время,
как задохнулся жалостью Творец.
И жидким блеском шевельнулось небо.

14
Мело во все пределы. 
Б.Пастернак

Денек подслеповатый, 
затрепанный снежок, 
подбитый шаткой ватой. 
И времени ожог.

Когда-то, в прошлом веке, 
в немыслимой дали, 
во льдах вставали реки, 
снега мели, мели. 

И женщина молчала, 
и снег летел на мех. 
Но я забыл начало... 
А быть счастливым грех.

Я мальчик с фотографий, 
присыпанный снежком. 
Я веку не потрафил 
и пахну коньяком.

С подагрой нету слада. 
Январь торчит в окне. 
...А памяти не надо. 
Уже не надо мне.

15

По грудь в годах, а в буднях — выше плеч, 
глухой и старый, в дрязгах со столетьем... 
Всего и дел — прийти и в землю лечь, 
и напоследок улыбнуться детям. 
Но проорет очнувшийся петух, 
склоняя гребень к оперенью лета, 
чтоб наконец-то выцвел и потух 
линялый серп посереди рассвета. 
Но рухнет дождь, ошпарив зеленя, 
и станет вдруг земля совсем нагая. 
И маленькие, ростом в полменя, 
пойдут дождишки, струйками стегая... 
Куда! Ни с кем тягаться не берусь:
какие счеты с веком в чистом поле? 
Болезный мой, моя большая Русь... 
Пространство напряжения и боли.

16

Любовь, ты крик в ночи сожженными губами, 
обиженная боль по полю босиком — 
куда глаза глядят, загульными столбами... 
И бешеный возврат ночным порожняком. 
Я тысячи имен давал моим любимым, 
дыханьем щекотал их рук внезапный пух. 
И запахом любви, таким неистребимым, 
вдруг начинало все благоухать вокруг. 
А как цвела вода в неистовых озерах! 
Как плавилось стекло и падало с небес! 
Любовь, ты поздний кров с постелями в подзорах 
и колыханье ос, их рыщущий подрез. 
Засни в моих руках — куда нам торопиться? 
У времени для нас особый циферблат. 
На нем всегда летит распластанная птица 
и не смежает глаз. И каждый час крылат.

17

Шестерки, фраера, мальки в судке Господнем… 
Я всех вас пережил на страшное число. 
Я только сидор снял, я только веки поднял, 
а вас уже смело и прахом унесло. 
Где дом не для меня? Где ветер у осины? 
Где галочье перо, глаза для жарких слез? 
Где мать на холоду перед приходом сына? 
Приблудная печаль и сень ее волос? 
Все грозы на восток, все шпалы до Рязани. 
Слюдой проложен день и грузны поезда. 
А нас никто не ждет и мир не нами занят. 
И смотрит не на нас из птичьего гнезда.

18

Расступилось небо шире, 
разошлось во весь лимит. 
Март Иванович в Кашире 
колокольнями гремит.

Ой, гремит, гудит, грохочет, 
каблуками давит лед. 
Расшумелся, править хочет... 
Ах, оторва, ах, отлет!

Все ему — положь, да сразу, 
да под первое число! 
Тут метелицу-заразу 
ненароком принесло.

И пошло у них на горке! 
Все, как водится, вверх дном...
Эти вечные разборки. 
Эти стрелки под окном.

19
Жизнь хороша, особенно в конце.
А.Тарковский
Старики с собою не кончают. 
Старики рецепты получают. 
Натощак анализы сдают. 
Ну-ка, больше капель и таблеток 
для моих бессмертных однолеток! 
Вон они, меня не узнают.

Да и то: с расквашенной сопаткой,
а вцепился в жизнь бульдожьей хваткой..
Оттащите, граждане, меня!
У меня костяшки побелели.
Я дышу на ладан, еле-еле.
Ан вишу, враздрызг ее кляня!

Мне играться с хворью в кошки-мышки, 
издавать задрипанные книжки. 
Женщину бессильно донимать... 
А параша, блядская больница? 
Доктор-хам, сосед ночами ссытся... 
Но живу же, суки, ...вашу мать!

20
Лейтенантской веселой походкой
и подковками тонко звеня,
я ходил по земле моей кроткой,
благодарно носившей меня.
Рыбы плавали, птицы летали.
Ах, деревья и травы цвели.
Невозможного мира детали
разбегались до края земли.
А в мордовской глуши Мелекесса
я и сам ненароком летал:
что во мне настоящего веса? 
Лишь душа да подковок металл. 
И хорошая девушка Люда 
мне махала рукой из окна — 
из судьбы, из незнанья, оттуда, 
где поныне все машет она. 

21

Опять паренье тепловых сетей.
Двенадцать километров кверху — небо.
Рехнувшиеся птицы
гриппозным горлом продувают утро,
выплевывают косточки рябин.
Да, это возвращается столетье:
бесстыдство зим, запойные метели
шарфы с себя сдирают, матерясь,
сшибают с петель двери.
На ледяной веревочке, на нитке
сусального сезона
мотается подслеповатый день.
Нет, это на зрачках моих
уже ослабевает тяжесть света
и натяжение его плевы.
И по коростным настам,
по шаткому пунктиру землероек
проходит век. Никто не звал его.
Ты, жизнь? Ты, оробелый волос милой?
Ты, радужной трухой присыпанная боль?
Ты, ворошенье слов, тяжелых, как в утробе
понесшей женщины, взбуханья нежный ком?
Я трогаю настуженной ладонью
заляпанную снегом плоть сосны
и вижу в небе, подо льдом, под хрустом,
снование живцов, подводные лианы,
их хищный взмах, пластичный и тугой.
Да, это возвращается столетье.
Да, белой молью запылило небо.
Любовь моя, касание в потемках!
Как на тебя опять поднять глаза?

22

На моем миокардии напрочь изношены стенки, 
слабый клапан митральный...Короче, хреново у Генки. 
(Бычье сердце, турбина и тягло, двужильная стать — 
где упал, там отжался. Не вытянул — значит, не встать.) 
Это байки для взрослых... А жизнь, получается, сзади. 
Осень пахнет забвеньем, как милой поблеклые пряди. 
И спирта не шибают, как прежде, дубильным корьем,
потому что мы больше опасного зелья не пьем — 
моционим, за памятью ходим кругами. 
Комары вечерами стучат у крыльца сапогами. 
И кусают без пыла: поди эту кожу прорви! 
И невкусно, и грустно. И сахара много в крови. 
И огромные луны стоят возле сада ночами, 
все глядят, не мигая, налитыми влагой очами.

23

Чужих стихов внезапная гроза — 
до сбоя пульса, остановки вздоха:
«Ах, мне бы так!» Украл бы, да нельзя — 
в шестнадцать строк уложена эпоха.

И ты влюблен в четвертую строфу, 
как в женщину: до стона, до захлеба. 
Нет, все б отдал — полжизни на фу-фу! — 
за этот стих, а лучше бы за оба,

за этих рифм кавалергардский щелк 
(нога к ноге, с ленцой, с полуоттяга), 
и слов как будто неприметный шелк, 
с которым рядом прочее — бумага.

А утром встал — и что за ерунда? 
И я горел, я трепетал над этим? 
Вот здесь растыр, а это не туда... 
Насчет эпохи — «Вася, будешь третьим?»

Куда ушло, кто сдунул, кто унес? 
И ничего уже не сохранится. 
...А все равно душа до новых слез 
листает дни, вперяется в страницы.

24

Снег летит параллельно пространству полынного поля. 
Трансформаторным гудом проходят косые столбы. 
Я люблю эту пору, которая — холод и воля, 
и разбойничий посвист бегущей по следу судьбы. 
Отсвет стынет по стеклам и бронзой ложится на лица.
В промороженных толщах хрустят меловые пласты.
Мне сегодня приснится, что в поле мышкует лисица
и танцует на лапах, и белые снеги чисты.
Ой, зима-гощеванье, поземок ручное плетенье,
низкорослые утра и ночи в четвертом часу!
Дай мне выучить имя большой и растрепанной тени,
что стучится в окошки и держит окрест на весу.
Дай допить, не пьянея, крутую и страстную брагу
этих дней и метелей, растущих в небесный проем,
перенять эту зверью, мышиную эту отвагу,
за полынь удержаться в отечестве гневном моем!




в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100