Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 10

После журнала

Дневник 1970 года. Продолжение

Продолжение. Начало см. «Дружба народов», № 9, 2004.

18.X. Ездил к М.Ил. А.Т. сегодня чуть лучше. М.Ил. и Оля приехали от него счастливые: был все время в сознании, уже ждал их, много (в сравнении с последними днями) и разумно говорил. Боюсь только, что все это мираж — такие улучшения бывают перед новым приступом болезни. Блохин1 не был еще у него — обещают завтра. Я просил М.Ил. — разрешить мне побывать у Трифоныча — хоть на 5—10 минут, посидеть возле него. Она согласна, будет просить пропуск. Кажется, она получила доверие ко мне.

М.Ил. рассказала, что в последний день на той неделе, когда он чувствовал себя худо — ему сказали, что Солженицын получил премию. Он обрадовался. Сказал М.Ил-не: «А ведь и нас вспомнят, как мы за него стояли. И мы — богатыри». Читали ему статью «Недостойная игра»2 — его все это интересовало. «А я вот в нетях».

После ему сразу плохо стало на другой день — как спад после большого напряжения.

О Симонове М.Ил. говорила с осуждением — побоялся к ней зайти, а передал с посыльным записку А.Т.: «Саша, поправляйся, ты всем нужен». М.Ил. решила не читать ее А.Т., фальшивый Симонов.

А может быть, кремлевские врачи торопятся его списать, может быть, он начнет выкарабкиваться? Сегодня тоненький лучик засветился, и я сразу стал думать, что еще попробовать можно — во всяком случае показать анализы и калужской врачихе, и химику, которого советует Ира Луначарская3.

13 октября шел первый снег.

19.Х.70. Солнечный, ясный осенний день. Был я у А.Т., наконец. Ужасная перемена — за этот месяц, что я его не видел. Лежит на высоких подушках — худой, одни глаза его голубые на лице, слабенький, с волосами, прилипшими ко лбу — страшная испарина. И только левая рука живет, движется. Он сразу же узнал меня и, видно, обрадовался. Потянулся поцеловаться, когда я нагнулся над ним, а потом гладил своей рукой мою руку. Волновался я ужасно, когда шел к нему — но рядом с его постелью сразу как-то просто и легко мне стало и забрезжил лучик надежды — ведь он в полном сознании, все понимает, не потерял интереса ко всему — и хочет многое сказать, хоть ему и трудно. Первое слово он находит легко, второе с трудом, а третьего вовсе не находит — и тогда машет с досадой рукой и глаза прикрывает. Но снова и снова пробует говорить, ставить вопросы. Видно, что он напряженно ищет разъяснение своему положению, чем он болен, конец это или нет. «Или все это дрисня, или
дело…» — и тут он уже не нашел слова — но хотел сказать что-то вроде — «скверное». А потом несколько раз повторил: «капкан… капкан». Когда я рассказал ему о Солженицыне, он сказал совершенно отчетливо: «Совершилось? Совершилось?» Я подтвердил: «Совершилось». Он чуть кивнул — понял, мол, и откинулся на подушки.

Я спрашивал — болит ли у него что, он говорил «нет». «А дышать лучше
стало?» — «Лучше, лучше». Он с охотой повторяет слова, отвечающие его желанию сказать что-то. «Господь испытует, господь испытует». Быть может, это все же инсульт, а не метастазы?

Несчастный, слабый, чудовищно больной, а все же это тот же Трифоныч, какого я всегда знал: с его мужеством, серьезностью, нежностью, деликатностью, интересом к жизни, жаждой добрых вестей… Пусть все это приглушено и заслонено болезнью, но все это есть — и существо его личности ничуть не изменилось. Как точно понимает и отвечает он улыбкой на шутку — а раз даже от души расхохотался, когда я сказал ему что-то о нынешнем своем журнале. И на прощанье с трудом сложил слова: «У вас все… хорошо?» Милый, милый, родной Трифонович! Как всегда — никакой жалобы, ни слова о себе, и уж еле говорит, а так хочет быть внимательным, любезным.

Бледен он очень, но я приметил, что нет следа этой страшной раковой желтизны. И он все еще не сдался внутри, хочет жить, сопротивляется болезни.

Я сидел у него долго, слишком долго, часа полтора, говорил с ним, что-то ему рассказывал, держал его руку. И сил не имел уйти, хоть и знал, что пора было — он устал. Я сказал ему на прощанье, что очень скучаю без него и прошу разрешения еще к нему прийти — он закивал и, приподняв с подушки голову, несколько раз поцеловал меня на прощанье. Боже, как я его люблю, и ничего не могу сделать.

М.Ил. говорит, что он устал, разволновался после моего посещения, и никак не мог уснуть. Закроет глаза, потом встрепенется и снова что-то у нее спрашивает.

М.Ил. при мне сказала ему, что получено новое письмо от Солженицына, что он тревожится о здоровье А.Т. «Я… собирался…» — сказал Трифоныч — то есть собирался ответить, но договорить он уже не сумел.

22.Х. Бесконечные врачи, консультации, переговоры. Ездил к Гарину1 на Калужское шоссе, потом к М.Ил. с химиком. Каждый тянет в свою сторону — и никто ничего доброго не сулит.

Валя2 сочинила телеграмму Брежневу, я ее поправил, и М.Ил. послала. Да, кажется, все впустую: как слышат слово «рак легких» — все поднимают руки. А.Т. сам только обнадеживает тем, что борется до конца с болезнью. Ему немного лучше последние 3—4 дня, говорит и курить начал (прежде уж почти бросил — не по запрету, а от отвращения ко всему).

Но, может быть, как говорят, это облегчение временное, перед новой атакой?

У меня сердце совсем расшаталось и болит впервые по-настоящему. Последние два дня пью снотворные и хоть сплю получше.

Иван Сергеевич (Соколов-Микитов. — С.Л.) звонил и христом-богом молил заехать к нему, поговорить о Трифоныче. К вечеру я труп, и потому решил выбраться к нему после обеда. У него Алянский3 сидел. Я нашел особое удовольствие при двух друзьях Федина рассказать о звонке его секретарши в редакцию «Нового мира».

«Софья Ханановна, у Константина Александровича к вам два вопроса: во-первых, почему ему так долго не присылают 7 и 8 №, а затем — почему он прежде получал журнал в твердом переплете, а теперь в мягком». Софья Ханановна говорила, что ответила ей: «У нас с начала этого года произошло так много перемен, что замена переплета самая из них незначительная».

К Ивану Сергеевичу на вечере Бунина в ЦДЛ4 подскочил Бек и сказал о болезни Твардовского. «Я сказал Федину — он ничего не знал». — «Или притворился, что ничего не знает», — не сдержался я.

Алянский рассказал: «Федин прежде рассказывал о Горьком. Тот в последние свои годы, если не хотел говорить на какую-то тему, например, политическую, ничего не отвечал собеседнику, но пальцами начинал барабанить по столу. Все знают — раз барабанит, разговор ему не угоден. «Так Константин Александрович не барабанит, — сказал Алянский, — но от неприятных разговоров тоже научился уходить».

Иван Сергеевич хорошо вспоминал А.Т.: как с Олей они у него в машине смоленские песни пели, а он заплакал и не мог вести. И как в карачаровском парке на утренней прогулке приметил А.Т. сломанный дубок — и стал его корчевать. «Качал-качал — дубок не дается». — «Да брось, А.Т.», — он не бросает. На другое утро
вышли — он снова за дубок — пока не выкорчевал.

Вспоминал Иван Сергеевич и свою с Трифонычем, где-то уже описанную им, поездку на острова в Заволжье. О том, как ночевали на сеновале, петух их будил и куры через них ходили. О том, как на 2-й день позвали на свадьбу, посадили с «царьком» и поили очень вкусным розовым самогоном — с клюквой. Иван Сергеевич по лесу с ним ходил и подшучивал — прятался. А.Т. из степных краев Смоленщины — и пугался в лесу. И на лодке опасался (в его краях большой воды нет — объясняет Иван Сергеевич).

Чтобы лодку вызвать — огонь на берегу жгли. Местный обычай — парни с девками, парами с подушками в руках шли на сеновал. И боже упаси, если парень девушку тронет. Остаток очень древнего обычая, от каких-то очень древних времен осталось.

Алянский рассказал, со слов художника Лебедева5. Вл.Вас. встречал А.Т., когда его лепила Сара Лебедева. И раз устроил с ним борьбу в мастерской. А Вл.Вас. увлекался французской борьбой, был рефери и т.п. Так он с изумлением говорил: «Какой богатырь! Он же приемов не знает, а сопротивляется, мне сопротивляется». Боже, боже, уже начинаем вспоминать Трифоныча!

Я рассказал Ивану Сергеевичу о «Пане Твардовском». Он высказал догадку, что, Твардовский — деревенская кличка, как и Микитов. (Фамилия была Соколов, но звали не иначе, как Микитовы.) «Пан Твардовский»6 была лубочная книжечка, очень изве-стная в деревнях. Там один польский пан черту душу заложил — и что из этого вышло. «Вот отца или деда А.Т. и прокликали на деревне Твардовским». (Кстати, дед А.Т. побывал в Варшаве.)

Вспомнил: когда дети Трифона Гордеича подрастали, он начинал называть их не иначе, как по имени-отчеству.

Жизнь без Трифоныча кажется мне немыслимой — я привык, что он есть
всегда — большой, умный и сильный друг. Все может рушиться, а он стоит и подпирает своды этой моей жизни Теперь, проснувшись по утрам и вспомнив все случившееся несчастье, я в первые минуты испытываю сомнение — не скверный ли это сон — и вдруг все развеется, и Трифоныч будет здоров и ясен, как всегда… Если бы.

Живу, будто смотрю 4-й кадр акт драмы, в которой сам я действующее лицо — погибающий Трифоныч и Солженицын, получивший премию и готовящийся к изгнанию.

29.Х.70. Трифоныч чувствует себя все так же, то есть не хуже. Но все врачи подтверждают диагноз — и лазейки не оставляют для надежды. Был Блохин и тоже сказал: дело безнадежное. Но все мы еще делаем какие-то конвульсивные движения — вопреки разуму, науке, вопреки всему. Теперь все сосредоточилось на приглашении Троицкой из Калуги, которую не пускает Кремлевка, и на добывании какого-то швейцарского новейшего лекарства. Но что в том лекарстве, если оно от рака легких, а метастазы в мозгу?

А.Т. по-прежнему в сознании — Оля говорит, что сочинял как-то строчки стихов, а потом пытался цитировать Некрасова. Домой не хочет: «Меня здесь лечат», — да и не выпустят его домой.

Позавчера мне устроили встречу с Желяпиным, зам. Чазова — нач. IV управления Минздрава. Он был после ванны — розовый, благодушный, в белой рубашке. Я говорил с ним насчет Троицкой, рассказал о том, как безобразно лечили А.Т. и как убегают от М.Ил-ны врачи. Просил, чтобы он принял М.Ил. с главврачом, — и он согласился, даже сказал, что сам будет звонить ей.

«Мы все делаем для Твардовского. Каждый день звонят руководители 2 отделов ЦК, спрашивают о его здоровье. Но сделать ничего нельзя. Вот даже когда болела жена Косыгина — приглашали к ней профессоров из Франции — те только руками разводили».

«Даже жена Косыгина!» Господи, боже мой, понимает ли он, что говорит?

Отвечая на мои жалобы на Кремлевку, он сказал: «Не знаю, не знаю — у нас такой этичный персонал в первой больнице».

Но главное — вчера он не позвонил с утра, как обещал, М.Ил-не, она звонила сама — и ее принял не сам Желяпин, а его зам и не главврач, а тот же зав.отделением Работалов. И категорический отказ приглашать Троицкую.

Теперь пробудилась к деятельности Валя, вместе с Буртиным1 живет какими-то химерами — то собираются создать штаб по лечению А.Т. из писателей и академиков (будто их кто-нибудь близко допустит к Кремлевке), то собирают подписи под петициями «наверх». Впечатление бессмысленной толкотни.

Посылали телеграмму Брежневу — и что же? Никакого отзвука. Так надо и это понять и не метуситься зря — Трифоныч очень бы этого не одобрил. К беде примешивается доля тщеславия. Валя ревнует к тому, что М.Ил. во всем советуется со мной — и мой скептицизм в отношении апелляции к «верхам», «общественному мнению» кажется ей напрасным — и вчера она даже сказала ужасную фразу: «Ваша позиция в последние дни мне непонятна». Какая позиция?? О чем они говорят?? Да я готов всю душу за Трифоныча положить, и для меня это, может быть, катастрофа не меньшая, чем для нее, — какая же глупая несправедливость так говорить. Без Трифоныча вся моя жизнь ломается пополам — и страшная пустота: только воспоминания о прошлом, которое нас связывало, да две полки «Нового мира» за эти годы. Ну да бог с ней, она горюет по-своему и ищет выхода в какой-то призрачной деятельности.

Конечно, нельзя жить сознанием неизбежного конца, пока он дышит, надо хвататься за любую соломинку, пробовать все, что сулит хоть 1/1000 надежды. Но пена, взбиваемая некоторыми доброхотами вокруг величайшего несчастья, мне противна. Зачем Юра бегает со своими письмами? Для «истории»? Да о какой истории речь, если Трифоныч погибает?

1.ХI.70. Два дня назад А.Т. посадили в кресло, он обедал и ужинал сидя. Это вызывает новый приток иллюзий, но, наверное, зря. Ему дают преднизолон и
эндоксан — оттого и симптоматические улучшения. А кроме того — раз сажают, значит, диагноз инсульта исключен окончательно.

М.Ил. в лихорадке деятельности, хотя с каждым днем яснее, что делать нечего. Троицкая согласна начать свой курс спустя неделю после эндоксана, да в сущности и на нее надежда плоха. Швейцарское лекарство, которое доставали с таким трудом, оказывается малоэффективным (Ф.Абрамов нашел в Ленинграде профессора, который знает этот препарат, и тот отозвался о нем крайне скептически).

Врачи безжалостны — они уже две недели назад объявили о скором конце Трифоныча. Но ведь нельзя каждый день жить смертью, нельзя все время хоронить А.Т., особенно когда видишь его как бы даже поправляющимся. И М.Ил., не говоря уж о Вале, заражается — и нас заражает — безумными надеждами. Вдруг и мне начинает казаться: а если не конец, а вдруг еще выплывет? Но мало-мальски серьезное раздумье гасит эту надежду.

В Москве был Гаврила Троепольский, приезжал ко мне. Вот чистое сердце, и при всей провинциальной сентиментальности — истинно верен Трифонычу и любит его.

Спор с С.А.Ермолинским — возвышает ли страдание, можно ли говорить, что и оно имеет хорошую сторону, оттого что приносит плод в искусстве.

Он прав, что настоящей любовью, как и настоящим страданием, судьба одаряет не всех — и многие жизнь проходят, не узнав настоящей глубины этих чувств. Но есть и что-то неприятное, почти кощунственное в таком подходе. Все же страдание — не предмет для искусства, а черта жизни и человеческой судьбы. А жизнь всегда все-таки впереди искусства, и никакое «отражение» чувств не возмещает реальной боли.

Спустя 4 дня после отправки телеграммы она неожиданно возымела действие. М.Ил-не звонил референт Брежнева, сказал, что отдано распоряжение сделать все возможное — предоставить любых врачей и лекарства. Звонил Ю.П.Любимов1 и подтвердил мне это, добавив, что велено подавать на «верх» бюллетени о состоянии здоровья.

Да все это «одна фальчь», как говорит в «Казаках» Ерошка2.

30 октября — лег первый снег.

2.ХI. Трифоныч без перемен. Но как можно понять из недомолвок М.Ил. — слабеет. Она все никак не решится лечить его средствами «неофициальной» медицины.

Вероника1 звонила мне и сказала, что Исаич передает А.Т. свой запас иссык-кульского корня, в который он верит и который, будто бы, когда-то помог ему самому.

Вчера, видимо по настоянию Вали, к А.Т. допустили Буртина. Он подробно и долго рассказывал, не понимая, наверное, состояния Трифоныча, о какой-то антологии «Нового мира», выходящей в Италии. Но успел осветить лишь содержание 1-го тома, а на 2-м М.Ил. его прервала. Ушел Буртин, но тут же явился Наровчатов2, которому дали пропуск «по начальству». Боюсь, что эти посещения войдут в моду — и чтобы потешить свое тщеславие, к несчастному Трифонычу ринется всякий пестрый, чужой и ненужный ему народ. А Саца и Алешу М.Ил. до сих пор не впускает — и напрасно.

Дорош напечатал в 9-м № «Нового мира» свой «Деревенский дневник». А меня еще уговаривали его жалеть! Одно дело слова, пересуды, которым можно было верить или не верить, но вот поступок, и поступок равнозначный предательству. Башмаков еще не износил… И ведь как красно говорил об «исторической роли журнала» — в феврале витийствовал и резонерствовал пышнее, торжественнее всех, даже неловко становилось от его «высоких» слов. А сейчас, когда А.Т. погибает, Дорош украшает своим именем журнал Косолапова… Противно и думать.

Дураки, они всё считали, что это так, «изящная литература»; а Трифоныч кровью и жизнью своей заплатил за журнал — и это уже не «литература» и не «метафора».

Приехал Шимон3, пробыл тут неделю и «забыл» позвонить мне — лишь по сугубому напоминанию Нёмы он сделал это в последний вечер — и вертелся, и крутился, как уж на сковороде.

Рой был и рассказал о беде Солженицына. Он расходится с Н.А.4 — собирается жениться на Светловой и мечтает о ребенке. Н.А. в безумии — пыталась отравиться, попала в больницу. Теперь подбирает старые письма Исаича, хочет удержать хотя бы прошлое. Все это ужасно, и в ином, более драматическом и личном плане, повторяет его историю с «Новым миром» и со мною. Он безжалостен ко всему, что кажется ему разнадобившимся. Но несчастье в том еще, что теперь он в ловушке, — у него есть, что отнять. А развод и все ему сопутствующее — лучшее средство убедить обывателя в его моральной несостоятельности.

Были вчера у Саца с Мишей и Артуром5 — хорошие, надежные ребята.

Сац вспоминал слова Трифоныча: «Нет такого общества, из которого нельзя было бы уйти». И разговоры о смерти: «А не запищишь?» Не запищал.

6.ХI.70. Вчера у А.Т. хороший день. Говорил связно, был в отличном настроении. А накануне было скверно, он не захотел видеть Кулешова1 и Кулиева.

С Дементьевым побывали у Ивана Сергеевича — сидит в своем халате, как Меншиков в Березове2, и думает думу. Рюмочку выпили за здоровье Трифоныча, говорили о нем.

Вечером — у Любимова на спектакле «Что делать?». Звонил оттуда М.Ил. — и назавтра назначена встреча с болгарским врачом.

Воронкова сменили на Верченко2. Даже второстепенные лица, связанные с нашей историей, покидают сцену. Вчера в театре Панкин с торжеством сообщил мне о решении Секретариата ЦК с осуждением «Молодой гвардии». Я кивнул из вежливости — а подумал: мне это все равно, в сущности.

7.ХI. Вечером вчера у М.Ил. — с болгарином. Утром он сделал инъекцию своей вакцины А.Т.

Следующая — при нормальном ходе вещей — через 4—5 месяцев. У всех — М.Ил., Вали, даже у меня ощущение, что выбор сделан — и так ли, сяк ли, но возникла надежда задержать болезнь.

10.ХI. Павлов смотрел А.Т., считает, что нужно облучать метастазы гамма-лучами и что это дает ремиссию, освобождение от неизбежных в дальнейшем течении болезни страданий. М.Ил. говорила, что состояние А.Т. совсем-совсем неплохое, но прогноз все равно ужасен. И как решиться облучать — ведь облучать — голову!

Во всяком случае надо ждать до 20-го, когда вакцина Хаджиева вызовет повышение температуры и, таким образом, начнет действовать.

Сегодня звонила Ира Луначарская, говорившая по моей просьбе с Блохиным и Павловым. Оба считают дело безнадежным, но Павлов думает, что гамма-лучи дадут хотя бы симптоматический эффект. (Говорит, что иначе А.Т. может начать терять зрение и будут страшные боли.)

До такого ужаса дожить… Спаси и сохрани его, господи.

17-го ХI. Вчера ездил к М.Ил. — думали, гадали, как быть с предложением Павлова — лечить А.Т. радиологией. Перед этим я наводил справки через кого только мог — о характере этого лечения, его перспективах и проч. Все в один голос говорят: раз Павлов берется — надо пробовать — и не терять времени зря. Завтра может быть поздно.

Последние три дня ему опять хуже, страшная испарина, голова падает, когда он сидит в кресле.

Если делать радиологию — надо перевозить в Кунцево — как бы не застудили его по дороге.

14-го вечером — 45 лет братьям. Познакомился с Сахаровым. Добрый, хороший человек — и чуть-чуть русский блаженный.

18.ХI. А.Т. вчера перевезли в Кунцево. Перенес он это неплохо, палата даже лучше, чем была.

Был позавчера в Союзе, на бюро секции критики (счел неприличным отсутствовать — через 2 недели общее собрание, и меня должны выгнать — так чтобы не цеплялись за непосещения).

Боялся, что все станут расспрашивать о Трифоныче, но нет, все как будто уже похоронили его. Заняты своими пустяковыми расчетами, либеральными играми, мелким тщеславием.

Я понял ясно, как никогда, — уважают только силу, пусть силу неправую, а будь ты семи пядей во лбу, но слаб — никто не обернется с сочувствием в твою сторону.

23.ХI.1970 г. Из передовой «Правды» — «Непримиримость к буржуазной идеологии»:

«Вопросы идейно-политического воспитания стоят в центре внимания партийных организаций, их отчетно-выборных собраний и партийных конференций. Они занимают важное место во всей многообразной работе по подготовке к ХХIV съезду КПСС. Рассматривая эти вопросы, партийные организации призваны проявлять высокую требовательность и принципиальность, не допускать и тени либерализма (курсив Вл.Як. — С.Л.), когда речь идет о четкости идейных позиций. Именно такой партийной требовательностью была проникнута критика недостатков некоторых театров и студий на недавнем пленуме Московского городского комитета КПСС, где отмечались факты появления идейно незрелых работ, попытки исказить (курсив Вл.Як. — С.Л.) идейно-художественный смысл произведений классики под видом «нового прочтения» (курсив Вл.Як. — С.Л.)1.

«Под видом нового прочтения»!

Гони зайца дальше!! Новое усовершенствование на охоте с флажками.

Мелентьев говорил в дружеской компании, подвыпив: «Пустили все-таки за границу этого антисоветчика». Он имел в виду Солженицына. Значит, все же он едет?

25.ХI.1970. А.Т. неплохо переносит радиологию. Какое счастье, если бы болезнь повернула! Но судя по рассказам М.Ил. и Ольги, он все-таки совсем не тот, не тот. Должно быть, какие-то 40% или 30% сознания работают, а остальное во тьме.

Сацу сделали операцию (не помню, писал ли я, что он сломал руку). Да для полноты картины свалился с t 40о отец, его увезли в инфекционную больницу, и до сих пор нет диагноза. Жаль, бесконечно жаль отца, но если по совести — Сац и Трифоныч — мне не меньше близки, больше, пожалуй.

В «Литгазете» должна была появиться статейка Ф.Абрамова, где говорилось, между прочим, о Твардовском-редакторе. Статейка не появилась, а оказалась на столе у Семеновой1 — в цензуре, с отчеркнутыми для изъятия местами. У нас манера
такая — сладко писать о покойниках или о готовящихся к путешествию на тот свет. Чаковский2 хотел это, видно, сделать, да его остановили: погодите, А.Т. еще не так плох, что как оклемается.

В «Ин. лит.» со скрипом идут жалкие мои статейки — о Голдинге в 12 № и заметка-вступление к письмам Тургенева. Все время со вздохом вспоминаю «Новый мир». Только сделаешь хорошую вставочку — Федоренко машет руками: «Ну зачем вы это, В.Я.? Опять мне собирать редколлегию, пускать в ход всю машину… А ну как кто-нибудь будет против…» Тоска.

Большинству людей нравится или не нравится что-то неосознанно. Вот я прочел статью Кардина в газете — вроде все правильно, а что-то нехорошо. И лишь напряжением мысли догадываешься — что. А.Т. же обладает (обладал?) свойством — каждое свое ощущение, каждое невнятное чувство доводить до полной ясности, до понимания, почему нравится или не нравится, — и если говорил об этом — говорил твердо. Про одного нашего товарища, добивавшегося доверительного разговора с ним, он сказал: «Не хочу, он неприятен мне, И/горь/ В/иноградов/». Я попробовал смягчить этот приговор: да, он утомителен иногда. «Нет, — после минутной паузы твердо возразил Трифоныч, — не утомителен, а неприятен».

Когда упорно думаешь о чем-то, как я сейчас о «законе справедливости», — все вокруг плывет в руки само, все в подбор — и случайно подвернувшаяся статья и внезапно возникший разговор.

Рассказывают, что «Новый мир» собирается печатать статью Барабаша3. «Ну, правильно», — как говорил старик Кордубайло. В 11 № будто бы равновесия ради они хотели поместить либеральную статейку Гранина4, но она снята. «Ну, правильно».

26.ХI. По поводу статьи Гранина Семенова составила докладную записку в ЦК — почему сняли — и мотивировка такая: Гранин возрождает приемы критики В.Лакшина — аллюзии и искажение современной действительности.

В разговоре со Светой о Ф.Эн/гельсе/.

Почему перед нами всегда такой нелепый выбор: идти через кровь или подставлять левую щеку, когда ударили по правой. Повар истории спрашивает: вам какие котлеты подать изволите — пережаренные или недожаренные? Отчего надо выбирать — или убить старушонку — или полюбить обижающих тебя. В обеих доктринах есть слабый пункт, противный человеческому естеству.

Говоря с Роем о «Новом мире», заново подумал: почему старого «Нового мира» нет уже — несмотря на то что они печатают процентов 50 нашего еще материала, или такое, что и мы могли бы напечатать?

Ведь чем был «Новый мир» для читателя, отчего его ждали? Не оттого лишь, и даже прежде всего не оттого, что время от времени там появлялась какая-то сенсационная повесть или смелая статья. Весь характер, весь тон журнала говорил о том, что здесь не будут по крайней мере лгать и пресмыкаться. Получая каждый месяц с почтой или покупая за 70 коп. в киоске голубую книжку, читатель искал в ней себе поддержки, своему самочувствию, своей честности. Знали: могут быть №№ удачные и посредственные, повести яркие и слабые, статьи заметные и проходные — но вранья не будет, не будет подлости — и одно это способно было ободрить и утешить. Теперь же, читая в статье Бочарова1 явную ложь про июнь 41 г. или похвалы роману Чаковского, — читатель скажет: врут и изворачиваются понемногу, иногда случайно правду скажут — всё как везде.

А.Т. по-прежнему неплох. Вчера читал «Лит. газету», цитировал стихи Некрасова и Пушкина. Сказал: «Я, кажется, открыл вашу тайну». М.Ил. замерла. Оказалось, он думал о руке: «Я понял, что рука ко мне не возвратится».

Рассказывают, что друзья отговаривают Солженицына ехать за премией, да он и сам колеблется. Выедешь, а впустят ли обратно? Копелев2 говорил, что читает его «Август», но как-то кисло: «»Есть о чем поспорить».

Прошел слух, будто Федин ездил к Шолохову с поручением — уговорить его отказаться от премии в знак протеста против вручения ее Солженицыну. Вешенский старец же заявил, что готов как угодно высказаться против Исаича, но от премии не откажется. Еще бы!

30.ХI.70. Боюсь спугнуть судьбу, но Трифонычу лучше. Он начал читать. Смотрит газеты, читает какую-то «географгизовскую» книгу.

Было перевыборное собрание бюро критиков — и меня, конечно, изгнали оттуда, но хоть без брани и тихо.

Видел Можаева1. Он рассказал, как весной спорил с Солженицыным, который показывал ему нашу переписку. Боря совестил его, а Солженицын, оправдываясь, говорил: «А что? А что? Надо ударить по либерализму». — «Так зачем ты не Трифонычу пишешь?» — «Ну так, я потом сам зайду к Лакшину, мы помиримся, а для истории останется».

Снова вспомнил все перегоревшее уже, и стало противно и тоскливо. Хорошенький гуманист, который при наших-то прежних отношениях видел во мне лишь мишень, удобный адрес для высказывания. Эх, эх, Исаич…

Виделся с Астафьевым2. Он принес в «Новый мир» рукопись военной повести, на которую я еще с ним заключил договор. Обиделся он, когда, возвращая повесть, О.Смирнов сказал ему: «Куда это вы, Астафьев, идете, куда поворачиваете». «Ну судил бы так ли, сяк ли саму вещь, а то, видишь ли, его интересует, куда я поворачиваю».

А зачем ходит — унижается?

Говорят, Фоменко, крест целовавший и клявшийся в верности на юбилее А.Т., вовсю правит свой роман, подгоняя под требования новой редакции. «Все так, всегда так», — как оправдывал себя Нехлюдов3.

Вышел № 12 «Иностр. лит.», где после годового молчания опять появилось мое имя. Да радости мало — и рецензия пустяковая, да и редакция, жевавшая год эту рецензию, напечатала ее в конце концов с неприличными опечатками.

Рассказывают, что Солженицын написал письмо, в котором объясняет, почему он не поедет за премией, и выдвигает, как будто, четыре причины. Для серьезного объяснения достало бы и одной4.

Все работы, какие у меня сейчас на столе, — одна скучней другой, и нет у меня к ним настоящего аппетита. А надо благодарить, что еще это дают, благодарить и кланяться.

На секции критиков было обычное настроение уездного съезда — шумно, пьяно и душно.

Одна отрадная была минута, когда кто-то стал оглашать возрастной состав московских критиков. Всего в секции около 250 человек. Всего 18 — моложе 40 лет и только двое — 35. 120 человек — от 40 до 60 и еще почти столько же — от 60 и выше.

Боже, так я, оказывается, еще дьявольски молод и что-то увижу, а может быть, и сделаю. А то слишком часто мне кажется, что вся моя литературная работа
позади — и ничего хорошего впереди нет. Да и физически чувствую себя не по годам дряхлым, раскисшим… Эх, кабы мне здоровья да сил — глядишь, еще не все пропало!

В сущности, мне дьявольски повезло. Человек средних способностей и весьма заурядного ума — я попал на волну общественного подъема ХХ съезда5, когда стали нужны свежие люди. И мне второй раз неслыханно повезло, что я рано сошелся с А.Т. и его кругом. А может быть, это все-таки не случайно, что я нашел их, а они меня?

Бываю у Саца в больнице. Он верен себе. Увлечен 103-летней старухой, сестрой или женой библиографа Адарюкова (начало века!). Ухаживает за ней, вспоминает то, что только он может вспомнить. «А И.И.Лазаревского вы помните?» — «Ну, как же, Иван Иванович…»

По ночам, лежа в больничном коридоре, она забывает, где она, и просит Саца: «Я домой хочу. Приведите, пожалуйста, извозчика». Сац объясняет, что извозчика сейчас не достанешь, да и домой ночью нескладно ехать, вдруг дверь заперта.

«Мой швейцар мне откроет», — парирует Адарюкова (она живет в огромной коммунальной квартире — без родных и близких, одна совсем).

Иногда она хочет сесть, и Игорь, как жердочку, ставит ей здоровую, не сломанную руку, и, уцепившись за нее своими двумя руками, она приподымается немного на постели, а потом опять падает на подушки. Упала она в кухне, когда была одна, и разбила лицо. «Больше такого легкомыслия я не допущу», — говорит теперь она.

Сац возмущался публикацией в «Литгазете» копии черновика письма Луначар-ского Пильняку6. Какая подлость! Делают из Луначарского какого-то пристава, дворника со свистком.

Федоренко провалили в академии — и он в тоске. Федин обещал ему поддержку и написал даже свою рекомендацию, но при голосовании в отделении 6 человек голосовали — и все шесть голосов против. Этот лицемер тоже положил черняка, рассчитывая, что хоть один голос «за» будет, и он за него укроется. Когда объявили результаты, Федин стал суетиться, говорить, что он перепутал, что хотел будто бы голосовать «за», но председатель объявил, что переголосовывать не принято — и лицемер ушел опозоренный.

3.ХII. Отцу 70 лет — а его все держат в больнице. Юбилей отменен. Говорят, необходима операция. Я был у него вчера — слаб, несчастен <...>

Разговор с П.Николаевым1 о новом поколении. Много способных ребят, говорит он, но на распределении их отправляют или советниками в ОАР, или изучать язык дельфинов по заявкам военного ведомства…

Был 56-й год, возникла нужда в новых молодых людях — и они явились — целое поколение вошло в литературу и критику.

А сейчас посевной материал будто бы тот же, да земля спеклась коркой и не дает взойти зерну.

Сетуют иногда — где наши Луначарские? Да Луначарских хоть пруд пруди, но по нынешнему времени в них нет спроса.

Говорят, Дорошу плохо, и в забытьи он кричит: «Я виноват, виноват»2.

9.12.70. Был у Ал. Тр-ча в Кунцево вместе с М.Ил. и Заксом1. Он сам накануне просил позвать нас. Застал я его по внешнему виду много лучше, чем 1 1/2 месяца назад. Впечатление такое, что сил у него прибыло, нет прежней ужасающей бледности, худобы и слабости. Иногда повернет голову — совсем прежний Трифоныч. Но правая нога и рука — бестрепетны, а речь смутна.

Встретил он меня ласково, обнимал. Пока разговаривали, почти все время сидел на постели, правая рука беспомощно скрючена, как клешня. Хочет говорить сам («сам, сам!» — кричал он, сердясь на беспомощные подсказки М.Ил.). Спрашивал о 5-м томе, который Закс вычитывал в верстке, но чем-то все был недоволен. «Какое впечатление?» — допытывался у меня. Спросил о Солженицыне, с трудом найдя слово.

Вообще, не могу сказать, чтобы у него было лучше с речью. Сил больше — это так, но в голове прежний беспорядок. А душевно Трифоныч все тот же — добрый, приметливый, чуткий, деликатный. Улыбается шутке, но общий тон — печальный. Просидел у него около часа — и едва не расплакался обратной дорогой.

М.Ил. рассказ/ала/, что Исаич прислал ей (или А.Т.?) письмо, где подробно рассказывает, почему не поехал за премией, и приложил копию письма Нобелевскому комитету2. Все старается — «для истории».

Рассказ/ывают/ о симптоматичном выступлении Кириченко из Агитпропа перед редакторами в Комитете печати. Сетовал на разброд в литературе, авторы разошлись по провинциальным журналам — и виновата во всем прежняя редакция «Нового мира». Но и Косолапов нехорош — проявляет крайнюю неразборчивость в публикациях — возможно, придется думать о замене.

(Видимо, доносы Большова, которыми он забросал ЦК, начинают достигать цели.)

10.12.70. Был у меня Фед. Абрамов. Даровит, горяч в разговоре, но с мужичьим лукавством.

Лучше всего он — когда говорит о своем крестьянском прошлом, о семье, о матери. Был он самый младший, но с 6 лет возили на дальний покос, дали крохотную коску, заставляли приглядываться к ухваткам старших братьев. А он был так мал, что его то и дело теряли в высокой траве. Отца не было — а старшему брату — 14 лет, но выбились, потому что много работали, а потом стали их прижимать как середняков — мать разбил паралич, 8 лет пролежала. У Федора ненависть к «беднякам» — деревенским лентяям, которые были «бедняками» и к 29 г., то есть когда 12 лет уже земля была отдана крестьянам и давно можно было поставить хозяйство. «Мы наработаемся с
4-х—5-и часов утра — и к девяти едем завтракать, а наш вахлак — «бедняк», помыкавший нами, только еще глаза трёт».

О Трифоныче Федор говорил хорошо, но Солженицына он не любит. «Кто
он — Христос или Сатана?» Тут чувствуется и авторская зависть, и обида какая-то.

Я говорил ему, что как художник Солженицын действительно велик, никуда не денешься, но он не хотел с этим согласиться.

«Романы сырые… Сцены со Сталиным, Абакумовым — фельетон какой-то… А Спиридон — да это возмутительное отношение к народу»1.

Абрамов рассказал, будто бы Брежнев объявил Фурцевой2, что самый замечательный у нас поэт Евтушенко, а режиссер — Любимов, дать им квартиры, создать все условия… Фурцева в 2 часа ночи звонила будто бы Евтушенко. С чего бы это?

Вот всегда так: не запишешь — и забыл, погубил мысль. Это иллюзия — что свое, что сам подумал — всегда вспомню. Хорошую мысль надо хватать за хвост, нельзя пропускать счастливую минуту, когда она явилась — иначе после думаешь-думаешь — что-то я хотел очень важное записать — и ничего ухватить не можешь: дым, пар.

Заходил ко мне в редакцию «Ин. лит.» Макаров, который печатался когда-то в «Новом мире». Он теперь работает инспектором по труду и зарплате в типографии «Красный пролетарий».

Неожиданный взгляд на пьянство: у нас только вид делают, что хотят бороться с пьянством. На деле — лодыри, пьяницы, прогульщики необходимы предприятию. Когда штурм, аврал — только на них можно надеяться. Хорошо и регулярно работающий рабочий не пойдет на сверхурочные часы, ночную смену. К чему ему это? А пьяница, прогульщик — пойдут. Значит, они кровно необходимы администрации — и нужнейшее звено всей экономической системы, основанной на выполнении плана штурмом, авралом.

12.XII. Боюсь, чтобы не сглазить, но в ноге и у А.Т. что-то шевельнулось. Слабенькая искорка движения — лишь бы разгорелась. Я чуть не расплакался сегодня при Абрамове, когда Ольга по телефону сказала мне об этом.

Абрамов был вчера в ЦДЛ и, ка к рассказывает, поскандалил с Гамзатовым1 и Кугультиновым. «Я был вчера у А.Т.», — сказал Гамзатов. «Врете, не могли вы вчера у него быть», — ответил Федор, и Гамзатов стушевался. «В русской поэзии нет больших мыслей, — рассуждал Кугультинов, — все это теперь у Кулиева, Гамзатова…» — «А Твардовский?» — спросил Абрамов. «Твардовский сделал большое дело, но сейчас он болен и что о нем говорить».

«Твардовского вы предали», — заявил Абрамов.

«Кто предал? Кто предал?» — заволновались, зашумели восточные народы.

«Все мы его предали…» — сказал, сбавляя бретёрский тон, Федя.

Да так оно и точнее.

Вечером повез Абрамова к Ивану Сергеевичу.

Говорили о Солженицыне, Айтматове и проч.

Рассматривали картину Попкова — речка, дома, олени и люди, а на горизонте — голубые холмы — и говорили о нем. Иван Сергеевич вспомнил, как был у Тыко Вылки. Вылка до революции побывал в Петербурге и был принят Николаем2. После революции стал председателем Совета на Новой земле. Иван Сергеевич разглядывал икону в углу в серебряном окладе — лампадка горит, все чин чином. И вдруг замечает — да вместо святого там Калинин вставлен!

Прекрасно рассказал Иван Сергеевич о белых медведях — как они ловят тюленей, выныривающих подышать — в лунки. У медведя — 5 черных пятен: четыре лапы и нос. Так вот когда медведь крадется к тюленю — сам не видал, но рассказывали — он хитрости ради черной лапой закрывает черный нос и подползает к своей жертве на трех лапах.

На Новой земле есть залив Микитова — в честь Ивана Сергеевича. Там, бродя как-то на берегу, среди мокрых бревен — плавника, прибитого к Новой земле, он находил удивительные вещи: сначала детский кораблик откуда-то из Норвегии, потом — пробковое яйцо с двумя бронзовыми трубками по концам. Нашлась там записка: американская экспедиция, шедшая к полюсу («тогда мода была такая — идет к полюсу», — невозмутимо серьезно заметил Иван Сергеевич), зазимовала на льдине и просила помощи. Было это в 1900 г. Пробковые яйца с запиской отправляли на воздушных шарах — радио, самолетов еще не было. Экспедиция спаслась, но одна из записок долго проболталась в море, пока ее не подобрал Иван Сергеевич. Американские газеты об этом тогда много писали, нашли и начальника той экспедиции…

Иван Сергеевич молчит чудесно и только хмыкает время от времени. «Ну, не забывайте, — сказал на прощанье. — Я с вами поговорил, точной живой водой умылся».

«Как живете, Иван Сергеевич?» — спросил я его вчера. А он: «Да так и живу — с колоды — на пень».

Абрамов рассказывал о больной Пановой и Даре3. Иван Сергеевич вспомнил, что первым, еще в Перми (Молотове тогда) предрек ей, что она станет известной писательницей.

Абрамов снова бранил Солженицына, а я не соглашался с ним.

«Народа в деревне — нет, вообще нет народа, — рассуждал он. — А какие святые люди были, я еще застал, бабы особенно, настоящие коммунистки (если бы коммунизм был возможен у нас)».

«Только азиатская страна может позволить себе такую роскошь, как гражданская война».

Опыт жизни Абрамова — страшный опыт, и сам он оттого — путаный-перепутаный. Никогда не могу до конца верить в его искренность — что-то темноватое есть в нем, какое-то взвешивание выгод — мужицкая хитрость и темнотца — не в смысле непросвещенности, а в другом, нравственном смысле — «темна вода во облацех»4.

Да и, правду сказать, что за жизнь им прожита: несчастное, с надрывным трудом, детство, потом 1 1/2 года СМЕРШа и личное знакомство с Рюминым, о котором он сегодня вспоминал, — попытки пробиться в науку, зацепиться среди «городских» интеллигентов — и два постановления ЦК по его первым же литературным опытам (статья о деревне в «Новом мире» 1954 г. и «Вокруг да около»)5.

Душа его, кажется, настоящая, доверчивая, совестливая — иначе он не стал бы серьезным писателем, а жизненный опыт — ужасен и толкает его то к самолюбивой истерике, то к темноватой хитрости.

14.12.70. Юбилей С.А.Ермолинского1. Последние месяцы мы как-то прижились в этом доме — и обласканы бесконечно Татьяной Александровной и Сергеем Александровичем.

Он, симпатично пьяненький, говорил сегодня, что я ему, как прежде Миша (Булгаков) — и он готов мне идти покупать штаны, как когда-то покупал Булгакову. Большего бы он не мог сказать.

Говорили, что дурного человека составляют четыре главных порока: трусость, скупость, ревность, зависть. Лишенный их человек — почти совершенство.

17.12.70. Старый «Новый мир» у меня — Дементьев, Закс, Кондратович, Хитров. Сац только завтра выходит из больницы. Посидели тихо и невесело. Нас соединяет только прошлое, а в настоящем — пустота. Пока был А.Т., не было и не могло быть такого чувства.

Сегодня в «Правде» статья — чудовищная брань по поводу Солженицына. Несколько раз передавали по радио. Статья, конечно, псевдонимная — И.Александров — первую часть ее, как говорят, писал международник С.Вишневский, которого прочат в замредактора к Федоренко, а вторую — некто Орехов, злобный старик, доживающий до пенсии.

Рассказывают, что Лундквист выступил с опровержением фальшивки-заявления, направленного против Солженицына и напечатанного дня два назад в «Правде»1.

В Польше волнения среди рабочих в Гданьске и в Силезском бассейне по случаю повышения цен на мясо (30%) и проч.

Не ждет ли и нас то же самое — вопреки скептическому анекдоту — «со своей веревкой приходить на площадь для повешения или казенные дадут?»

19.12.1970. Выступал на «Никитинских субботниках». В первый раз говорил о Твардовском — о его значении как народного поэта. Старуха Никитина понравилась мне, и весь уклад ее вечеров интересен, хотя живая литературная жизнь отсюда, конечно, давно ушла и осталась, скорее, форма, обряд. Ровно в 7 ч. вечера серьезная старуха в парике и повязке вокруг лба звонит в колокольчик, стоящий перед ней на мраморной подставке, и, хмыкая, объявляет заседание открытым.

На столах — заветренная колбаса, дешевый сыр, в перерыве обносят чаем в пластмассовых подстаканниках. Это, как я понял, какой-то остаток древнего обряда ужинов, когда нищенствующие литераторы в голодные годы после революции приходили сюда не только прочесть новую вещь, но и подкормиться. А правило было: прочтешь по рукописи — и рукопись оставляй хозяйке, а она вернет переписанным уже на машинке. Так возникло ее собрание: 90 тысяч книг, многие с автографами и
120 тысяч рукописей, среди которых главная ценность — автобиографии. (Англичане предлагали за них несколько миллионов долларов.)

Главный принцип Евдокии Федоровны, который я смог уловить, — полная беспартийность и всеядность — она принимает и пригревает всех: великих и неизве-стных, талантливых и бездарных, правых и левых, и у всех, наверное, с той же безразборчивостью, берет их рукописи. Может быть, оттого только она и смогла удержаться все эти годы и сохранить среди бездны всякого хлама настоящие сокровища? Она говорит, что у нее 8 коробов неизданного Булгакова.

Ее дуэнья шепнула мне, что Евдокия Федоровна — настоящий дипломат. В былые годы к ней не раз приходили за теми или иными бумагами писателей, например, Артема Веселого1, хотели опечатать некоторые архивы, но она делала вид, что ничего не может найти. «Ищите сами в этих шкафах, здесь 150 тысяч документов, а где те, что вас интересуют, — сказать не могу». Поэтому она и сейчас не торопится делать картотеку рукописей.

21.12.70. В Польше — новое правительство. Гомулку сбросили, наконец. Как-то поведут себя Герек и Мочар?1 Но как бы там ни было — такой результат рабочих забастовок серьезное предупреждение и для наших. Они тоже должны почесать в затылке. Говорят, польские события спасли нас от нового повышения цен — до съезда во всяком случае.

Семенова из цензуры говорит: «Только бы Твардовский не умер в нынешнем
году — это была бы крупная неприятность».

Еще из ее же афоризмов: она задерживает рукопись, уже прошедшую в отделе ЦК. Ей говорят: «Зачем это, Галина Константиновна, ведь все равно журнал теперь ее напечатает — и вы ее не запретите». — «Запретить не запрещу, а нервы помотаю».

Вот уж подлинно садистка!

У Троепольского в «Нашем современнике» — идет повесть о собаке — с посвящением А.Т., которым Гаврила очень дорожил и гордился. Цензура задержала, а Беляев2 потребовал снять посвящение. Он, видите ли, догадался, что пёс в повести затравлен, и посвящение — не зря.

Неделю журнал стоял, пока Беляева не убедили, что Твардовский знает, что повесть ему посвящена и может разразиться скандал. Викулов дважды или трижды звонил в Воронеж, но Гаврила стоял на своем — и устоял.

27.12.1970. У А.Т. задрожали пальцы на руке, а правой ногой он чуть помогает себе, перебираясь с кровати на кресло. Оля отвезла ему елочку.

Как-то сразу после войны молоденький лейтенант в скрипящих ремнях — отец одного из счастливых моих товарищей, похваляясь под хмельком перед сынишкой своим оружием, прицелился в солнце и несколько раз выстрелил в него. Было весело и страшно, а то, что он стрелял в солнце, давало всему какую-то остроту бесшабашности и богохульства. Помню, как мы зажмурились, ожидая выстрела, и потом открывали глаза с легким опасением и любопытством — солнце было на месте.

Преследовать великий талант — все равно, что стрелять в солнце.

Перечитывал лирические стихи Пушкина и думал: как умно и дальновидно распорядился с ним Николай1. Повесив пятерых декабристов, отправив десятки людей на каторгу, он в то же время ознаменовал начало своего царствования возвращением из ссылки первого поэта России. И Пушкин не мог не благодарить его за это, так же как не мог вдосталь наиздеваться над пославшим его в ссылку Александром. Поэт дьявольски эмоциональное, субъективное создание — и надо отдать должное уму и хитрости Николая — он это понял.

Как только не насмешничал Пушкин над Александром — и «венчанный солдат», и «фронтовой асессор» — он просто ненавидел его — этого кажущегося сравнительно либеральным и смирным в исторической ретроспекции властителя. (Вот еще,
кстати, — «властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой…» — какая шла ненависть в этих строчках!)

Николай нехитрыми приемами освободил себя от сомнительной чести стать объектом пушкинских эпиграмм. Больше того, он завоевал вольнолюбивого поэта на свою сторону и заставил его славить русскую государственность и проклясть восставшую Польшу. Человек, у которого было столько друзей среди декабристов, откровенно пел Николая в звучных стихах: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю…»

Это представление о царе, кажется, сильно пошатнулось у него лишь в самые последние годы. Пушкин перестал уповать на крепкую государственность, захотел тихой и независимой деревенской жизни, стал мечтать о «покое» и «воле».

В настроении его последних месяцев и дней среди множества других личных разочарований где-то глубоко и потаенно живет и это главное разочарование — в царе, в иллюзиях относительно его роли, в державной государственности, в которую поэт поверил.

Все уверены, что Ильина — стучит. А она просто слишком простодушна в своем тщеславии. Ей всегда хочется быть рядом с кем-то значительным: то с Ахматовой, то с Чуковским, то с А.Т. Но все побаиваются ее, потому что «ходит-ходит она за ними с козлиным пергаментом».

Теперь, кажется, и за мной начала записывать. Неприятно.

28.12.70.

После оттепелей — морозы,

И на голых ветвей изгиб,

На осины, рябины, березы

С ночи иней мохнатый налип.

А едва только солнца губы

Показались над краем земли,

В палисадниках стылые купы

Белой пеною зацвели.

Розовеющим зимним рассветом

Город вспомнил, что знал давно.

Лес, поляну и просеку эту

За московской заставою где-то

Вместо улиц, продмагов, кино.

В этом снежном, морозном сверканье

Обретет ли душа твоя

С прошлым легкое расставанье

Ожиданье веселого дня?

Иль среди суетной круговерти

Для себя вдруг откроешь ты

Белоснежное царство смерти,

Сна, забвения, немоты?

4.I.1971. С Новым годом! Оглянувшись назад на свою жизнь, не нахожу в ней года хуже, разве что 41-й: болезнь, санаторий, война. И теперь, едва ли не каждый месяц
70-го был отмечен какой-то бедой, болезнью или удручением духа: февраль — разгон журнала, март — сплетни бывших сотрудников, больно мной пережитые, апрель — письмо Солженицына, май — больница, июнь — дело Жореса, июль — похороны Елены Сергеевны, август — тень холеры, сентябрь — болезнь А.Т., октябрь — у него обнаружен рак, ноябрь — отец тяжко болен — это только главные несчастья, а был еще и общий фон — тусклый, безрадостный.

Только в конце года — два веселых, отрадных дня. 30-го в Большом зале Консерватории — концерт Ойстраха, Рихтера и Ростроповича1 — всех сразу! Исполнялся концерт до-мажор Бетховена для фортепиано, скрипки и виолончели с орке-стром. Это была великая музыка и настоящее счастье ее слушать. Они сидели, как боги, три бога музыки, служившие ей службу с необыкновенной серьезностью: никакого кокетства виртуозностью, «блеском», ни тени заигрывания с публикой — невозмутимая серьезность, странная в нашем искусстве, привыкшем к подмигиванию, щегольству, подобострастию к слушателям. Строгое благородство формы — мужественность, никакой расплывчатости и слезливости. И какое наслаждение, когда Рихтер одним-двумя аккордами будто открывает дверь скрипке, а та начинает вести изумительную тему; и еще выше, еще прекраснее, когда ее же подхватит и поведет виолончель — но и это еще не все — сердце замирает, когда думаешь, как ее, эту тему перехватит сейчас фортепиано — и это обещание наслаждения еще большего, еще сильнейшего, сбывается, когда ее подхватывают гениальные руки Рихтера, а за ним и весь оркестр. Я был пьян этой музыкой и по-настоящему счастлив, как давно не случалось. Они повторили на бис вторую и третью часть. Но во втором отделении слушать после этого пира музыки добросовестное и скучное исполнение 3-й симфонии было уже невыносимо.

А 31-го днем позвонила Оля и пригласила съездить к А.Т. посидеть у него часок перед Новым годом. Это тоже было мне как подарок. Он сидел в кресле, в мягких туфлях, с одним седым клоком волос на огромном пустом куполе лба — как Тарас Бульба. Волосы падают от облучения, но выглядит он недурно, был тих, спокоен и приятен. Мы чокнулись бокалами с шампанским — и он выпил свой до дна. Сережка прислал ему колокольчик на ёлку, а он растрогал меня своими участливыми вопросами о всех моих домашних. Говорит он по-прежнему с трудом, но все же пытался рассказать о книге Ал/лилуев/ой2, которую он прочел. «Это правдиво». Я пересказал ему все малые наши новости, он кивал головой — тих, слаб и светел, как ребенок. И с этим ощущением чего-то доброго, тихого и светлого в душе я ушел от него, и долго еще это чувство сохранялось во мне нетронутым.

Вечером был у нас Каверин с Лидией Ник.3, а к 12 ч. мы пошли к милым Ермолинским — с ними и встретили Новый год. После часу повалил народ –литераторы, актеры — стало шумно, тесно и бессмысленно; я поспешил домой.

В новогодней почте — письмо от Маркова4 — трафаретка с вопросами относительно будущего съезда. Решил написать ему, чтобы немного усовестить за лицемерие.

3-го обедали у нас Васильев и Жорес с Ритой, накануне до полуночи сидела Ильина — так праздники и прошли.

Надо за работу садиться.

9.I.71. У А.Т. был консилиум. Говорят, что голова лучше, движение появилось в правой стороне (правая рука опухла, как оладья, — добрый знак). Но снимки показывают, что нельзя медлить с легкими. Его без передышки, на которую все рассчитывали, кладут под радиологическую «пушку». Настроение его недурное, много читает.

Приехал Гаврила из Воронежа и был у меня. Рассказал, как снимали в его рассказе о собаке посвящение Трифонычу, а когда он уперся, — вымарали в тексте всё, что могли, всё, в чем чудился им намёк.

Гаврила рассказал свой сон и вспоминал отца. Отец, благочинный в Борисоглебске, вместе с шестью другими священниками, был расстрелян в 1918 г. — по подозрению в связи с контрреволюцией, подозрению пустому и зряшному. Когда их поставили расстреливать, отец первый громко возгласил: «Христос воскресе, братья», и они запели. Говорят, выстрелов они за пением не услыхали. Потом в 39 г. последний из расстрельщиков, оставшийся в живых, заходил к Гавриле — и все ему рассказывал, каялся. Он повредился в уме и подолгу лежал в психиатрической больнице.

Видно, так не сошло.

Сац опять патронирует очередному генералу — Голицкому, решившему сочинять воспоминания. Генерал говорит ему: мне советуют Верховного подымать — и
2-е — побольше опираться на документы. А Сац отвечает: « — Да это их занятие — они то опускают его, то поднимают, а вам зачем в это лезть? Пишите, как дело было — и все тут. Что же касается документов, разве вы не знаете, как во время войны донесения писались? Поезжайте в Подольск в военный архив и там за одно и то же число найдете три моих донесения: в одном я пишу, что в моей разведроте 38 активных штыков, в другом — 65, а в третьем — 93. А просто в первом случае меня запрашивали, не могу ли я передать в другую роту часть своего личного состава, во втором требовалась справка на обмундирование и боевое снаряжение, а в третьем — выдавалось пищевое довольствие. Вот, историк, и пользуйся какой хочешь цифрой».

Меня пригласили читать лекции в январе для преподавателей техникумов. Организовавшая это дело Л.А.Максимова — математик по специальности — оказалась моей читательницей и почитательницей. Поехала в бюро пропаганды художественной литературы в Союз писателей выписывать путевку, а ей говорят: «Лакшина ни в коем случае приглашать нельзя. Его выгнали из «Нового мира», это представитель «оглобельной» критики (узнаю словарь Бровмана)1 — им недовольны в ЦК и Союзе писателей — и у нас, по секрету говоря, есть указание его никуда не приглашать».

Она к директору — тот твердит то же самое: «Давайте мы вам пришлем Трегуба»2.

Не будь дура, Л.А. тут же приехала и рассказала все это мне, а на другой день отвезла письменный запросец Маркову: как это все понимать? Интересно, что ей ответит этот царедворец?

Решил сочинять ответ Маркову на его вопросы. Сначала не получилось, разорвал и написал снова. Главное, чтобы не было слезливо и не выглядело жалобой. Второй раз получилось лучше — подумал и отослал.

Рождество. Вечер просидели у Ивановых3. Я разошелся отчего-то и после долгого-долгого перерыва пел с гитарой — много, с удовольствием и, кажется, перепел.

Узнал, что 5-й том А.Т., посланный в цензуру, месяц валяется на столе у Семеновой, а та к нему не притрагивается и скабрезничает — успеем. Между тем он уже выпал из типографских планов на 1-й квартал и есть угроза, что его будут печатать лишь в 4-м.

Я рассвирепел, позвонил Пузикову4, сказал, что Трифоныч интересуется
5-м томом и обещал сделать скандал, звонить Маркову и т.п.

На другой день передают через Свету: все улажено, Галина Константиновна, вся перекошенная, привезла подписанную верстку — и книгу обещают начать печатать в феврале.

О Семеновой рассказ/ывают/, что ее возлюбленным был ярый сталинист, работник ИМЭЛ, которого выжили оттуда в «Вопросы истории КПСС», но он был таких крайних взглядов, что не мог и там удержаться. Несколько лет назад он умер, и Галина Константиновна была озабочена тем, чтобы пристроить его наследие — картотеку и библиотеку. Оказалось, он составлял досье на всех евреев — деятелей оппозиции.

Такого специально не придумаешь, и появись эта подробность у Солженицына, мы попрекали бы его за преувеличение.

9.I.1971. Были в Третьяковке на выставке Ге1 и Бенуа. Ге — глубок, драматичен, серьезен, а Бенуа — «продукт художественной семьи», как он сам о себе написал.

На обратном пути заезжали на выставку Чакрыгина в домике Верстовского.

Много впечатлений — и все разные.

Неонила Васильевна2 звонила с рыданиями. Панкин пристраивает дневники Марка для издания в «Советскую Россию», но там ставят условие — чтобы моего вступления не было. Снова мое имя мешает — так и следовало ждать.

Ильина была у нас этими днями — и я сочинил ей сюжет пьесы — зло за зло цепляет — а все вместе, как часовой механизм.

Только осилит ли?

31.I.71. Вернулся из Ленинграда, где занимался в архиве Пушкинского Дома Островским. Ходил по старым своим следам, набредал на свои росписи и заметки в архивных делах, оставшиеся там с 58 г. В иные после меня никто и не заглядывал — и вот снова у того же берега. Горькое чувство. Первые дни не мог отделаться от воспоминаний — 12 лет назад, когда я, молодой, еще неженатый, ничего не знавший — не ведавший, жил у старух на Невском недалеко от Казанского собора. Была молодость, были силы, весь город я исходил, избегал, сидел в архивах по 10 часов кряду, так что получил воспаление глаз от бумажной пыли, ел черт-те как, последние дни жил на копейки и ходил туда, где дегустировали концентраты и где можно было едва ль не за рубль (нынешние 10 копеек) съесть тарелку гречневой размазни со стаканом томатного сока — а все нипочем было, и жизнь впереди. Все, все впереди — работа над книгой, лекции в университете, женитьба, первые статьи в «Новом мире», «Лит. газета» — и, наконец, почти восемь лет тяжкой и счастливой жизни в журнале с Твардовским.

Было чувство — будто где-то в долгом путешествии побывал, видел других людей и другую землю, а теперь вернулся к своему битому корыту и сижу разбираю каракули Островского, как 12 лет назад, — только ни сил тех, ни безмятежности, ни надежд.

Первые дни вспоминал еще и А.Т. Едва ли не каждый час думал о нем — ведь последние два приезда в Ленинград были мы здесь вместе — в 63 и 65 году. Вспоминал, как выступали в ЦДРИ и Выборгском доме культуры, как пьянствовали и как А.Т. заставил Прокофьева1 выпить тост в честь Солженицына. Вспоминал, как ходили пешком от дома писателей к «Астории», и я показывал ему город.

Ленинград в этот раз — сумрачный, дождливый. В сквере у Адмиралтейства — деревья по колено в воде. Серая Нева, небо, улицы, лица. На Невском стало еще многолюднее и больше транспорта — троллейбусы битком.

Думал о том, что прекрасный этот город — памятник какой-то ушедшей жизни. Будто жило здесь племя трехметровых людей, которые воздвигли себе впору эти дворцы, широкие набережные, прямые проспекты, поставили огромные колонны у Биржи. Они ходили медленными и крупными шагами, ездили в просторных экипажах. Теперь племя это вымерло или ушло, а остались следы прежней культуры, как баальбекские плиты или изваяния ацтеков. А город населило новое многочисленное, беспокойное и мелкопородное племя — снуют, как тараканы, толкают друг друга — и редко-редко оглядываются на красоту, оставленную ушедшей жизнью.

Я много работал — и оттого только раз был в Эрмитаже, постоял у Леонардовых мадонн и в галерее Рембрандта — и в квартире Некрасова на Литейном. Заплеванный петербургский подъезд. Медная табличка на двери: «Н.А.Некрасов». А напротив: «Цветкову — 2 звонка». Ощущение страшного его одиночества, тоски и того еще, что мне бы с ним посидеть, поговорить вечерком — мы бы знали, о чем перемолвиться.

Ленинградцы, с которыми пришлось мне встречаться, показались скучными, провинциальными — «великий город с областной судьбой» накладывает все же какой-то отпечаток.

Звонил в Москву о Трифоныче, он оживает, слава богу. Ленинградский хирург Раков решительно говорит, что, по картине болезни, это не могут быть метастазы.

Сюжет драмы: возвращение блудного сына.

Еще перед поездкой в Ленинград (забыл записать) было обсуждение нового «Нового мира» на Секретариате, и Марков сказал: «Вот как мы хорошо обсуждаем журнал. С прежней редколлегией это было бы невозможно, потому что мы стояли на диаметрально противоположных идейных позициях».

Я снова порадовался, что отослал ему письмо. Дементьев, по моему примеру, тоже решил написать.

18.I. Я читал лекцию о Твардовском в Электростали. Когда устроители пытались получить путевку в бюро пропаганды художественной литературы для меня — им сказали: не рекомендуем — и — по секрету: «Лакшин включен в список тех, кого нам не рекомендовали посылать с лекциями». Сгоряча Максимова написала письмо Маркову с запросом, как это понимать, но не дождалась ответа.

1.II.71. Заходил Каверин с Лидией Николаевной. И он с грустью говорил, что сегодня, как раз сегодня 50 лет «Серапионовым братьям». Он послал телеграмму брату виночерпию — Слонимскому1, а о других (Тихонове, Федине) «и вспоминать не хочется». Да, верно предсказал им Лунц — все разбредутся, и лишь один Веня, милый Веня будет верен себе и братству и будет тихо варить в колбе своего гомункулюса. Так и вышло.

Последний его роман, наполовину придуманный Светланой, весь бумажный (он принес нам свежий № «Звезды»)2.

2.II. У Любимова обсуждали пьесу о Пушкине. Были: Ю.Лотман, Карякин, Эйдельман1.

Спорили за чаркой — громко и запальчиво. Любимов подкупил меня, очень хорошо сказавши о Твардовском и оставленном нами журнале, куда либеральные доброхоты несут плоды своих досугов — и все, как ни в чем не бывало.

3.II. Вдруг придумали: в подписан/ном/ уже к печати однотомнике А.Т. («Всемирная литература») — снимать в «Автобиографии» и статье о «Теркине» все упоминания о «Теркине на том свете». Звонили срочно и пугали: это ультимативно, иначе том остановят и он не выйдет ни в этом году, ни в следующем. М.Ил. — в слезы, и ко мне. Надумали было писать резкое письмо в верха — а тут отбой, купюры не обязательны. Тьфу, пропасть! Чиновники перепуганы настолько, что дергают нервы без всякой причины.

А.Т. между тем, по рассказам М.Ил., стал вставать и двигаться по комнате с помощью палки.

16.II. К А.Т. ездил Раков из Ленинграда, посмотрел его и, ни слова не говоря, отбыл.

Сегодня состоялся консилиум. Мар.Ил. разыскала меня и передала странные вести: А.Т. отменили на 1 1/2 месяца все лекарства, намекают, что у него появились симптомы лучевой болезни, и советуют забрать домой на некоторое время. М.Ил. в растерянности — брать ли, и когда, вести на дачу или оставлять здесь? И что за морок такой — неужели перебрали облучения и теперь спешат его выписать, чтобы освободиться от лишней ответственности? Тут поневоле станешь подозрительным. Снова волнения, переговоры, звонки в Ленинград и прочая музыка. А главное, все надежды последних недель — в дым.

11-го числа был год, как в газете объявили о нашем уходе. В «Новом мире» юбилей был ознаменован тем, что Озерову и Берзер пригласили Смирнов с Большовым и предложили им подать заявления об уходе. И жалко, и противно. Все сбылось, как по нотам. Из них выжали все, что хотели, и теперь выбрасывают вон — достойная сожаления участь. Раздумывая об этом, перечитал прошлогоднюю мою переписку с Солженицыным и не пожалел ни об одном слове1.

Мелентьев на этих днях снят со своего поста и переброшен в Комитет печати заместителем Стукалина2. Добрая весть. Хоть я давно уже не обольщаюсь никакими чиновными перемещениями и «падениями» в сферах, но отрадно все же <...>

Вот, вслед за Воронковым, ушел второй соавтор «дела» Нового мира» — и еще стремительнее стала отходить в прошлое эта пора.

Мысль Кони3: судьи, для того чтобы быть независимыми, должны не избираться, а назначаться пожизненно. Ведь иначе они будут льстить, постараются быть приятными тем, от кого зависит выбор. Но к этому следует добавить, что избираться должны присяжные заседатели, а их было не двое, как у нас, а двенадцать человек.

17.II. Вышло 3-е издание книги М.Щеглова. Сколько крови выпили у меня за нее прошлым летом в Гослитиздате. А вот появилась книга, и парадокс — тексты, испорченные Карповой в двух первых изданиях, поправлены, купюры восстановлены. Этой книгой я, кажется, отдаю последнюю дань памяти Марка. 3 издания — за 15 лет, в пять лет по книге, это и живому бы не худо1.

Вспомнил: когда спорили о Пушкине у Любимова, Лотман, вообще-то милый и благожелательный, вдруг сказал иронически на мои рассуждения: «Вы смотрите на все с точки зрения эволюции, а это устарело». Это удивило меня, а потом я понял, что его структурализм — это идеология, попытка защитить то, что имманентно в поэте, независимо от хода истории.

Но не освобождает ли он его тем самым и от всякого движения и самодвижения вообще?

Собирался писать об Иване Карамазове, набросал было статью2 — и думал, как включить ее в тему «Толстой и Камю», предположенную для «Иностранной литературы». Как вдруг Федоренко говорит: не нужна такая статья вовсе.

И в Гослите — проруха. Акопова звонила мне, предлагала писать предисловие к двухтомнику Островского, а Бонецкий, прознав про это, в ее отсутствие заказал ту же статью Владыкину3. Конфузия! Так и сыпятся один за другим мои литературно-коммерческие планы.

Конфуций говорит: «Мудрость не в том, чтобы знать, что ты знаешь, а в том, чтобы знать, чего ты не знаешь».

20.II. Я дозвонился в Ленинград и узнал результат осмотра А.Т. — Раковым. Положение безнадежно. Метастаза в мозгу нет, был тромб, считает Раков. Но легкие его изъедены, одна труха. Как дуб на опушке, — сказал он, — раскидистый, могучий с виду, а внутри весь сгнил. Типичный табачный рак. И делать что-нибудь поздно, — через несколько месяцев он погибнет. Если врачи Кремлевки советуют забрать его домой — надо забирать.

21.II. А.Т. хотят выписывать — и торопят. М.Ил. решилась.

Мелентьева падение объясняют так: он после решения Секретариата ЦК о «Молодой гвардии» пробовал сопротивляться, подбивал Шолохова на телеграмму, успокаивал «молодогвардейцев», что все устроит, и в конце концов, зарвавшись, отправился на прием к Брежневу. Тот напомнил ему, что есть партийная дисциплина и негоже аппаратному работнику требовать пересмотра решения Секретариата (на котором, кстати, сам Брежнев присутствовал и выступал). Тут же состоялось и решение об освобождении Мелентьева. Его к тому же не любили в аппарате, боялись, и Шаура понимал, что все делается Мелентьевым через его голову.

20-го, ровно год назад, простились мы с редакцией. А.Т., Миша и я обошли все комнаты и закоулки — библиотеку, корректорскую и т.д., а потом отправились ко мне на Страстной. Тут-то А.Т. и сказал в первый раз: условимся раз в год собираться в этот день в память о нашем журнале.

Первую годовщину решили провести у меня.

Днем вместе с Дементьевым и Мишей ездили к А.Т. в Кунцево. Привезли тюльпаны. Выпили по глотку вина. Я пытался напомнить ему этот день, он кивал тихо и улыбался. Слышал ли он меня? Не знаю. Впечатление такое, что он за некой занавеской, видит двигающиеся по полотну знакомые тени: фигуры, профили, но не лица. Ему радостно, наверное, слышать наши голоса, привычные интонации, но я думаю, что само содержание разговора доходит до него едва ли не вполовину. Горько.

Вечером застолье: Дементьев, Кондратович, Виноградов, Сац, Хитров, Закс, Буртин, Софья Ханановна и Ира Архангельская. Марьямова я тоже звал, скрепив сердце, но он не пришел, сославшись на болезнь. Сидели не худо, хоть и пили умеренно.

Виноградов в диссонанс к общему настроению хотел выпить за отсутствующих — Дороша, Марьямова и др. — Сац резко сказал: «не вызывайте раскола». Буртин не мог определиться — и метался. С.Х. говорила очень двусмысленно. Вполне хороши и ясны были Дем., Миша, Алеша, Сац, Ира. Сам я заранее обещал себе — не открывать рта, когда речь пойдет о сотрудничающих с Косолаповым и проч., — и рад, что выдержал. Мне и нельзя было иначе, как хозяину. Так ли, сяк ли, но я рад, что день этот не был нами позабыт и пропущен. «Я чту обряд…» На др. день выяснилось, что Закс все же убежал раньше, чтобы навестить Марьямова. При этом мне — ни слова. Ну да бог с ним1.

22.II. Круги по воде от нашей встречи. Бианки и др. неприглашенные бесятся и поливают меня помоями. Перетерплю.

А.Т. требуют брать домой, торопят М.Ил. Она согласилась перевозить его завтра.

23.II. С утра с М.Ил. на приеме у Павлова — директора Герценовского института. Я просил его быть откровенным. Он сказал, что радикального лечения нет, но тянуть можно. В легком выпад в плевру запаян, за 3 месяца опухоль не выросла в объеме. Кровь недурна, сейчас нужен отдых, хорошо бы дома. О метастазах в мозгу говорил очень неуверенно, сослался на мнение Ракова, что это тромб, и, будто оправдываясь, твердил, что консилиум в декабре был единодушен в решении облучать голову. Против вызова болгарина он ничего не имеет, от гамаллона советует воздержаться.

В 2 ч. дня поехали за Трифонычем в Кунцево. Обрядили его в домашнее, он с гордостью надел ботинки. Перевезли на дачу — по Окружной. Горько было это возвращение, когда фельдшера на носилках внесли его в дом.

Он сразу же стал гнать врачей и санитаров, а как только мы остались одни, попытался встать и пойти в столовую.

С трудом найдя слово, потребовал у М.Ил. «бордо» — и, чокнувшись со мною за столом, сказал без подсказки твёрдо: «За возвращение!» Пообедали, я уложил его отдыхать, и мы уехали с Володей1 и Олей.

Фельдшер, который вез А.Т., сказал мне: «Я его на войне читал и подумать не мог, что буду его перевозить. «Малый сабантуй…» — И засмеялся. — «Большой
сабантуй»...» — и засмеялся опять.

28.II. Вчера блины у Ермолинских. Гульнули всласть. Позже пришли Каверины. Размолвка Сергея Александровича с дядей Веней1.

Сегодня с утра поехал с Роем в Пахру. А.Т. первые дни не мог приспособиться к дому. Ему, видно, казалось, что стоит перешагнуть свой порог, как к нему вернется все, что всегда было в этих стенах: что он начнет спокойно ходить, говорить, работать. И какое разочарование — ничего этого не случилось. Он — дома, но по-прежнему тяжко болен. Первые дни он буйствовал, гнал от себя медсестру. Сейчас привык, и лучше, ровнее.

Вчера были у него Солженицын с Ростроповичем. Солженицын привез рукопись, был весел, оживлен. Просил закладывать места, какие понравятся, — белыми полосками бумаги, а какие не понравятся — черными. Говорил, что когда-то учился писать левой рукой, стал пробовать, написал что-то. Тогда и А.Тр. захотел попробовать писать, тут же пропустил букву, расстроился и бросил.

Солженицын рассказал о своем обращении к Суслову2, на которое нет ответа. (Ему казалось, что Суслов откликнется, поскольку когда-то в театре он подходил сам и жал руку Солженицыну.) Ростропович рассказывал светские новости. А.Т. был доволен этим посещением, но еще более был доволен вышедшим, наконец,
5-м томом. Оля рассказала, как он гладил его, из рук не хотел выпускать.

Сегодня, когда мы приехали, А.Т. брил Гердт3. Со вторника он стал заметно лучше выглядеть и свободнее ходит, хоть, конечно, и держась за наши плечи.

Говорил он мало и плохо (говорят, вчера от волнения он говорил и еще хуже), но слушал и улыбался охотно. Зарычал только свое «ну-ну-ну» и сморщился, когда дело коснулось тома «Всемирной литературы» (он не может смириться с отсутствием там «Теркина на том свете») и Федина.

Пообедали вместе, потом я зашел к Дементьеву и говорил с ним о материалах к истории «Нового мира», которые Трифоныч начал собирать перед болезнью. Сказал ему, что это наш долг довести это дело.

На днях закончил и сдал послесловие к Василикосу4. Теперь надо браться за Островского.

Вышел сигнал книги Марка Щеглова.

Забыл записать: вечером 23-го приходил Троепольский. Рассказывал об агрономии, о своем прошлом. Он горд тем, что вывел два сорта проса. Ушел он от этого занятия по такому случаю: готовилась его книжка по селекции, и от него потребовали, чтобы там была глава о Лысенко5 (конец 40-х гг., наверное). Он не спорил, даже вроде бы взялся писать, но написать не смог — замучился и отказался. С селекционной станции пришлось уйти.

Разнежившись, Гаврила стал читать мне по блокнотику, где записаны у него первые строчки каждой строфы, свою поэму. Поэма посвящена отцу, совести и памяти. Нескладно, наивно, провинциально, но чистосердечно, как все у него.

Ю.Манн рассказывал, что среди историков бурное волнение в связи с тем, что оказалось: слова «к топору зовите Русь» принадлежат не Чернышевскому, а Обручеву. Да я в этом почти и не сомневался6.

Пушкинская «Русалка». Не зашифрован ли в ней роман А.С. с Калашниковой?

2.III.71. Был у И.А.Саца, постаревшего, потускневшего. После его несчастья с рукой что-то вдруг словно надломилось в нём.

Последнее время поредело вокруг него былое многолюдство — за весь вечер никто не постучал в дверь и телефон не зазвонил ни разу.

Тем приятнее мне было посидеть с ним и Р/аисой/ И/саевной/1, как когда-то, без громкого, людного сопровождения, поговорить о Трифоныче, как только с ними можно говорить, и о всем ином-прочем.

Сац смотрел «Бег», который не слишком ему понравился, и по этому случаю рассказал.

Луначарский говорил Булгакову:

— Михаил Афанасьевич, то вы оправдывали белое офицерство в «Турбиных», а теперь за генералов принялись.

И посмеивался.

— Послушайте, зачем вы сделали Голубкову имя из анаграммы своей фамилии?

(Тут я хлопнул себя по лбу: да и в самом деле: Голубков — Булгаков. Да еще — сын профессора-идеалиста! Луначарский, конечно, на анаграммы был востер, потому что собственная его фамилия — анаграмма Чарнолусского2.)

Барон Майзель в «Мастере» — Борис Сергеевич Штейгер, занимавшийся какой-то темной деятельностью в кругах московской интеллигенции, среди военных и в иностранных посольствах в Москве. Он шепелявил, носил монокль, кичился своим наследным титулом и в веселую минуту сказал как-то: «Я резидент одной могущественной державы», — намекая на ЧК.

Ему была предоставлена какая-то фиктивная должность в Большом театре, и на его визитных карточках значилось нечто высокопарное и невразумительное: «Directeur des Artistes».

Он часто бывал у Луначарского, потом у Сацев. Его расстреляли в 37 г., присоединив к группе военных.

7.III. Васильев справлял свой день рождения у Турчина.

Все тот же круг старых обнинцев — Жорес, Дмитриев, Нозик1. Но я приметил: о существенном — о литературе, о политике говорят короче и меньше. Отошло время, когда это было для них жгучим общим интересом, а может, просто в большой компании не складывается разговор.

Впрочем, было весело, пьяно, шумно.

8.III. С утра поехал в Пахру, захватив букетик подснежников для М.Ил. У А.Т. сидел Гердт. Временами кажется, что он слышит тебя, все понимает, улыбается к месту, а временами пропадает куда-то, глаза будто уходят от тебя и не видят ничего здесь.

Он решил, что врачи навредили ему, и ожесточился против них. М.Ил. говорит, что он всех их от себя гонит. Когда я за обедом попробовал тронуть эту тему, он страшно заволновался, стал выкрикивать свое «ну, ну, ну» — и потом с отчаянием и чуть ли не стукнув кулаком по столу, крикнул: «Отрезали голову». Это было так страшно, что первую минуту мы с Гердтом совсем растерялись, а М.Ил. заплакала. Видно, он думает, что его понапрасну облучали, и это его убивает. От лекарств он стал отказываться начисто.

Очень горько, когда он хочет что-то сказать, а его не понимают. Так сегодня перед началом обеда он говорил — «плеснуть, плеснуть», М.Ил. думала, что речь о вине, и не понимала его, и только когда мы все уже перебрали, теряясь в догадках, о чем он просит, а он, зарычав на нашу бестолковость, пошел в ванную — поняли, — он вспомнил, что надо помыть руки.

Читает он мало. Роман Солженицына так и развернут на столе на 38 стр. «Туго идет?» — спросил я. «Туго, туго», — согласился А.Т.

Однажды в разговоре я упомянул к слову Федина, и А.Т. вдруг передернулся весь и стал издавать какие-то звуки, обозначающие у него презрение. Нет, нельзя сказать, что он не реагирует на то, что ему рассказываешь: очень точно, в нужных местах смеется и по-своему выражает неодобрение.

9.III. С утра — на выставке импрессионистов, позавтракал в «Праге», а в 3 ч. — на поезд, в Псков. (Там поставили «Мудреца»1 и пригласили приехать.)

В купе — строгая эстонка из Тарту и две девушки из Владимира, работницы или канцеляристки, едущие проводить свой отпуск по туристской путевке в Прибалтику. Угощал их яблоками и расспрашивал. На мои вопросы они вместо «да» неизменно отвечали «неужели» с утвердительной интонацией. «В кино часто ходите?» — «Неужели». «А телевизор дома есть?» — «Неужели».

10.III. В Пскове поезд был в 4 ч. ночи, меня встретил Иванов, режиссер спектакля, который я приехал смотреть, и тут же на перроне успел рассказать, что в театре ужасная кутерьма, коллектив принял в штыки вчерашний прогон и вообще неведомо что будет. Ну, попал в историю, подумал я. Располагался совершить приятную и необременительную прогулку, да кажется, кроме неприятностей, ничего не предвидится: вдруг спектакль действительно не удался, и зачем я полезу в эту склоку? В 12 дня, соснув часа два с дороги, я был в театре на генеральной репетиции. Нет, совсем все не так уж худо, только актеры деморализованы вчерашним обсуждением. Вечером подробно говорил с участниками спектакля, потом в буфете допоздна сидели с режиссером и художником — умным и славным — Ал-м Ильичом. Здесь же я поближе познакомился с Глумовым — Сережей Мучениковым и милой, молоденькой и серьезной его женой — Тамарой. Рассказывал им об Островском.

11.III. С утра гулял один по Пскову. Солнечный морозный день. В центре
города — церковь Василия «на горке» и еще две неподалеку — красота, радость — и странно, что все бегут мимо, как ни в чем не бывало.

После обеда с Сережей и Тамарой 4 часа гуляли по городу — над Псковою, в Кремль. Заходили в зимнюю церковь собора — шла вечерняя служба. Остаток вечера провел в гостях у этих славных ребят — блочный домик, богемный беспорядок, неуют, а есть что-то хорошее, молодое. Самое прекрасное, что они интеллигенты, неглупы, хотят думать обо всем.

12.III. Милый молодой человек — Валя Курбатов1 из местной газеты возил меня в Изборск.

Опять день морозный, солнечный. Стояли на крепостной стене у высоченного обрыва — Россия лежала со всех сторон — непорченая, подлинная и прекрасная, сколько хватало глаза. Небывало красив здесь маленький собор — переходы, переливы белых теней на абсидах — все плавно, нежно, соразмерно.

Проваливаясь в глубокий снег, дошли до погоста — в открытом всем ветрам углу которого — крест Трувора. У меня никогда не хватает воображения, чтобы въявь почувствовать дыхание истории — но тут и я замер. Тысячелетия явственно текли над этим холмом и гигантским каменным грубо отесанным крестом… И опять на городище — снова нельзя оторвать глаз от простора, белоснежных полей и далей — пустынных, как много веков назад. Ни труб заводских, ни столбов электрических, ни машин — только, словно для полноты картины, бежит по снегу лошаденка, запряженная в розвальни, и мужик в тулупе, сидящий на охапке сенца, поощряет ее бег вожжой.

Вечером — премьера «Мудреца». Разговор с главным режиссером — завидующим успеху Иванова до неприличия, до тоски, так что глотал от обиды комки в горле, пока пытался, запершись со мною в кабинете, объяснить, что Островского ставить надо не так.

Ужин в буфете, пьяненький Сережа, разговоры с милой Тамарой — и призыв Турусиной — «в яму, в яму!» (Ей хотелось пойти попеть и покуролесить в оркестровой яме.)

13.III. День в пушкинских краях. Святогорский монастырь — тишина, красота, морозное чудо. Обошли с Тамарой молча верхнюю площадку, постояли у могилы и, сойдя по ступеням, долго еще бродили у подножия монастыря. Засыпанная снегом вторая лестница, главы собора сквозь ветви старых деревьев с неподвижно застывшими на них птицами.

Дорога в Михайловское — покой, безлюдье, глубокие тени от деревьев, снежная пыль падает с верхушек старых елей.

Музей в Михайловском — не люблю, нет чувства подлинности — этого когда-то ветхого, с трухлявыми полами и потертой ганнибаловской мебелью дома: ныне все крепко, ново и забито вещами большей частью не пушкинскими. Простора, чувства дома — нет! и нет Пушкина.

Но зато подлинный Пушкин в парке, над прудом, в еловой аллее, в милом Тригорском.

Я как-то по-новому увидел в этот раз холмы Тригорского, его парк, городище Воронич. Сидели с Т/амарой/ на скамейке у обрыва — хотелось все забрать с собою, всего было жаль — и я пережил такой прилив нежности к этим местам, природе, к стихам Пушкина, которые мне здесь вспомнились, к милой моей спутнице в старом, дешевом и продувном пальтишке с узеньким вытрепанным мехом, в бабьем сером платке.

Вечером после спектакля Сережа и Тамара были у меня. Сидели до 3-х ч., вспоминали стихи. Хорошо — молодо.

14.III. Поездка в Печеры. Со мною — Валя Курбатов, Вульф и некая дама из Калининграда. Т/амару/ не взяли, чтобы не стеснять нас, я протестовал, но тщетно. Потом узнал — она расплакалась, когда мы уехали.

В Печерах на ум идет одно слово — благолепие. Курбатов показал нам местечко, с какого Печоры видны как на ладони и выглядят словно расписной пряничный город.

Кровавая дорога к собору, где обезумевший Иван отсек голову Корнилию1 и потом нёс его тело на руках до самого входа в храм.

Всюду красивая, поновленная Алипием живопись, прапоры (?), сделанные Смирновым — псковским ковалём, чудесные дымники — все красиво, благоустроено. Звонница — диво.

Монастырь платит за аренду земли государству 120 тыс. ежегодно. Но это едва ли 1/10 часть его дохода.

Мы ждали у запертых врат собора (обедня отошла), когда на крыльце своего дома показался Алипий — с негустой бородой, в очках с тонкой железной оправой, какие носят сельские учителя, в черной рясе. Богомольцы ринулись к крыльцу. «Ну чего вам, чего не видали? — закричал он строго. — Ты откуда, бабушка?» — «Из Хабаровска я, к святым местам…» — залепетала старушка. «Дома надо было сидеть, — обрезал ее Алипий. — Зачем далеко ездишь. Бог один. А вы чего?» — сурово обратился он к двум мужикам, мявшим шапки на крыльце. «Не дам, не дам, знаю. Дашь вам рубль, а вы сразу водку жрать».

Курбатов подошел к нему, снял свою вязаную шапочку и, смиренно наклонив голову, попросил благословить поглядеть нам собор и пещеры. Алипий было отказал ему, но Курбатов так нажимал на то, что люди из Москвы хотят поглядеть открытые Алипием фрески, что тот сдался. «Да кто вас проведет? Собор закрыт… Брат Питирим! — закричал он через весь двор, острым глазом приметив кого-то под звонницей. — Иди-ка сюда! Ключарь, евнух наш», — объяснил он как бы между прочим.

Поглаживая живот, Алипий вдруг стал жаловаться, что ничего не ест. «Да, да, ведь пост», — попробовал льстиво догадаться я. «Какой там пост? Что мне пост? Тьфу
пост!» — вдруг энергично и с каким-то озорством сказал он. «Я бы уж поел, да печень…»

В этот момент подошел Питирим с ключами на поясе, красивым лицом старухи и огромными, не по лицу, желтыми плоскими ушами. Молча, чуть улыбаясь странной слабой улыбкой, он отпер решетку у входа в собор. Тут Курбатов подвел и представил нам Мих. Петр. Шувалова — печерскую достопримечательность. Шувалов, в прошлом адвокат, осевший еще до революции на эстонских землях, прожил там до присоединения Эстонии к России в 41 г. Потом на 10 лет отправился в края более северные и удаленные, а вернувшись, осел в Печерах, в домике, где у него 17 голов семья — «не люди, — объяснил он, — а кошки, собаки, петухи».

Шувалов и водил нас по Печерам, умело и ненавязчиво показывая все интересное. В соборе — прекрасны, хоть и заметно поновлены, а не просто реставрированы Алипием фрески 16 века, приписываемые Корнилию. (Известно, что он был художник, строитель и друг Курбского, воеводствовавшего в этих землях, за что и поплатился так жестоко, разбудив подозрительность царя Ивана.)

Чудесная икона божьей матери 16 века. Рака Корнилия и керамида, перенесенная из пещер.

В пещерах сухо и тепло — всегда +5. Своды и потолки в красивых, плавных складках, как на занавеси. Паломники выскребают песок — тронешь рукой — он легко течет со стен и потолка.

В нишах за керамидами зеленого полива — гробы с останками монахов и людей светских — Татищевы, Голенищевы-Кутузовы и много др. прославленных фамилий. Тела не гниют — истлевают, за 3—4 столетия в этом особом режиме пещеры начисто истлевают и кости.

У маленькой подземной церкви с глазками лампадок грубой кирпичной кладкой заложено место, приготовленное себе Корнилием2. Говорят, он навещает время от времени это место будущего своего вечного покоя и бурно сердится: «Что за безобразие делают эти монахи! Вечно мусор тут у меня, беспорядок, грязь. Прибрать не могут». А придя домой и поуспокоившись, философически замечает: «А может быть, и хорошо, что так неприбрано. Значит, еще не скоро мне туда — иначе бы постарались. Поживу еще!» — решает он.

Хранением пещер ведает Илиан — строгий, совестливый монах, с которым Шувалов в дружбе. Без Илиана никто не проникнет в пещеры — и порой Алипий налагает запрет на все экскурсии туда. Стоит ему повздорить с районным начальством, как он накладывает резолюцию: «Печерских — не пускать. Пусть председатель райисполкома ко мне придет, поклонится».

После обеда в Печерах — вернулись в Псков, по дороге навестив Мирожский монастырь.

Вернулся в гостиницу. На проводы явились Иванов, Славин, Курбатов, Сережа с Тамарой, завлит Римма П.

Тут был я хмелен и недоволен собой. В каком-то растревоженном, душевно неспокойном состоянии сел в поезд — а на другой день уже казались сном эти псковские белоснежные церкви и звонницы, тригорские дали, огонечки свечей в подземных улицах печерских пещер и милая, скромная улыбка Т/амары/.

Радостно, что повидал добрых людей, славных, интеллигентных некрикливо, не по-московски, скромных и по-своему взыскующих Града.

17.III. Вчера ездил с Иваном Сергеевичем в институт Гельмгольца, показывать его глаза. Ничего почти мы не добились, и чтобы хоть каплю утешить его, я поехал к нему обедать.

Сидели, говорили мирно и славно.

Попутное

В дневник вложена записка, на которой рукой Владимира Яковлевича написано «записка Лид. Ив. 17.III.71».

Вот ее текст:

«Больница Гельмгольца.

Иван Сергеевич лечился у доктора Зарубина. Лежал там в больнице. Самое главное — нельзя ли остановить ухудшение.

Ивана Сергеевича терзает ужас перед надвигающимся полным мраком».

Видимо, Лидия Ивановна3 не могла их сопровождать и сделала «памятку» для Вл.Як.

 

С.Л.

Вечером был у вдовы Топоркова.

Накануне еще заезжал Троепольский, приехал, чтобы повидать Трифоныча. Я отправил его с Хитровым. А.Т. все тот же. Дура-врачиха сказала Мар. Ил., что у него фактически уже отключено, совсем не работает одно легкое. 22-го числа ждем из Болгарии Хаджиева.

Спор о евреях. Ужасны их преследования властью. Но ужасно и другое. Пропала, рассеяна, почти не существует русская интеллигенция — честная, совестливая, талантливая, которая принесла славу России прошлого века.

Нынешняя наша интеллигенция по преимуществу еврейская. Среди нее много отличных, даровитых людей, но в существование и образ мыслей интеллигенции незаметно внесен и стал уже неизбежным элементом — дух торгашества, уклончивости, покладистости, хитроумного извлечения выгод, веками гонений воспитанный в еврейской нации. Очень больной вопрос, очень опасный, но не могу не записать того, о чем часто приходится думать в связи с житейской практикой.

20.III. Нынче был у А.Т. Он как-то бодрее, чем всегда, и говорил лучше — длиннее и внятнее. Глаза синие, умные и несчастные, когда «слово мечется», как он выразился, а его не схватишь. Роман Исаича он почти дочитал, но отзывается как-то кисло, без воодушевления. «Вы мне должны сказать, как мне быть с тем, что меня мучит», — сказал он. И не мог продолжить. «С книгой в изд-ве?» — пытался подсказать ему, что побезопаснее, я. «Ну, ну». И разговор свернул в сторону.

М.Ил сказала, что утром у него была кровь в мокроте, — она боится, что лопнет сосуд в больном легком — и тогда конец. Два дня назад был у него Павлов. На той неделе — консилиум на дому. Снова хотят давать ему химию — эндоксан и проч. —видно, с легкими дела тревожные.

/…/ прибегал к А.Т., вертелся в доме, и уже всюду распространяют слухи, что Твардовский скверно отозвался о Солженицыне. Служба — «не смыкает глаз». Я выпросил у М.Ил. свидание с Трифонычем для Саца.

Вдруг сказал с трудом, после того как говорили о Мелентьеве: «И… Василий Филимонович… падёт!»1 — и перст вытянул, как в пророчестве, и тут же рассмеялся вместе со мной и Олей.

Света прочла дневник и мучительно заревновала меня — а зря. Я люблю ее сегодня больше, чем 15 лет назад, и нет мне без нее жизни.

23.III. Приехал Хаджиев из Болгарии, сделал Трифонычу второй укол. Нашел у него плеврит. Просит подождать две-три недели, не начинать химиотерапию.

26.III. Был вчера у А.Т. с Сацем. Он хуже, чем все последние дни, — говорит с трудом и утомляется быстро. В груди все ходит. Когда шли к столу, — я не удержал его, и он повалился на бок, едва не свалился совсем. Вчера приезжали за ним из Кунцева, чтобы госпитализировать. Врачи говорят — необходимо откачивать жидкость из легкого — а он ни в какую. Он вяло соглашался со мною, когда я стал уговаривать его лечь на несколько дней в больницу. М.Ил. повредила ногу — и в доме полная сумятица.

Сегодня были на фильме А.Кончаловского «Дядя Ваня». Неглубоко, конечно, но не пусто, по-своему. Чехов дан не средствами музыкальными, свойственными его лирике, а живописью. Каждый кадр — особая композиция. Кроме Сони — очень неудачен выбор актеров.

27.III. В «Современнике» — спектакль «Свой остров». Молодежь, остающаяся для нас загадкой, пьеса посредственная и попытки взбодрить зрителя песенками Высоцкого.

Хороши только Покровская в роли брошенной жены да ее партнер, играющий «под Ефремова». (Кстати, Ефремов был тоже.)

28—29.III. Со Светой ездили в Загорск, Киржач, Александров. Загорск пышен, светел, ярок — церковь снова переживает подъем. Священник погнал меня от раки Сергия, потому что увидел, что я не крещусь.

Молебен над мощами Сергия — прекрасен, и много возвышенных чувств и мыслей проходит над его гробом. Молодые, хорошенькие девушки в цветных платочках крестятся истово и плачут.

В Киржаче — мерзость запустения, весенняя грязь — на улицах и на откосе к реке, загаженная церковь.

Мужик у автобуса с рваными ноздрями спросил у меня, когда я в новом своем пальто и с красивой палкой спрыгнул со ступеньки комфортабельного автобуса: «Что, жизнь хороша… для вас?» Я промычал что-то. «А для нас — хуевая», — сказал он с ненавистью.

И среди этой вони и грязи — вдруг увидел я полированные двери (из распиленного серванта, наверное) райкома партии.

Боже, 100 км от Москвы — и как грязна, бедна, ужасна жизнь людей.

Ночевали в гостинице в Александрове, очень хорошо говорили со Светой.

Наутро — Александровская слобода. Сквозь ветки берез на утреннем солнце Троицкий собор и Распятская церковь были очень красивы.

На обратном пути в Загорске хорошо смотрели ризницу. Снова стоял долго перед пеленой с изображением Сергия Преподобного — 1424 г. Богородица и Николай Мирликийский с житием — два истока его мудрости. Разум и чувство, мужество и гуманизм — это соединилось в Сергии и сделало его таким привлекательным лично лицом церковной, да и всей общей нашей истории. В трапезной — красивая служба, отличный хор — и народу, не протолкнуться. Много молодых лиц, все крестятся.

30.III. Открылся 24-й съезд. Никто не ждет перемен, даже обычного любопытства не видать. Ходит шутка: «Что будет после съезда?» — «Большой праздничный концерт».

Вчера А.Т. перевезли в больницу, снова в Кунцево, даже в ту же палату. Последние две ночи он скверно спал и плохо себя чувствовал. М.Ил. измаялась. Я решился и позвонил Павлову. Он говорит: «Ничего чрезвычайного не произошло. Лечащий врач зря впадает в панику. Что они там понаписали — не хочу даже квалифицировать с медицинской точки зрения. Никакого воспаления нет и в помине, жидкости в легком мало. Другое дело — что болезнь неумолима и прогноз плохой. Попробуем еще превентивными мерами задержать возможные метастазы». Обещал полный консилиум в ближайшие дни.

Занимаюсь какой-то наплывающей ерундой — старой статьей о Чехове, какими-то крохами биографии Островского. Чувствую себя, как птицы на земле. Если долго ковылять на птичьих этих лапах, то, пожалуй, разучишься и летать.

Номенклатура — та же опричнина. Как боятся люди выбыть из нее, как цепляются, только бы не оказаться в земщине, лишенной привилегий и со всех сторон беззащитной.

В томе Твардовского «Всемирной литературы» пропустили страницу — целых
25 строк в поэме «За далью — даль». Возились с предисловием, мучили А.Т. дурацкими разговорами о «Теркине на том свете», а просто считать текст никто не удосужился.

Звонил Грибанов1 — просил, чтобы А.Т. или семья заявили, что не в претензии на редакцию — иначе-де всех снимут.

Что за наглость у этих людей — вместо того, чтобы каяться и просить прощения, — у нас же ищут защиты!

Врач Твардовского — Лидия Дмитр. Морозова — пустая и злобная бабенка, сказала М.Ил., когда Трифоныча увозили в больницу: «Больше он сюда не вернется». — «А я говорю — вернется», — возразила М.Ил. «Хотите пари, что не вернется?» — ответила Лид.Дм.

Вот врачи 4-го управления Минздрава.

4.IV. А.Т. сделали пункцию, и, говорят, стало ему легче.

Рассказ., что каждому из делегатов съезда дали по 1000 руб. денег — и доступ в спец. магазины, где они смогут накупить своим женам всякого тряпья и проч. Декларированное улучшение условий жизни народа, как всегда, начато с самого надежного конца.

Были со Светой в музее Скрябина на концерте Саши Саца1. Он играл очень хорошо и зрело, а я смотрел на старые портьеры, свечи, иконки в углах скрябинской квартиры — и думал: куда ушла вся эта жизнь?

Ю.Любимов переделал свой сценарий о Пушкине по нашим советам, понес обсуждать в Пушкинский музей, а там Крейн2 и Непомнящий встретили его улюлюканьем.

10.IV.1970. В Кунцеве у А.Т. Он был лучше, чем все последнее время. Ликом светел, глаза не рассеянные и обращенные в себя, а как прежде — высверливающие собеседника.

Пытался говорить — и не без успеха. Рассказал о посещении Горяева. «В 60 лет нельзя быть таким… глупым».

О доме — «драгоценные вы мои, Маша и Оля, как вам объяснить — не это важно…»

«Если я не погибну в этой…» — «дыре» подсказал я — и он засмеялся, но мысль не кончил.

Спрашивал, есть ли том «Всемирной литературы». Когда прощались, сказал: «Приходи».

О врачах говорит с яростью и волнуется, что не дают ему ехать домой.

11.IV. С Сережей и Светой ездили в Звенигород, Савва-Сторожевский монастырь. Поднимались на «городок» к собору по крутому склону оврага.

Взялся я переделывать студенческую работу о «Вишневом саде» — и жалею. Все равно что шить брюки из детских штанишек — один конфуз и потеря времени, а бросить начатое вроде бы не годится.

16.IV. Перечитал дневник 54—61 гг. Каким другим я был и жизнью жил другой. Сколько там рефлексии, неустойчивости, метаний. И все же мне изрядно повезло — я вылез из трясины и десять лет жил счастливой, серьезной жизнью, о какой мог только мечтать в те молодые годы.

Вчера были вечером — Ф.Абрамов и Артур, потом Б.Можаев приехал. Абрамов выступал утром в Союзе писателей — и весь был еще в угаре волнений и успеха. Пересказывал свою речь: «Нет деревенской темы — есть тема России; мы переживаем сейчас в деревне ломку более великую, коренную, чем во времена коллективизации; уходит последний островок старой феодальной Руси — но не уходит ли с ним и народная душа, народная нравственность?»

(В самом деле, почему тема рабочего класса — не дает поэтических произведений? Видно, есть что-то в самом автоматизме труда рабочего и в его нынешнем положении — чуждое искусству, не усваиваемое им. Искусство всегда — сфера свободной деятельности — или стремления к свободе.)

После заседания неразборчивый Федор пил где-то с Беляевым и др. «важными людьми». Беляев сказал: «Вы не думайте, что «Новый мир» мы закрыли. Это все писатели. Но дело сделано — не собирать же его сначала».

Литвинов и Сахнин1 подходили к Абрамову и Можаеву и вербовали их в поездку на Кубань от «Нового мира». Безуспешно.

Абрамов пишет повесть новую — и роман в половине: «Поздно начал писать, замыслов на 100 лет, не знаю, когда успею». Жаловался, что не может перечитывать прежние свои вещи — все хочется переписать. Завел папку для вставок и поправок.

Со всей своей мужицкой хитростью и ревностью — не простой он человек, ох, не простой —это писатель, жадный до впечатлений, впивающийся в людей, желающий во всем самолично разобраться.

Можаев — другой. Это человек общественный, богемный, не очень разборчивый, не добрый. Его талант — артистический. Он схватывает лица, позы, разговор — и очень смешно передает их. Хвалил роман Солженицына, считает лучшей его вещью.

Член коллегии МИДа Капица, выступая в какой-то закрытой аудитории, сказал, что с Солженицыным некогда было разбираться до съезда, а теперь с ним дело будет быстро решено. Будто бы готовится закон, согласно которому появление за границей любого письма, заявления, произведения советских граждан, будет караться лагерями со сроком до 8 лет. Досадно, что все это полумеры. «Собрать все книги бы да сжечь».

22.IV. Случайно наткнулся на старое (66 г.) письмо киевского рабочего, которое меня тогда обидело и на которое я не ответил. Сейчас, когда спустя пять лет я снова читал его, оно переворошило мне всю душу. Он желчен, язвителен, несправедлив, поскольку не знаком с обстоятельствами, в каких мы работали и писали, а все же по существу во многом прав. Он верно упрекал меня в «морализме», в том, что я не сказал или сказал глухо о том, что виноваты обстоятельства, и какие именно. Но он не прав, я думаю, когда уравнял Матрену и Фаддея, Фетюкова и Шухова, как жертв.

За этим спором снова встал более давний и общий спор Достоевского с Белинским и шестидесятниками. Можно ли все сводить к обстоятельствам и объяснять ими? Люди живут в любых условиях — даже в лагере — на основе пусть и предельно искаженных — но неустранимых нравственных обязательств и законов.

Др. дело — все оговорки, поклоны и экивоки в моих статьях, которые он высмеял по заслугам. Эта плата «отступного» меня тогда не смущала — да и я старался так приблизить ее к своим взглядам, чтобы не быть надутым и неискренним, а все же, наверное, срывался на фальшивый тон иной раз. Жалко, обидно за себя, и ничего не поделаешь.

Попутное

В дневник вложено на обрывке бумаги начало стихотворения:

П/ско/в

Здесь своды храмов повторяли

Холмов оплывших белизну,

Как будто бы припоминали

Мечту далекую одну.

Когда в немом служенье богу

Природа...

С.Л.

24—25.IV. Именины Дементьева. Никого не удалось сыскать, были, кроме домашних, лишь я да Краснов из Горького. Дементьев стареет, слабеет.

В 4 ч. с Олей поехал к Трифонычу. Все то же вопреки надеждам М.Ил. — ни с места, и оттого безнадежностью веет. Говорил мало и плохо — и только поглаживал, ласкал только что вышедший свой том во «Всемирной литературе».

Накануне смотрели фильм «Белорусский вокзал». Очень типично по характерной полуправде — и в целом впечатление фальши. А публике нравится.

30.IV.71. Неприятность с книгами, которые Рой предложил мне выбрать для своей библиотеки в Клементовской церкви. Книги эти списаны из разных библиотек, временами их сдают на макулатуру — но все же выяснилось, что брать их мы не имели права. Целое дело заварилось, и, возможно, это будет иметь нехорошие последствия.

Были на «Дульсинее» в МХАТе. Впечатления пестрые, пьеса — переиначенная реплика на бессмертную книгу. Ю.Любимов, схватив меня за рукав, горячо возмущался в антракте: «Зачем все это?» — и я ничего не мог ему ответить. Хорошо все же, что я избежал чести работать в Худ. театре.

40 лет Воронину1. Вернулся поздно. Света встретила меня напуганная — со щеткой в руках, которой она, спасаясь от тоски, мыла кухню, и в слезах.

Вечером — наш разговор со Светой — интересный, о том, что мы на пороге нового знания, новой веры, которая как бы объединит христианство и язычество, откроет человеку какие-то неведомые возможности, которые приблизят его к бессмертию. Быть может, это способность угадывать, нет, знать будущее? Но не станет ли тогда бессмысленной и сама жизнь?

2.V. Были в Пахре всей семьей. С Дементьевым ходили к А.Т. Он обрадовался, сидел с нами с видимым удовольствием — но, увы, он все дальше от того сильного, большого Трифоныча, каким я знал его. В нем теперь как бы закрепилось что-то детское, беспомощное (таким он бывал иногда во время пьянства) — и хотя я очень полюбил его и таким, радуюсь, когда его вижу, — с сожалением понимаю, что к прошлому возвращения нет.

Обедали у Дем. с двумя Ждановыми — В.В. и Н.Г. и семейством. Зена писал песни на магнитофон1.

В «Правде» — опечатка: «усилилась роль… сферы классовой борьбы между социализмом и коммунизмом».

Прежде чем статья появилась в газете, ее читали — должны были читать — десятки глаз в редакции, не говоря уж об авторе. Никто не заметил. А все дело в том, что уже не слышат этих слов, смысл их потеряли и только привычно бубнят или скользят глазами.

Ходовое выражение: «Он не даст мне соврать», — предполагает вранье нормой.

«Необходимо лишь необходимое, вот девиз земного шара отселе», — говорит Шигалев у Достоевского.

А этому противостоит другая вера: «можно прожить без необходимого, но без случайного, лишнего, неожиданного — нельзя».

5.V.71. Заезжал к Ивану Сергеевичу. Подарил ему пластинку А.Т. Он слушал ее сосредоточенно, потирая руки, глубоко уйдя в кресло. Говорили об А.Т. И.С. вспоминал, как начал дружить с ним. Он приехал зимой в Карачарово, и они вдвоем прожили в маленькой комнате с камином (где заяц на печке) несколько дней.

Много и хорошо говорили — и только раз чуть не поссорились из-за Толстого (И.C. вспомнил слова Блока, что лучший рассказ у Толстого «Алеша Горшок», и, видно, соглашался с этим, а А.Т. сердился.)

Говорили об Исаиче, Иван Сергеевич расспрашивал о его жене. «Он, должно быть, все же жестокий человек. Давайте выпьем за нежестоких людей».

И.С. рассказал, что мать его ходила в Оптину пустынь советоваться к старцу Амвросию1 (Зосима у Достоевского), за кого ей замуж выходить. К ней три жениха сватались — и один — Сергей, будущий отец И.С., был старше ее на 14 лет (ей было двадцать), служил он лесником, управляющим у калужского миллионера Коншина. Амвросий посадил ее на лавку, ласково выслушал и сказал: «Выходи, Машенька, за Сергия». Так она и сделала, скоро родился Иван Сергеевич — больше детей у них не было. Но у сестры матери — 14 ребят — и двоюродные братья и сестры то и дело жили, а некоторые постоянно воспитывались в их семье.

В 33—34 гг. И.С. два лета прожил в Оптиной, в скиту. Скит был закрыт — и вход наружу только из кельи Амвросия, две каменные ступеньки. В монастыре был дом отдыха. И.С. не мог привыкнуть, что прилагательное «отдыхающие» стало употребляться как существительное, и приписал как-то к объявлению: отдыхающие дураки.

М.И.Погодин хранил переписку Гоголя с М.П.Погодиным. Когда они ссорились, то, живя в одном доме, переписывались друг с другом. Дядя Ив. Серг. был конторщиком у сына Погодина, в семье была книга М.П. с надписью. Дядя в Москве встречался с М.П. и еще помнит пушкинский сюртук — «выползину», стоявшую под стеклом на Девичьем поле2.

6.V.1971. Еще один свой год пролистнул. 38. В юности думал: еще впереди 27, возраст Лермонтова, сколько еще успею! Потом — впереди 38 — возраст Пушкина — а я еще до него не дожил! Теперь остается жить — разве что до Льва Толстого.

Как мало сумел я сделать, да и смогу ли сделать что-нибудь дальше? Чур меня.

Были вечером Артур, Маликовы1, Хитров, Турчины, Рой, Ильина.

9.V. Был с С/офьей/ Х/анановной/ у А.Т. в Пахре. Смотрели телевизор. Когда партизан в тылу у немцев жалеет, что оторвался от своих, давно не слушал политбесед, Трифоныч громко хмыкнул. Он все понимает. Было многолюдно, светские визиты ненужных людей.

11.V.71. Несколько дней готовил речь для булгаковского вечера в ЦДЛ. А сегодня утром позвонил Келлерман: «В.Я. — Катастрофа, ваше выступление снято». Кем? Почему? Ответы невнятны, кажется, Верченко. Досадно, а я уже разохотился сказать о Булгакове.

Позвонил сгоряча Карелину1 — и словно мыла наелся. Что я могу выяснять с ними, чего могу требовать?

12.V.71. Света пошла на вечер в ЦДЛ, чтобы посмотреть, что там будет, — говорит, что было все ужасно, провинциально, ничтожно. Мое выступление было бы не ко двору.

А я позвал к 7-ми часам вечера Артура и И/горя/ А/лександровича/, и в тот момент, когда Симонов открывал вечер в Союзе писателей, мы, выбрав председательствующим Артура, а публикой обозначив И.А., выпили первую рюмку за здоровье
М/ихаила/ Аф/анасьевича/, и я прочел свою речь. Она была тепло принята собравшимся. Сидели до 11-ти, пока не явилась Света с Ильиной с вечера — и мы еще посидели-посудачили.

Ларионыча1 рассказ, как спали в ночном — «под одно», как будили криком:
«заря-а».

Надёшка спала с ним, отгуляв хороводы с парнями. Устроил Митю батраком в Жемчужниково их нахлебник, спавший на полатях. 2 подводы Митя заработал — одну с хлебом. Как коня посылали на призыв: ногу-де о железную борону наколол. «А что держите». «А знаешь, как в борозде ходит?»

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

В своем дневнике Вл.Як. использует следующие сокращения: А.Т., Трифонович, Трифоныч — Твардовский. М.Ил., Мар.Ил. — Мария Илларионовна Твардовская. Иван Сергеевич, И.С. — Соколов-Микитов, Исаич — Солженицын.

18.X.

1 Блохин Николай Николаевич — хирург-онколог, академик, депутат Верховного Совета СССР.

2 Солженицын получил Нобелевскую премию по литературе за 1970 год с обоснованием: «За нравственную силу, с которой он продолжил извечную традицию русской литературы». Статья «Недостойная игра. По поводу присуждения А.Солженицыну Нобелевской премии» была опубликована в «Известиях» 10 октября 1970 г. Там говорилось: «Приходится сожалеть, что Нобелевский комитет позволил вовлечь себя в недостойную игру, затеянную отнюдь не в интересах развития духовных ценностей и традиций литературы, а продиктованную спекулятивными политическими соображениями».

3 Ирина Анатольевна Луначарская, приемная дочь А.В.Луначарского. Племянница И.А.Саца.

22.X.

1 Гарин Август Михайлович, онколог.

2 Валя — Валентина Александровна Твардовская, старшая дочь А.Т., историк.

3 Алянский Самуил Миронович, основатель изд-ва «Алконост».

4 В октябре 1970 г. исполнилось 100 лет со дня рождения Бунина. Бек Александр Альфредович, писатель.

5 Лебедев Владимир Васильевич, художник, график, один из советских создателей искусства иллюстрирования детских книг, один из лучших иллюстраторов Маршака. Сарра Дмитриевна Лебедева — его жена, замечательный советский скульптор, создала скульптурный портрет Твардовского.

6 См. об этом: Владимир Лакшин. Голоса и лица. — «Пан Твардовский». М., 2004, «Гелиос». С. 120—134.

 

29.X.

1 Буртин Юрий Григорьевич, редактор отдела публицистики. Впоследствии один из ярких приверженцев Б.Н.Ельцина, главный редактор «Демократической газеты».

1.XI.

1 Юрий Петрович Любимов, главный режиссер Театра на Таганке.

2 Ерошка — герой повести Л.Н.Толстого «Казаки».

2.XI.

1 Вероника — сестра Н.А.Решетовской, первой жены Солженицына, жена Юрия Штейна.

2 Наровчатов Сергей Сергеевич, поэт.

3 Шимон Иштван — венгерский поэт. Нёма — муж сотрудницы журнала Ирины Павловны Архангельской (Мельников Н. — Мельман Наум Дмитриевич).

4 Наталья Алексеевна Решетовская, первая жена Солженицына. Светлова Наталья Дмитриевна — вторая жена Солженицына.

5 Миша — Хитров Михаил Николаевич, друг Вл. Як. с университетской поры. Работал в газете «Известия», потом ответственным секретарем в журнале «Новый мир». После ухода
оттуда — зам. главного редактора изд-ва «Советская энциклопедия» («Большая Российская энциклопедия»). Артур Федорович Ермаков — университетский товарищ. Редактор изд-ва «Энциклопедия», потом работал в Союзе кинематографистов.

 

6.XI.

1 А.А.Кулешов был членом редколлегии «Нового мира» Твардовского.

2 «Меншиков в Березове» — картина Сурикова.

3 Воронков Константин Васильевич, Верченко Юрий — секретари Правления Союза писателей СССР. Панкин Борис Дмитриевич, критик.

17.XI.

1 Рой Александрович Медведев, историк. Жорес Александрович — биолог, генетик. Сахаров Андрей Дмитриевич, академик. См. кн.: Жорес Медведев, Рой Медведев. Солженицын и Сахаров. Два пророка. М., 2004.

25.XI.

1 Семенова Галина Константиновна, начальник отдела цензурного аппарата (Главлит).

2 Чаковский Александр Борисович, прозаик, публицист, главный редактор «Лит. газеты» (1962—1988).

3 Барабаш Юрий Яковлевич, критик, литературовед. Давний оппонент Вл.Як. Автор статьи о нем «Руководители», «руководимые» и хозяева жизни» («Лит. газета». 1964, 12 мая). См. кн.: Владимир Лакшин. «Новый мир» во времена Хрущева. Дневник и попутное (1953—1964). М., 1991. С. 229. 6 июня 1964 г. в «Литгазете» был опубликован ответ Вл.Як. Барабашу и «От редакции», где Лакшин был назван «догматиком и антимарксистом» (там же, С. 235).

4 Гранин Даниил (Герман Даниил Александрович), писатель.

26.XI.

1 Бочаров Анатолий Георгиевич, литературный критик.

2 Копелев Лев Зиновьевич, литературовед, германист, сидел вместе с Солженицыным на одной «шарашке».

30.XI.

1 Можаев Борис Андреевич, прозаике, сценарист.

2 Астафьев Виктор Петрович, писатель. Смирнов Олег Павлович, писатель, член редколлегии «Нового мира» при Косолапове.

3 Фоменко Владимир Дмитриевич, писатель из Ростова. Нехлюдов — герой романа Толстого «Воскресенье».

4 В книге «Слово пробивает себе дорогу. Сборник статей и документов об А.И.Солженицыне. 1962—1974» (М. 1998) этого письма нет.

5 В предисловии «Письма к самому себе» от мая 1990 г. к книге «Новый мир» во времена Хрущева. Дневник и попутное. (1953—1964)» Вл.Як. пишет: «И в преддверии XX съезда, а особенно после февраля 1956 года, когда стал известен секретный доклад Хрущева о культе Сталина, возникло ощущение, что мы становимся свидетелями небывалых событий. Привычно поскрипывавшее в медлительном качании колесо истории вдруг сделало первый видимый нам оборот и закрутилось, сверкая спицами, обещая и нас, молодых, втянуть в свой обод, суля движение, перемены — жизнь». (С. 5.)

6 Пильняк Борис Андреевич, писатель.

3.XII.

1 Николаев Петр Алексеевич, профессор МГУ, ныне академик.

2 Дорош Ефим Яковлевич — член редколлегии «Нового мира» при Твардовском, остался работать при Косолапове, чем вызвал негодование А.Т.

9.XII.

1 Закс Борис Германович, с 1958 г. до декабря 1966 г. ответственный секретарь «Нового мира». Впоследствии эмигрировал в США (его жена Сарра Юрьевна Твердохлебова была матерью известного диссидента Андрея Твердохлебова), где общался с Солженицыным после того, как Вл.Як. написал свой ответ Солженицыну «Солженицын, Твардовский и «Новый мир» (1975, август). Угождая Солженицыну, уже в США написал клеветническую выдумку о Вл.Як. Умер в доме для престарелых, его жена скончалась несколькими годами позже. См.: Жорес Медведев, Рой Медеведев. Солженицын и Сахаров. С. 136—137.

2 Этого письма также нет в сборнике «Слово пробивает себе дорогу».

10.XII.

1 Речь идет о романе Солженицына «В круге первом».

2 Фурцева Екатерина Алексеевна, министр культуры СССР (с 1962 г. по год смерти 1974-й).

12.XII.

1 Гамзатов Расул, дагестанский поэт, член редколлегии «Нового мира». Кугультинов Давид, калмыцкий поэт, печатался в журнале. Айтматов Чингиз, киргизский писатель, член редколлегии Твардовского в «Новом мире»

2 Царь Николай II.

3 Панова Вера Федоровна, писательница. Дар — ее муж, юморист. Существовала эпиграмма: «Хорошо быть Даром, получая даром каждый день по новой повести Пановой».

4 Псалтирь царя Давида, псалом 17, ст. 12.

5 Статья Федора Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» («Новый мир», 1954, № 4) была осуждена в постановлении ЦК КПСС от 23 июля 1954 г. «Об ошибках редакции журнала «Новый мир». В этом же номере журнала была напечатана и рецензия Вл.Як. на пьесу Ан.Сурова. Главный редактор Твардовский был снят. Очерк «Вокруг да около» был напечатан в «Неве» за 1963 г. Осужден решением Секретариата ЦК, дело передали в Ленинградский обком («Новый мир» во времена Хрущева». С. 120. Запись от 13.IV.1963).

14.XII.

1 Ему исполнилось 70 лет.

17.XII.

1 Этой статьи и упоминания о ней нет в книге «Слово пробивает себе дорогу Сборник статей и документов об А.И.Солженицыне 1962—1974. М. «Русский путь», 1998, как и «фальшивки — заявления», против которой выступил Лундквист Артур, шведский писатель, общественный деятель, вице-президент Всемирного Совета Мира.

19.XII.

1 Артем Веселый (Кочкуров Николай Иванович), писатель. Автор романа «Россия, кровью умытая». Расстрелян.

21.XII.

1 Гомулка Владислав, 1-й секретарь ЦК ПОРП в 1956—1970 гг. Герек Эдвард,
1-й секретарь ЦК ПОРП в 1970—1980 гг. Мочар — глава Комитета безопасности.

2 Повесть Троепольского «Белый Бим, Черное ухо», посвященная А.Т. Беляев Альберт Андреевич, зам. зав. отдела культуры ЦК КПСС. Викулов Сергей Васильевич, главный редактор журнала «Наш современник», поэт.

27.XII.

1 Николай Первый, царь.

4.I.

1 Ойстрах Давид Федорович, советский скрипач. Рихтер Святослав Теофилович, пианист. Ростропович Мстислав Леопольдович, виолончелист, с 1974 г. живет в США и др. странах.

2 Аллилуева Светлана Иосифовна, дочь Сталина и Надежды Аллилуевой.

3 Каверин Вениамин Александрович, его жена Лидия Николаевна Тынянова, детская писательница, сестра Юрия Тынянова.

4 Марков Георгий Мокеевич, секретарь Правления Союза писателей СССР.

9.I.

1 Бровман Григорий Абрамович, критик.

2 Трегуб Семен Адольфович, критик, автор книг о Николае Островском.

3 Иванова Татьяна Эдуардована, редактор журнала «Иностранная литература», в то время жена Вячеслава Всеволодовича Иванова, филолога, сына писателя Всеволода Иванова.

4 Пузиков Александр Иванович, главный редактор издательства «Художественная литература», где я в то время работала. Галина Константиновна — Семенова, начальник отдела Главлита. ИМЭЛ — Институт Маркса, Энгельса, Ленина.

9.I.

1 Ге Николай Николаевич, Бенуа Александр Николаевич, русские художники.

2 Неонила Васильевна Кашменская-Щеглова, мать Марка Щеглова. В «Советской России» в 1973 г. вышли «Студенческие тетради» Марка Щеглова со вступительной статьей Б.Панкина. Составители В.Я.Лакшин и Н.В.Кашменская-Щеглова.

31.I.

1 Прокофьев Александр Андреевич, поэт, скончается в этом же году.

1.II.

1 Слонимский Михаил Леонидович, прозаик, участник литературной группы «Серапионовы братья»: Михаил Зощенко, Всеволод Иванов, Вениамин Каверин, Лев Лунц, Николай Тихонов, Константин Федин и др.

2 Речь идет о романе Каверина «Перед зеркалом». Он считал меня знатоком женской психологии и попросил помочь в работе над образом главной героини — художницы Лизы Тураевой. Роман был опубликован в журнале «Звезда», 1971, № 1, 2. Каверин подарил нам переплетенные оттиски журнала с надписью: «Дорогим друзьям и милым соавторам и бесценным советчикам Светлане и Владимиру Лакшиным — с любовью. В.Каверин».

2.II.

1 Лотман Юрий Михайлович, литературовед; Карякин Юрий Федорович, критик, литературовед; Эйдельман Натан Яковлевич, историк, писатель.

16.II.

1 Переписка Вл. Як. с Солженицыным пока не опубликована.

2 Мелентьев Юрий Серафимович, зам. зав. отделом культуры ЦК КПСС. Стукалин Борис Иванович, председатель Комитета по печати.

3 Кони Анатолий Федорович, русский юрист и общественный деятель. Суд под его председательством вынес оправдательный приговор по делу Веры Засулич. Автор воспоминаний, которые читал Вл.Як.

17.II.

1 Речь идет о книгах Марка Щеглова: 1. Литературно-критические статьи. Составитель В.Лакшин. Предисловие Н.Гудзия. М., Советский писатель, 1958. 2. Литературно-критические статьи. Из дневников и писем. Составитель В.Лакшин. Предисловие Н.Гудзия. М., Советский писатель, 1965. 3. Литературная критика. Подготовка текста В.Лакшина. Предисловие Н.Гудзия. М., «Художественная литература». 1971.

Из последнего издания зав. редакцией критики и литературоведения Г.А.Соловьев выкинул Лакшина как составителя. Неизвестно, кто стоял составителем в издательских документах, ведь составленная книга обязана иметь составителя.

2 Статья Вл.Як. об Иване Карамазове: «Суд над Иваном Карамазовым» была напечатана в «Россия»//Russia», 1977, № 3; журнал «Простор», 1982, № 1.

3 Гослит — издательство «Художественная литература», Акопова Наталья Николаевна — зав. редакцией русской классической литературы. Бонецкий Константин Иосифович — зам. главного редактора. Владыкин Григорий Иванович, литературовед, автор работ об А.Н.Островском.

21.II.

1 Разгром редакции «Нового мира», его годовщину отмечали Александр Григорьевич Дементьев, Алексей Иванович Кондратович, Игорь Иванович Виноградов, Игорь Александрович Сац, Михаил Николаевич Хитров, Борис Германович Закс, Юрий Григорьевич Буртин, Софья Ханановна Минц, Ирина Павловна Архангельская. Ефим Яковлевич Дорош и Александр Моисеевич Марьямов из прежней редколлегии добровольно остались работать в новой редколлегии В.А.Косолапова.

23.II.

1 Владимир Макуненко, муж Ольги Александровны Твардовской, театральные художники.

28.II.

1 Так Ермолинский звал Каверина.

2 Суслов Михаил Андреевич, член Политбюро ЦК КПСС с 1966 г.

3 Гердт Зиновий Ефимович, сосед по даче в Пахре Твардовского.

4 «Бунт в одиночестве» (послесловие к повести В.Василикоса «Растение». — «Иностранная литература», 1971, № 5).

5 Лысенко Трофим Денисович, советский биолог, автор антинаучной концепции наследственности («мичуринское учение»).

6 Манн Юрий Владимирович, литературовед. Чернышевский Николай Гаврилович, писатель, критик, революционный демократ. Обручев Владимир Александрович, русский революционер.

2.III.

1 Раиса Исаевна Линцер, жена Саца, переводчица.

2 Сац уверял, что настоящая фамилия Луначарского была Чарнолусский, он был настоящим его отцом.

7.III. 

1 Дмитриев Виктор Маркович, Нозик Валерий Зиновьевич — обнинские физики. Вскоре Турчин и Дмитриев уедут в эмиграцию, Жореса Медведева лишат гражданства.

9.III.

1 Пьеса Островского «На всякого мудреца довольно простоты».

12.III.

1 Курбатов Валентин Яковлевич, писатель.

14.III.

1 Корнилий — один из первых игуменов Свято-Успенского Псково-Печерского мона-стыря, иконописец, писатель («Повесть о начале Псковского монастыря») и др., летописец. Во время войны Ивана Грозного с Ливонией Корнилий воздвиг вокруг монастыря мощную каменную стену из плит с башнями-бойницами. Возвращаясь из похода в 1570 г., царь увидел стену и заподозрил игумена в измене. Когда тот вышел встречать Ивана Грозного с крестом, он самолично отрубил его голову.

2 Вероятно, описка Вл.Як. Следует читать — Алипием.

3 Лидия Ивановна — жена Соколова-Микитова.

20.III.

1 Василий Филимонович Шауро, зав. отделом культуры ЦК КПСС.

30.III.

1 Грибанов Борис Тимофеевич, зав. редакцией «Всемирная литература» в издательстве «Художественная литература».

4.IV.

1 Александр Игоревич Сац, пианист, в настоящее время живет в Австрии.

2 Крейн Александр Зиновьевич, директор Пушкинского музея. Непомнящий Валентин Семенович, литературовед, критик. Так отозвался об этом Любимов.

16.IV.

1 Литвинов Василий Матвеевич, критик, литературовед. Сахнин Аркадий Яковлевич, прозаик.

2 Цитата из «Горе от ума» Грибоедова.

30.IV.

1 Воронин Владимир Васильевич, товарищ детских лет, переводчик.

2.V.

1 Жданов Владимир Викторович, литературовед, зам. главного ред. «Литературной энциклопедии». Вынес фамилию «Лакшин» на корешок тома, после чего посыпались доносы в ЦК КПСС. Жданов Николай Гаврилович, критик, литературовед. Зена (Зиновий) — зять Дементьева.

5.V.

1 Амвросий, оптинский старец (в миру Александр Михайлович Гренков) 1812—1891.

2 Погодин Михаил Петрович, писатель, издатель, историк, друг Гоголя. Его дом стоял на Девичьем поле, недалеко от Новодевичьего монастыря.

6.V.

1 Маликовы Валентин Иванович, университетский товарищ Вл.Як., жена его Марина Степановна.

11.V.

1 Карелин Лазарь Викторович, писатель, секретарь Московского отделения СП СССР.

12.V.

1 Дмитрий Илларионович Шутов, отчим Вл. Як., актер МХАТа. Надёшка — его сестра.

(Окончание следует)

Версия для печати