Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 10

Время щедрой полноты

Два месяца назад — 14 августа
2004 года в Кракове умер Чеслав Милош — крупнейший польский поэт
XX века и одна из самых ярких личностей в современной литературе.

Поэтический сборник Чеслава Милоша “Это”, выпущенный ОГИ в прошлом году, — самый новый из всех, составленных автором и вышедших у нас. (В краковском издательстве “ZNAK” он появился аж в 2000 году.) Мы еще поговорим о переводе, о том, как книга организована и в какой ряд вписывается в культурном пространстве России.

Но начинается эта книга с темы судьбы — и ею же венчается весь тот корпус текстов, что уже знаком нашему читателю по русскоязычным публикациям последних лет.

Милош для нас навсегда вписан в круг узнаваемых лиц: Иосиф Бродский, Владимир Британишский, Борис Дубин, Наталья Горбаневская — и “Литературное обозрение” Виктора Куллэ, трагически утраченное для нашей литературы издание.

Нарушить границы этого круга почти невозможно — или по крайней мере сложно чрезвычайно: это все равно, что у Пушкина отнять прерогативу на Джакомо Леопарди перед лицом русской культуры. Ну, или у Семена Липкина — на “Гильгамеш”. Милош давно казался поделенным на “сферы влияния” — это, в принципе, естественная ситуация.

Переводы для этого издания выполнены Анатолием Ройтманом — что само по себе “прорыв”. Прорыв приносившейся к телу ткани предшествующих публикаций. Милош как-то приосанился в новом голосе русскоязычного передатчика, пусть Ройтман и проиграл ему в ощущении себя равноправным со-творцом стихов. В предисловии переводчика пробивается странный, самоумаляющий тон поклонения Великому Поэту, — а это лишает читателя уверенности в смелости переводчика говорить от имени Милоша. “Представляя на суд читателя эту книгу, признаюсь в том, что, переводя на русский язык стихи Чеслава Милоша, я, говоря его же словами, "сознавал, что получаю нежданный дар, и не мог понять, почему выпала мне эта милость"”. Уверенность же — обязательна. Иначе смысл любого “нового” взгляда на творчество автора теряется.

Иноязычный писатель всегда входит в литературу страны через порталы определенных идей — то есть мы никогда не сможем принять и понять Милоша целиком и — как самостоятельную независимую величину Слова. Но лишь в комплексе “Польша—Россия”, сильно отягченном политическими обстоятельствами.

Милош, официально признанный на родине только после 80-го года Нобелевской, жизнь провел в пути: Румыния, дальше — на перекладных по Советскому Союзу в Литву, тогда еще (на дворе был 1940 год) независимую. Тема пути в поэтике отражалась постепенно — сначала на уровне реальных географий, позже — переходя в метафизические постпространства. “Это” — тоже книга о путешествиях. Но — по-над мирных, в которых смешиваются возраста и адреса, где можно заговорить вдруг голосом любимой женщины спустя годы после ее смерти.

Удивительная книга метаморфоз, за-ставляющая задуматься о множестве вещей.

И первая из них, очевидно, — техника самого стиха, совершившая экваториальный поворот в сторону почти прозы. Сдвиги начались еще с эссеистиче-ской книги Милоша “Придорожная собачонка”. Там из коротких картинок-наблюдений — из каждой — уже показывала свою проницательную мордочку Coda. Та самая собачонка из множества поколений собачонок, год за годом стерегущих пути вещей и людей мира, расставляющих лаем нужные акценты: “До чего интересно ехать и ехать, отпустив поводья, и ждать, чтобы из-за деревьев внизу показалась деревенька или парк, а в нем — белая усадьба. И тут же нас облаивала собачонка, рьяно исполняющая свой долг. Было начало столетия; теперь оно подходит к концу. Я думал не только о людях, которые там жили, но и о поколениях собачонок, участвующих в повседневной жизненной суете…”

Вроде бы — проза. Но по душевному усилию — стихотворение в прозе. Какие когда-то писал Иван Тургенев. У Милоша они суше, шершавей и прозрачней, чем те, к которым привыкло ухо русской поэтической традиции. Но если ставить их в ряд именно этого поэта, то ощущение органичности восстанавливается.

Милош был для нас разным — даже в очерченном круге. Его “Порабощенный разум” в переводе Британишского, опубликованный впервые на русском в прошлом году, показал писателя со стороны социальной философии. Книга, эзоповым образом посвященная маякам польской литературы — Тадеушу Боровскому, Ежи Путраменту, Константе Галчиньскому и Ежи Анджеевскому (по его роману Анджей Вайда в 1957 году снял “Пепел и алмаз”), страшна.

Во-первых, тем, что непосредственным предшествованием себе считает трактаты Вольтера, Лейбница и Свифта — со всем максимализмом их просвещенческих суждений о человеке и его зависимости от посторонних убеждений и желаний. Такая литература, взятая в “подкладку”, как то же Священное Писание, слишком обросла ассоциациями и свободы для авторской мысли оставляет мало. Да автор и не хочет ее.

Во-вторых же — страшна релятивистским взглядом Милоша на религию. Говоря о “новой” вере в Восточной Европе после Второй мировой войны, поэт держит в уме сравнение с Римской империей IV века — времен императора Феодосия, запретившего все веро-учения, кроме ортодоксального христианства. “Прослеживая эволюцию моих друзей-католиков, которые одобряли партийную линию, я имел возможность заметить, что от их христианской метафизики постепенно остается только фразеология, тогда как подлинным содержанием становится Метод (Бог превращается в Историю)”. Механизм овладения человеком, который партия заимствовала у религии, приводит Милоша к размышлениям о вере в целом. И здесь уже нет места блаженной слепоте наивности (credo, quia verum est), есть только скорбное и сильное желание разума дойти до конца в своей диалектической игре.

На фоне двух столь разнокипящих книг “Это” смотрится непривычной вакацией мыслителя в спокойные края общечеловеческого. Милош будто отходит от окуляра идейности, перестает различать движения истории и осматривает давно покинутые места детства и юности:

О, счастье! Видеть ирис.

Цвет индиго, как когда-то платье Эли,

И тонкий запах, как запах ее кожи.

О, что за бормотание, чтоб описать ирис,

Который цвел, когда не было никакой Эли

И никаких наших царств,

И никаких государств.

Противопоставление частного и слабого (смертного, меняющегося до неузнаваемости) и вечного (но потому и бесполезного для всякого смертного) — вот в этом пластика последней книги Милоша. Образный ряд умещается именно между этими доминантами. Подробно-сти вроде дамской шляпки и чулок, лещинной коры и зигзага на скользкой спине Vipera Berus, исчезающей под лесными мхами, — они отныне точки схождения всех помыслов. Поистине — сократическое сознание.

А все дело — в том количестве правды, которое может выдержать один человек. “…а уж особенно никому своей правды не раскрывать, не склонять к ее принятию, к познанию вещей, превышающих силы ближнего”. Это — неслучайный эпиграф из Зигмунта Мыцельского к одному из стихотворений.

Тема судьбы не головная, не явная, и даже слова этого “судьба” в прямом упоминании не встретишь. Но тексты кружатся именно над ней — кружатся, намеренно не доходя до морали. Так что придорожная собачонка, полюбопытствовав в прошлой книге, убежала по своим делам, оставив пути без присмотра.

Читатель попадает в систему ориентиров, но одного выхода у него нет. Милош даже не собирается расшифровать название. “Этим” может быть всякое чувство полноты — бытия в первую очередь. Но полнота может быть и на уровне отдельного маленького поступка. Например, ловли бабочек энтомологом. А все потому, что бабочка — экземпляр чего-то (производное от “Это”) здешнего, и перечень таких вот экземпляров и спросится с поэта, пришедшего к всевышнему в конце. Их — маленьких. Чем ты смог наделить их, насколько смог ожить в них, настолько и твоя вечность — будет.

Господня вертикаль на поэта больше не давит. Он придвигается к богу сбоку. Словно садится рядом с ним на садовую скамейку и заводит неспешный разговор о прошлом. И бог, не обещая ничего — ни рая, ни ада, — просто слушает и отвечает. Дарит настоящее. Опять же — полнота. Момента, доли секунды, малого вздоха.

Образ кукольного театра, рождающийся в голове Милоша, иллюстрирует его понимание жизни. Смысл — в том, чтобы играть, пока длится пьеса и сюжет горячит кровь. Но и в том, чтобы уйти в мгновение кульминации. Увидеть себя куклой и других куклами. Разобраться, кто был кукловодом, наконец.

Заслуженное право знать. Образ обтрепан многими. Но у Милоша останавливаешься еще и на нитях, лежащих поверх марионеток. Нити — это связи, остающиеся даже после финалов. После смертей и расхождений навеки. И они так прочно спутаны, что являют собой единственный залог верности людской памяти — не нафантазировать о бывшем, отчаянно и безответственно. А лишь перебрать нити и угадать возможные рисунки.

Большой недостаток издания — в отсутствии реального комментария. Бог с ним, с академическим! Но хотя бы — реальный необходим. Природа последней половины стихов “Этого” — диалогична: Милош адресуется к Мариану Здзеховскому, Тадеушу Ружевичу, Яро-славу Ивашкевичу, Герберту Лоуэллу, Филипу Ларкину, Торквато Тассо, Райнеру Марии Рильке и даже Гомеру! И если Гомер, Тассо и Рильке могут быть уже переходящими знаменами поэзии, то имена Здзеховского, Ружевича и прочих сохраняют свежесть особой воли автора. Осмыслить всю глубину тех, марионеточных, скрещений поэтов простому читателю почти невозможно. Отсутствие комментария закрывает врата в “Это”, оставляя сплошные игольные ушки.

Однако, когда мы читаем стихи с целью вообразить себе человека, который их написал, — “Это” нам удается. Милош словно присылает свою фотографию — глядит на нас светло, глядит поверх наших голов за какие-то горизонты, только ему доступные. Он вступил в свое последнее путешествие, и окликни его незнакомый, не узнающий молодой человек, — не расскажет об Империи и ее пророках. Только ответит о времени (если вы хотели узнать, который час) или махнет рукой, указывая нужный поворот.

Время щедрой полноты — проходить неузнанным, останавливаясь у витрин и удивляясь всему, будто впервые… и — узнавать все наверняка.

Чеслав Милош. Это. — М.: ОГИ, 2003.

Версия для печати