Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 1

О странствователях и домоседах

Название моих заметок как-то само собой отскочило от эпиграфа к одному из эссе Андрея Балдина, начинающегося с напоминания о том, что у Батюшкова слова в эпиграфе принадлежат “прожектеру, странствователю, заявляющему о желании объять в путешествии земную сферу”. Собственно, любая литературная ситуация — это и есть диалог желающих “объять земную сферу целиком” (и имеющих на это право) и смиренных “домоседов”, обживающих маргинальные окраины.

Предлагаемые “мысли по поводу” меньше всего претендуют на жанр обзора. Даже субъективного. Потому что “обзор” одного корня со зрением — чтобы нечто обозревать, надо это нечто как минимум видеть, но видеть-то и не получается: пространство, где должна быть литература, в очередной раз застит литературный быт. Причем, завеса эта — вовсе не неподвижная пелена. Попробую на свой страх и риск смысл этого движения угадать: отсидевшись на задворках общественной жизни, отечественная словесность бочком-бочком, где небольшими шажками, где короткими перебежками, двинулась с периферии на более привычное для себя место — в центр.

Самый проверенный индикатор в этом смысле — телевизор. С каждым днем литераторов в нем становится все больше, и речь не о давно отведенной им резервации на канале “Культура”, а о главных, общедоступных каналах, где еще недавно вообразить себе живого писателя, да еще в прайм-тайм, если он не Маринина и не Донцова, было немыслимо, — Первом, РТР, ТВЦ, НТВ… “Решающим” в этом возвращении литературы на экран, кажется, стало триумфальное освобождение Эдуарда Лимонова, мгновенно возникшего сразу в нескольких телешоу в окружении коллег по перу. И увидели телевизионщики, что это хорошо. То есть что писатель на экране смотрится ничуть не хуже, а может, и забавнее поп-звезды, и рейтинг держит опять же… Не нравится Лимонов — специально для интеллектуалов, размышляющих о вечном, беседа Константина Кедрова с Капицей в “Очевидном—невероятном”, а для тех, кому под выходной не спится, — Веллер вместо вечерней сказки…

Другая лакмусовая бумажка — политика. После заметной паузы литераторам снова страсть как захотелось стать частью (винтиком или еще какой деталью) обще-... дальше на выбор подставляем, какого дела: демократического, патриотического, бюрократического и проч., а “дело”, соответственно, стало относиться к ним с той же заинтересованностью, как, скажем, к Кобзону или “Тату”. У каждой партии теперь, похоже, должны быть не только “свои” поп-звезды и спортсмены, но и “свои” писатели. Причем ставка делается по всем законам предвыборных технологий на “раскрученных” (дискурс требует своего слова!). Я не о “вождях” говорю вроде Лимонова и Проханова. Вот, например, Татьяна Толстая стала рупором СПС и всей мощью своего писательского дара клеймит Явлинского, не желающего поделиться электоратом. А еще, например, летом этого года вышла новая книга Сергея Болмата, и никто, кажется, на это особого внимания не обратил. Особенно если вспомнить тот шум и гам, и печатный, и интернетовский, который сопровождал в 1999 году роман “Сами по себе”, и сравнить. Тогда эта кампания по превращению абсолютно неизвестного автора в сенсацию тоже была частью предвыборной акции, однако потом, видимо, поддержание искусственного интереса стало хлопотным: поговорили и забыли. Хотя, по крайней мере на мой субъективный взгляд, по уровню и таланту Болмат ничуть не хуже Толстой. Просто масштабы раскрутки и степень ангажированности несопоставимы. Вот и променяли Болмата (кажется, ничего не подозревавшего и не подозревающего о том, что кто-то на него в принципе ставил), на Толстую, которая, что называется, сама в руки шла…

Разумеется, какой-то отпечаток на то, что пишется мною сейчас, неизбежно накладывает фон околовыборного шума, а в опубликованном виде мои заметки появятся, когда одни выборы пройдут, а другие забрезжат, но, думаю, факт останется фактом: литераторы взяли некий барьер в привлечении к себе именно нечитательского внимания. А значит, для того, чтобы называться писателем, очень скоро может стать необязательным что-то еще и писать, точнее, станет необязательным, чтобы это что-то, если оно все же написано, читали, — достаточно будет просто периодически фотографироваться, появляться на телевидении и давать интервью. Не требующий комментариев пример — серия фотографий все того же Лимонова в журнале “ОМ”: Лимонов в развевающейся белоснежной рубашке на фоне ослепительно синего неба, Лимонов на крыше высотного дома и т.д.

Этот новый литературоцентризм абсолютно не радует и не вселяет надежд на светлое будущее нашей словесности. Просто, может быть, больше внимания начинаешь обращать на то, что устоявшиеся вроде бы с середины девяностых формы литературного быта начинают обнаруживать свою условность и ненадежность, а если уж совсем честно — на глазах перестают подавать признаки жизни.

Первое ощущение такого рода — литературные явления, которые принято было обозначать словом “проект”, в уходящем году обнаружили свою исчерпанность. В начале года, похоже, тихо завершился проект “Борис Акунин” (боюсь, что для многих его почитателей теперь уже абсолютно не важно, будет ли продолжение “фандоринской серии” или “Алтын-толобаса” и “Внеклассного чтения”). На мысль о том, что в последние два-три года складывается нечто, сильно напоминающее жанр, который можно было условно обозначить как “апокалиптический роман”, наводят последние вещи Дмитрия Стахова, Владимира Шарова, Ильи Бражникова, переизданное недавно “Первое второе пришествие” Слаповского. Возможно, и Акунин без раздумий пожертвовал своим изящным “честертонством”, чистотой стилизаторской игры и филологическим юмором ради этой чужой для него, но, видимо, соблазнительной моды. Роман “Пелагия и красный петух”, завершающий цикл о приключениях монахини-детектива, производит впечатление более чем странное именно в жанровом плане, поскольку это все что угодно, но не детектив, скорей, триллер пополам с фантастикой. Финал, в котором героиня вслед за “пророком Мануйлой” исчезает в “пещерах времени”, больше напоминает какого-нибудь любимого подростками Дэна Симмонса. Конечно, Акунин никогда и не относился к блюстителям чистоты жанра, но в том, как разрушается детективный канон в этом романе, есть нечто принципиально новое: все акунинские фирменные приемы как бы отступают на задний план перед ранее не свойственной автору убийственной серьезностию. Видимо, не удалось забыть, что тема обязывает и требует глобального мышления. Речь на этот раз идет о том, что, оказывается, вместо Христа распяли кого-то другого, а Он заблудился в лабиринтах времени и теперь должен вернуться обратно, чтобы исправить историческую несправедливость и самое историю. И вокруг этого накручено столько всего, что даже Шаров перед Акуниным — дитя малое: и сионисты, и гомосексуалисты, и черносотенцы, и консервативный заговор… Я подробнее пишу об этой книге прежде всего потому, что Акунин-Чхартишвили — сам писатель-индикатор, идеально оказавшийся в нужном месте и в нужное время и обладающий гениальным чутьем по отношению к культурной сиюминутности. Поэтому и акунинская неудача симптоматична. Первая часть цикла о Пелагии получилась, невзирая на воспетую критикой ветчину, которую духовные лица в романе вкушают в Великий Пост. Тогда лесковская деталь, превращенная в детективный сюжет, остроумие и непретенциозность перевесили. Заканчивая же трилогию, писатель Акунин как будто надорвался на каком-то обобщении, которое вылилось в игры с теорией заговоров…

А ближе к осени лопнул проект “Виктор Пелевин”. То ли автор переборщил с паузой, то ли еще что, но о “ДПП” совершенно нечего сказать, ни хорошего, ни плохого. Акунин по крайней мере провоцирует какой-то разговор, новый
Пелевин — никакого… Обращаю внимание на оба случая прежде всего из-за общего ощущения: как будто окончательно завершается некий период, связанный с этими именами. Не для большинства критиков, а для большинства читателей, по-прежнему в них заинтересованных.

Во-вторых, кажется, теряют свою почти уже признанную институциональность литературные премии и конкурсы. Если раньше, при всех общеизвестных “но”, за ними можно было признать право на некую организующую роль в литературной “текучке” — интригу, “сюжет” они худо-бедно задавали, — то в последние несколько лет (и с каждым годом все чаще и отчетливей) ловлю себя на мысли, что мне совершенно неинтересно следить за тем, кто получит “Букера”, или “Нацбест”, или “Аполлона Григорьева”, или даже “Андрея Белого”. И вовсе не потому, что решения жюри в том или ином случае кажутся мне несправедливыми или предсказуемыми или круг номинированных авторов — недостойным внимания. Все и справедливы, и достойны, и все нормально — по крайней мере объяснимо. Просто скуку невообразимую порождает не то, что неожиданностей уже ниоткуда не ждешь, а то, что не ждешь того, за чем, собственно, все еще лезешь по привычке в журналы, книжки, в Сеть, — нагло потребительского, дилетантского, счастливого удовольствия.

Оно-то и становится все более редким, хотя хороших писателей и поэтов много и все они пишут хорошо. По-прежнему… И из этого инерционного потока в целом хорошей литературы и в целом сложившихся репутаций все реже и реже что-то выделяется.

В прозе 2003 года запомнилась своей подлинностью и чистотой новая повесть Виктора Курносенко “Прекрасны лица спящих” (“Дружба народов”, N№ 2). Не буду повторяться, поскольку уже успела о ней написать.

В поэзии при всем обилии славных и заслуженных имен, отметившихся в этом году книгами и подборками в журналах, по тому же принципу чистого удовольствия для себя оставлю “виртуальную книгу” (? — жанр приблизительно определяю сама) “Перемещения” Александра Уланова на сайте vavilon.ru и подборку Светы Литвак в 11-м “Знамени”. Первое — за очень естественное и закономерное перетекание поэтического текста в прозаический, лирики — в non fiction (о закономерности — ниже); второе — за непередаваемую интонацию не то детского лепета, не то считалочки, рассказываемой если не ребенком, то хулиганкой Мэри Поппинс: c одной стороны, у такой поэзии вроде знакомые лианозовские корни, с другой — что-то новое прибавилось… Впечатляет июльский “бенефис” Светланы Кековой (“Пленение инеем”, “Новый мир”, N№ 7; “Созвездие спящих детей”, “Знамя”, N№ 7), и здесь синхронность публикации не кажется случайной: обе подборки объединены общей темой, так что без труда складываются в книгу. А книга получается тоже достаточно необычная — резервы “сюжетности”, всегда существовавшие у Кековой в скрытом виде, вдруг вышли на поверхность, и сюжеты, которые раньше приходилось прочитывать как тайнопись, вылились в повествование, так что некоторые из этих новых стихов почти приближаются к балладной форме. Теперь баллады Кековой — не о времени и пространстве, а о трагической и беззащитной облеченности времени и пространства в “слишком человеческое”. Это почти семейный альбом, непридуманная история рода…

И теперь о главном. На тускловатом фоне словесности уходящего года (не знаю, может быть, не права насчет колорита — год-то еще не кончился, возможно, под занавес что и блеснет) лучшая проза — non fiction и лучшие авторы — эссеисты, публицисты, обитатели последних страниц толстых журналов и последних или предпоследних — толстых газет. Вот здесь, на мой взгляд, настоящий пир хорошей литературы.

Сергей Боровиков, о книге которого речь впереди, однажды назвал этот жанр нетщеславным. Что правда, то правда, за эссеистику — отрывочки, фрагменты, “дребезги” — не зовут ни на ТВ, ни в политику и Букеровскую премию не дают. А жаль… Андрей Немзер, кажется, не без дальнего прицела определил жанр книги Боровикова как “роман о русской прозе”. Действительно, если хорошая проза непременно должна быть романом, то можно назвать и так…

В смысле своего местоположения на литературной карте современности эти авторы — типичные “домоседы”. Они никуда не рвутся, не стремятся к высоким достижениям и грандиозным обобщениям, населяя пространство текста “по краям”. Александр Суконик, о котором тоже см. ниже, придумал для своей прозы специального персонажа, сидящего, правда, не дома, а на скамейке, и правда, американской, а не нашей. Но какая, впрочем, разница — дом или скамейка? Главное, что самое интересное сегодня, вполне возможно, происходит там.

“Непридуманное” активно осваивает реальные географические пространства, проявляя их неявленные смыслы так, как прозе вымышленной и не снилось. По-прежнему завораживает “Путевой Журнал” Андрея Балдина. Читая “Пути столиц” (“Октябрь”, N№ 4, 5), снова думаешь о метаморфозах жанра: игровая малая форма, которую в середине 90-х Алексей Пурин назвал “жанр “борхес”, с территории вымысла тоже перебралась в не-вымысел. Впрочем, жанр балдинской рубрики можно было бы назвать с тем же успехом “жанр “беньямин”. Но, как ни называй, упражняясь в ассоциациях, это каждый раз прежде всего замечательная проза, причем очень разная: Рустама Рахматуллина, Надежду Замятину, Гелу Гриневу и самого Андрея Балдина друг с другом не спутаешь, хотя любой выпуск “Путевого Журнала” читается как единое целое.

Очень близка духу и жанру “Путевого Журнала”, но при этом совершенно сама по себе Марина Курсанова “Птенцы летят следом…” (“Знамя”, N№ 6). Тема, конечно, тоже многое объясняет — литературный Львов. Но когда любая фраза, выхваченная наугад, оказывается, например, такой: “Книги: сложенные, как бабочкины ороговевшие крылья, — корешки, внутри — желтоватый шелест джеклондоновской романтики, сдвижки на другой век, на снег под золотой неумолимой луной, на лай упряжных собак, на гонку вдоль черного, ледяного, как мертвая вена, ручья”, — сомнений не остается в том, что настоящую русскую прозу надо искать все там же — под неброской вывесочкой “non fiction”…

Катя Метелица ходит по супермаркетам и магазинчикам, как Марина Курсанова — по львовским улицам с “брильянтовой” рустовкой зданий”. Авторская рубрика “Стиль жизни” в “Независимой газете” — книга о необременительной повседневности, которая пишется без спешки и претензий на грандиозные обобщения. На самом деле тема у Кати Метелицы взрывоопасная: общество потребления, точнее, мир потребительских ценностей. Об этой взрывоопасности еще Набоков в своих лекциях по русской литературе заметил, говоря о рекламе, что здесь все плохо: принять — означает впасть в пошлость, начать возражать и осуждать — впасть в пошлость еще большую. Метелица и не принимает, и не осуждает. Наверное, это и есть стиль — невозможность пошлости, о чем бы речь ни шла — о берлинских улицах, аэропортовских гостиницах или покупке нового сарафанчика, — такое генетическое отсутствие ложного пафоса.

Притягательность подобной непритязательной литературы и негордого взгляда на жизнь объясняет Александр Суконик, цитируя стихотворение Джерри Стерна: “Почему я привожу это стихотворение? Потому что оно пример современного западного искусства без пафоса. То есть, конечно, в нем есть пафос, только это пафос специфического “гуманного” непосредственного движения чувств (курсив автора. — О.Л.) и пафос отрицания пафоса (курсив мой. — О.Л.), высокого и отвлеченного…” (“Мой постскриптум”, “Комментарии”, N№ 24). Александр Суконик живет в Нью-Йорке. В позапрошлом году в “Аграфе” и “Языках русской культуры” вышли два больших тома его эссеистики, о которой Сергей Бочаров написал: “Это “опыт арьергарда”, опыт человека, одиноко, вне партий и групп, обдумавшего судьбу своего поколения в связи с итогами русской культуры, русской литературы, какими они оказались в наш неслыханный век”. Судя по удачам этого года, “опыт арьергарда” и “пафос отрицания пафоса” стремительно растут в цене. Другой вопрос, что критика до сих пор продолжает всеми своими локаторами и прожекторами обшаривать отечественный литературный ландшафт в поисках если не “романа века”, то хотя бы “романа года”, не замечая на глазах происходящих тектонических изменений. Иногда авторы устают от этого незамечания и уходят к другому читателю. Самый экзотический вариант — превращение того же Суконика в американского писателя (“Ironic origins of Art Photography”// Raritan Quarterly, 2003). Отечественная реальность попроще: если не “уйти из нашей речи за все, чем был обязан ей бессрочно”, то — уйти из “паралитературы” в совсем “не-литературу”, как это случается с газетными обозревателями Катей Метелицей и (ныне уже в статусе главного редактора саратовской газеты “Новые времена”) Сергеем Боровиковым. Здесь, конечно, внешние причины могут быть сколько угодно далеки от приведенной выше мотивировки, но, приглядевшись, упираемся все в тот же литературный быт…

Счастливое исключение в этом смысле — “В русском жанре” Боровикова: и отдельной книгой вышло в “Вагриусе” в этом году, и критика заметила и обласкала. На самом деле эта книга была у меня давно, и, думаю, не только у меня: не я одна собирала номера журнала “Волга” с очередным текстом под тем же названием, а когда “Волги” не стало, то номера “Нового мира” и “Знамени”. Занятие автора книги мне особенно близко и дорого, потому что он прежде всего читатель, запрограммированный на “удовольствие от текста”. А это вещь уж совершенно немыслимая для профессионального критика и редактора — делиться с другими тем, какое это вообще невероятное и редкое счастье — читать… Проза Боровикова сделана из якобы черновиков, заметок на полях, лениво-изумленных карандашных подчеркиваний очередной находки в книге, открытой исключительно по собственному желанию, а не по производственной необходимости. Причем книга эта — Гоголь, Чехов, Толстой… Даже когда мемуарными фрагментами перемежаются читательские наблюдения, идут эти фрагменты все равно от тех же самых наблюдений. И здесь же — оправдание жанра: “От пушкинских “Table talk” и до записей Ю.Олеши писание отрывками, заметками, кусочками есть непременная часть русской прозы… В отношении же “жанра” заметок, то его, думаю, уместно определить как русский жанр, как ленивый жанр, как нетщеславный жанр. Так писали и пишут многие русские люди. Если бы после смерти Ильи Ильича Обломова вдова обнаружила записи, то — в русском жанре”. Здесь, конечно же, и можно было бы поспорить с названием, объединяющим и книгу, и ее жанр (настаивает же предыдущий автор на том, что традиция безпафосного письма — современная западная), но тут появляется в тексте Обломов, и пропадает всякое желание вести ненужные дискуссии. В очередной раз побеждает домосед…

Версия для печати