Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2003, 8

Долгая дорога домой

Отрывки из книги. С белорусского. Перевод и вступительная заметка Натальи Игруновой

Василь Владимирович умер 22 июня.

Вот уж точно — от судьбы не уйдешь, догнала война.

“Я представитель убитого поколения”, — сказал он о себе однажды. Он ненавидел войну — и всю свою жизнь писал о войне: “Дожить до рассвета”, “Сотников”, “Атака с ходу”, “Мертвым не больно”, “Знак беды”... Это были книги не о прошлом, он писал о нас тогдашних и нас сегодняшних. Он жил в своем времени и, как и все, не был от него свободен. Но он понимал, как важно в любых условиях сохранить в себе человека, чувство собственного достоинства и совесть. Он понимал, что правда о войне — “жестокая правда”, но заставлял трудиться наши души. Это ценили в его книгах старшие современники (“Все минется, а правда останется”, — написал ему когда-то Твардовский), перечитывая книги Быкова, понимаешь, как это важно сейчас.

С ним не всегда хотелось соглашаться. В последние годы все чаще хотелось поспорить. Но как бы ни задевала категоричность его суждений, ты понимал: это не поза, не расхожие слова, а убеждения. И это всегда вызывало уважение.

Еще при жизни из его судьбы попытались сделать миф, из него самого — политический символ. А умер просто хороший человек, которого все мы в “Дружбе народов” любили и без которого жизнь будет другой.

Новая русская культурная жизнь не сентиментальна и не слишком разборчива: на новостных лентах информагентств сообщение о смерти Быкова шло рядом с информацией об ажиотаже вокруг очередной книги о Гарри Поттере. Журналисты определяли рейтинг: великий? выдающийся? знаменитый? всемирно известный белорусский? один из величайших прозаиков русской литературы XX века?.. Нужно быть очень молодым человеком, чтобы написать, что в советские годы он был “очень успешным литератором”. Нужно смотреть на его жизнь как на главу из учебника литературы, чтобы взять на себя смелость утверждать — несмотря ни на что, он прожил счастливую жизнь. Нужно быть людьми циничными, чтобы использовать его похороны в политических целях...

Но все это суета.

Умер Василь Быков.

Умер настоящий писатель, потому что только настоящая литература заставляет думать о том, как и зачем ты живешь.

Наталья ИГРУНОВА

Погожим июньским утром мы приехали на Украину...

Белые мазанки, тополя, непривычная слуху речь на станции, гоголевские ассоциации переносят в другой мир, романтичный и сказочный. Не думалось тогда, что столько драматичного и трагического будет связано для меня с этим краем.

Не успел оглядеться, как следует посмотреть город и даже отыскать дядьку, как разразилась война.

Признаться, молодых это сперва не очень и пугало, только ж недавно была финская война, перед тем — освободительный поход в Западную Белоруссию, все завершалось триумфом побед. Победим и тут. Тем более если нами руководит непобедимый товарищ Сталин. Но понемногу сделалось тоскливо, а потом и страшновато. Хотелось домой, ближе к родным местам, да не было возможности. Когда немецкий вермахт захватил Минск и Гомель, подступил под Киев, нас мобилизовали через военкомат. Сначала на оборонные работы. Где-то с месяц копали длиннющий и глубокий противотанковый ров, кажется, под Пироговкой. Который затем оставили, потому что немцы уже замыкали свое окружение Киевского котла...

Тысячные колонны 17—18-летних парней потянулись по пыльным дорогам на восток. Стояла южная жара. В селах и городках, через которые мы проходили, нас провожали женщины и девчата, давали еду, фрукты, махали платками. Некоторые плакали. Мы держались раскованно, вели себя вольно, шутили. Нас, горстку белорусов, никто не оплакивал, наши плакальщицы остались далеко. Но и украинки нас жалели и любили. На окраине старинного Глухова чернокосая украинка подбежала и поцеловала меня — это был первый волнующий девичий поцелуй в моей жизни. Ночевали обычно в коровниках, на гумне, в уже опустевших школах. Хлопцы-украинцы очень красиво пели. Как бы ни были утомлены за день, в сумраке летней звездной ночи где-нибудь на краю села долго звучала самая любимая и знакомая “Розпрягайте, хлопцi, коней, та й лягайте спочивать, а я пiду всад зелений, в сад криниченьку копать”. Как рассветет — подъем и в дорогу, покуда не появятся в небе немецкие коршуны.

Питаемся чем где придется. Чаще самопасом. Был хороший урожай яблок, овощей. Забегаем в придорожные магазины, в которых почти пусто. Все расхватали до нас. В Белгороде я попробовал купить фруктового чаю, который можно было есть, но застрял в толпе возле прилавка. Из-за этого отстал от колонны, а потом и потерял ее. Пока бегал по забитым войсками улицам, наступила ночь. Усталый, зашел в полуразрушенный бомбой дом и заснул. Разбудил комендантский патруль. Отвели в комендатуру. Там ночной допрос — кто такой, почему отстал, с какой целью? Обыскали, отобрали документы. Нашли в моем чемоданчике карту, выдранный из учебника листок, на котором я, грамотей, отмечал, как движется фронт. Тот листок меня едва не погубил. Лейтенант в синей фуражке, допрашивавший меня, после первых же слов ударил в одно ухо, потом другой рукой — в другое: “Почему скрывался?” Я попробовал объяснить, что отстал от команды, что иду из Сумской области, а мой следователь на это отвечал: “Все так говорят, грубо работают ваши фашисты, по шаблону. Но мы выбьем из тебя признания, японский городовой!” Это необычное ругательство я тогда услышал впервые и запомнил на всю жизнь.

Правда, больше не били, а еще обругав, отвели в тесную камеру в подвале. Там было темно, чувствовалось присутствие людей, и я присел у входа. Но вскоре привели еще кого-то, посветив фонариком, мне приказали пересесть дальше. Я прислонился плечами к стене и, кажется, задремал.

Ближе к утру проснулся. В камере немного посветлело. Тут сидели человек восемь, я разглядел моих соседей. Один лежал на боку, вытянув длинные ноги в высоко накрученных обмотках. У другого, что сидел рядом, на голове была фуражка со звездочкой и козырьком. Еще один — в белой вышитой рубахе — лежал рядом со мной, заложив руки на спину. Я не сразу догадался, что они у него связаны, и непроизвольно потянулся развязать. Но человек дернулся и простонал: “Не трогай, застрелят”. И я отвернулся.

Удивительно, но до полудня из камеры никого не выводили, а привели еще троих. Все молчали, только один из приведенных начал плакать, и на него прицыкнули: “Стихни! Разнюнился...” Все чего-то ждали и прислушивались, что происходит снаружи. А там, и правда, что-то происходило. Грохотали машины, слышались крики команд. В полдень началась бомбардировка города, весь подвал трясся, даже сыпалось с потолка. Где-то поблизости стреляли пулеметы, но зениток не было, как сдержанно отметил мой сосед в обмотках.

Под вечер несколько человек вывели, больше не привели никого. В камере стало свободней, но наверху тише не стало. Где-то, довольно близко, бухала артиллерия. Я снова задремал. А проснулся оттого, что дохнуло свежим воздухом, в дверях стояли солдаты в плащ-палатках. Сапогами они растолкали тех, кто был ближе, и приказали выйти. Вскоре в другом конце постройки раздались выстрелы. “Четыре”, — со страхом произнес кто-то в камере. Лицо моего соседа в вышитой рубахе стало совсем белым, будто обсыпанное мукой. Дверь потом начала часто открываться, похоже, принялись выводить всех по очереди. Где-то неподалеку раздалась стрельба, за которой мы услыхали несколько близких выстрелов. В очередной раз пришли двое — молодой в синей фуражке и пожилой усатый красноармеец с винтовкой. Этот, усатый с винтовкой, кивнул мне — на выход, и я послушно поднялся. Не помню, как вышли из подвала. Через мощеный двор свернули за угол кирпичного здания на вытоптанные огородные грядки. И там под старым деревянным забором я разглядел в крапиве длинные ноги в высоко накрученных обмотках. И я не сдержался — слезы сами ручьем полились из глаз. А красноармеец застыл в изумлении от моего безмолвного плача, и вдруг говорит: “Пацан, беги! Быстро!” И я рванул через грядки с картошкой к близкому пролому в заборе, ожидая, что сейчас он в меня выстрелит. Он, и правда, выстрелил, но вверх, как я понял, убегая, хоть даже не оглянулся.

Я бежал и за забором, через какие-то огороды, перелез через какую-то проволочную ограду, обежал покосившийся хлев и остановился в заросшем чертополохом переулке. Хорошо, что солдат здесь не было. Только какая-то тетка с ведром высунулась из-за угла, я молча ее обминул и наконец выбрался к железной дороге. Тут немного растерялся, не зная, куда податься — то ли направо, то ли налево? Пошел налево, чтобы уйти от водокачки, высившейся поблизости над крышами. Вскоре мне повстречался дядька-железнодорожник, который со стальным чемоданчиком шел куда-то или откуда-то. Я спросил, в какой стороне Харьков, и дядька, оглядев меня, молча махнул рукой — там. Я и пошел по путям на запад. По дороге идти было нельзя, дороги были забиты отступавшими войсками, беженцами — пешими и на возах. Я шпарил по чугунке, направляясь в Волчанск — городок под Харьковом, — где, как слышал раньше, формировали запасные части. Команда, от которой я отстал, отправлялась именно туда. А где был тот Волчанск? Правда ли, под Харьковом, как сказал железнодорожник? Больше спросить было не у кого. Да и боялся спрашивать.

Мне вообще тогда повезло. Когда я нашел в стороне от дороги в лесу свою команду, та уже строилась для формирования. Я очень обрадовался, почувствовал себя почти счастливым. Но у меня не было ни одного документа, все осталось в белгородской комендатуре. Хорошо что командиры не слишком придирались — не было времени, да и хлопцы подтвердили: это наш. И я чуть ли не впервые почувствовал радость единения с коллективом, его счастливое преимущество перед придушенным жизнью одиночкой. Про свои драматические приключения в Белгороде долго никому не рассказывал, о документах потом писал, что утрачены во время войны. Без лишних подробностей.

Нас сформировали в новую команду, дали какое-то б/у обмундирование, но вместо оружия — лопаты. Сообщили, что с этого дня мы — в составе армейского инженерного батальона. Прибыло какое-то начальство, и нас снова повели копать траншеи на север от Харькова. Через несколько дней выдали винтовки — по одной на десять человек, и мы почувствовали себя бойцами непобедимой Красной Армии. Вскоре началась катавасия. Подошел фронт, участились бомбежки. Прорывы немецких групп, воздушные десанты, которые следовало отбивать, но чаще мы от них бежали. Однажды нас бросили на прикрытие кавалерийской контратаки. Там я впервые почувствовал весь ужас этой войны.

Ночью на краю кукурузного поля мы выкопали окопчики. Впереди — свекольное поле, за ним большое украинское село. Вчера мы шли через него. А следом шла кавалерия — много кавалерии. До сих пор вижу: запыленные, усталые кони и люди, кругом пыль, пыль... На Украине летом всегда пыль на дорогах. Кавалеристы, видно, ехали издалека, днем над ними висела немецкая авиация, все время бомбила. Вся округа горит... А они вооружены так: винтовка за спиной, шашка, противогаз, переметные сумы у седел... Почему-то запомнились конские противогазы. На седле сумка большая, и от нее идет толстая гофрированная трубка, как кишка, и маска. Надевается коню при газовой атаке, каких, кстати, нигде на войне не было. На рассвете конники бросились на село в атаку, на немецкие танки. Немцы подпустили довольно близко и из пулеметов устроили им такое, что Боже мой! Через какие-нибудь десять минут все отхлынули назад. И вот бежит конь в пене, без седока, или седок свисает с седла вниз головой. Конь падает, бьется, из его брюха вываливаются внутренности, да еще кишка эта от противогаза тянется. Все вокруг разорвано пулеметными очередями. Мы быстренько оттуда драпанули — все, пешие и конники, — в лесок, атака захлебнулась, и больше ее не возобновляли. Танки пошли дальше.

Потом еще было немало такого же, бессмысленного и глупого. Мы строили для маршала Буденного командный пункт, на котором Семен Михайлович едва не попал в плен. Отходили на Старый и Новый Оскол... Где-то осенью, кажется, в октябре, армию наконец вывели под Воронеж, она уже была небоеспособна, одни остатки.

 

* * *

Осенью 43-го присвоили звание младшего лейтенанта. Погоны выдали золотые, на которые каждый из выпускников <Саратовского пехотного училища. — Прим. пер.> прикрепил по одной маленькой звездочке. Получилось довольно красиво, пошли сфотографироваться. Но получить фото не успели — ночью всех подняли для отправки на станцию, где в тупике стояли пустые товарные вагоны. Правда, с железными печками, и то уже хорошо.

Ехать пришлось долго, места в вагонах обустраивали сами — таскали на станциях доски для нар. Продовольствие получили мукой, по одному килограмму на человека, из этой муки пекли на печках лепешки, которыми и питались всю дорогу.

А те красивые погоны нам не понадобились. В дивизии, в которую мы прибыли, начальник штаба сказал просто: “Снять! Тут вам не парад”. Сняли, но полевых не получили и пошли в бой беспогонными. Я до зимы ходил-бегал в шинели без погон, имея золотые в сумке. Позже старшина роты снял с убитого артиллериста зеленые, их и пришлось носить на своих плечах.

Фронт начинался у Днепра, на уже отбитых к тому времени плацдармах. так что посчастливилось — форсировать Днепр не пришлось. Но и того пекла, в какое мы попали за Днепром, хватило. Сначала неудачное наступление на Кривой Рог, откуда нас турнули немцы. Километров 60 наша пехота и танки отступали на север. Потом, чуть передохнув, завязали бои за Александрию и Знаменку... <...>

На поле боя возле скирды соломы наткнулся на брошенную сорокапятку. Накануне здесь стреляли танки, и эти артиллеристы то ли бежали, то ли были
убиты — за скирдой лежали трупы. А снаряды остались — несколько ящиков. Стрелять из таких пушек нас в училище немного учили. И я попробовал. Не по танкам — по пехоте в селе неподалеку. Расстрелял все снаряды, мой солдатик помогал. Жаль, пушку мы не могли взять с собой, оставили возле скирды.

После небольшой передышки началась Кировоградская операция, за которую маршал Конев получил орден Ленина, как он писал, полемизируя с автором “Мертвым не больно”. По его мнению и по мнению Сталина, то была весьма успешная операция. Возможно, если смотреть из Кремля, так оно и было. Но была и иная точка зрения — солдата с заснеженного поля, залитого кровью и вытоптанного гусеницами танков, на котором был почти полностью разгромлен наш полк. Там погибли командир моей роты лейтенант Миргород, командир батальона капитан Смирнов, командир полка майор Казарян, десятки солдат и других офицеров.

Все началось, когда нашу дивизию ввели в прорыв. Наступали мы в основном ночью. Днем обычно вели бой, а ночью колонной — в степь, продвигались, насколько возможно, вглубь, там, где только можно пробраться. Где пускали немцы. Спать не было никакой возможности, ни единого часа. Это тоже феномен, изобретение советской военной науки — заставить солдата обходиться без сна. Думается, ни в одной армии так не умеют. И вот идем, сонные, по степи, заснеженной дорогой, многие спят на ходу, спотыкаются, падают. Тогда остальные бранятся. Однажды я чуть не забрел к немцам. Помню, дорога была заметена, но снег неглубокий. И вот вижу вокруг себя лето, какие-то деревья, будто бы аллея. А впереди стена, вроде бы замок, и у него ворота черные. Немного тревожно, но я иду туда, в эти ворота. И вдруг слышу: “Куда прешь? Ложись!” Я просыпаюсь. На обочине дороги лежат наши разведчики, а
впереди — посадка, тоненькие деревца. Оказывается, там немцы, и они уже начали жарить трассирующими в нашу сторону. Если б не разведчики, так бы и забрел к ним в руки. А тогда бы сказали: перешел к немцам. Кстати, подобные случаи на войне были очень распространены — когда заходили или заезжали к немцам. Даже генералы так попадали в плен.

Потом снова шли ночами, помню — темень, мороз. Снова всякие приключения были. Начальник штаба полка завел нас не туда, остановились, начали ориентироваться. А попробуй ночью в степи сориентироваться по карте. Кругом темень, ни одного ориентира, только неубранная кукуруза да подсолнечник шелестят на ветру. Стояли, стояли, вдруг на “Виллисе” догоняет генерал. Не знаю, кто, может, командир дивизии, сорвал с капитана погоны и давай его бить. Но пока все это продолжалось, мы хоть немного подремали на снегу. Потом снова пошли. Под утро вышли к селу под горой, оказалось, это Большая Северинка — село, которое стало жутким знаком в моей судьбе. Там возле крайних изб — какие-то ямы, из которых, видимо, летом брали песок, и мой взвод сразу в них обосновался. Как развиднело, увидели вдали здания и трубы большого города — Кировограда. Но, конечно, углядели нас и немцы. Нам стрелять далеко, а немцы из тяжелых минометов начали шпулять по селу, не давали никому высунуться в поле. У нас потерь не было, а там, сзади, были убитые, в том числе и офицеры из нашего полка.

Вечером, когда стемнело, минометный огонь утих, и командир батальона капитан Смирнов приказал строиться в походную колонну и повел куда-то в степь. После обстрела напряжение немного спало, на душе стало спокойней. И вот мы идем, в степи довольно светло, хоть луны и не видно. Какая-то дорожка полевая, немножко наезженная. Я иду рядом с другим нашим взводным, недавно прибывшим в роту.
Он — старший лейтенант, артиллерист, но из окруженцев, и потому его послали в пехоту — на перевоспитание. Впереди идут командир батальона, дальше разведка, а мы в середине колонны. Можно расслабиться. Бой гремит, но где-то поодаль и в стороне, а здесь вроде бы тихо. Вдруг вижу — рядом в зарослях кукурузы какие-то люди. Только я их разглядел, даже не успел еще ничего подумать, как оттуда густо полоснули
очереди — трассирующими по всей колонне. Черт знает, что вокруг началось, такой ураганный, кинжальный огонь. А согласно приказу командира в случае нападения наша рота развертывается слева от дороги, остальные — справа. Я, конечно, сбежал с дороги, упал в снег. У меня был автомат, но при нем только один магазин. Почему один?

Перед наступлением подкинули нам небольшое пополнение из тыловых подразделений. В нашу роту дали ручной пулемет и прислали батальонного писаря. У писаря был автомат, но без патронов... Но сперва про пулемет. Вот начинают выстраивать колонну, а у меня никто не хочет брать пулемет. Много людей из Средней Азии — мая ни бельмеса, мая ни бельмеса. И остальные отказываются: я не служил, не знаю, как из него стрелять. Но не бросать же пулемет, отдал его какому-то крепкому мужику, чтобы нес... А тут стоит писарь без патронов, бормочет: что мне делать, только под ногами путаться буду. Умник, небось хотел, чтобы его отослали из роты. Тогда командир роты говорит: Быков, отдай ты ему диск, чтобы не ныл. Ну я и отдал, потому что больше автоматов во взводе не было, все только с винтовками. А сам остался с последним, что при автомате. Это было, конечно, ошибкой. А может, и спасением, как выяснилось потом.

Ну вот, лежу я и понимаю, что дела наши — швах. Начать с того, что из кукурузы идут танки. Сколько их, не понятно, может, четыре или пять. Или еще больше. Взревели двигатели, и они пошли, застучали их пулеметы. А между танками — автоматчики. Кричат: рус, сдавайся! Так они всегда кричали, когда загоняли нас в ловушку. Ну, я начал стрелять из автомата, кажется, задал им жару. Но вот автомат умолк, значит, патроны все. Оглянулся назад, а наши далеко — бегут по полю. Остались только те, кто уже не шевелится. И я лихорадочно решаю для себя: лежать или вскочить? Если пролежу еще минуту, они меня возьмут живым. Если поднимусь, пулеметная очередь разнесет в клочья. Что лучше?

Но немцы в это время перенесли огонь на тех, кто отбежал дальше, должно быть, поблизости от себя они целей не видели. Напор огня вроде бы ослаб. Я вскочил и кинулся перебежками. Даже не перебежками, а рывками. Вскакиваю, а через три—пять шагов падаю. Потом снова вскакиваю и снова падаю. И так немного оторвался от немцев. К тому же я научился различать, когда они стреляют по мне. Как только очереди начинают свистеть вокруг, падаю. А когда перемещаются на других, вскакиваю. Вот в такой момент, когда бежал, по икре сильно ударило, как палкой. И я упал. В сапоге сразу стало горячо, это потекла кровь. Думаю: видно, перебило ногу. Если так, все, кончился Быков... Но все же через несколько секунд вскочил, жду, подломится нога или нет? Нет, вроде не подламывается. Только болит, и в сапоге уже хлюпает. Автомат без патронов, но я и без того весь обвешан: полевая сумка, две гранаты, одна противотанковая, кумулятивная — несуразная штуковина. Во-первых, тяжелая, далеко не бросишь, во-вторых, нужно, чтобы она ударилась о броню своим донцем, только так броню и проломишь. А чтобы граната так ударила, в ее рукоятке есть
стабилизатор — такая лента из ткани. <...> Бросил я эту гранату неудачно. Видимо, не докинул, и она не разорвалась. Или я не попал. И сейчас не понимаю, что произошло. Но из танка меня заметили, и он решительно повернул в мою сторону... Рассказывать долго, а так это секунды... И вот я закрутился, как уж, на снегу, едва успел выхватить из-под танка ноги, как он гусеницей прошелся по краю моей шинели — и дальше. А я уж было распрощался с жизнью. Но смотрю: рядом с танком кто-то вскакивает и широко замахивается гранатой, аж полевая сумка отлетает в сторону. С полевой сумкой у нас был только ротный, лейтенант Миргород. Взрыв, танк задымился и вскоре заполыхал на снегу. Там началась стрельба, но это уже наши принялись бить, видимо, по танкистам. А я с того места по-всякому — то ползком, то на коленях — начал под завесой дыма пробираться дальше. И тут на мое счастье — санинструктор нашей роты, оказывается, он видел, как меня ранило. Санинструктор и говорит: не нужно туда, за всеми, немцы как раз туда и целят. Давай в эту сторону, где кукуруза, там вроде бы ложбинка. И правда, мы повернули в сторону, где торчало какое-то будылье, и вышли из-под удара, который немцы направляли на стога. Потом набрели на какую-то дорожку. Там он стянул с меня сапог, перевязал ногу. Рана была сквозная, пробило голень, как потом оказалось, чуть зацепило кость. Нога не подламывалась, но боль страшная, я потом провалялся в госпитале январь, февраль, март — почти три месяца. Не заживало...

Еще забыл сказать, что, пока бежал, они обстреливали нас из танковых орудий. И один снаряд разорвался впереди, меня сильно ударило в живот — в горячке показалось, что я словил еще и осколок. Осколок в живот — это очень плохо. Хотя сперва боль несильная, такие раненые долго не живут. Я уже навидался таких. Тело все мокрое — не понять, то ли от пота, то ли от крови. Инструктор меня перевязал и оставил на дороге, ему нужно было в роту. Ведь в нашей армии существовал приказ, запрещавший бойцам покидать поле боя для сопровождения раненых. Возле стогов гремел бой, туда пошли танки, и мой санинструктор был там нужен. К слову, он там и погиб. Там же погиб и командир роты Миргород, и много кто еще. Стога ярко полыхали в ночи, и я увидел приближавшуюся телегу с ранеными. Правда, не нашей, соседней части. В ней сидела девушка-санинструктор. Меня тоже посадили на телегу. Через какое-то время мы спустились с пригорка, впереди лежало большое село с церковью. Там девушка у кого-то выяснила, где санчасть, куда везти раненых. Дальше было то, что описано в повести “Мертвым не больно”.

В избе, где собрали раненых, я встретил однокашника из училища. тоже раненого. Мы договорились утром выбираться вместе. Была там и одна санинструкторша, боевая девка, вроде моей Кати. Ночью мы даже немного выпили — у кого-то нашлось. Потом парни опалили в печи кроликов, начали кроликов этих резать. Хоть и раненые, а есть хочется. Ближе к ночи разболелась нога, и я прилег на лавке. В полночь кто-то будит — открываю глаза, а это наш командир батальона капитан Смирнов, спрашивает: “Ты ранен? Ходить можешь?” Говорю: нет. Немного наступать на ногу мог, но сказал, что нет. И он говорит: “Вот, собираю батальон...” Закурил, погрелся и пошел. Я снова задремал и проснулся оттого, что все ходуном ходит, страшный обстрел. По селу бьют минометы, слышно, что и танковые орудия тоже стреляют — звук такой особенный, короткий. Прикрытия никакого, мы же в собственном тылу. Раненые встревожились и начинают по одному выползать на улицу. А по улице уже мчат повозки, спасаются. Мой однокашник, младший лейтенант, говорит: “Давай пойдем к церкви, там через поле — наши”.

Кое-как мы с ним выбрались из нашей избы, но до церкви не дошли, нас обстреляли. Я говорю: там мы не пройдем — и вернулся, он пошел один. А через какое-то время открываются двери, и он падает на пороге с двумя пулями в горле. Кровавая пена изо рта и из ран. Хотел мне что-то сказать, но только хрипел. Скоро скончался на моих руках. Еще через час в избе остались только те, кто не мог ходить, остальные разбежались. Танки уже вошли в село. Вижу, тут мне не отсидеться. Нога распухла за ночь и болит сильнее, чем сначала. Наступать на ногу я уже не могу. Тогда я выполз. Во дворе какой-то мужик выдал мне из погреба пачку автоматных патронов и
опять — кумулятивную гранату. Патроны я не взял — у меня в пистолете были патроны. А гранату взял. Открутил рукоятку, посмотрел, есть ли запал. Запал был на месте. Так я вооружился и думаю: возможно, это мой финал, финита ля комедия. И пополз на дорогу.

А, видимо, наши уже схлынули, и на улице никого нет. Танки все стреляют, особенно на другом краю села. И тут появляется запряженная парой коней повозка, на ней человек пять солдат. Ага, думаю, постой! Кричу им и размахиваю гранатой. Не остановятся, думаю, запущу в них гранатой. Но черта с два они остановились — пронеслись мимо. Решимости бросить гранату у меня не хватило. И все же нашлась там добрая душа, повозка остановилась. Соскакивает человек в полушубке, подбегает ко мне, подхватывает под мышки. Так я оказался в повозке. И как рванули мы из этого села в поле... Вырвались, можно сказать, из-под танков. А те не торопятся догонять — стреляют из пушек, больше через нашу голову, по тем, кто далеко впереди. В воздухе только фыркают танковые болванки. Я обеими руками держусь за повозку и смотрю назад, на село. Возле церкви вижу нашу санчасть в обшарпанной мазанке. Один танк вдруг останавливается рядом на улице, делает два выстрела по избе, и та исчезает в облаке пыли. И все. Видимо, те, кто там оставался, обстреляли его или бросили гранату, вот танк и расправился с ними. По всей вероятности, это наблюдал откуда-то и мой комбат, заходивший в избу перед тем, как отправиться собирать батальон. И он, конечно, решил, что там остался и Быков. А так как в тот полк я больше не вернулся, меня и списали из числа живых.

 

* * *

Наступление на Балканы (так называемая Ясско-Кишиневская операция) началось для нас, в общем, успешно: оборону прорвали, ринулись за Прут. Там начались жестокие бои за мосты и переправы, так как и немцы из Кишиневского котла тоже перли на те мосты. В городе Перми после войны вышла книжка о нашей дивизии под названием “Ветераны дивизии вспоминают”. Там напечатаны воспоминания подполковника Пилипенко, бывшего офицера штаба дивизии. Помимо всего прочего, Пилипенко пишет и об одном эпизоде тех боев с участием лейтенанта Быкова. “Боевые порядки стрелкового батальона капитана Савченко, которому был придан взвод лейтенанта Быкова, атаковала вражеская пехота, поддержанная сильным огнем артиллерии, минометов. Около трех часов шел напряженный бой… На рассвете следующего дня гитлеровское командование бросило в бой несколько танков. На участке стрелкового батальона, который поддерживал артогнем лейтенант Быков, появились 3 вражеские машины. Быков подал команду “огонь!”. Два снаряда разорвались рядом с передним танком, но тот продолжал двигаться. Грянул третий выстрел, и немецкая машина остановилась. Другие вражеские танки стали обходить горящую машину, ведя на ходу огонь по нашим орудиям. Осколками вражеского снаряда было повреждено орудие, убит старший сержант, ранен наводчик и заряжающий. В эту трудную минуту к орудию встал Быков. Через канал ствола он навел орудие, затем зарядил и выстрелил в приближающийся танк противника. Фашистская машина развернулась на одной гусенице и остановилась. Противотанковая батарея полка понесла значительные потери в личном составе и боевой технике, поэтому лейтенант Быков был назначен командиром взвода роты автоматчиков этого же полка. Не раз ему приходилось со своим взводом ходить в атаку и отбивать контратаки противника”. И так далее. Точно не знаю, но, по всей вероятности, этот текст взят из так называемого наградного листа. На самом же деле все происходило немного иначе.

Дело в том, что немцы прорывались там из Кишиневского котла, поэтому упорства у них хватало. Тоже ведь речь шла о жизни и смерти… У моего орудия разбило не только прицел, его повредило снарядом из танка. Снаряд ударил почти под левое колесо, от взрыва нас завалило землей. Я был рядом с заряжающим, между станин, и на несколько секунд, видно, потерял сознание. Когда поднял голову, вижу: мои не поднимаются, наводчик совсем засыпан землей. А танк — вот он, стоит метрах в пятнадцати и направляет пушку дальше, на кого-то в наш тыл — с нами он уже покончил. А наше орудие заряжено, наводчик не успел сделать выстрел. Я дотянулся рукой и, лежа, нажал на кнопку спуска. Поднялась пыль, что-то там произошло. Смотрю, танк поворачивается, поворачивается, ну, думаю, сейчас задаст мне тут. Но нет — не задаст, потому что сзади тащится гусеница, все же я ее подбил. Куда девались танкисты, так и не понял. Бой тем временем переместился немного в сторону, к переправе, куда они прорвались. Возле огневой прошла наша самоходка, прибежал кто-то из другого расчета. Но у меня сильно болит голова, из уха идет кровь. Сержант мне что-то говорит, а я не слышу. Оглох. Оказалось, не только не слышу, но и сказать ничего не могу. Речь отнялась. Меня всего трясло. Думал, что отвоевался…

На какой-то грузовой машине поехал в санбат. Там множество раненых, доктора все на операциях. Я сел в тенек на завалинку, просидел до вечера. Даже подремал немного. Ухо болит, но кровь больше не идет. В сумерках пошел в палатку к докторам. Зацепился за веревку растяжки — и выругался. Появилась речь. Это обрадовало невероятно, и я еще несколько раз выругался — все громче и громче. С заткнутым ватой ухом пошел на дорогу. Поздно вечером догнал свой батальон.

Предчувствую сакраментальный вопрос про страх: боялся ли? Конечно, боялся, а, может, порой и трусил. Но страхов на войне много, и они все разные. Страх перед немцами — что могли взять в плен, застрелить; страх из-за огня, особенно артиллерийского или бомбежек. Если взрыв рядом, так, кажется, тело само, без участия разума, готово разорваться на куски от диких мук. Но был же и страх, который шел из-за спины — от начальства, всех тех карательных органов, которых в войну было не меньше, чем в мирное время. Даже больше. Когда командир обещает тебя расстрелять под утро, если ты не возьмешь сданный хутор или высоту, или траншею (что по тем временам было вполне возможно), тогда еще не известно, кого ты начинаешь бояться больше — немцев или командира. Немцы еще могут не попасть, обойдется. А свои, командиры (или если ввяжется трибунал), промашки уж не дадут. Тут уж все совершенно точно и наверняка.

Потом были еще бои, но в Румынии по танкам мы не стреляли. Мое подбитое орудие вытянули с огневой, сменили колесо, а прицела не нашли. И мы возили его на переформирование под Луцк, потом в Венгрию. И до моего нового ранения оно оставалось без прицела.

А насчет танка... На переформировании осенью начали представлять к наградам, написали и на меня: “К орудию встал Быков, через канал ствола навел орудие, затем зарядил” и т.д. Но оказалось, что за тот танк уже наградили кого-то из дивизионной артиллерии, которая там тоже стреляла. Выходит, Быков подбил подбитый танк? Может, и так, я спорить не стал, с начальством это делать бессмысленно. Тем более что к тому времени я уже стал автоматчиком. Не захотел быть адъютантом у командира полка, крикливого майора Коваля, и тот со злости послал меня в автоматчики.

С белорусского. Перевод Натальи Игруновой

Версия для печати