Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2003, 5

Ничего страшного

Повесть

1

Как-то так незаметно, само собой получилось, что все продукты стали храниться в одном месте — в холодильнике. Даже макароны, сахар, специи... Это оказалось очень удобно — открыл дверцу и сразу же все нашел. Да и еще, наверное, есть причина, почему продукты попадали не в шкафчики, тумбочку у электроплиты, а в холодильник. Не так громко, требовательно он гудит, не так звонко трясутся в его нутре полки-решетки. Когда полон — гудение становится спокойным, уютным, сытым каким-то, точно похрапывает устроившаяся на коленях любимая кошка...

Муж и дочь ушли на работу, а у Татьяны Сергеевны выходной. Она работает три дня через три в сигаретном киоске неподалеку от дома. Достаточно удобно вообще-то, единственный минус — киоск до того пропитался запахом табака, что аж грудь начинает болеть и нос к концу смены распухает, как у алкоголички. Летом Татьяна Сергеевна приоткрывает дверь, и это слегка освежает воздух, а зимой, в морозы, когда включен обогреватель, от едкого, смолянистого духа кружится голова, и в горле першит так, будто туда перца насыпали.

Время от времени Татьяна Сергеевна вдруг загорается желанием найти другое место. Расспрашивает знакомых, простаивает по полчаса у щитов объявлений, изучает колонку “Вакансии” в местной газете. Тринадцать часов (с восьми утра до девяти вечера) в такие периоды высиживает через не могу, чуть не плача от обиды и досады, завидует даже старухам с семечками по соседству, но вскоре этот период кончается, и Татьяна Сергеевна понимает, что ее сигаретный киоск — подарок судьбы. И работа простая — получай через окошечко деньги, выдавай взамен пачки “Явы”, “Примы”, “Союз—Аполлона”, зажигалки, спички — да и зарплата более-менее. Две с половиной тысячи. Муж в своем институте чуть больше двух получает, а дочь Ирина в лаборатории — тысячу семьсот. К тому же работает Татьяна Сергеевна пятнадцать дней в
месяц — остается время на домашние дела, на дачу.

Дача-дача... Да, о даче, кажется, теперь можно забыть...

Очнулась от мыслей, глянула на часы, заторопилась. До десяти надо успеть обед приготовить. Внук Павлушка увлеченно смотрит в комнате длинный японский мультфильм про космических чудищ, так что пока мешать не будет. Обычно-то он по будням в садике, но там карантин уже больше недели. Краснуха.

Вынутое из морозильника еще рано утром мясо легко поддавалось ножу. Впрочем, и замерзать как следует, в камень, не успевает. Каждый божий день, кроме субботы и воскресенья, с десяти утра до пяти вечера происходит отключение электричества. Какие-то там долги-передолги у города перед энерго чем-то.

Позапрошлым летом, когда начались эти отключения, люди возмущались очень, подписи собирали, квитанции, чтоб показать, насколько исправно за свет они платят, иски носили в суд, а потом вроде как приспособились и притихли... Зимой свет в основном давали без перебоев, хотя то и дело возникали перебои с отоплением — то трубы лопнут, то горючее на ТЭЦ кончится... И вот снова май, потеплело, и свет, как и два предыдущих года, только утром и вечером. И нет уже явно протестующих, по телевизору и радио, в газетах никто об этом не говорит и не пишет, никто с подписными листами по подъездам не бегает. Привыкли.

Да и как не привыкнуть? Иначе только отчаяться остается. Лечь и лежать...

Татьяна Сергеевна срезала мясную мякоть с кости. Кость опустила в кастрюлю с водой, а мякоть поделила на аккуратные брусочки — будет поджарка.

Пока варился бульон, нашинковала морковку, лук, свеклу, капусту, почистила пяток картофелин... Электроплита старая, две конфорки из трех нагреваются слабо, на них и вода закипает еле-еле. Надо бы электрика вызвать, но все как-то — то времени нет его ждать, то денег жалко. Ведь не бесплатно же он станет чинить, тем более — квартира приватизированная, цены в жэке для таких квартир коммерческие.

В целом, если соединить зарплаты мужа, дочери и ее, получается совсем даже неплохо для их города. Почти что семь тысяч. У других и вовсе работы нет, и непонятно на что живут. Хотя, с другой стороны, что такое семь тысяч для семьи из четырех человек?.. По субботам Татьяна Сергеевна с дочерью ходят на рынок. Сразу, почти механически, покупают макароны, рис, подсолнечное масло, сахар, куриные окорочка, а потом начинаются сомнения, совещания — брать или не брат йогурт для Павлика, какое мясо — говядину с осколками раздробленной кости или все-таки что-нибудь вроде филе, раскошелиться ли на баночку шпротов, кофе, сгущенки... Хорошо еще, что свежие фрукты в основном дочь с работы приносит — в виде подарков; не надо на них еще тратиться.

В первую неделю месяца Татьяна Сергеевна идет в сберкассу с пачечкой квитанций. Платит за телефон, садик, квартиру. И оставляет в сберкассе без малого тысячу... Пять человек прописаны в их двухкомнатке. Четверо вот живут, а дочерин муженёк так, числится только, но платить за него — плати... Надо бы напомнить Ирине. Пускай он выписывается или обратно сходятся, или хотя бы алименты нормальные платит. Нечего...

— Баб, — появился на кухне Павлушка, — пошли гулять!

— А что, кончился мультик?

— Угу, кончился.

Татьяна Сергеевна взглянула в окно. Погода, кажется, подходящая. Погулять бы надо, конечно.

— Сейчас, милый, — ответила, — только обед приготовлю. Ты пока собери игрушки. По всей квартире разбросаны.

Павлушка было пошел, но тут же и передумал:

— Не хочу! Давай гулять надо!

— Обед еще не сварился. Пятнадцать минут.

— Пятнадцать минут?

— Да, да, иди совочки, ведерко найди. Возьмешь ведь их? Пистолетик...

Внук обрадовался занятию и убежал.

Скоро четыре года ему. Совсем, кажется, недавно (да это уж про любое событие в жизни можно сказать: кажется, совсем недавно) встречали Иришу в вестибюле роддома. Купили большой букет роз, шампанское. Иринин муж, Павел, помнится, все вытирал ладони о свои светло-синие джинсы, и на джинсах оставались мокрые полосы; на дверь, откуда должна была выйти жена с сыном, смотрел испуганно, почти в ужасе...

Она вынесла Павлушку сама. Лицо серое, замученное, но в то же время такое счастливое было, одухотворенное. С гордостью подала сверток Павлу, взамен приняла цветы.

Через неделю-другую, когда жизнь семьи вошла в новую, уже с младенцем, колею, стало ясно, что муженек-то у Ирины эгоист из последних и долго он здесь не протянет. И действительно — сперва стал отпрашиваться переночевать в мастерской, поработать, дескать, а месяца через два, тайком собрав вещички, просто сбежал. Осталась от него вот память — названный его именем и по его же настоянию мальчуган...

Ну а что?.. Он ведь у нас творческая личность, художник! По крайней мере постоянно об этом напоминал. Но своим художеством, уверена Татьяна Сергеевна, оправдывает он эгоизм и лень. За тот год с небольшим, что прожил здесь, она не увидела ни одной его картины, за исключением двух копий Гогена, сделанных, кажется, еще в училище, — кривотелые папуаски с недоспелыми плодами в руках. Что-то он вроде набрасывал карандашом, какие-то натюрмортики, которые школьники на уроках рисования на четверочку выполняют.

Сейчас живет в подвале кинотеатра “Ровесник”, работает там оформителем. И всегда, проходя мимо “Ровесника”, Татьяна Сергеевна поражается карикатурности лиц актеров, что малюет Павел гуашью на больших, из мешковины, щитах, вывешенных справа и слева от входа в кинотеатр. Эти щиты наверняка людей только отпугивают...

Нашла взглядом будильник. Четверть десятого. Борщ варится, мясо в сковородке почти дошло. Осталось еще гарнир приготовить. Спагетти лучше или гречку? Рис уже надоел.

Остановилась на гречке. Павлушка ее, правда, не любит, но он наестся борщом с поджаркой... Вообще, признаться надо, капризным он что-то растет чересчур. И воспитательницы на него жалуются: в тихий час ложиться не хочет, не ест, что дают, дерется, во время прогулок с участка постоянно убежать норовит. А ведь и школа не за горами.

Включила радио. Бубнилку, как его называют. Тут как тут — до приторности участливый и душевный и в то же время деловой голос молодого мужчины: “Уважаемые пенсионеры! Мы знаем, как многим из вас тяжела, беспросветна старость, и искренне хотим вам помочь”. Татьяна Сергеевна скорей убавила звук до полной неслышности. Костью в горле эти постоянные уговоры пожилых людей завещать свою квартиру фирмам в обмен на прибавку к пенсии и цветной телевизор... Пусть даже такие фирмы и не мошенники, пусть честно условия выполняют, но ведь в скольких семейных драмах они повинны!.. Вот живет, например, старушка в отдельной квартире; на старость лет у нее, естественно, обиды всякие, мнительность, и после очередного конфликта с родней она вызывает по такому объявлению агента и переписывает квартиру на фирму. Потом, может — да и наверняка, — одумается и раскается, пытаться будет сделать, как было, восстановить прежнее завещание, только сделать это уж точно в сто раз сложнее. Неустойки, суды... Вот и катастрофа, крах мечте молодых о своем жилище. И тоже обиды, обиды...

— Баб, ну пошли-и! — снова появился на кухне Павлушка.

Уже с ведерком, набором совков, сам натянул джинсы и свитерок, даже обулся, правда, не на ту ногу.

— Сейчас, Павлуш, гречка сварится.

— Не хочу гречку!

— А это не тебе, а маме и дедушке. Тебе борщик со сметаной сварила.

— Не хочу-у! Пошли-и...

— Перестань капризничать! — повысила голос Татьяна Сергеевна. — Переобуйся. Опять неправильно.

Внук присел в дверном проеме, стал стягивать с ног ботиночки... Пора сандалии ему купить — погода-то почти летняя.

В универмаге Татьяна Сергеевна видела симпатичные и, кажется, прочные, за двести тридцать рублей. Надо с Ирой посоветоваться, сводить Павлушку примерить. Без него покупать рискованно — уже многое надевать не хочет. “Не нравится!” Тоже вот личность...

Прибавила громкость бубнилки — и вовремя. Дикторша как раз объявляла: “Новости в середине часа”. После короткой музыкальной заставки внятной скороговоркой начала рассказывать:

“В чеченском селении Новые Атаги совершено покушение на исполняющего обязанности начальника райвоенкомата. В результате взрыва он получил ранения и был госпитализирован. Один военнослужащий погиб и еще один получил ранение”.

“Ох, сколько можно, — горестно, привычно качнула головой Татьяна Сергеевна, открыла кастрюлю. — Лет уж семь там одно и то же, одно и то же...”

А дикторша озвучивала следующее известие:

“Россия сокращает количество миротворцев в Косово. Этой ночью на родину отправился первый эшелон с военными. Вывод личного состава и техники продлится до конца июня”.

Ребром ложки Татьяна Сергеевна прижала к бортику кастрюли картофельный брусочек, надавила. Тот легко разломился на две части. Готово.

“На городском кладбище в городе Ессентуки обнаружено и обезврежено самодельное взрывное устройство. Адская машина была положена в полиэтиленовый пакет, который висел на одном из деревьев рядом с могилами”.

Эта новость напомнила о взрыве на каком-то московском кладбище несколько лет назад. Человек пятнадцать тогда погибли. Афганцы-бизнесмены. Кого-то долго судили, приговаривали к срокам, потом оправдывали, снова судили...

“С Юрия Буданова может быть снято обвинение. Судебно-психиатрическая экспертиза признала полковника невменяемым в момент убийства чеченской девушки”.

“Хм, — усмехнулась Татьяна Сергеевна, помешивая булькающую, как гейзер, гречку, — как же они умудрились теперь-то определить?.. Ведь не вчера же случилось...”

“По предварительным данным, обрушение кровли монтажного корпуса на Байконуре, — не терял энергичности голос дикторши, — произошло из-за рокового стечения обстоятельств. Окончательные выводы госкомиссия огласит на следующей неделе”.

— Ба-аб, ну давай! — Павлик переобулся и вытягивал левую ногу, чтобы Татьяна Сергеевна завязала шнурок.

— Пять минут еще буквально. Сейчас сготовится...

— Пять? — Он посмотрел на свою руку, растопырил пальцы, шепотом их пересчитал, мотнул головой. — Много! Пошли-и!

— Помолчи хоть маленько! Дай послушать, что в мире творится.

Внук топнул ногой, всхлипнул и ушел из кухни.

Пусть посердится. Если во всем потакать...

“В республике Тува, — продолжали сообщать из пластмассовой коробочки
радио, — удалось остановить распространение огня, угрожающее селу Сой. А в Хабаровском крае за минувшие сутки площадь охваченной огнем тайги возросла на семь тысяч гектаров”.

“Каждую весну, — по инерции продолжала ворчать Татьяна Сергеевна, — горит и горит. А не горит, так затопляет...”

“Торговый дом “Уралсевергаз” прекратил сегодня газоснабжение нижнетагильского химзавода “Планта”. В результате без горячей воды остался жилой микрорайон “Северный”, дома которого обслуживаются котельной химзавода. Долг предприятия за поставку топлива составляет три целых три десятых миллиона рублей”.

“Да-а, конечно, — отреагировала она и на эту новость, — отключать-то они умеют”.

Вздохнула и испугалась своего вздоха, дряблого, совсем старушечьего; заторопилась, проверила мясо в сковородке, сдвинула гречку с горячей конфорки. Все, можно идти.

Ах, да, чуть не забыла!.. Выдернула вилку холодильника из разболтанной
розетки — масса случаев, что перегорает техника, когда вечером электричество подают. Напряжение скачет, как бешеное.

— Ну все, Павлуш, не злись, — примирительно сказала, надевая кофту, — надо же мне было еду приготовить. Мама с дедой с работы придут голодные, а у нас один хлебушек... Пойдем, пойдем гулять теперь, пока лифт не отключили!

Павлик исподлобья смотрел в экран телевизора, делал вид, что не слышит.

 

* * *

Первая лекция — в девять часов. “Древнерусская литература” у первого курса историков. После большой перемены, в час дня, фольклор на втором курсе филологического факультета.

Путь от дома до института (четыре года назад переименованного в педагогический университет, но название не прижилось) занимал у Юрия Андреевича обыкновенно двадцать минут на троллейбусе. Впрочем, в последнее время троллейбусы с улиц почти исчезли — ломаются, говорят, один за другим от старости, — и их заменили микроавтобусы “Газель”, по шесть рублей за проезд.

И сегодня, хоть вышел он в самом начале девятого, у института оказался за пять минут до начала лекции. Почти бегом преодолевал путь от остановки до двери. По дороге ругал себя: ведь еще в прошлом месяце решил не покупать проездной билет на троллейбус (все равно почти не ездит на них, чаще всего, не дождавшись, садится в “Газель”), но двадцать пятого апреля по давней привычке подошел к киоску “Гор-транс”, сунул в окошечко сто двадцать рублей: “Проездной на троллейбус, будьте добры. На май”.

Да, всё, надо бросать эту традицию, тратить пусть на три рубля больше, зато добираться на работу без таких вот проблем. Сперва на остановке мнешься, а
потом — трусцой...

Уже больше тридцати лет Юрий Андреевич Губин пять раз в неделю открывает тяжелую, из толстого мутного стекла дверь, входит в вестибюль историко-филологического корпуса. Раньше, во времена своего студенчества и аспирантуры, сдавал пальто в гардероб, а затем по праву преподавателя стал раздеваться на кафедре.

Двадцать три года он преподает здесь древнерусскую литературу и фольклор. Давно пора бы получить профессорское звание (уже как-то совсем неприлично в сорок девять именоваться доцентом), только все собраться не может всерьез засесть за докторскую, набрать себе учеников-аспирантов. Размышляет об этом частенько, но мимоходом, расплывчато — скорее даже не размышляет, а мечтает написать, набрать, стать...

Надсадно, загнанно дыша, Юрий Андреевич поднялся по крутым, вышерканным до ложбинок в бетоне ступенькам на третий этаж, вошел на кафедру русской литературы.

Просторная комната, на стенах портреты классиков. С потолка свисает огромная, напоминающая театральную, люстра... А вот ходить по комнате сложно — дело в том, что на кафедре восемь штатных сотрудников и у каждого персональный стол, плюс к тому стоят два громоздких, глубоких кресла, между ними журнальный столик с чайной посудой, и еще, конечно, вешалка, шкафы для документов и книг.

— Доброе утро! — одновременно бодро и запыхавшись, произнес Юрий Андреевич.

Неизменная Наталья Георгиевна, старшая лаборантка, как радушная хозяйка, улыбнулась в ответ и кивнула Губину; молодой преподаватель, недавний аспирант Кирилл, тоже кивнул, но быстро, судорожно, продолжая перебирать бумаги (волнуется перед лекцией). В глубине кабинета над книгой, собрав в кулаке свою жидкую седую бороду, сидел профессор Илюшин; на приветствие Губина он вовсе не отреагировал — наверняка, увлеченный чтением, и не услышал.

Четвертый находящийся в кабинете, Дмитрий Павлович Стахеев, преподаватель советской литературы тридцатых—пятидесятых годов, красиво курил, развалившись в кресле. Дождался, пока Губин разденется и направится к своему столу, резко вскочил, протянул руку:

— Приветствую, Юрий Андреич! Как оно? — И сам же, по своему обыкновению, подсказал ответ: — Ничего?

— Ничего, Дим... ничего хорошего.

Они были знакомы, как говорится, тысячу лет. Точнее — тридцать два года, еще со студентов. Стахеев учился на курс старше, после окончания института поступил в аспирантуру, затем стал преподавать. За ним следом двигался и Юрий Андреевич. Судьбы, в общем, похожи, но только на первый взгляд...

За свою жизнь Юрий Андреевич встречал всего нескольких подобных Стахееву. Людей, по-настоящему умеющих жить, не устающих от жизни. Энергичных, как называли их, одни — почти с восхищением, другие — с презрением и брезгливостью. Да, нытики, вздыхатели разные таких энергичных всегда не любили... Презрение и брезгливость Губин чувствовал и в себе, несмотря на то что считал Дмитрия Павловича почти что другом, но за этим презрением трусливо пряталась простая зависть его, вялого, слабого к сильному.

Стахеев все время был у него перед глазами.

Без видимых трагедий сменил трех жен, без видимых усилий содержал пятерых детей; чуть ли не в каждом номере областных “Ведомостей” появлялись его статьи о литературе, о выдающихся личностях, о театре, о книжных новинках, и уж точно в каждом номере — “Хронограф”, где вкратце рассказывалось о важнейших событиях мировой истории... В двадцать восемь он защитил докторскую, в тридцать четыре стал профессором. Еще в советское время побывал в Болгарии, ГДР, Чехословакии и почти “западной” Югославии, одевался всегда в дорогие костюмы, ежегодно менял портфель; теперь, поговаривали, параллельно с преподаванием Стахеев имел какие-то коммерческие дела...

Юрий Андреевич старался особенно с ним не сближаться. Причиной тому было все то же внутреннее, скрываемое, конечно, но непреодолимое презрение, прячущее зависть к удачливому, деятельному человеку. И зависть только усиливалась, крепла по мере того, как приближался Юрий Андреевич к своему пятидесятилетию... Пятьдесят лет жизни почти за спиной. Впереди, вблизи уже — старость...

В прошлом году, на юбилее Стахеева в ресторане “Сибирские зори”, увидев его, розовощекого, счастливого, в окружении таких же счастливых бывших трех жен и аспирантки Евгении, которую прочили в очередные жены, пятерых детей (от почти тридцати до восьми лет), сослуживцев с подарками и здравицами, Юрий Андреевич почувствовал такое острое раздражение, омерзение даже, что, просидев ради приличия часа полтора, потихоньку увел свою немолодую, грузную, первую и единственную жену домой...

— Ничего хорошего, говоришь? — сочувственно усмехнулся Стахеев. — Н-да, старичок, ты не оригинален.

— Что ж, и сам не рад.

— Так надо ж встряхнуться! Цыгане, тройка, рестораны...

Как алюминиевая ложка о миску, задребезжал звонок. И вовремя — прервал в самом начале малоприятную, никчемную беседу.

Молодой Кирилл, схватив папку с лекциями, убежал. Стахеев вернулся к журнальному столику, затушил сигарету в глиняном башмачке-пепельнице. Юрий Андреевич достал из портфеля бумаги, хрестоматию Гудзия. Взглянул в зеркало, причесался.

— Борис Антонович, — окликнула Илюшина старшая лаборантка, — звонок уже был!

Тот ошалело, будто разбуженный среди ночи, огляделся, бормотнул что-то, взял книгу и походкой пьяного вышел. Губин направился вслед за ним, не спеша, зная по опыту, что первые несколько минут занятий — время пустое. Студенты должны перездороваться, рассесться, найти в своих шуршащих пакетах что там им нужно. Настроиться более-менее...

В коридоре его нагнал Стахеев, шагая уверенно, чуть враскачку. Руки в карманах будто подчеркивали, что ни в какой помощи, хотя бы в тезисах лекции, их хозяин не нуждается. Юрий Андреевич опять почувствовал раздражение и зависть. Он, почти на голову выше Стахеева, крупнее, солиднее, казался себе сейчас напялившим костюм и галстук дворовым оболтусом; а Стахеев — то ли директор школы, то ли участковый...

Их оббегали опаздывающие. Некоторые мимоходом, через плечо здоровались.

— Слушай, старик, у тебя до скольки сегодня? — спросил Дмитрий Павлович.

— Вторая лекция в час. Потом — свободен.

— Везет. А мне еще возись с аспирантами, к ученому совету готовься... Как белка кручусь.

Но в этой жалобе Стахеева ясно слышалось, может, и не осознанное им самим превосходство. Ты вот, мол, неприметный кандидат-доцент, а я — фигура незаменимая.

Юрий Андреевич ответил неискренне сочувствующим вздохом:

— М-да-а...

— Хотя ладно, подождут аспиранты... — Стахеев вдруг изменил интонацию. — Дело у меня к тебе, старик, очень важное. Надо бы обмозговать.

Остановились у дверей аудитории, где Губин читал лекцию. И минуту назад он бы спокойно вошел туда, лишь кивнув на прощание коллеге...

— Что случилось? — спросил сейчас почти испуганно; дел у Дмитрия Павловича к нему за все тридцать лет случалось не густо.

— Да это, видишь ли, не в двух словах. Давай после занятий. А лучше — на большой перемене. Посидим в “Короне”, например, поговорим обстоятельно... Как, лады?

— Лады, — кивнул, конечно, Юрий Андреевич.

Войдя в аудиторию, по привычке пробежал глазами по рядам, поднимающимся амфитеатром, внятно, в полный голос объявил:

— Добрый день! Садитесь!

Сам же втиснулся в узкую фанерную трибунку, положил перед собой бумаги, хрестоматию Гудзия, отодвинув ребром ладони в угол шуршащую обертку от “Твикса”. Еще раз, теперь уже пристальней, посмотрел на студентов, про себя отметил: “Едва ли треть собралась”.

— Тема нашей сегодняшней лекции — “Сатирическая литература шестнадцатого тире семнадцатого веков”.

Это была предпоследняя лекция курса. Последнюю, по традиции, Юрий Андреевич посвящал старообрядческой литературе. А затем начинались зачеты, экзамены. В июле — вступительная эпопея. Потом же, наконец, коротенький отпуск...

Двадцать четвертый раз он говорит в этой аудитории, стоя в этой же самой, напоминающей детский гроб, трибунке, одни и те же слова:

— Датировка “Повести о Ерше Ершовиче” вызывает споры. Принято считать, что написана она в середине, а то и ближе к концу семнадцатого столетия. Впрочем, в начале шестидесятых годов стали появляться аргументированные гипотезы, что “Повесть...” создавалась в конце шестнадцатого или в самом начале семнадцатого веков...

Двадцать три волны студентов, двадцать три курса филологов, в каждом из которых по шестьдесят человек. Без малого полторы тысячи набирается... Единицы остались здесь, в родном институте, некоторые уехали в Новосибирск, Питер, в Москву, из них, наверное, с десяток в науке; кое-кто, естественно, работает по специальности — учителями литературы и русского языка. Но большинство-то занимаются совсем не тем, ради чего учились, читали совсем не нужные в повседневной жизни книги, исписывали толстенные тетради конспектами, не спали перед экзаменами, до слез радовались дипломам...

Город не из крупных. Впрочем, считается студенческой столицей Западной Сибири. Да, вузов тут хоть отбавляй... На улицах Юрий Андреевич то и дело встречает знакомые лица тридцати-, двадцатипятилетних парней и девушек; и каждый раз как поленом по голове, когда узнает он в троллейбусной кондукторше бывшую бойкую девчушку, отлично прочитавшую доклад на тему “Областнические тенденции в литературе Древней Руси”; или вдруг продавец из палатки с видеокассетами оказывается тем юношей, что так бегло, голосом новгородского дьячка шпарил: “Коркодил зверь лют есть, на что се разгневает, а помочится на древо или на ино что, в тот час се огнем сгорит. Есть в моем земли петухы, на них же люди ездять”. А теперь вот увлеченно рассказывает он потенциальному покупателю: “Ну, “Эволюция”! Просто шестисотый фильм! Такой синтез фантастики и стёба. Эффекты не слабее, чем в “Матрице”. Дэвид Духовны в главной роли!..”

Надо бы привыкнуть к подобным столкновениям, но Губин никак не может да и не хочет привыкать. Он старается поскорее уйти, прячет глаза, словно увидев нечто постыдное. А бывшие ученики реагируют неодинаково — одни тоже отводят взгляд, другие делают вид, что не узнали; бывает, радуются, бурно здороваются, бывает, сочувствующе спрашивают: “А вы всё там же?” И когда он кивает, вздыхают. Явно жалеют его...

Он и на рынок с женой перестал ходить, чтоб не умножать подобные встречи. Тем более — на рынке (не на том, где Губины покупают по субботам продукты, но какая, в принципе, разница?) работает и дочь. Не торговкой, слава богу — одно пока утешает, — в лаборатории, проверяет на нитраты укроп с арбузами... А ведь закончила биохим университета, Мичуриным и Павловым зачитывалась, портрет Вавилова над кроватью держала...

 

* * *

Официально рабочий день начинался в восемь утра. К этому времени открывались тонары и киоски, старушки привозили на тележках овощи со своих огородов. Но Ирина, само собой, всегда немного опаздывала — приходить раньше начальства было глупо, да и путь от дома до рынка совсем неблизкий — с одного края города в другой.

Вообще, умом, работа, хоть малоинтересная и малоденежная, Ирине нравилась. Рынок компактный, аккуратненький, нешумный; огорожен, точно надежным забором, контейнерами с товаром. Находится он на стыке двух микрорайонов, недалеко от автобусной остановки. Люди, возвращаясь домой, просто не могут сюда не зайти, чего-нибудь не купить...

В каморке-лаборатории Ирина просиживала часов до трех. После этого новые торговцы почти никогда не появлялись (ложная и неискоренимая истина, что торговать нужно с утра, хотя здесь вот основной наплыв покупателей бывал как раз в пять-шесть вечера); и, не спеша собравшись, она замыкала каморочку, уходила.

Три дня здесь, потом три дня отдыха. Такой график был для нее удобен, тем более что и мать работала по такому же в своем табачном ларьке, но в другие дни, и поэтому дом всегда был под присмотром... Раньше в выходные Ирина готовилась к аспирантуре. Поступала два раза, но неудачно, и постепенно аспирантура осталась в прошлом, почти забылась. Теперь три свободных дня она проводила с сыном, делала что-нибудь по хозяйству, валялась на кровати, встречалась с подругами. Иногда ей перепадал заказ написать курсовую или реферат для студентов за небольшую плату.

Честно говоря, она обижалась на папу, который вроде совсем равнодушно отнесся к ее неудачам с аспирантурой. Ведь мог бы как-то помочь, посодействовать — он человек в местных научных кругах не из последних, есть у него знакомства... Сама она не заводила с папой разговоров об этом, даже никогда не намекала, а тот то ли не задумывался, то ли просто ввязываться не хотел.

Иногда Ирина с грустью вспоминала себя маленькой и сожалела о том своем исчезнувшем навсегда отношении к папе, когда он казался ей самым сильным, всемогущим, настоящим волшебником. Теперь от этого не осталось следа, лишь сожаление; теперь, наоборот, она замечала, что родители хотят видеть сильной ее, ждут от нее помощи и поддержки, чего-то чуть не волшебного... Ирина боялась признаться себе в догадке: это они стареют, теряют силы, может, и подсознательно готовятся отдать ей руководство семьей...

Да, повзрослев, она узнала, как трудно в жизни дается каждый шаг вперед, любая, даже самая малая перемена к лучшему. Проще всего, конечно, плыть по течению. Хорошо, если плывешь, чаще же — начинаешь тонуть, и волей-неволей приходится барахтаться, стараться быть на плаву...

Вышла из автобуса, по узкой асфальтовой тропинке пересекла двор двух кирпичных пятиэтажек — и вот он, рыночек. Торгуют в основном продуктами. Лишь в трех тонарах — моющие средства и два киоска с цветами. Иногда еще с лотков продают то книги, то посуду, то косметику. Но это не особо расходится, и потому торговцы быстро исчезают, их место занимают другие и, тоже проведя впустую неделю-полторы, перебираются в какое-нибудь новое место. Пытаются подзаработать там.

Около девяти, рыночек еще почти пуст. Лишь несколько старух раскладывают на прилавках овощи, вяжут пучки ранней редиски, батуна. Азербайджанец Яшар перебирает возле своего киоска прошлогоднюю картошку... На ветке большого тополя, что растет между контейнерами, не по-городскому красиво распевает крошечная серокрылая пташка.

Дворник, улыбчивый юркий человечек полутораметрового роста, кем-то когда-то в самую точку прозванный Шурупом, гонит к мусоросборнику окурки и фантики. Увидев Ирину, взял метлу, как ружье на параде, приветливо гаркнул:

— Здравия желаю, Ирин Юрьна!

— Здравствуйте! — обрадовалась и она, только сейчас сознавая, что настроение у нее сегодня, несмотря на невеселые размышления, на редкость умиротворенное, светлое.

И дело не только в солнечном майском утре — ей в последнее время по душе были дни пасмурные, с ленивым, мелким дождиком: такая погода, казалось, уравнивает людей, создает впечатление, что всем не очень-то весело, у всех проблемы, нескончаемые, досадные неприятности. А в ясные дни, когда лица людей менялись, превращались в улыбающиеся, по-детски жмурящиеся от солнца, сильней давили тоска, неудовлетворенность и остро, до желания закричать, понималось, что жизнь идет мимо, впустую, не так.

Сегодня же и солнце, и красивое пение пташки, и еще не совсем прогревшийся после ночи, но тем более приятный и вкусный воздух, и улыбающийся Шуруп, и приятельский кивок Яшара, воркотня старушек радовали, прибавляли сил. Бодрили. И предстоящие часы работы (да на самом деле и не работы, а, скорее, дежурства в тесной будке под названием “лаборатория”, разнообразившегося монологами администраторши) не вызывали тоски. Что ж, промелькнут эти часы, и впереди целый вечер, а с послезавтра — три свободных дня. Может, сегодняшний вечер или завтрашний или выходные подарят какое-нибудь событие и как-нибудь по-настоящему изменится жизнь. Хм, как во французском кино...

Отперла дверь, включила свет, обогреватель (отопления в будке нет, только краны с холодной и горячей водой), не снимая пока плаща, села за стол. С минуты на минуту, знает, коротко, для проформы постучавшись, заглянет поздороваться ее начальница, администраторша рынка Дарья Валерьевна. Они работают в паре уже больше двух лет, и обычно у Дарьи Валерьевны происходит столько событий, что их совместных дежурств не хватает, чтоб рассказать обо всем. Но разговор начинается не сразу, не с утра, а ближе к обеду, когда они будут пить кофе.

Обогреватель мерно выдувал из решетчатой пасти горячий воздух, в будке становилось уютней... Ирина поднялась, стала медленно стаскивать плащ...

Дверь еле слышно задели костяшками пальцев, и прежде чем Ирина успела произнести: “Да!” — открыли. На пороге полная, крепкая женщина лет пятидесяти — Дарья Валерьевна.

— Привет, Ириночка! Уже пришла? Ты что-то раньше обычного, — сыпанула она горсть ежеутренних фраз; сама еще в пальто, с сумкой. — Как у тебя?

— Да ничего, нормально, — так же обыкновенно отозвалась Ирина. — Без катастроф.

— Ну и хорошо, и хорошо! Это самое главное... А у меня, представляешь!.. — Но, опомнившись, администраторша тут же остановила себя, удержалась пока от подробностей. — Ох, пойду... — Она выглянула на улицу. — Уже очередь за весами стоит. И, кстати, Рагим новый завоз сделал, арбузы, виноград... так что посмотри там всё как надо. Не дай бог, какая проверка...

— Да, конечно, — кивнула Ирина, — конечно...

Сейчас у администраторши самый напряженный отрезок дежурства. Нужно выдать весы, собрать арендную плату за торговое место, проверить, как убрался Шуруп, сдать выручку приезжающему обычно часов в двенадцать доверенному человеку от хозяина (у хозяина, говорят, таких рыночков штук десять по городу)... И Ирине тоже придется немного пошевелиться. Хоть сделать видимость, что работает. Без этого, за просто сидение в будочке, и на десять рублей, ясное дело, рассчитывать нечего.

Поверх кофточки надела белый длиннополый халат. На секунду почувствовала себя прежней студенткой, готовящейся к практическим занятиям... Осторожно, как приучили, вынула из сейфа пробирки, реактивы, прибор для измерения нитратов... Хм, да, пародия на лабораторные опыты. Но что, в принципе, она потеряла? Имела бы сейчас, при лучшем раскладе, звание кандидата, может, дали бы место в каком-нибудь колледже или в медучилище. Только еще вопрос — смогла бы учить?.. А к научной работе и вовсе Ирина давным-давно интерес потеряла, еще курсе на третьем погасло в ней что-то, что заставляло школьницей бегать вечерами в кружок ботаников, дежурить в библиотеке, ожидая, когда принесут с почты новый номер “Науки и жизни”; упрашивать родителей купить микроскоп, дорогущий альбом для гербария... Н-да, нашла себе увлечение двенадцатилетняя девочка... Но тем не менее это увлечение дало ей возможность получить образование, профессию, работу, которая, худо ли бедно, кормит ее и ее сына... И где такие, кто не растерял прелести детской увлеченности, превратив увлечение в средство зарабатывать на жизнь?

Мама закончила Красноярский художественный институт по специальности “промграфика”, несколько лет, как сама рассказывала, пыталась сотрудничать с архитекторами, модельерами, но все заканчивалось в лучшем случае макетами, проектами, эскизами. А потом она вернулась туда, где работала три года по распределению после института, — на обойную фабрику и отсидела в производственном отделе полтора десятка лет, пока фабрику не закрыли. Теперь продает сигареты в ларьке...

Папа, как говорят, крупный специалист по древнерусской литературе. Тоже с детства у него началось... Вместо Жюль Верна читал былины и “Путешествие за три моря”... Ну а что в итоге? Преподает в пединституте, рассказывая из года в год все одно и то же, а потом, на экзаменах, слушает сбивчивые пересказы собственных лекций... Ничего он вроде теперь не исследует, не пишет, не публикует.

У Ирины много знакомых, почти все закончили вузы, и никого, кто бы, добравшись лет до двадцати пяти, искренне был доволен своей работой, профессией. Одни явно к ней равнодушны и предпочитают говорить о детях, о квартирных проблемах, жалуются на нехватку денег, круглый год мечтают об отпуске; другие (эти, кажется, еще не совсем сдались) изображают снобов. Физики называют Эйнштейна спятившим сифилитиком, а его теорию относительности — бредом, которого никто никогда не понимал и не поймет, потому что просто нечего понимать, сами же ни на шаг ни в чем не отступают от тех постулатов, что вдолбили им в головы во время учебы. Историки любят порассуждать о книгах Носовского и Фоменко, которые перекраивают хронологию, до слез смеются над их утверждениями, что осада Трои и захват крестоносцами Константинополя — одно событие, а сами остановились на том, что навсегда зазубрили сотню-другую исторически значимых дат, годы правления крупнейших монархов...

Да, что-то и позавидовать некому. Все превратили свои увлечения в золотой запас юности (слышала где-то такое сравнение) — в специальность, в ремесло. И радуются, что повезло не вагоны всю жизнь разгружать, а заниматься делом более или менее для себя близким. Но дальше, к открытиям, к настоящей погруженности в дело двигаться никто не желает. Диплом есть — и хорошо, кандидатскую по давно истоптанной проблеме защитил — прекрасно... Вот, может, только муж... бывший муж, Павел, и исключение. Хотя у него как раз наоборот...

Вместе со средней он закончил художественную школу в маленьком северном городке Колпашеве, потом с двух попыток — между которыми была армия — поступил в училище на театрального оформителя. Проучился, кажется, года полтора и бросил. И все-таки его взяли в областной драмтеатр декоратором.

Тогда-то Ирина с ним и познакомилась, почти пять лет назад. В то время она часто ходила на спектакли, после них с подругами и приятелями сидела в театральном кафе “Аншлаг”, пила по глоточку джин с тоником, слушала умные разговоры, которые чаще всего выражались в критике только что увиденного спектакля.

Однажды, помнится, кто-то из их компании стал хвалить (редкий случай!) декорации, и тут же, будто подслушивая, подошел молодой, но изможденного вида парень в красном свитере, со щетиной на подбородке, явно нетрезвый, и с гордостью объявил: “А декорации-то мои!” Ребята насторожились, готовые послать подошедшего куда подальше, но тот вовремя, и чуть сбавив гонор, пояснил: “Я декоратор местный, Павел Глушенков. Сцену вот оформляю...” Его пригласили присесть, налили бокал вина.

Парень, посмеиваясь, достаточно комично стал рассказывать про свою работу, про то, как изводят его замечаниями и придирками художники-оформители, режиссеры, а директор то и дело пересчитывает тубы с краской и твердит про экономию; развлек компанию парочкой театральных баек... Рассказывая, он часто и жарко поглядывал на Ирину, а она, почему-то очень нервничая, на него... Что-то было в нем не просто богемное, но такое, точно он способен сотворить огромное, новое, настоящее. Способен к прорыву, что ли...

А потом, как часто, как у многих бывает, он провожал ее домой, снова рассказывал о театре, о живописи, о своих картинах, которые, как в галерее, рядами вывешены в его голове. Вот только надо собраться, вырваться из суетни — и накрасить... Это “накрасить” Ирине очень понравилось, слышались в этом слове и напускное пренебрежение к своему главному делу, и скрытая серьезность, почти одержимость... Они шли вдвоем по пустым ночным улицам, еле знакомые, а Ирине казалось, что они вместе уже тысячу счастливых лет и впереди у них тоже тысяча лет. Таких же счастливых лет... Обычный, древний, но обманывающий, наверно, каждого человека мираж.

Их счастливая пора, как оказалось, уместилась в несколько коротких осенних недель, когда они встречались урывками — то он поджидал ее после лекций возле университета, то она пробиралась в его театральную мастерскую. В те недели, когда еще не наступила настоящая привязанность, а происходила лишь подготовка к ней, стремление друг другу понравиться.

Потом, почти сразу после их первой ночи, Павел все чаще и чаще стал жаловаться; он повторял почти то же, что в первый раз, про давление оформителей, режиссеров, но теперь в его словах не слышалось ни капли комического, ни грана иронии, а сплошные сарказм и горечь. Он называл себя маляром, тут же подолгу и как-то отчаянно, в длиннющих монологах расписывал свои ненакрашенные картины. Театр он теперь именовал не иначе как тюрягой, в которой его держит даже не зарплата, а крыша над головой (Павлу театр снимал комнату в общежитии спичечной фабрики), ведь дом родной у него в двух сотнях километров отсюда, в Колпашеве...

Как-то однажды само собой получилось — Ирина привела Павла к родителям, познакомила. Ужинали вместе по-праздничному, за большим столом в зале. У мамы с ним оказались общие темы — в некоторой степени ведь коллеги, так или иначе — оба художники.

А еще через несколько дней, словно бы мимоходом, подчеркнуто буднично, они зашли в загс и подали заявление; это оказалось очень, до странности просто — паспортные данные, пятьдесят рублей госпошлины, дата регистрации... В тот же вечер Павел с двумя сумками и этюдником переехал к ней.

Чего тогда было больше в Ирине, любви или жалости, или хотелось иметь постоянного мужчину (на нее, тихую и не особенно симпатичную, парни редко обращали внимание), она понять не могла и не хотела копаться в душе. А зря... зря, конечно.

За тот месяц, что отделял подачу заявления от свадьбы, случилось несколько ссор; ежедневно жить с Павлом оказалось делом нелегким. И родители уже не так тепло к нему относились, мама просила Ирину все тщательно взвесить, папа, по обыкновению, помалкивал, но зато выразительно хмурился... Подруги, как одна, отговаривали от такого замужества, а когда она начинала доказывать, какой Павел особенный, фыркали и махали руками: “А, романтичка!..”

Недели через три после свадьбы Павел, рассорившись с кем-то в театре, уволился. Еще через месяц нашел место художника в кинотеатре “Ровесник” и вскоре после рождения сына стал там иногда ночевать — работать, — а потом и жить постоянно.

И вот три с половиной года Ирина то ли замужем, то ли нет. Было несколько попыток и с ее, и с его стороны сойтись, но через несколько дней случался новый разрыв... А ведь ей уже двадцать семь. Из молоденькой девушки-студенточки она превратилась в женщину (так это страшно быстро и незаметно произошло!), а еще через несколько таких же страшно быстрых и незаметных лет станет очередной теткой с рыхлой, бесформенной фигурой, мясистым, вечно усталым лицом. Вроде Дарьи Валерьевны... И сейчас, она сама видит, привлекательной ее язык не повернется назвать, а дальше... И надеяться, кажется, не на что...

Долго звала Рагима принести образцы для анализа. В конце концов принес, вдобавок — водрузил на стол среди пробирок пакет с фруктами.

— Это подарок! — сказал.

Ирина, как обычно, сперва поотказывалась, затем же поставила пакет под раковину, поблагодарила. Занялась образцами.

Рагим присел, разбросал ноги, со сдержанным торжеством сообщил:

— Через три дня на родину еду!

— У-у... Надолго?

— Два месяца. Отпуск.

— Соскучились?

— А как думаешь? Всю зиму здесь, осень. На пятнадцать килограмм похудел!

— Хорошо вам...

Рагим захохотал:

— Что похудел?!

— Что едете. Я б тоже куда-нибудь с радостью...

— Поехали, слушай, со мной. Чего? Сядем в поезд — три дня, и Агдам!

— Какой Агдам?

— Ну, какой... Мой город. Родина!.. Чего? Поехали, Ира. Там красиво, лето уже. Горы, вино, виноград скоро будет...

В тоне явная высокомерная шутливость, что свойственна всем, кто вот-вот обретет свободу, попадет в те места, где его ждут, где провел он детство, лучшие дни; и вот так, между делом, он подзадоривает случайно оказавшегося рядом, бросив все, сорваться, оказаться не здесь... Да, в шутку... А если взять и ответить: “Поехали! Какой у тебя поезд? Сейчас сбегаю в кассу, она здесь рядом, куплю билет. Хорошо?” Как он, наверное, перепугается, как, выкатив и без того большие глаза, заикаясь, спросит: “Нет, постой... Ты серьезно?..” Как будет изворачиваться, осторожно, чтоб не уронить свое достоинство, объяснять, что позвал просто так, не всерьез.

Ирина усмехнулась невесело, почти зло. Рагим, кажется, угадав ее состояние, перестал шутить, замолчал.

Только ушел, получив разрешение торговать, появилась Дарья Валерьевна:

— Что, Ириш, есть дела?.. А то пошли кофе пить. Только-только чайничек принесла.

— Спасибо, сейчас...

Кипяток она берет у знакомой из ближайшего дома, где газовые плиты.

Уселись в более просторной, похожей на настоящий кабинет комнатке администраторши. На столе чашки с черным, крепким “Нескафе”, печенье в вазочке, рафинад. Не спеша, словно бы разминая язык и челюсти для скорой безудержной гонки, Дарья Валерьевна делилась главной своей проблемой:

— Опять вчера из военкомата повестку принесли. На медосмотр. Я отказывалась расписаться, но какой смысл... Сегодня не распишешься — завтра с милицией явятся... Как до вступительных в институт дотянуть, ума не приложу. Тут же в армию тащут и тут же по телевизору каждый день: часовой десятерых убил и сбежал, еще какие-то с автоматами убежали, милиционера застрелили, а потом и сами себя... — Дарья Валерьевна поболтала ложечкой в чашке, вздохнула. — Вообще больше вреда от этой массовой информации. С утра мало что вечно ужасные новости, так еще на одной программе “Чистосердечное признание”, на другой “Дорожный патруль”, по третьей в то же самое время “Служба спасения”... И с каким настроением я должна жить?..

С темы призыва сына в армию начинается каждая их посиделка. А потом уж — другое.

— У моей соседки-то какое несчастье, Ир! Ты себе не представляешь!

Ирина отреагировала, хотя, честно сказать, ее мало интересовала какая-то незнакомая женщина:

— Что случилось?

Глотнув кофе, Дарья Валерьевна поморщилась, спустила в чашку еще кубик рафинада. Энергично застучала ложкой по стенкам и тут же резко бросила.

— Она няней работает в детском саду. Надя... Я про нее тебе раньше когда-то... У нее муж в том году от рака желудка умер... И она в детский садик устроилась. Уже на пенсии, но копейка же лишняя не помешает, да и детишек так любит...

Администраторша еще раз попробовала кофе и теперь осталась довольна вкусом. Правда, лицо у нее просветлело лишь на секунду.

— Очень, в общем, Надю хвалили, очень ценили. И детишки тоже тянулись, сказки она им рассказывала, и насчет чистоты все очень аккуратно... И тут вот позавчера приходит в слезах. Я, конечно: “Что стряслось опять?” Плачет, задыхается. Корвалола ей накапала. Успокоилась маленько, рассказала.

Ирина осторожно пила кофе, поглядывала на печенье, но взять и начать жевать, когда вот сейчас ей сообщат нечто страшное, не решалась.

— В общем, принесла в группу кастрюлю с молочным супом. Стала разливать по тарелкам, а детишки вокруг играли. Воспитательница отошла куда-то... И тут девочка одна на нее со всего маха как налетит. Кастрюля — на эту девочку. А суп только с плиты, живой кипяток... Обварилась, говорят, очень серьезно... Тут же “скорую” вызвали...

Ирина поежилась, стряхивая со спины ледяные мурашки, кончики пальцев противно защипало. Так часто бывало с ней, когда слышала про кровь, про боль, когда представляла себя над бездонной пропастью.

— Ужас какой, — искренне прошептала она. — И что теперь? Как девочка?

— В больнице девочка. Ожоги... и на лице... Ей три с небольшим. На всю жизнь следы могут остаться... — Администраторша тяжко вздохнула. — И Наде каково? Она ведь всей душой к ним, и вот — такое. Пожилая ведь, пять лет как на пенсии... Еще и родители-то заявление подать грозятся...

Ирине было жалко и девочку, и няню, понимала она и чувства родителей, и все-таки жалость, сочувствие были неглубоки, почти искусственны, как сочувствие попавшим в беду героям очередного фильма.

— Н-да-а, — встряхнулась Дарья Валерьевна, высказала свою любимую и бесспорную мысль: — Страшная, Ирочка, вещь — эта жизнь. И не знаешь, в какой момент что обрушится... — Глотнув кофе, спросила: — А твой-то как сынок? Ничего, не болеет?

— Да нет, нормально. — Говорить у Ирины не было никакого желания, и все же зачем-то она добавила: — С бабушкой сейчас, дома. Карантин в садике.

— Из-за чего?

— Краснуха.

— У-у, опасная очень болезнь. Особенно для беременных, Ир. Если беременная заболевает краснухой, рекомендуют сразу делать аборт.

— Почему?

— Ну, ребенок неполноценный рождается.

— Гм...

Ирина ожидала, что Дарья Валерьевна, как обычно, расскажет наглядную историю на эту тему — о какой-нибудь своей знакомой, заразившейся во время беременности краснухой и родившей урода... Вместо истории администраторша задала новую порцию вопросов:

— А с мужем как? Всё так? Не помирились?

Невольно, точно защищаясь от кого-то или чего-то, Ирина усмехнулась; тут же испугалась этой усмешки, бросила, нервно покачивая полупустую чашку:

— Мы и не ругались. Живем просто отдельно.

— Плохо это, плохо, Ириш, — наставительно и безжалостно определила Дарья Валерьевна. — Я вот своего прогнала за пьянку, за лень его несусветную, а теперь... Голос внутри, и одно и то же: “Зря, зря...” Тогда казалось невыносимым с ним жить, а с другой стороны... Тяжело одной, ой как тяжело-то... Сын вот вырос, заступник, но без отца... Вечером домой приду, и чувство такое, будто у нас что украли... — Администраторша покачала головой, выпустила свой долгий и тяжких вздох. — Трудно выбрать, трудно решить, Ирочка... Только... только если есть шанс, если сомневаешься, то советую очень — сходитесь. И ты должна, как женщина, первой... Он ведь у тебя не сильно-то злоупотребляет? Ну, выпивкой?

— Не сильно, — выдавила Ирина ответ, теряя терпение; в последнее время она всячески старалась не вспоминать, не размышлять (без особых, правда, успехов) о своих отношениях с мужем, о будущем, и каждая фраза администраторши сейчас колола, прожигала ее болью, как игла. — Н-но, понимаете, не в одном пьянстве дело. Много есть других причин...

— Да это уж точно, это уж точно. Столько всего, бывает, сплетется, что и не распутаешь. Только режь. Хотя, Ириша, поверь, хуже пьянства ничего нет на свете. Ничего нет страшней. И ты все-таки попытайся... Или, может, лучше другого найти, пока ребенок маленький. Ты подумай — жизнь-то длинная впереди, а лучшие годы твои сейчас. Дальше, Ир, хуже будет.

— Спасибо...

— Ты только не обижайся! Я это по своему опыту сужу и по другим. Знаешь, сколько таких вот, как я... как ты?.. Но тебе еще, слава богу, не поздно...

 

2

Сразу, только вышли за дверь, началось.

Двое мужиков копались в щите, где счетчики. Точнее, копался один, а второй стоял рядом, по-ассистентски держа открытый дипломат с отвертками, плоскогубцами, изолентой.

— Что вы делаете? — встревожилась Татьяна Сергеевна.

— А что? — нагло уставился на нее ассистент, а его напарник, кряхтя, вытягивал из недр щита тонкий сероватый провод.

— Извините! — Татьяна Сергеевна, оскорбленная этим “а что?”, повысила
голос. — Я имею право спросить! Я здесь как-никак тридцать лет живу.

И мужик с дипломатом вдруг как-то болезненно сморщился.

— Ну, радиоточку аннулируем у ваших соседей. В конторе велели. Давно слишком, сказали, не платят.

— Ба-аб! — потянул Татьяну Сергеевну Павлушка. — Пошли-и!

Она одернула внука, желая что-нибудь еще сказать этим электрикам. Только — что? Во-первых, отключают не у нее, а во-вторых, соседям, кажется, теперь не до радио. У них другие заботы — с рассвета, через стену слышно, спорят, кому на поиски похмелиться бежать...

В лифте рядом с кнопками этажей новый сюрприз. Листок из школьной тетради и обстоятельная, разборчивым почерком надпись: “Уважаемые жильцы! С 1 мая сего года стоимость пользования лифтом увеличена на 2 (два) рубля! Теперь она составляет 14 (четырнадцать) рублей с человека в месяц. Просьба тем, кто за май уже оплатил по- старому, доплатить в счет июня!! ЖКХ № 43”.

— О господи, — шепотом произнесла Татьяна Сергеевна, и опять вспомнился бывший зять: с какой стати за него, прописанного, платить?! И ведь даже на сына алиментов от него не видели, хотя чего ему опасаться — они ведь с Ириной официально женаты... Надо, да просто необходимо вечером поднять вопрос. Или пусть наконец разводятся или... А какой еще вариант? Три с лишним года тянется непонятно что, и улучшений ни на грамм... и Ирине, кажется, все равно, будто не ее касается в первую очередь, не ее сына. — Доброе утро, — не особенно приветливо из-за мыслей поздоровалась она со старушками на скамейке.

— Доброе, доброе, — совсем безрадостно отозвались те.

Павлушка, оказавшись на воле, сломя голову, бросив ведерко с совками, помчался к качелям.

— Осторожнее! — послав ему вслед строгое, но бесполезное, Татьяна Сергеевна подсела к старушкам.

Крайняя справа, Наталья Семеновна, снимая ногтями шелуху, кидала в беззубый рот коричневатые, поджаренные семечки; вторая, та, что в центре, из соседнего дома, с медалью “50 лет Победы” на джемпере, просто хмуро глядела перед собой, а третья, крайняя слева, Светлана Дмитриевна, была занята чтением городских “Ведомостей”.

— Слышали? — чтоб разделить неприятность, сказала Татьяна Сергеевна. — Лифт опять подорожал.

— Дак еще бы не слышать! — со злой готовностью отозвалась старуха с медалью. — Сидим вот тоже горюем. Огня вон нет целыми днями, а денежки драть — это не забывают.

— А вам разве, — Татьяна Сергеевна показала кивком на медаль, — льготы не положены?

— Мне-то лично положены... без очереди в сберкассе плачу.

— Ба-аб, покачай! — крикнул Павлушка с качелей.

В этот момент Светлана Дмитриевна оторвалась от газеты. Сообщила:

— Како-то ЗАО “Горкомхоз” извещат: теперь те, у кого на участке водопровод проложен, должны коллективный договор заключать, чтоб вода поступала.

— Чего?! — еще не поняла, но приготовилась рассердиться старуха с медалью.

— Ну, у кого свой дом или дача...

Татьяне Сергеевне очень хотелось дослушать очередную, наверняка возмутительную новость, но Павлик позвал уже громче, отчаянно вихляясь на сиденьице:

— Ну, баб! Ну покачай!

Пришлось встать, подобрать ведерко с совочками, пойти к внуку...

Однообразно, раздражающе тонко скрипели истершиеся подшипники качелей, и Павлушка так же однообразно выкрикивал:

— Сильнее! Сильнее!

А Татьяна Сергеевна в ответ просила его об одном и том же:

— Держись давай крепче!

Скрип резал уши, казалось, колючими комками влетал в открытые форточки. И Татьяна Сергеевна каждое мгновение ожидала — сейчас кто-нибудь высунется и истерически заорет: “Да перестаньте вы издеваться! Голова же лопнет!”

— Что, Павлуш, пойдем лучше в парк, — сама первой не выдержала, притормозила она качели.

Внук тут же заныл:

— Еще-о!

— В парке есть качели хорошие, а эти слышишь какие...

— Нет, на этой хочу!

Управлять Павликом у Татьяны Сергеевны получалось только дома, и то не всегда, а уж на улице он был полным хозяином; да его и можно понять — ведь бабушка вышла гулять с ним, а не он с ней, она нужна лишь для того, чтоб его не обидели, он не заблудился; качаться же именно на этих качелях — полное его право...

Дом их, светло-серая девятиэтажка, стоит в новой части города. Правда, новой части уже лет тридцать, и жизнь в ней такая же устоявшаяся, как и в старой. Впрочем, какая и где она нынче — устоявшаяся? Второй десяток лет непрекращающейся лихорадки.

Внук резко, неожиданно соскочил, и Татьяна Сергеевна лишь в последний момент успела удержать налетающее на него сзади сиденье качелей.

— Павлик! Разве можно так?! А если б ударило? Так ведь и сотрясение мозга...

Но тот, не слушая и не слыша, уже бежал в сторону парка. Татьяна Сергеевна, бормоча досадливо, с ведерком в руке поспешила за ним.

“Ох-хо... Мальчик растет, — подумалось, — нахлебаемся с ним еще...”

Когда-то она очень хотела сына. Точнее, хотела, чтоб старший ребенок был сыном, а младший — девочка. Но первой родилась Ира, второго же завести не решились... Конечно, несколько ущербная семья получилась, хотя, с другой стороны...

О событиях в Афганистане она, само собой, знала — часто по воскресеньям смотрела передачу “Служу Советскому Союзу”, где бывали оттуда репортажи, оптимистические, по-военному бодрые. Да и что, казалось бы? Служат наши ребята в ГДР, и в Чехословакии, и в Польше, теперь помогают устроить жизнь южному соседу... Лишь в восемьдесят четвертом поняла, что там происходит на самом деле.

Привезли сына сослуживицы по обойной фабрике. Привезли в заваренном металлическом гробу; сопровождающий офицер рассказал, что перевернулся грузовик на горной дороге в Туркмении и гвардии рядовой... В общем, несчастный случай. Но после поминок, уезжая, другой сопровождающий, сержантик, оставил конверт. И там было про бой в ущелье, про семнадцать убитых из роты и домашние адреса некоторых из них...

Сослуживица стала переписываться с родителями погибших, и вскоре оказалось, что вошла она в бесконечный лабиринт все новых и новых семей, потерявших своих мальчишек; сотни и сотни писем приходили осиротевшей матери.

И тогда, еще молодой почти женщиной, порадовалась Татьяна Сергеевна: “Хорошо, что у меня не сын”.

А потом были вырезанные погранзаставы в Таджикистане. Чечня. И это оказалось намного ужаснее Афганистана. Ужаснее в первую очередь тем, что война была здесь, на экране телевизора, чуть не в прямом эфире. Генералы рассказывали в утреннем выпуске новостей, какое село они сейчас будут бомбить и освобождать от боевиков, а в вечернем — как бомбили, как брали дом за домом, сколько боевиков уничтожено, каковы наши потери. Через день появлялись более полные репортажи — уже с убитыми мирными жителями, завернутыми в плащ-палатки российскими солдатиками, сваленными в кучу чеченцами, у которых до странности одинаково кровянели раны в голове... И такое почти ежедневно и, можно сказать, тянется до сих пор, восьмой год без малого...

Сын Татьяны Сергеевны, если бы он существовал на свете, вполне мог попасть хоть в Таджикистан, хоть в Чечню.

А сколько всяких других опасностей — не опасностей, не то слово — мальчишек повсюду подстерегает. Разве вот девочка бы так с качелей безрассудно спрыгнула?

Ладно, хватит об этом. Жизнь сложилась, как сложилась, Татьяне Сергеевне почти пятьдесят, внуку вот-вот четыре. Одна надежда, что у него все хорошо сложится. Слабая надежда, если откровенно признаться...

Миновали широкую, но не особенно загруженную в дневные часы транспортом улицу, оказались в парке.

Он почти загородный, за ним речка Самусь, один из многих притоков Оби, а дальше — дачный поселок. Да, именно дачный, а не садово-огородный, — участки давали годах в пятидесятых, по шестнадцать соток, в сосновом бору. Не простым людям, ясное дело, давали, зато дачи — в настоящем смысле слова... Теперь, правда, некоторые участки освобождены от деревьев и наследники состоятельных в прошлом владельцев сажают там овощи и картошку себе на прокорм. Сидеть в выходные в шезлонгах под соснами сегодня мало кто может себе позволить.

Семья Татьяны Сергеевны обзавелась дачей (не дачей, шестью сотками в садово-огородном кооперативе) в восемьдесят седьмом. У мужа в институте создали тогда этот кооператив, и почти все сотрудники принялись за обработку кусочков степи за юго-восточной окраиной города. Но многие к этому вскоре охладели.

Несколько лет большинство участков стояли лишь кое-как огороженными, заросшими коноплей и полынью, а потом прошел слух, что бесхозные наделы будут отнимать и продавать людям со стороны. Педагоги и их домочадцы зашевелились, да и подоспела тут потребность, какая-то всенародная тяга копаться в земле, строить, в пятницу вечером мчаться из города на свои шесть соточек — на свою территорию.

С трудом приучаясь, Губины удобрили скудную степную землю, посадили вишни и сливы, соорудили сначала времянку, а потом, за четыре лета, и достаточно симпатичный домик.

Много помог им сослуживец мужа Дмитрий Павлович Стахеев. Человек вроде совсем городской, профессор, а оказался и в строительстве специалистом, и на деревообрабатывающем комбинате своим человеком — договорился там о покупке досок и бруса для Губиных за нормальную цену, вагонки, даже оконных рам.

Сам он первым в кооперативе дом поставил, превратил свои сотки в заглядение просто, забил скважину, не дожидаясь так и не проложенного по их участкам водопровода... Да, очень умелый и энергичный человек, и все делает как-то легко, словно бы мимоходом, почти играючи. Волей-неволей, а позавидуешь...

— Бабуль, — остановился Павлик перед киоском у входа в парк, — купишь “Хубба-Бубба”?

Разговаривает он еще неважно, зато такие вот названия произносит уверенно и четко. И ничего удивительного — по двадцать раз на дню слышит их из телерекламы, видит радостные жующие лица.

— Нет, Павлуш, давай не будем, — попыталась сопротивляться Татьяна Сергеевна.

Внук с пониманием посмотрел на нее.

— Рубеичек нету?

— Мало совсем...

— Тогда чупа-чупс.

Вот ведь и цены знает. “Хубба-Бубба” эта шесть рублей стоит, а чупа-чупс — полтора.

— От него зубки портятся. Я лучше тебе вечером печенюшек шоколадных наделаю. Хорошо?

Но где еще вечер, а сладенького хочется сейчас. И Павлик привычно начинает канючить:

— Не-ет, купи чупа-чупс! Красненький!

Повеселев, с чупа-чупсом во рту, он помчался по парковой аллее к знакомой площадке.

Площадка хорошая, сооружена с фантазией, и потому ребятишки на ней играют без устали, она им не надоедает... Здесь и горки разной высоты, с которых можно кататься хоть зимой, хоть летом, и качели, обыкновенные и в виде лодочек; песочницы, шведские стенки, турники, избушка на курьих ножках, простенькие механические карусели, а по краям площадки скамейки для родителей.

Еще не дойдя до места, Татьяна Сергеевна заметила новое. Что-то вроде замка, и он качался, дрожал, разноцветные башенки кивали, словно звали к себе, а из замка слышались восторженные детские визги... Раньше любопытства подкатила тревога — что это еще придумали?

И тревога усилилась, когда навстречу медленно прошла мать с ребенком. Мальчуган ревел и упирался, женщина же почти волокла его по дорожке, уговаривала:

— Завтра еще попрыгаешь. Ну Артем!.. И так три раза... Никаких денег не хватит...

“Деньги, деньги, — кольнуло мозг. — Платный аттракцион, что ли, какой-то поставили?”

Так и оказалось.

Сама площадка безлюдна, качели, из-за которых у ребятишек порой возникали чуть ли не драки, пусты. Зато толпа перед надувным качающимся замком. И Павлик, растерявшись, смотрит на прыгающих внутри, визжащих детей. Соображает, наверное, как и что...

Татьяна Сергеевна остановилась рядом, тоже соображала, но о другом — как бы увести его, пока не разобрался, не вошел во вкус. Потом, она знает, с ним не сладить.

Взрослые возле аттракциона вели себя по-разному. Одни, улыбаясь, глядели на своих резвящихся сынишек и дочек, внуков и внучек, а другие сдерживали их, рвущихся в замок, убеждали на удивление одинаково:

— Ты уже наигрался, хватит пока! Пойдем лучше “Милки Вэй” купим. Завтра снова придем...

Ясно, понятно — “Милки Вэй” или “Твикс” стоят рублей по восемь, а десять минут этого удовольствия на “замке-батуте”, как значится на прикрепленном к резиновой башенке объявлении, — пятнадцать рублей. Но какой ребенок довольствуется десятью минутами? Тем более Павлик... А он сбросил по примеру других ботиночки и лез внутрь аттракциона, не обращая внимания на голос мужчины, что дежурил в воротах:

— Ты с кем, малой? Погоди, сперва надо денежку заплатить... Да погоди!..

Павлик обогнул его, как что-то хоть и мешающее, но неопасное... Подоспевшая Татьяна Сергеевна уже протягивала мужчине пятнадцать рублей. Пятнадцать первых рублей.

 

* * *

Лекция протекла нормально, как всегда. Преподаватель подробно рассказал о сатирической литературе Древней Руси, студенты его выслушали, кое-кто нужное записали в тетрадь.

Раньше, давно, незадолго до звонка Юрий Андреевич спрашивал: “Вопросы есть?” Но чаще всего вопросов не было, и создавалась неловкая пауза, и потому эту реплику он отодвинул в самый конец, произносил ее параллельно со звонком, под шелест собирающихся высыпать из аудитории студентов.

Но все-таки сегодняшняя лекция слегка отличалась для Юрия Андреевича от сотен предыдущих — автоматически рассказывая о “Ерше Ершовиче”, он в то же время гадал, что за разговор к нему у Стахеева. Нерядовой наверняка разговор, раз предложил посидеть в баре “Корона”; обычно перебрасываются они несколькими ничего не значащими фразами на кафедре или в коридоре и расходятся по своим делам...

Дмитрия Павловича он нашел в том же самом кресле, курящим сигарету. Стахеев заулыбался:

— Как, отчитал?

— Отчитал...

— А у меня настоящий диспут случился... — В голосе Стахеева послышалась гордость. — Вот Наталье Георгиевне рассказываю как раз.

— По поводу? — Губин положил на стол бумаги, книгу, осторожно потянулся.

— Диспут-то?.. Да вот, видишь ли, никак не могу убедить умников, что “Тихий Дон” Шолохов написал... Не все спорят, человек пять, зато такие — пена брызжет... Текстологический анализ пришлось проводить. Взяли ранние рассказы, стали сверять... Представляете?

Юрий Андреевич в ответ качнул головой, усмехнулся. Усмехнулся вроде иронически, а на самом деле, почувствовал, со скрытой завистью. У него на занятиях пеной не брызгали...

— Они и не отрицают, что одним человеком написано, — продолжал Стахеев. — Они другой гипотезы придерживаются. Да, писал, дескать, один и тот же, но не Михаил Александрович, а его тесть — отец жены.

— Хм... — Теперь Юрий Андреевич усмехнулся искренней. — Забавно.

— А почему именно он? — спросила старшая лаборантка Наталья Георгиевна.

Тут вошел багровый, потный, измотанный до предела Кирилл. Страдальчески выдохнул, отер лицо носовым платком. Внимание Стахеева мгновенно переключилось на него:

— Каково? Укатали сивку?

— И не говорите, — буркнул тот, но буркнул явно не для того, чтоб отвязались, а как старшему товарищу, которому, правда, стыдно жаловаться.

— Что было-то? Семинар?

— Да, по Тютчеву.

— И? — Стахеев выпустил из ноздрей плотные струйки сигаретного дыма.

— Ну, я их начал о главном опрашивать, а они на мелочи какие-то... И ведь специально увели, чтоб не показать, что даже стихов как следует не читали...

— А что за мелочи?

— Н-ну... — Кирилл дернул плечами. — Зачем он дипломатом работал всю жизнь, сознавая, что это мешает поэзии. Увидел ли Пушкин в нем большого поэта или просто так напечатал...

— Какие же это мелочи, дорогой?! — перебил, чуть ли не вскричал Стахеев. — Это как раз и есть главное! Стихи, в целом, — бесспорны, а вот такие вопросы...

“М-да, главные темы, споры, пена изо рта, — раздраженно думал Юрий Андреевич, сидя за своим столом, — а в итоге прилавок, рулон с билетами, исторический календарь в местной газетенке, который любой школьник составить способен. — И уже с откровенной озлобленностью он мысленно бросил Стахееву: — Пустобрех ты просто-напросто! Все равно о чем болтать, лишь бы слушали...”

Но когда Дмитрий Павлович предложил ему пойти в “Корону”, послушно поднялся из-за стола...

— Какие прогнозы насчет чемпионата? — по пути спросил Стахеев.

Юрий Андреевич глянул на него непонимающе:

— А?

— Чемпионат мира по футболу ведь скоро. В курсе?.. Как тебе наша славная сборная?

— Да я как-то... не слежу в последнее время.

И действительно, он давно не интересовался футболом. Нет, иногда смотрел матчи, но лишь когда, переключая каналы, случайно натыкался на трансляцию; думать же о том, каков состав сборной, гадать, выйдет ли она из группы, ему и в голову не приходило. Хотя когда-то следил, прогнозировал, спорил с тем же Стахеевым.

— Вряд ли, думаю, что-то покажут, — без увлечения, может, заразившись равнодушием коллеги, говорил Дмитрий Павлович. — Нападения нет совсем, с защитой тоже беда. Единственное — средняя линия. Потому и держат мяч по семьдесят минут за игру. Чемпионов мира, хе-хе, за время владения мячом можно дать...

Вошли в полутемный, скупо и красиво освещенный свечами зал “Короны”. Даже и не подумаешь, что освещен так по необходимости, из-за того, что просто электричества нет... Юрий Андреевич здесь еще не бывал, но, как каждый горожанин, знал из рекламных объявлений, что бар этот самый престижный и элитный.

— Присаживайся, — по-хозяйски указал ему Стахеев на стол в уголке; глянул в сторону выстроившихся шеренгой молодых людей в белых рубашках и черных брюках и тоже сел.

Официант мягко положил перед ним кожаную папочку. Дмитрий Павлович раскрыл ее, уверенно перелистнул, пробежался взглядом по названию кушаний.

— Что, Юр, — поднял глаза на Губина, — по бизнес-ланчу?

— Я не голоден...

— Ну, у тебя еще лекция впереди. Подкрепиться надобно. Чего ж?.. Давай, да? А то мне одному кусок не полезет.

Юрий Андреевич двусмысленно пожал плечами.

— Н-так... и-и... — Стахеев еще полистал меню. — И водки графинчик. Не против?

— Ты что?! Как я на лекции буду...

— Мы по чуть-чуть. Чисто для аппетиту.

— Я — нет, — испуганно и твердо сказал Юрий Андреевич.

— А я капельку, с твоего позволения. — И Стахеев жестом подозвал ждущего поодаль официанта.

Встречая надписи “бизнес-ланч” на выставленных щитах у дверей кафе и баров, Юрий Андреевич никогда не воспринимал это название как название чего-то вкусного, свежего. За этим “бизнес-ланч” виделись иссохший муляж сосиски с булочкой, красное пятно крахмального кетчупа. А на самом деле вот, оказалось, — обалденно пахнущий, роскошный обед. И так соблазнительно тянет холодком от запотевшего графинчика с водкой...

— Как, не созрел? — Стахеев поднял графинчик над рюмками.

— Нет-нет, не стоит... Боюсь расклеиться.

— Что ж — зря.

Стахеев выпил и стал энергично хлебать харчо. Но вдруг неожиданно отложил ложку, прожевал, вытер губы салфеткой.

— Слушай, Юр, хочу тебе одно предложение сделать. — Он снова наполнил свою рюмку и задержал графинчик в воздухе, настоятельно советуя Юрию Андреевичу, и тот поддался:

— Половину только. Символически.

Выпили, закусили.

— Что за предложение? — не выдержал Губин слишком длительной паузы.

— Гм... Понимаешь, старик, отличная наклюнулась подработка. Я бы сам не отказался, только вот, так сказать... гм... обличьем не вышел. А нужен человек статный, высокий чтоб, с породой... Ну, типа тебя. Ты вот идеально подходишь...

Юрию Андреевичу всегда становилось неловко, неприятно, когда заговаривали о его внешности. Внешне действительно — граф Орлов... Но даже когда молодая жена шептала ему в постели: “Ты мой сильный... ты мой самый красивый...” — Юрий Андреевич сразу остывал, выныривал из горячего забытья страсти. И вспоминалось тогда, как он начинает тревожиться, искать пути отступления, завидя впереди на вечерней улице компанию подвыпивших парней, как предпочитает уводить жену (а до того невесту) с танцплощадки, когда чувствует, что к ней проявляют слишком уж большое внимание и наверняка, если останешься, придется драться... Да и вообще характер его не соответствовал внешности; благородство, может, в какой-то мере и было, а вот решимости, мужественности он в себе не ощущал. Скорее — робость.

— Для чего подхожу? — и сейчас, смутившись, насупившись, перебил Губин вопросом Дмитрия Павловича.

— Н-ну-у... — Тот наполнил рюмки. — Давай перед антрекотиком. Хорошо здесь кормят... Могли бы, в принципе, и рестораном назвать. Но бар, видишь ли, в моде сейчас. Ресторан пугает, бар как-то вроде... — Он покрутил пальцами. — Вроде попроще.

Проглотив водку, сладко поморщившись и бросив в рот ломтик маринованного огурчика, Стахеев кивнул Губину: мол, пей, не бойся.

Губин выпил, склонился над тарелкой... Надо закусить плотнее, хмель задавить. Ведь лекция впереди...

— Слышал, наверное, — снова заговорил Дмитрий Павлович, — открывается казино на днях? “Ватерлоо”... Его игорным домом решили назвать, чтоб обыватель не очень пугался.

— Слышал, кажется... Но мне такая информация как-то не особенно интересна.

— Зря, зря, что не интересна. Все-таки первое такое заведение в нашем медвежьем углу. Через двенадцать лет после официальной легализации... И здание строили почти что три года... — Стахеев говорил с чувством, даже слегка как бы обидевшись на равнодушие коллеги. — Мучительно, по кирпичику... В любом
случае — событие для города нерядовое.

— Лучше б музей отремонтировали, — не согласился Юрий Андреевич. — Вон прочитал тут в газете, задняя стена вот-вот рухнет...

От сотни граммов водки он почувствовал заметный прилив энергии. Но энергия была нехорошей, агрессивной; подмывало сказать что-то хлесткое, обидное
Стахееву — то, что он прятал от себя самого, давил даже в мыслях... Стахеев же, наоборот, сделался еще добродушней, снисходительней. Сидел, отвалившись на спинку стула, курил, улыбался; узел галстука оттянул к третьей пуговице кремового цвета сорочки. И его добродушие неожиданно передалось Юрию Андреевичу, он тоже улыбнулся, спросил:

— Так что за дело-то, Дим? Хорош круг да около...

— Дело... — Тот задумался, будто припоминая, что ему нужно было от
Губина. — Дело... Дело, старик, такое. Гм... Только ты с плеча не руби, а подумай, взвесь. Лады? — И, по своему обыкновению, не дожидаясь ответа, продолжил: — Согласен ты стать лицом казино “Ватерлоо”? Работы почти никакой, ответственность нулевая, зато денежки, мягко говоря, приличные.

— Как это — лицом?

— Ну, как... Ходить там по вечерам в форме французского маршала, в рекламе сняться... Короче, понимаешь, чтоб с твоим обликом оно связано было. С живым, так сказать, человеком. — Стахеев доразлил содержимое графинчика по рюмкам. — Давай, старик, тут по глоточку осталось.

Юрий Андреевич с машинальной послушностью выпил... Суть стахеевского предложения он еще не уяснил, понял лишь, что услышал совсем не то, что ожидал. Ожидал, может, предложения помочь с профессурой, с восстановлением дачного домика; совсем уж втайне ожидал разговора о своем скором пятидесятилетии, о том, как и где его лучше отметить... А тут вот нечто совсем другое...

— Ничего страшного нет, я тебе гарантирую, — заторопился Дмитрий Павлович. — Наоборот, я считаю, удача. Я сам бы с радостью, только росточком, увы, не вышел...

— Погоди, — перебил Губин, — объясни толком.

— Н-так... — Голос преподавателя советской литературы стал медленным, каждое слово весомым, значительным. — Значит, недели через две открывается игорный дом “Ватерлоо”. По названию последнего сражения Наполеона... Мировая практика показывает, что очень полезно иметь крупной фирме, магазину, ресторану, гостинице живое олицетворение. Так сказать — символ. И мы, старик, предлагаем тебе стать символом “Ватерлоо”. Ничего особенного, да и почти ничего тебе делать не нужно...

— Извини, перебью... — Юрий Андреевич понял в конце концов, о чем ведет речь Стахеев, но не оскорбился, не почувствовал желания встать и, бросив на стол сотню (правда, еще вопрос, набралась бы в его бумажнике сотня), уйти; вместо оскорбленности появилось, защекотало любопытство. — Извини, а кто это “мы”? Ты какое-то отношение к этому... к казино имеешь?

— Так, более или менее... Понимаешь, мой зять, муж старшей дочери, Денис, один из совладельцев. Деньги большие вложил... Он и подал идею тебя привлечь. Он тебя видел тогда, на моем дне рождения, залюбовался, говорит... В-вот... Деньги, Юр, очень приличные тебе будут платить. Машину свою наладишь или подкопишь на новую, с дачей разберешься. Все нормально будет, старик...

— Да уж...

— Ладно ты, не грусти! — Стахеев потряс его за плечо. — Сейчас пропустим еще по сотенке — и в альма-матер...

Юрий Андреевич сидел скрючившись. Перед глазами кривлялся клоун из телерекламы, символизирующий “Макдоналдс”... Потом на его месте появился он сам, одетый в костюм Наполеона, с дурацкой шляпой (или как там она называется?) на голове, пальцы правой руки сунуты за борт серого френча (или сюртука?)...

— Кстати, — встрепенулся он, будто нашел выход из сложной ситуации, — у меня ведь, хм, с Наполеоном мало общего. Он вроде невысокий был, полноватый, с залысинами... Ты, прости, как-то больше на его роль подходишь.

Стахеев опять улыбнулся, добродушно, открыто. Покивал:

— Так-то так, только, с другой стороны, людям-то наплевать — похож, не похож. Главное — чтоб фигура солидная. Тем более не Наполеоном ты будешь, а так... каким-нибудь маршалом. Кто там у них был красавец?.. Ней, Мюрат...

Официант поставил на центр стола запотевший графинчик и неслышно отошел в сторону. Стахеев без промедлений наполнил рюмки.

— Ну, за все доброе!..

Конечно — естественно! — Юрий Андреевич был уверен, что откажется. Однозначно и решительно. Только позже, сейчас неудобно. Завтра... при следующей встрече...

И Стахеев, будто услышав его мысли, не торопил:

— Ты, старик, вечерком посиди, обмозгуй. Ничего, повторяю, особенного. С Татьяной посоветуйся... Как она, кстати? Нормально?.. Привет передавай.

Юрий Андреевич качнул головой. Равнодушно слушал, глядя на грязную пустую тарелку.

— Снимешься в паре роликов, напечатают твою фотку в буклете. Иногда, под настроение, будешь по залам гулять... Костюм тебе подберут настоящий, той эпохи. Мы уже в театре договорились. Мерки только надо с тебя снять... Ладушки?

— Я подумаю, — ответил Губин, не поднимая глаз.

Было бы просто бестактно рубануть сейчас, поев и выпив за счет Стахеева, коротким, тяжелым “нет”.

 

* * *

Вторая половина дня. Солнце лишь чуть начало клониться к западу, но из тенистых углов уже тянет холодом. Да оно и понятно — по Самуси только-только, как всегда, тяжело, с треском и хрустом, прошел лед, а земля, старушки огородницы говорят, совсем недавно оттаяла.

Зима вообще в этих краях задерживается подолгу, на север уползает неохотно, часто возвращаясь снегопадами в конце мая, промозглым ветром, от которого жухнет трава, чернеют белые цветки яблонь и слив.

За последние несколько лет Ирина привыкла, приучилась как раз в это время ехать на дачу, собирать граблями в кучу прошлогоднюю сухую ботву и листья, заправлять сооруженные папой грядки семенами морковки, редиски, лука, устраивать цветочные клумбы вокруг их домика, следить за Павлушкой, которому непременно надо, по примеру деда, копать землю, и копает он ее как раз там, конечно, где уже лежат семена...

Но теперь, судя по всему, с дачей покончено. Сгорели домик, почти все плодовые деревца, и без них стала чужой, немилой сама земля на изуродованном участке. Даже не тянет туда. Нет, чего зря говорить, — тянет, но как представишь черную гору углей и железок вместо домика, вспомнишь о погибших вещах и — лучше просто отрезать, похоронить. Словно и не было.

Каждую зиму у людей дачи горят. То ли из-за электричества происходит, то ли бомжи поджигают нарочно или случайно... Ирина слышала, что многие пытаются найти виновных, судятся, страховки выбивают. Одни вроде побеждают, другие — нет, только какая, в общем-то, разница... Все равно дачу, ту, к которой прикипел душой, не вернуть. Строить заново далеко не у всех хватает энергии и решимости...

Ирина ушла сегодня с работы часа на два раньше, чем положено. То есть — обычно. Дел не предвиделось, слушать Дарью Валерьевну уже не было сил; часов с двенадцати в голове появилась знакомая, постепенно вытесняющая другие мысль: “Надо домой. Засесть с Павлушкой в комнате, поиграть... Совсем, наверное, мать там замучил... Вечером еще постирать...” И в начале третьего она заперла лабораторию, с пакетом подаренных Рагимом фруктов вышла за ворота рынка... Вместо автобусной остановки ноги как-то сами собой понесли ее к центру. Ирина не сопротивлялась, радуясь весне, кратковременной свободе между работой и домом; та мысль о Павлике, о матери, о вечерней стирке — она давно поняла — лишь повод сбежать. На самом деле ей было нужно, не давало покоя совсем другое...

Не замечая тяжести пакета, медленно, прогулочно шла по главной магистрали города, по так и не переименованному проспекту Ленина... Сперва сплошь кирпичные и блочные пятиэтажки, иногда — девятиэтажные дома, но вот проспект расширился, и слева — большая площадь с памятником все тому же Ленину, два облицованных мрамором правительственных дворца (теперь — городская и областная администрации) друг против друга, шеренги разноцветных машин на стоянке; за Лениным десяток голубоватых елей, а в центре площади — фонтан...

Вид площади всегда навевал на Ирину приятные воспоминания. В детстве летними вечерами она гуляла здесь с мамой и папой, завороженно — не оторваться — смотрела, как бьют вверх из гранитных ваз единственного тогда в их городе фонтана плотные струи воды и падают с мягким шипением, разбиваются, разлетаются далеко вокруг мельчайшими свежими каплями... Сейчас, без электричества, фонтан, конечно, бездействует...

Тут же, сбоку площади, драматический театр с колоннадой у входа, построенный лет сто пятьдесят назад; чуть дальше краеведческий музей — тоже старинное
здание, — закрытый сейчас, и уже с полгода, на капитальный ремонт. Еще дальше универмаг “Сибирь”, трехэтажный, многозальный гигант, любимое некогда место у женщин — бродили по нему, точно бы действительно по музею, мяли развешанные на железных шестах платья, кофточки, юбки, любовались драгоценностями за толстенным стеклом, приценивались к стиральным машинам, телевизорам, пылесосам, а потом стали дивиться почти инопланетным “Панасоникам”, “Индезитам”, “Аристонам”... Теперь магазины с подобным товаром появились на каждом шагу, но все они небольшие, даже тесные, а ведь какое удовольствие переходить из отдела в отдел, петлять по залам, каждый раз обнаруживая нечто удивительное, фантастическое просто, жаль — но об этом как-то в тот момент не думаешь, — не по карману...

Универмаг работает с недавнего времени только по выходным, тоже из-за отсутствия света, зато вокруг него плотным кольцом — рынок, где продают те же самые товары, что и в “Сибири”.

Еще в районе центра почта с междугородним телефоном, физико-математический корпус университета, гостиница “Ермак” (название звучное, хотя Ермак до их мест не добрался), ресторан “Сибирские зори” в дореволюционном здании, напоминающем Большой театр; а еще вот появилась и новостройка — казино.

Строили его долго, года четыре, огородив высоченным забором из железобетонных плит, нарушая тишину и вечно торжественно-праздничную атмосферу сердца областной столицы. Много было споров по поводу и строительства в целом, и того, что строится именно казино. Многие, понятное дело, были против; в газетах появлялись статьи, то: игорный дом украсит наш город, придаст ему еще более современный и цивилизованный вид, то прямо противоположные: нарушит архитектурную гармонию, превратит площадь в арену бандитских тусовок и стоянку автомобилей богатых клиентов.

Но строительство тормозила наверняка не эта дискуссия в прессе, а отсутствие денег. Случались многомесячные паузы, и за забором тогда наступало затишье, скорее тревожное для горожан, чем желанное; замки на больших воротах успевали покрыться ржавчиной, сторожа скучали на своих дежурствах, в народе начинали бродить слухи, что казино строить все-таки запретили и теперь наверху решают, сносить ли здание или же приспособить его под что-нибудь дельное — под художественную школу, например, которая сейчас ютится в двухэтажном бараке возле заброшенной кочегарки, а может, перевести сюда музей...

Но вот отпирались ворота, веселели сторожа-охранники, сновали туда-сюда груженные кирпичом, цементом, мрамором “КамАЗы” и “ЗИЛы”, головы прохожих снова раскалывались от трескотни отбойных молотков, компрессоров, гула и скрипа, криков строителей.

И наконец-то эпопея, похоже, завершена. Забор исчез, над входом дугой висит, блещет в солнечных лучах стеклянная надпись “Ватерлоо”. Со дня на день открытие ожидается.

А вот и кинотеатр “Ровесник”... Ирина замедлила шаг...

В их городе три кинотеатра. Один — “Дружба” — в новом микрорайоне, а два других — “Художественный” и “Ровесник”, почти в центре, недалеко друг от друга.

Раньше у них были разные функции. В “Художественном” показывали фильмы для взрослых, а в “Ровеснике” — для юношества, мультики, и почему-то, как теперь вспоминается, почти бесперывно, “Война и мир” в течение четырех дней (в день по серии), с примечанием на афише: “В рамках изучения классической русской литературы”. Может быть, люди из гороно были уверены, что школьник, не осилив огромного произведения, хоть таким образом познакомится с основными сюжетными линиями, главными героями, или просто у кинотеатра была своя копия, вот и крутили...

В последние годы разницы между этими кинотеатрами не стало. И в “Художественном”, и в “Ровеснике” шли теперь одинаково зрелищные боевики, катастрофы, триллеры, мелодрамы; впрочем, сборы, кажется, получались мизерные — народ перестал проводить вечера в кинотеатрах. Пришлось ставить в фойе бильярд, игровые автоматы, организовывать кафе, сдавать часть помещения под магазинчики...

В этой ситуации удивительно, что дирекция “Ровесника” сохранила в штате должность художника, тем более все новые фильмы сопровождались теперь целым набором разнокалиберных цветных и черно-белых афиш на глянцевой финской бумаге с самыми увлекательными кадрами... Зачем, казалось бы, художник, который малюет гуашью то же самое на щитах из грубого холста? Но, наверное, в этом есть свой расчет — надежда на любовь людей к традиции: вот, мол, привыкли, проходя мимо, бросать взгляд на щиты и вдруг возьмут да вспомнят, как стояли в очередях на “Покаяние” или “Маленькую Веру”, расчувствуются, купят билет на сегодняшний вечерний сеанс. Решат тряхнуть стариной.

Ирина, улыбаясь, постояла перед щитом, где оранжевой, желтой и розовой красками была изображена слишком похожая на себя Шарон Стоун, подумала: “Умеет Павел передать самое характерное в человеке. Но получается как-то... как карикатура”. И вспомнились его картины — если была нарисована березовая роща, то береста имела слишком правильное деление на белый и черный цвета, а на натюрморте стакан, к примеру, был точно бы сфотографирован, и тени лежали идеально ровно. Люди получались пропорциональными, зато неживыми. И сам Павел, закончив очередную картину или рисунок, неизменно с досадой оценивал: “Ученичество”.

Честно говоря, Ирина почти с самого начала их серьезных отношений поняла: он не добьется в живописи чего-то большого; точнее — поняла, что у него нет таланта, позволяющего сделать недостижимое для других. Но ей нравилось, было необходимо его хотя бы словесное стремление, попытки, его упорство. Ирина точно заряжалась этим, хотя сама никогда не пыталась сделать нечто необыкновенное. Заряжалась для того, чтобы просто жить. Ведь и для просто жизни необходима цель, пусть даже чужая...

Сейчас она ждала, когда в веренице автомобилей появится брешь и можно будет перебежать улицу.

“А если зайти? Посмотреть? — слабенько царапнула мыль. — Тем более... в кои веки здесь оказалась”.

И Ирина тут же сдалась ей; обогнула кинотеатр, увидела черную железную дверь. Дверь приоткрыта, значит, Павел на месте.

Постучала. Изнутри не сразу и как-то недовольно отозвались:

— Да-а!

Она вошла в черноту, нащупывая ногой ступеньки вниз. Одна, две, три, четыре. Теперь будет выступ стены, а за ним уже мастерская и одновременно жилище Павла.

Первое, что заметила, — огонек толстой, стоящей на консервной банке свечи, раздвигающий подвальную тьму на несколько сантиметров вокруг, и, чуть позже, — синеватый, совсем жидкий отсвет в углу. Оттуда знакомый голос:

— Кто там? — не тревожный, а по-прежнему недовольный.

Ирина помнила, знала, что электричества в городе нет, но эта темень пришибла, оглушила ее, словно тяжелый камень. И она оторопела.

Синеватый отсвет в углу заметался, там заскрипело. В голосе Павла появился испуг:

— Эй, кто это? А?

— Я, — наконец сумела сказать Ирина.

— А чего сразу не отвечаешь?

— Извини... темно.

— Хм, да вот — дичаем.

Павел осторожно поставил на стол дающий синеватый отсвет предмет. Подошел к Ирине.

— Какими судьбами?

— Так... шла мимо... — Это объяснение было правдой, только почему-то показалось ей сейчас глупым и искусственным, и она замолчала. Подумала: “Зря зашла. Зачем?”

— Что ж, садись, — пригласил муж. — Тут где-то табуретка должна быть...

Он тоже сел к столу, стал виден. Все такой же сухощавый, с неизменной недельной щетиной, волосы завиваются над плечами сальными прядями. Глаза непривычно ленивые. Нет в них той постоянной возбужденности, почти злости, что всегда пугала и очаровывала Ирину... Или это просто в жидком свете так сейчас кажется?..

— Как живешь? — кашлянув, спросила она.

— Да как... — Павел поозирался, будто спрашивая подсказки у невидимых вещей в комнатке. — Как дитё подземелья. Днем сплю, а ночью афишки крашу, кой-какая халтура перепадает. — И поспешно уточнил: — Очень редко, правда, перепадает.

Ирина поняла, успокоила:

— Ничего. Павлушка сыт, здоров. С деньгами терпимо, — и кивнула на предмет, дающий синеватый отсвет. — А что это? Телевизор такой?

— Да нет... Компьютер. Но... ноутбук называется. Ну, портативный.

— Я видела, да... В рекламе.

Павел нажал какую-то кнопочку, синеватый отсвет исчез. Закурил, поглядывая мимо Ирины.

— Извини, — вдруг спохватился, — чаю нет. То есть кипятка... Два часа еще до цивилизации.

— Что?

— Ну, когда Чубайс электричество даст.

— Да-да...

Замолчали. Свеча на банке оплыла и превратилась в бледно-желтый полупрозрачный холмик, на вершине которого, чуть заметно дрожа, торчало яркое перышко...

— А как он работает? — раздражаясь и пряча раздражение за этим вопросом, произнесла Ирина.

— Компьютер-то? Ну, так... — Мужу явно не хотелось разговаривать. — В нем батарейки есть... не батарейки, а эти... аккумуляторы. На несколько часов хватает... Полезная все-таки вещь... Я раньше не понимал, а теперь оторваться от него не могу... Эскизы на нем делать учусь...

Ирина слушала эти его вымученные фразы, и раздражение только росло. Да, зашла с тайной даже от самой себя готовностью быть с ним, предложить снова попробовать стать семьей; тоже втайне мечтала, что, увидев ее, он бросится навстречу, обнимет... Что потом, лежа на его узеньком топчане, будут долго разговаривать о сыне, вспоминать общее хорошее из их прошлого, ведь хорошее было... А оказалось, ему и десять минут с ней в тягость. Спасибо, что хоть открыто не гонит.

— Извини, — перебила Ирина, — а откуда он у тебя? Они ведь, кажется, дорогие.

Павел как-то мгновенно сник от вопроса, ссутулился, на лице мелькнуло выражение испуга, и голос стал еще тише, медленней:

— Да, понимаешь, предложили... за копейки... Две тысячи... Наверно, ворованный... Ты, пожалуйста, поэтому никому... Хорошо?

— А мне особенно рассказывать и некому.

Ей хотелось вскочить и закричать. Про развод, про деньги, про его бегство, предательство...

— Я на квартиру копил, — явно оправдываясь, продолжал Павел, — хотел снять однокомнатку, а тут вот предложили... На нем такие можно картинки делать! Только принтер надо еще, чтоб выводить на бумагу... — Он затушил сигарету, первый раз посмотрел Ирине в глаза и улыбнулся. — Овладевать пора новыми технологиями.

— Понятно.

— Слушай, а хочешь глянуть, что я понакрасил? — В его голосе вдруг появилось смущение, какое бывало раньше, когда он показывал ей, еще подруге, свои работы. — То есть, — хохотнул коротко и тоже смущенно, — не накрасил... Хм, слово тоже новое для этого надо... Новые технологии — новые термины... Показать?

— Покажи.

Павел подсел ближе к ней, стал нажимать какие-то клавиши. Компьютер ласково заурчал, экран снова осветился синеватым, на нем появились значки, квадратики. По подобию шкалы побежал красный кружок; и затем — появилась мрачная заставка. Вечернее небо, башни небоскребов, усеянные желтыми точками окон.

— Ой, блин! — Павел сморщился. — Не то включил... А, ладно... Игра обалденная. Смотри. Это вот герой игры. Автомобильный вор и вообще бандит. У него тут разные миссии, задания то есть. Но мне нравится просто по городу шляться... Это как бы Нью-Йорк... Можно машины угонять, деньги отбирать, оружие. В баре можно напиться... Такой имитатор жизни, короче.

Одновременно со словами Павел проделывал то же самое на компьютере. То садился в грузовик, гнал на нем по улице, и под колесами смачно хрустели и лопались пешеходы, то врезался в стену и выскакивал из кабины за несколько секунд до взрыва машины, то умело забивал кулаками до смерти первого встречного и забирал пачечки долларов; заходил в бар и пил виски рюмка за рюмкой, вступал в перестрелку с враждебными группировками...

Наблюдать за всем этим было скучно. Но именно скучно — наблюдать; Ирине захотелось, как-то даже против ее настроения, самой поводить человечка по улицам, покататься среди небоскребов.

— А можно мне?..

— Погоди! — резануло досадливое в ответ; правда, голос Павла сразу смягчился. — Сейчас повяжут его, тогда...

И сначала вдалеке, еле различимо, а затем все громче, резче завыли сирены полицейских машин. Герой игры заметался, кинулся в темный узенький переулок. Сзади уже слышались визг тормозов, команды комиссара... Переулок оказался глухим тупиком; человек побежал обратно, на ходу перезаряжая пистолет... Полицейские набросились разом отовсюду, схватка оказалась короткой, и героя бесцеремонно швырнули на заднее сиденье “Кадиллака”.

А через полминуты он уже стоял у дверей полицейского участка, оглядываясь по сторонам, готовый к новым подвигам.

— Давай, теперь можешь ты хулиганить. — Муж уступил компьютер Ирине. — Садись на этот стул, он удобней...

Даже просто заставить человечка ровно идти по тротуару оказалось делом нелегким. Он постоянно сшибался со встречными, натыкался на фонари, на витрины. Вот пихнул какого-то здоровенного негра, и тот в несколько ударов прикончил беспомощного героя.

— Ну, ты тоже его бей! — горячился, учил Павел. — Мышкой щелкай, он будет драться.

Ирина кивала...

Каждая новая попытка была удачней. Нужно только по-настоящему увлечься игрой, не думать о постороннем... Наконец получилось забраться в машину. Ирина выбрала низенькую, спортивного типа, стоящую у дверей стриптиз-клуба. Надавила на клавишу “W”, и машина рванула по улице. Тут же зазвучала спокойная, уютная мелодия.

— Это, дескать, автомобильное радио, — объяснил муж. — Если хочешь, можно другую волну поймать.

— Не надо...

Машина летела на сумасшедшей скорости, и приходилось то и дело перебирать пальцами клавиши “А”, “D”, “W”, заменяющие руль, чтоб не врезаться, не разбиться.

— Ну, Ир, молоде-ец, — стоя за спиной, хвалил Павел. — Я сперва и километра не мог проехать на такой тачке, а ты вон — с первой попытки. Да-а, классно-классно!..

От быстрой езды голова чуть кружилась. Дыхание перехватывало на поворотах и при появлении встречного автомобиля. Но это было приятно. Вспоминалось детское ощущение, когда, поднявшись с соседскими девчонками и мальчишками на крышу родной девятиэтажки, стоишь на самом краю и, чуть наклонившись вперед, бросаешь взгляд вниз, к черной, безжалостно твердой глади асфальта, и тут же, задохнувшись от ужаса и восторга, отшатываешься, пятишься, и пальцы щиплет, будто ударило током...

А сейчас — сейчас она сидела в мягком кресле спортивной машины, слушала нежную, тихую музыку; колеса скользили по бесконечной улице, как по льду, и справа, до самого горизонта, сверкали электричеством небоскребы, слева плескался океан, а впереди тающим айсбергом вздымалась статуя Свободы... Так можно было мчаться сколько угодно, не заботясь о бензине, нарушая правила, разбиваясь и погибая на одну минуту, а затем, снова сев за руль этой же самой машины, опять мчаться вперед...

 

3

У подъезда столкнулись с главой домового комитета Алиной Станиславовной. Павлик, зная, что у взрослых начнется сейчас разговор, побежал к качелям.

Алина Станиславовна — женщина пожилая, давно на пенсии, но активности в ней — и молодая позавидует.

Татьяне Сергеевне она не очень-то симпатична (один в один управдомша из комедии “Брильянтовая рука”), хотя ясно, и никуда не деться от этого, — люди подобного склада необходимы. Энергия их, конечно, находит разное применение, у Алины Станиславовны вот не самое худшее — забота о своем доме, стовосьмиквартирной девятиэтажке.

Ее выбрали главой комитета еще лет десять назад, когда было модно (а в то время казалось просто необходимостью) такие комитеты создавать. Почти везде вскоре они заглохли, исчезли, будто и не было, о них и забыли, но Алина Станиславовна своей деятельностью не позволяла жильцам дома этого сделать. Постоянно следила, насколько тщательно моются подъезды, висят ли замки на чердачных люках и целы ли лампочки; она выбивала места для строительства гаражей, чтоб автомобили не загромождали двор; ее стараниями были установлены запоры на дверях подъездов. Запоры, правда, не кодовые (на кодовые общественных денег не хватило), и визиты гостей стали проблемой — не у всех в квартирах имелись телефоны, людям приходилось или кричать в окна, что они пришли, или дожидаться, когда кто-нибудь, входя или выходя, откроет дверь.

Расцвет деятельности Алины Станиславовны пришелся на тот момент, когда в Москве взорвались дома. Она тут же организовала собрание, составила график дежурства, контролировала, точно образцовый командир, как несут вахту ее соседи... Когда страх от взрывов слегка притупился, одни смеялись над этими своими дежурствами, патрулированиями двора, у других, наоборот, было чувство, что дом их не взлетел на воздух лишь благодаря бдительности Алины Станиславовны.

Теперь у нее было новое большое дело — она боролась за подвал.

Судьба их подвала получилась типичной, чуть ли не классической.

Изначально он был предназначен для нужд жильцов: разделен деревянными стенами на отсеки, где можно было хранить картошку, пустые стеклянные банки, разный мешающий в квартире, но могущий когда-нибудь пригодиться хлам. Лопнувшая труба однажды основательно затопила подвал, вдобавок замок с двери постоянно кто-то срывал, и почти все восьмидесятые он простоял бесхозным, в него спускались прохожие, чтоб справить нужду... В восемьдесят седьмом подвал расчистили, отремонтировали и устроили в нем детский клуб “Парус” с настольным теннисом, фотолабораторией, авиамодельным кружком.

“Парус” просуществовал года четыре, радуя ребятишек, принося жильцам хоть и некоторое неудобство из-за детской неугомонности, зато все-таки больше положительных эмоций, и вдруг закрылся. Причину узнать не удалось, да и мало кто интересовался. Тогда все закрывалось, случай с “Парусом” никого особенно не тронул; другие у людей были заботы.

Постояв несколько месяцев под замком, подвал снова ожил, чтобы стать секцией боевых единоборств “Тибет”. Вместо детей туда стали ходить подростки лет шестнадцати, откровенно послеармейские парни, иногда встречались и девушки.

Выбранная как раз тогда председательницей домового комитета, Алина Станиславовна стала добиваться возвращения в их подвал детского клуба. И “Тибет” действительно быстро съехал — перебрался в спорткомплекс, принадлежащий канувшим в лету “Трудовым резервам”, подвал же на три с лишним года снова заперли. О нем вроде как все позабыли, даже Алина Станиславовна успокоилась — все же пустой подвал лучше, чем толкущиеся во дворе по вечерам мускулистые, свирепого вида юнцы.

Но в позапрошлом году там вдруг оборудовали склад для хранения фруктов; случилось это как раз накануне московских взрывов, владельцами фруктов были азербайджанцы, и Алине Станиславовне не составило больших хлопот от них избавиться. Впрочем, как это часто бывает, дальнейшее оказалось куда хуже предыду-
щего — в подвале организовали выращивание шампиньонов.

Сперва возмущались все жильцы поголовно, писали коллективные письма, дружно ходили митинговать к дворцу администрации города. Это помогло лишь отчасти — приезжала комиссия, осмотрела подвал, что-то измерила и вынесла заключение: влажность воздуха в норме, прочности фундамента ничто не угрожает...

То ли это заключение повлияло на многих, то ли еще какие причины, но борьба с шампиньонщиками после комиссии заметно приутихла. Это привело к распрям среди жильцов — те, кто продолжал бороться, считали, что остальных просто-напросто подкупили; доходило до бурных ссор на лестничных площадках и разрыва знакомств. В конце концов лишь немногие вот уже почти два года стойко добивались выдворения из подвала чужих. Среди них главенствовала, конечно, Алина Станиславовна.

И сейчас она, забыв поздороваться, сразу всучила Татьяне Сергеевне лист бумаги.

— Вот опять собираю подписи. Здесь, в правой колонке, надо свою фамилию и роспись, а слева — номер квартиры... Пошлем представителю президента в округе. Пора! Сил нет никаких... Ведь это наше помещение, как ни крути, может, мы сами хотим там шампиньоны рустить!..

Вслед за бумагой у Татьяны Сергеевны оказалась и ручка. Она вписала номер квартиры, черкнула подпись... Вложив бумагу в папочку и мгновенно успокоившись, председательница сообщила:

— Галкин к нам на гастроли собрался. Слыхали? Говорят, в интервью каком-то сказал.

— А кто это? — измотанная прогулкой, не поняла Татьяна Сергеевна.

— Ну как! Мальчик-то этот, юморист... С Пугачевой еще поет, игру ведет “Миллионер”.

— Ах, да, да...

Голос Алины Станиславовны стал заговорщицким:

— Если будет возможность, вам с супругом билетики взять? В свободную-то продажу, наверно, они вряд ли поступят.

— Да я как-то... — Татьяна Сергеевна растерялась. — Не особо поклонница...

— Ну, я тоже не поклонница, но хоть положительные эмоции получить. А он так умеет... не как другие. По-доброму.

Павлик, безуспешно попытавшись покачаться на качелях, прибежал обратно, сам достал из пакета с час назад со слезами вытребованный батончик “Нестле”, сорвал блестящую обертку, бросил ее на асфальт. Татьяна Сергеевна подняла.

— Вы с дачей-то как? — Теперь голос председательницы стал сочувствующим. — Что решили? Картошку-то сажать будете?

— Ох, не знаю...

— А что так?.. Все равно ведь надо. Как зимой-то?

Татьяна Сергеевна, начиная тяготиться разговором, взглянула на чистое, до прозрачности голубое небо; все же призналась:

— Слишком тяжело все это видеть, Алина Станиславовна. Были с мужем в начале апреля, как снег сошел... Гора углей посреди участка.

— М-да-а, горе-горе... У меня знакомые на пилораме есть. Может, договориться насчет материала? Они лишнего не возьмут...

— Да у нас тоже есть человек, — перебила Татьяна Сергеевна. — Только каково оно — заново строиться...

Доев батончик, видимо, истомившись до крайности, внук потянул ее домой. Татьяна Сергеевна с радостью ему поддалась. Для приличия поблагодарила председательницу за участие. Та кивнула, резко достала список из папки, что-то увидела в нем и ринулась к соседнему подъезду.

Обедали чуть теплым борщом, поджаркой с гречкой, соленой — любимой внуком — капустой.

Хлебнув ложку борща, Павлик отодвинул тарелку. Татьяне Сергеевне пришлось подать мясо.

— Кто мясо глотает, тот умирает! — сообщил внук, наколов на вилку кусок поджарки.

— Почему это?

— Потому. — И, сунув кусок в рот, стал жевать. — Нам Зоя Борисовна так сказала.

— Глупости какие-то.

— Да-а! Кто мясо глотает, тот умирает!

— Почему умирает-то?!

Она понимала, что спорить с четырехлетним ребенком глупо, бесполезно, но копившееся с утра раздражение искало выхода и вот, кажется, нашло. Татьяна Сергеевна уже кипела, представляла, как выскажет воспитательнице, этой Зое Борисовне, по поводу идиотского “кто мясо глотает...”. В самом деле — что за дикость? Они так там приучают, что ли, детей мясо не есть?..

— Кто мясо глотает, тот умирает, — как назло, не унимался Павлик.

— Перестань ты, ешь давай!

— Надо мясо жевать, а не глотать. А кто глотает — тот умирает!

— У-у, — поняла наконец Татьяна Сергеевна. — Да, правильно. Правильно вам говорят... — И почувствовала неловкость, даже стыд, будто уже отчитала воспитательницу ни за что.

И чтобы подавить это чувство, она повелительно, слегка грубовато произнесла:

— Жуй хорошенько, не отвлекайся!

Заскреб ключ в замке. Павлик тут же соскочил со стула, побежал в прихожую. А оттуда уже бодрый голос деда:

— Здорово, Пал Палыч! Как дела?

— Нома-ально!..

Еще не уловив запаха, Татьяна Сергеевна поняла, что муж навеселе. Его всегда выдавали глаза — они становились как-то ярче, выразительней, в них появлялись одновременно и радость, и виноватость. И голос тоже немного менялся — слова произносились слегка натужно и нараспев, как у страшно уставшего, но и счастливого человека.

Вообще-то выпивал он редко, очень редко, если сравнивать с большинством других, даже вполне интеллигентных мужчин. Приятельницы когда-то давным-давно, случалось, намеками предупреждали Татьяну Сергеевну, что именно в таких скрываются запойные алкоголики, психопаты, способные наделать ужасных вещей. Она обижалась на эти намеки, хотя втайне, конечно, и беспокоилась... Но вот прожили почти тридцать лет — ни одного скандала бурного. Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить...

И все же она ощутила недовольство, нет, точнее ревность, что муж выпил. Сразу возникли вопросы: с кем? по какому поводу? Ведь и она могла бы...

— Со Стахеевым пришлось по чуть-чуть, — сказал, будто ответил ей муж.

— А что у него? Очередной юбилей? — усмехнулась Татьяна Сергеевна и тут же пригасила раздражение: — Обед готов, дорогой. Только холодный...

— Можно и холодный. Голоден, как папа Карло!

Пока он переодевался, умывался, дали электричество. “Ишь ты, — изумилась Татьяна Сергеевна, — на полчаса раньше!” И это слегка повысило настроение; она с увлечением стала накрывать на стол...

Павлик смотрел в комнате телевизор, муж торопливо хлебал борщ, она сама, сидя напротив за квадратным столом, пила чай.

— Как лекции? — задала традиционный вечерний вопрос.

И Юрий Андреевич ответил, как и всегда:

— Да ничего, без эксцессов. — А затем, подумав, добавил, наверное, для разнообразия: — Экзамены скоро.

— Подлить еще?

— Не откажусь.

— Там и кость есть. Погложешь?

— Можно.

Муж снова принялся за еду, а Татьяна Сергеевна без мысленной подготовки, неожиданно для самой себя спросила:

— Как думаешь, картошку когда будем сажать? Люди уже начали... Середина мая.

Вилка, которой Юрий Андреевич ковырял кость, замерла, потом опустилась на стол. Он посмотрел на жену; в глазах растерянность, будто его ударили, но не сильно, и он не знает — в шутку или всерьез...

О даче они не говорили с того момента, как увидели остатки домика. Молча сняли тогда утеплители из мешковины и соломы с уцелевших после пожара плодовых деревьев, сгребли листья с виктории, забрали из обуглившейся времянки несколько более-менее нужных в дальнейшей жизни вещей, заперли ворота и пошли к автобусной остановке... Их “Москвичок” уже стоял к тому времени в гараже с заклиненным мотором, лысыми, до проволоки изъезженными колесами.

Да, тогда, в начале апреля, Татьяна Сергеевна была уверена: дача отныне в прошлом, больше не достанет сил приезжать туда, видеть черную язву посреди участка. Но только — как без нее?

— Надо сейчас решать, — уже уверенней продолжала Татьяна Сергеевна, — через две недели лето уже. Хоть что-нибудь успеть посадить.

— Да я понимаю, — с усилием выдавил муж. — Но не могу я, понимаешь... Как труп там лежит...

Он сказал то же самое, что думала и она, теми же почти словами, и от этого она загорячилась:

— А как мы будем без дачи? Ира вон таскает с работы маленько, но ведь... А у нас семья. Покупать?.. Так вообще никаких денег не хватит. Павлику витамины нужны. Что ж, без домика... у других и не было...

Муж еле заметно кивал, на лице уныние и тоска, и еще такое выражение... Оно бывает у щенков, когда их наказывают, а они силятся, но не могут понять, за что.

— Извини, что настроение порчу тебе после работы, — тихо, но неумиротворенно говорила Татьяна Сергеевна. — Просто без этой картошки несчастной тоже нельзя. Деньги рекой утекают... На одного Павлика сколько... Сегодня пошли гулять — и восемьдесят рублей как не было. То ему шоколадку, то мороженое, а нет — скандал. Знаешь ведь его характер... В парке еще аттракцион поставили — “замок-батут”. Пятнадцать рублей сеанс... Три раза пришлось платить, еле увела... За лифт вон прибавили... На той неделе за вывоз мусора тоже... А картошку, я тут глянула,
продают — двенадцать рублей килограмм... За квартиру в месяц выходит по триста рублей почти. С человека. А у нас пятеро тут прописано...

Татьяна Сергеевна говорила тяжело, рывками, насильно; ей совсем не хотелось говорить все это, но и остановиться она не могла. И вдобавок внутри нее кто-то одобрительно и настойчиво бормотал: “Так, так, правильно. Пускай слушает, знает. А то все в облаках. Ученый... Правильно, правильно”.

 

* * *

Давным-давно, когда они только вселились сюда, когда до рождения дочери оставалось несколько месяцев, а вещей было с гулькин нос, квартира казалась огромной, просторной и даже таинственной, будто не изученный пока что дворец... Вспоминая теперь те свои ощущения, Юрий Андреевич лишь грустно-иронически улыбается.

Большую комнату они сразу, не сговариваясь, стали называть “зал”. Поставили в нем новенький диван-книжку, черно-белый телевизор “Рубин”, сервант с шестью хрустальными бокальчиками, подаренными на свадьбу, а в центре — раздвижной обеденный стол.

Вторая, девятиметровая комната, получила звание кабинета — в ней должен был заниматься Юрий Андреевич, готовиться к лекциям, писать кандидатскую. Там установили стеллаж во всю стену, письменный стол с шикарной (тоже чей-то свадебный подарок) настольной лампой под зеленым стеклом.

Впрочем, такой порядок скоро нарушился. Родилась дочь; ее кроватка и телевизор в одной комнате, конечно же, были несовместимы, и кабинет Юрия Андреевича сделался спальней Ириши. Письменный стол перетащили в угол зала, загородили его шкафом, чтоб создалось хотя бы подобие отдельного помещеньица, а точнее — закутка.

С тех пор Юрий Андреевич сидит по вечерам в закутке, лишь иногда с разрешения дочери укрываясь в ее комнате на час-другой, чтоб в одиночестве поработать над сложным вопросом, сосредоточиться...

Сегодня, по заведенной традиции, он сам приготовил себе кофе и с кружкой в руке направился в закуток... Кофе он пьет в последнее время “Пеле”, а кружка с надписью “Нескафе”. Это дочери с зятем после регистрации в загсе вручили — подошла девушка и с улыбкой, поздравлениями протянула коробку, а в ней две красные кружки с белой изнанкой и стограммовая банка кофе... После того как зятек сбежал, кружка как-то сама собой перешла к Юрию Андреевичу... И ничего, удобная...

Павлик с серьезным, даже суровым видом глядит в телевизор. На экране молодой репортер энергично, уверенно рассказывает: “Выстрел киллера, по всей вероятности, прозвучал с крыши вот этого пятиэтажного дома...”

— Интересно? — невесело улыбнувшись, поинтересовался Юрий Андреевич.

Внук утвердительно дернул головой, от экрана не оторвался. Юрий Андреевич поставил кружку на край стола. Уселся.

Первым делом, тоже традиционно, вынул из портфеля все содержимое — ручки, бумаги, книгу, блокнот, очки в футляре. Сложил бумаги в ящик стола, очки подвинул к давно заброшенному перекидному календарю, хрестоматию Гудзия, приподнявшись, вставил на свое место на полочке. Взамен взял ее соседку, тоненький синий томик “Пустозерская проза”.

Глотнул кофе, раскрыл.

Состояние хмеля после еды и разговора с женой прошло совершенно, вместо него появились вялость, ленивость. Тянуло перебраться на диван к внуку и уставиться в телевизор.

“Нет, хорош, и так сколько вечеров впустую, — укорил он себя. — Делом надо заняться, в конце концов. Тем более — выходные теперь, скорее всего, на дачу уйдут...”

Уже несколько лет у него была идея расширить тему той лекции, что он посвящал “Житию протопопа Аввакума”. Бесспорно, произведение уникальное, одно из лучших в русской литературе, и все же надо хоть бегло познакомить студентов с его письмами, с сочинениями его товарищей по Пустозерску. Они ведь тоже писали — да еще как! — а удостоились лишь перечисления имен. Дескать, были такие, и точка...

Но сперва, естественно, надо самому перечитать их вещи, сделать пометки, записать свои мысли, а потом уж составить текст минут на двадцать с цитатами, комментариями.

Н-так, начать с дьякона Федора. Он, кажется, после Аввакума самый яркий из них писатель был...

Юрий Андреевич поправил книгу, чтоб свет лампы ровно ложился на страницы, сделал еще глоток кофе. Пополз взглядом по строчкам:

“Юзник темничной, грешний диакон Федор Иванов многострадальной страстотерпице Настасье Марковне радоватися о Господе, и здравствовати со всеблагодатным домом, с любезными чады своими...”

Погружаться в словесный строй языка трехсотлетней давности поначалу приходилось с усилием. Правду сказать, Юрий Андреевич давно не перечитывал источники, предпочитал воскрешать в памяти темы лекций по своим записям, по заученным до автоматизма цитатам... “А им каково, — пришла вдруг, словно бы для защиты, ехидная мысль, — которые, кроме “типа”, “как бы”, в лучшем случае “в принципе”, мало что могут сказать?”

— Дедунь, — рядом, слева и чуть снизу голос Павлика, — ты чего делаешь?

— Читаю.

Он попросился на колени, устроился, и велел:

— Ну, читай!

— “Тюрьмы нам зделали по сажени, а от полу до потологу головой достать, — с интересом, как воспримет текст Павлик, стал читать вслух Юрий Андреевич. — Да, слава Христу истинному, Лазарь отец писал царю письма, — другой год уже там; и ныне велено у него с Москвы о тех письмах взять скаску, и прислать к царю. — Внук завозился, задышал, давая понять, что ему не нравится. — А писал страшно, и дерзновенно зело — суда на еретиков просил. Да не чаем мы — дать суд праведен”.

— Не-ет! — Внук не выдержал, аж стукнул кулаком по столу; спрыгнул на
пол. — Сичас! — Побежал в свою комнату.

“Когда еретик еретика судит вправду? — продолжал, но уже про себя и уже понимая, что чтение его вот-вот закончится, Юрий Андреевич. — Ни, ни; никогда бо сатана сатану не изгонит, по словеси Христову”.

— Вот это! — Внук положил поверх “Пустозерской прозы” другую, с крокодилом на обложке, книгу и снова стал карабкаться на колени Губину.

— И что? “Мойдодыра” или “Тараканище”?

— Нет, про рубеичку!

— Про какую рубеичку?

— Сичас... — Павлик, деловито посапывая, принялся листать страницы. — Про рубеичку... Вот! — Нашел рисунок, где были изображены муха и желтый кругляш у нее под лапками.

— А-а, так это про Муху-Цокотуху история! — несколько искусственно заулыбался Юрий Андреевич.

— И читай!

Он кашлянул, подвигал челюстями, как когда-то перед монологом, когда занимался в студенческом театре, и начал:

Муха, Муха-Цокотуха,

Позолоченное брюхо!

Муха по полю пошла,

Муха денежку...

— Нашла! — закончил за него Павлик.

— Правильно. — Юрий Андреевич перевернул страницу.

Пошла Муха на базар

И купила...

— Самовай!

— Молодец...

Приходите, тараканы,

Я вас чаем...

— Угощу!

— Павлуш, — появившись в комнате, попыталась выручить мужа Татьяна Сергеевна, — не мешай дедушке работать. Пойдем, я тебе почитаю.

— Нет! — Он прилепился к деду, заранее заныл, и Юрий Андреевич подмигнул жене: ладно, мол, пятнадцать минут, ничего страшного.

Татьяна Сергеевна пожала плечами, села в кресло.

— Смотрите сегодня вечером на РТР, — будто заметив ее, тут же предложили из телевизора.

— Дедунь, ну читай!

Тараканы прибегали,

Все стаканы выпивали.

А букашки —

По три чашки

С молоком,

С крендельком...

Но мысли его были теперь сосредоточены не на сказке. Думалось почти против воли совсем о другом.

Предложение Стахеева спустя несколько часов не показалось ему таким уж нелепым и оскорбительным. Действительно, если взвесить, что оскорбительного в том, чтобы нарядиться в платье наполеоновского маршала и погулять среди клиентов казино? Загримировавшись, сфотографироваться для рекламы в местной газете? Тысячи неизвестных и сотни известных на всю страну людей делают нечто подобное. Горбачев вон пиццу когда-то рекламировал... Чем он рискует? Своей репутацией преподавателя педагогического института, кандидата филологических наук? Хм, он-то знает — над ним посмеиваются, что он в пятьдесят все еще кандидат, доцент, третий десяток лет собирающийся написать докторскую... И отказался бы кто-нибудь из них, из его коллег, от такого предложения?.. Нет, естественно, отказался бы кое-кто. Профессор Илюшин наверняка. Этот сгорбленный, вечно мрачный полустарик с седой жидкой бородой до пояса, настолько погруженный в свой Серебряный век, что поминутно натыкается на стены и дверные косяки. У него нет семьи, ему плевать на свой протертый до подкладки пиджак, у него только неизбывная скорбь по расстрелянному Гумилеву и восхищение поздним Ивановым... Предложения Дмитрия Павловича он бы просто не понял — смотрел бы на него скорбными глазами, теребил бы бородку, а в ответ промычал по обыкновению, чтоб отвязались: “Да, это интересно, интересно. Да-а... Но, увы, не по моей части”.

Еще в ранней юности Губин вывел, что люди делятся на три категории. (Делить людей на категории, на типы, на сорта свойственно многим, если не всем, и каждый делит по-своему.) Оказалось, есть рвачи, живчики, в общем, люди энергичные, далеко не всегда честные, зато хорошо живущие; есть явные чудаки, они встречаются и в научной среде, и на заводах, и в деревнях среди доярок и комбайнеров (во время студенчества Юрий Андреевич три лета подряд провел в стройотряде в совхозах), эти чудаки могут трудиться по двадцать часов, они создают направления в искусстве, изобретают космические корабли, атомные бомбы, улучшают сенокосилки. И есть еще третья, самая многочисленная категория — ее принято называть “обыватели”. Обыватели более или менее прилежно работают положенное законодательством время, потом более или менее благопристойно отдыхают; они обычно хорошие семьянины, у них обязательно в квартире присутствует пусть часто и неважный, но телевизор, а напротив него удобный, надежный диван, в прихожей на крючке висит зонтик, а на полочке для обуви щетка и вакса...

Тогда, давно, Юрию Андреевичу, конечно, хотелось стать чудаком. Они были ему симпатичны, притягивали к себе, хотя часто казались смешными. В них во всех он находил нечто одинаковое, какую-то неуловимую черточку в лице, нотку в голосе. И не важно, что это были люди совсем разных слоев, разных профессий, — все равно они были отмечены, помечены природой этой черточкой, будто пропуском в запредельное для остальных.

Юрий Андреевич — в то время просто Юра, Юрик — старался не пропустить ни одной передачи об изобретателях и открытиях и сам тайком от приятелей и родителей ломал голову, что бы такое выдумать... Позже он месяцами мотался по северу области в фольклорных экспедициях, бродил по тайге, отыскивая староверческие деревушки, записывал сказания и былины, но, оказывается, все это было давно известно специалистам и даже опубликовано.

Пять лет в институте он проучился ровно, и вкладыш диплома поражал своим однообразием — длинные столбцы из цифры “4”, лишь в нескольких местах украшенные пятерками... Когда учеба подходила к концу, Губину предложили поступать в аспирантуру и рекомендовали отделение древнерусской литературы. Преподаватель там прекрасно помнил делавшего интересные рефераты Юрия и взял к себе...

— Куда ж Ирина-то пропала у нас? — вернул из мыслей голос жены. — Седьмой час уже...

— Да зашла, наверно, куда-нибудь, — механически отозвался Юрий Андреевич и обнаружил, что сидит за своим столом, читает внуку заученные с детства сказки Чуковского.

— Обещала быть к четырем, — вздохнула еще Татьяна Сергеевна. — Стирать собиралась...

— Сейчас придет, что ж...

— Деда, читай! — заныл Павлик.

— “А птица над ними кружится, — уставился в книгу Губин, — а птица на землю садится...”

Потом, начав жить отдельно от родителей, обзаведясь собственной семьей, он иногда, пугаясь и ругая себя, завидовал людям другой категории, тем, кого принято называть живчиками и рвачами. Их не любили, на них рисовали карикатуры в “Крокодиле”, их сажали в тюрьмы, даже расстреливали, случалось, “за особо крупные хищения” и “валютные махинации”. Но зато они имели большие квартиры, дачи с прислугой в заповедных зонах, водили дружбу с влиятельными людьми; они меняли машины, когда хотели... Такими людьми были напичканы, кажется — как и чудаками, все слои общества, они встречались среди партийных товарищей, хулиганов, среди ученых, рабочих, художников и писателей, среди колхозников. И действовали они по-разному: одни откровенно воровали, другие же — прикрываясь законом, одни хапали без меры, а другие — осторожно, помаленечку. Но цель у них была одна. Теперь эта цель называется: жить как человек. И в какой-то мере они оказались правы — то, что двадцать лет назад считалось пороком и преступлением, теперь определяется хвалебным, уважительным словом — бизнес.

Как и большинство, Юрий Андреевич частенько поругивает новые порядки, отношения, ворчит про беззаконие, но, задумываясь, представляя себя на месте какого-нибудь Дерипаски или Абрамовича, сознается — сознается как-то даже втайне от самого себя, — что и он не отказался бы стать таким. Иметь нефтяные скважины или автомобильный завод, жить в особняке из красного кирпича и купаться в бассейне с подогревом... Да, совсем бы не отказался... Правда, усилий, чтобы заиметь этакие прелести, он приложить не способен. И не то чтобы нравственно не способен, а куда проще — физически. От дома до института добраться и то утомительно, а тут такое... И большинство не способны, большинство способны лишь ворчать, ругать и завидовать.

— А-ай! — Павлик вдруг захлопнул книгу. — Не хочу!

— Как хочешь...

Только он убежал в свою комнату и стал катать по полу скрипучий самосвал, а Юрий Андреевич приготовился дальше читать сочинения дьякона Федора, заговорила жена:

— Ты не смотрел сегодняшнюю газету? Посмотри. Тут интервью с начальником нашего коммунального хозяйства по поводу летних водопроводов... Еще утром от соседок услышала...

— А что такое? — с досадой, что его отвлекают, но и с готовностью отвлечься спросил Губин.

— Понимаешь, теперь, чтоб вода на участок поступала... Сейчас... — Жена зашуршала газетой. — Вот, слушай: “По подсчетам специалистов, одна сотка за поливной сезон обойдется от трехсот пятидесяти до пятисот рублей”. Одна сотка, ты понял?! Слава богу, у нас на даче скважина забита. Спасибо тебе, что тогда настоял...

— Уху-м...

— Вот, корреспондент спрашивает: “Будут ли льготы?” А этот, коммунальщик: “Полив огорода — не коммунальная услуга, а значит, никаких льгот для нее не предусмотрено. Это как заготовка сена — дело добровольное”. — И жена вздохнула, складывая газету: — Всеми силами из людей бездельников делают. Бездельников и нищих.

— Н-да-а... — Может, под настроение, но Юрий Андреевич не разделил негодования жены, не испытал сочувствия к оставшимся без воды владельцам дач и огородов. Сам он вот когда-то взял и забил на своем участке колодец — полтора месяца, по сантиметру, кувалдой вгонял трубу в глубь земли — и теперь у них на даче насос. Закачал воду, включил мотор “Каму” и поливай... Точнее, “Камы” сейчас нет, сгорела вместе с домиком. Впрочем, можно купить новую, а вода, она никуда не денется...

Вообще он сделал за свою жизнь несколько больших дел, которыми не явно, но твердо гордился. Между ними, как сейчас казалось, лежала какая-то бесцветная пустота, дела же до сих пор светились яркими пятнами, вспоминать о них было приятно. И даже мысль такая появлялась: “Не совсем зря жил”.

Как без проблем и осложнений защитил диссертацию и из недавнего аспиранта превратился в кандидата наук; как купил вот эту громадную стенку в зал (сервант, маленький и убогий, стоит теперь в комнате дочери), тогда дефицитнейшую и дорогую вещь. Еще через несколько лет из откладываемых с получек десяток и четвертных, подрабатывая репетиторством, корректорством в областном издательстве, скопил на подержанный “Москвич 412”, который верой и правдой служил семье полтора десятилетия и только в прошлом году серьезно сломался — заклинило у него мотор... Для машины понадобился гараж, и Юрий Андреевич в одиночку стал строить капитальный, заливной, с подвалом; по мешку покупал цемент, по доске поднимал вверх опалубку... И с особенной гордостью, а теперь, после пожара, с горечью вспоминается эпопея с дачей. Как клочок бесплодной степи его в основном усилиями превратился в благодатное место с деревцами, с тепличкой, пусть неказистой, но почти тургеневской беседкой. И, конечно, вспоминаются домик, который он строил четыре года, печка, которую трижды перекладывал, чтоб не дымила и давала тепло.

Может, для кого-то все это и покажется ерундой, мелочью просто, но Юрий Андреевич гордился. Он никогда не питал интереса к технике и вначале даже педаль сцепления не мог у “Москвича” отпускать как следует, терял присутствие духа, если машина начинала барахлить, и с дрожью открывал капот... Он впервые взял в руки лопату (если не считать стройотрядовского опыта) в тридцать шесть, когда на дачу привезли самосвал купленного чернозема; дом строил один, без всякого умения и навыков, и построил, лишь в крайних ситуациях приглашая на помощь соседей; печку вот клал, как говорится, методом проб и ошибок...

Жена еще покрутила газету, нашла что-то — лицо стало насмешливо-возмущенным.

— А вот вообще, Юр, нонсенс самый настоящий! Послушай-ка. — Взглянула на него, убедилась, что слушает. — “Повысить безопасность жилья за счет демонтажа старых газовых колонок и замены газовых плит на электрические намерены в текущем году городские власти. Как сообщили нам в администрации...” Так, так... Вот! “Наряду с колонками во многих домах демонтажу подвергнутся и газовые плиты. Но главным условием для этого будет наличие... — Дальнейшее она, выделяя, прочитала почти по складам: — Свободной электрической мощности для установки электрических плит”. У, Юр, каково?! Целыми днями без света сидим, так еще у кого газ — тоже страдать должны...

Как всегда в таких случаях, Юрий Андреевич почувствовал потребность сказать что-нибудь, что-нибудь едкое про Чубайса, про разруху, вообще про нынешнюю жизнь. Но слов подходящих на ум не пришло, и он отмолчался.

— Ой, извини! — вдруг спохватилась жена. — Занимайся... Телевизор выключить, может?

— Нет, ничего, не надо. — Губин отвернулся, недовольно уставился в книгу.

Читать не получалось. Рассуждения дьякона Федора о познании антихристовой прелести не достигали сознания; читалось теперь хоть и легко, без пробуксовок, зато слова были лишь мелодичным журчанием ручейка. Мелодичным и бессмысленным.

“Так можно таращиться до бесконечности, — в конце концов отвалился на спинку стула Юрий Андреевич. — Лекция через неделю. Успею еще подготовить. Или на будущий год”.

 

* * *

Ирина открыла дверь, скинула туфли, начала стягивать плащ. Давнее, детское ощущение стыда кололо ее всю дорогу от кинотеатра до дома. Будто отпросилась погулять на два часа, а вернулась через четыре...

— Что так долго? — появилась из комнаты мать. — Ты же стирать собиралась.

— Сейчас буду стирать. — Стыд мгновенно сменился на раздражение.

— Ты тоже, что ли?..

— Что — тоже?

— Тоже выпила?

Ирина дернула плечами.

— С чего ты взяла?

— Да глаза какие-то странные.

— Устала, дел много было.

Татьяна Сергеевна, не поверив, поджала губы, скрылась на кухне. Вместо нее в прихожую вбежал Павлик.

— Пивет, мам! — Обнял ее ноги. — Ты школянку купила?

— Нет, любимый, забыла про шоколадку. Зато яблочек тебе принесла, груши сладкие...

— Не хочу-у! — И расстроенный сын умчался обратно; дверь их комнаты с силой ударилась о косяк.

Татьяна Сергеевна молча накрывала на стол. Ирина, переложив фрукты из пакета в холодильник, прошла в зал, оттуда, бросив папе “привет” и получив взамен то же самое, в комнату.

Павлик строил из кубиков гараж для самосвала.

— Сынок, выйди, я переоденусь.

Тот сделал вид, что не слышит, стал примерять самосвал к воротам. Малы. Разрушил их, принялся складывать кубики по новой.

— Выйди быстро, сейчас же! — затрясло Ирину. — Дай переодеться!

— Не хочу.

Спорить не было ни сил, ни желания. И, главное, она почувствовала, что запросто — только перестань сдерживаться — может схватить сына, вышвырнуть за дверь... Взяла халат, направилась в ванную. Переоделась, вернулась, развесила юбку, кофту, сунула в шифоньер колготки. Снова вышла в зал.

Папа на диване. Внимательно смотрит телевизор. Ирина присела рядом. Тоже уставилась в экран.

Бар, десяток мужчин. Галдят, звякают кружками... Вдруг замолкли и разом обернулись на вошедшего. Он явно не в себе, поступь его тяжела, дыхание надсадное; посетители опасливо расступаются... Мужчина подходит к стойке, бармен незамедлительно подает ему бокал с янтарного цвета жидкостью. На стенке бокала надпись — “Золотая бочка”. Мужчина жадно пьет, слышны размашистые глотки. И закадровый голос объясняет: “Бывают моменты, когда понимаешь, ради чего стоит жить”.

Ирина перевела взгляд на папу. Он глядит в экран все так же внимательно, будто наблюдает за чем-то очень важным и сложным. А там новый рекламный ролик.

Двое парней в футболках стоят перед писсуарами. Один смотрит вниз, другой — на кафельную стену. Пуская струйку, первый облегченно выдыхает: “Хорошо-о!” Второй соглашается: “Да, хорошо приклеена”. На беззвучное изумление первого добавляет: “Плитка”. И закадровый голос ставит все на свои места: “Плитка
“Юнис” — надежная смесь цены и качества”.

— Ирина, ужин на столе! — зовет мать из кухни.

По напряженному виду, по резким, быстрым движениям Ирина догадалась, что мать готовится к разговору... Да, причины есть, он давно назрел, но... но, может, в другой бы день...

— Ты Павла сегодня видела? — дождавшись, когда Ирина начнет хлебать борщ, почти утвердительно произнесла Татьяна Сергеевна.

Она кивнула. Есть сразу расхотелось.

— И как он?

— Так, ничего...

— Ты его не спросила, как он... как насчет денег думает? И прописки?

— Ну что эта прописка? — Ирина поморщилась. — Какая, в сущности, разница, прописан, нет?..

— Как это?! — Мать всплеснула руками. — В месяц по триста рублей за него выкладывать. Я понимаю, ты с этими квитанциями в сберкассу не ходишь, я тебя избавила... Вон, за лифт опять повысили. Видела хоть?.. Конечно, можно и не интересоваться. Как первоклассница всё!..

— Мама! — Ирина отложила, почти отбросила ложку. — Я знаю, сколько мы платим за квартиру, знаю, что с деньгами у нас очень плохо. Зачем меня постоянно носом тыкать? Я знаю...

— Я не тыкаю, я решила просто посоветоваться, — смягчилась, кажется, испугавшись такого тона, Татьяна Сергеевна, — поговорить, как мать с дочерью. Давай нормально обсудим. Решим, что нам делать. — Но ее не надолго хватило, и она снова повысила голос: — Почему я одна вечно должна?..

— Давай обсудим.

Мать села на табуретку напротив Ирины, передвинула с места на место плетенку с хлебом.

— Прости, если я резко... Ты ешь, пожалуйста... Просто ведь столько, Ира, проблем у нас, что и думать не хочется. Страшно. А как не думать? Если не делать ничего — вообще обрушится... — Она замолчала, следя, как Ирина медленно, через силу носит ложку от тарелки ко рту и обратно, потом шепотом сообщила: — Только мы с тобой можем... Отец, что он?.. Он всегда в своих делах, так его трудно ведь заставить что-то делать, а этот пожар его убил совсем, кажется... Так что, кроме нас... Понимаешь, Ира?

Ирина кивнула, еще закинула в рот две ложки борща. Больше не лезло — в горле вырос горький, колючий ком. Даже дышалось кое-как...

— Да я понимаю, все понимаю я... Только мне... — Ирина сжимала челюсти, пытаясь больше не говорить, не ворошить свои мысли, но не смогла, и слова, отрываясь от горького кома, посыпались одно за другим. — Только, мам, мне-то... мне-то вот жить не хочется! Просыпаться не хочется. Ложиться в эту постель... Зачем? Издевательство какое-то... Объясни... Ты мне про Павла, а я его убить готова, гада... Кому я нужна теперь?

Она смотрела в тарелку с беловатой от сметаны жижей, смотрела пристально и невидяще и всё пыталась стиснуть зубы — замолчать. Не получалось.

— Подожди... Не надо... Ирочка, — сочился меж ее слов тихий, умоляющий голос мамы. — Успокойся, пожалуйста... Не надо загадывать.

— А что тут загадывать? Что загадывать?! Двадцать восемь почти... с ребенком... Была бы еще симпатичная, а так... Сегодня на работе азербайджанец один стал заигрывать, в шутку так, а я чувствую — вот-вот буду согласна...

Ирина подняла глаза, столкнулась с испуганным взглядом матери и снова, как во что-то спасительное, уставилась в борщ.

— Я ведь живая все-таки.. А уже как мумия... Хожу, вид делаю, что работаю, а внутри сухое все... Даже и слез вот нет никаких... Потому и к Павлу зашла, тоже хотела поговорить, решить, может, все окончательно... А он сидит там в подвале без света и рад. — Она уже не старалась молчать, и ей стало чуть легче. — У него компьютер на батарейках. Сидит, играет... в какого-то автомобильного вора. Прохожих давит, с полицейскими воюет... И, видно, не просто играет, не из интереса, а чтоб не замечать. Остальное забыть...

Про азербайджанца она упомянула специально, умышленно, чтоб поразить мать, свести разговор на жалость к себе, увернуться от упреков и претензий. Но теперь говорила уже без всякой корысти, без раздражения и досады, то есть — с досадой, но досадой на нечто слишком огромное, непобедимое; может, на саму жизнь.

— Думаешь, мам, я так... не думаю? Думаешь, я насчет развода не ходила? И в суде была. Зашла, а там толпа вокруг этого стенда, где перечень документов, которые на развод. И одни женщины там... Стоят списывают, как эти... как студентки расписание. Спорят еще, нужен ли муж, когда заседание будет... Я послушала и убежала. Ведь стыдно... И это вот... — Ирина мотнула головой на вазочку с фруктами. — Думаешь, не стыдно брать? А что делать... Хоть что-то... И так иждивенка какая-то...

Первая, давно ожидаемая ею слезинка, обжигая кожу, побежала вниз по щеке; Ирина инстинктивно шмыгнула носом, и сразу все лицо стало влажным, очертания предметов размылись, будто она видела их сквозь воду.

— Ирочка, что ты! — На ее голову опустилась ладонь. — Ну-у, успокойся. Не надо... Не все так страшно, еще все будет...

— Конечно... будет... то же самое. — И она зарыдала, громко, задыхаясь, давясь спазмами и слезами и понимая, что рыдания ее неискренни, что она сама хотела, заставила себя зарыдать.

Действительно ведь (да, да!), ничего страшного. Все ведь живы-здоровы, есть работа, еда, квартира, впереди лето. А у других... стоит новости посмотреть...

Зачем-то замелькали, замельтешили лица... Светящаяся счастьем подруга в тот момент, когда Ирина дарит ей на день рождения крохотный флакончик дорогих, любимых подругой духов “Визави”; в любую погоду, каждое утро одинаково радостно, бодро здоровающийся с ней рыночный сторож Серега Шуруп; Дарья Валерьевна, сладострастно смакующая, черпающая силы из проблем соседок, знакомых соседок и своих собственных; детская увлеченность Павла, гоняющего на компьютерной спортивной машине по компьютерным улицам Нью-Йорка, вышибающего доллары и мозги из компьютерных прохожих... И Ирина увидела саму себя — как она старенькой бабушкой сидит на скамейке у подъезда и блаженно улыбается солнышку, трепещущим от легкого ветерка листочкам на тополе, чириканью воробьев, радующаяся пакету фруктового кефира в холодильнике и тому, что ее миновали на жизненном пути серьезные болезни, взрывы, наводнения, землетрясения. Да, что еще надо для счастья...

И от этой картинки ее горло продрал по-настоящему мучительный, хриплый стон; она сама испугалась, зарыдала громче.

Мать суетилась рядом, сыпя бессвязным успокаивающим шепотом, звеня чем-то стеклянным; потом в носу защипало от терпкого запаха валерьянки.

— Выпей скорее! Выпей, доча...

Потом затормошил Павлик:

— Мама, не плачь! Ма-м-м! — Он просил не испуганно, а, казалось, досадливо...

Потом встревоженный, но точно бы сонный голос папы:

— Что у вас?.. Что случилось? А?..

Ирина глотнула из рюмочки, и валерьянка теплой волной потекла вниз, гася волны рыданий, разъедая набухший колючий ком...

Закрываясь ладонями, добралась до своей комнаты, легла на кровать. Больно уколола живот какая-то сыновья игрушка; Ирина вытащила ее, бросила на пол. Отвернулась к стене, привалилась подушкой. Слушала, тайно радуясь, ошалело-недоуменные оправдания матери, обращенные то ли к ней, то ли к папе:

— Да ничего ведь я не сказала такого... Разве думала... Господи! Да разве бы я начала... Все же хорошо... хорошо, если подумать... Все хорошо...

— Пойдемте, ладно, — тихо перебил ее папа, — там побудем.

Щелкнул выключатель, вжалось в косяк ребро двери. И через минуту к шуму телевизора примешался опасливый бубнеж родителей. Ирина приподняла голову, задержала дыхание.

Нет, слов не разобрать. И даже невозможно представить, о чем они могут сейчас разговаривать... С детства она не помнит ни одного выяснения отношений между ними, тем более ни одной ссоры. Обычно по мелочам мать всегда соглашается с папой, а если что-то серьезное — то наоборот, папа подчиняется матери. Но все это происходит мягко, почти без споров.

И с Ириной раньше не случалось такого. Выражение “женская истерика” она воспринимала как что-то киношно-книжное, надуманное, а вот вдруг сама на ровном месте устроила... Ну, не на ровном, но все равно... Не сравнить с тем моментом, когда муж окончательно бросил их с сыном, — тогда она, кажется, и виду не подавала. Играла с Павлушкой, гуляла, стирала пеленки-распашонки, кажется, так была жизнерадостна. Да, тогда она, откровенно сказать, не поняла еще, не почувствовала, что случилось. Поняла только сегодня. Без новых вроде бы поводов, когда сидела перед матерью там, на кухне, точно озарило какой-то ослепительно-черной, кромешной вспышкой. Все увиделось в одну секунду — и прошлое, и будущее до конца... Эти две несчастные комнаты, которые с каждым днем взросления сына будут становиться теснее, теснее; зарплата, которая и сейчас смехотворна и которая наверняка никогда не повысится; она сама, недавно еще — так недавно еще! — милая девочка, а
сегодня — почти тетка, никому не интересная тетка. И ничего впереди... Вот уж действительно радоваться остается хорошей погоде, терпимому самочувствию, молиться, чтобы не было хуже.

Она полулежала на постели, приподняв голову, напрягая слух. Лицо неприятно стянуто от высохших слез... Ей хотелось услышать о себе плохое, обидное, злое. О том, как мать взяла на себя бульшую долю заботы о внуке, а Ирина где-то все шляется, давно уже не гуляет с ним, забросила дела по дому; постирать собирается две недели и никак не приступит; что вообще она эгоистка, не желает семейных трудностей замечать, не желает работу найти поприличней, поденежней, хотя наверняка можно найти... И тогда, Ирина была в этом уверена, она бы выбежала в зал и стала просить прощения. Как в детстве, провинившись серьезно и осознав вину. Но слов не разобрать — один сливающийся в опасливое шипение нечленораздельный бубнеж.

 

4

Если не давать волю мыслям, то вот сейчас ощущение поистине счастливых минут. И в душе уверенность, что ради этого человек и создан, подарена ему способность мыслить, трудиться, оставлять на земле что-то светлое после себя.

И четверо родных людей сейчас стали единым целым, с одним общим делом, одним для всех порядком. Даже Павлик кажется совсем не таким, как всегда. Точно забыв о своей мальчишеской природе, о всегдашней тяге к озорству, он не лезет в пожарище, а с увлечением и серьезностью выдирает стволья прошлогодней полыни, свежую, мелкую еще поросль, складывает в одну кучу. Кажется, забыл он навсегда о “Хубба-Буббе” и чупа-чупсах...

Посветлевшее, азартное лицо Ирины ничем не напоминает ту гримасу страдания и обиды, что последние дни, как страшная фотокарточка, стояла у Татьяны Сергеевны перед глазами, заслоняя все остальное. Так сейчас дочь ловко всаживает в землю штык лопаты, переворачивает и разбивает влажные комья — ни намека на обычную ее томную вялость, квартирную лень.

Удачно сегодня получилось: все свободны (Татьяна Сергеевна упросила напарницу подменить ее в счет будущего дежурства) и целый день можно провести на даче. Юры, правда, нет пока — договорился со Стахеевым на его машине перевезти из гаража мешка три семенной картошки. Приедут — и можно совсем успокоиться...

Их дачный поселок для постороннего человека наверняка покажется неживописным. Стоит посреди глинистой, голой степи, вдалеке от реки, от леса; сами постройки большей частью корявые, сколоченные неумелыми руками бог весть из каких отходов. Заборы из горбыля высокие и глухие, почерневшие от дождей и жары. Но для каждого владельца участка, наверное, то, что внутри забора, эти вот шесть соточек, — кровное и бесценное.

Действительно, без преувеличения, бесценное. Столько сил и денег вложено, чтоб облагородить клочок поросшей тощей полынью глины, превратить в то место, куда рвешься хоть и не отдохнуть в шезлонге, так поработать для души. А это ведь тоже отдых...

Водя граблями туда-сюда по вскопанной дочерью грядке, Татьяна Сергеевна вспоминала, как заказывали машины с перегноем и черноземом, платили за них сначала в конторе кооператива, а потом еще, по неписаному закону, и немного шоферу; как растаскивали ведрами и носилками эти огромные кучи, сваленные у ворот, делали грядки, парники, удобряли картофельную деляну, но вскоре глина брала свое — перегной и чернозем терялись, будто и не было, в этой красно-бурой, вязкой после дождя и каменно твердой в засуху массе.

Многие сдавались, бросали заниматься “дурацким делом”, и их можно понять. Это с самого начала было как издевательство — вокруг города полным-полно подходящих мест для дач, а участки распределили, да и другим дают сейчас, в самых гиблых, на которых даже овцы пастись не хотят. Наверно, как раз для того и дают, чтоб горожане сдуру их окультурили, превратили в сады и огороды, а более-менее плодородное, живописное осталось у бывших совхозов или у администрации города.

Татьяна Сергеевна разровняла полоску земли, сменила грабли на вилы и прочертила зубьями глубокие борозды поперек грядки. Принесла из беседки две баночки из-под кофе. В первой темно-рыжие шарики — семена редиски, в другой зеленовато-коричневые щетинистые рожочки — морковка.

Присев на корточки, чередуя бороздки, принялась сеять. В одну редиску, в соседнюю — морковку; редиска поспеет уже дней через двадцать, и ее вырвут, съедят, а морковка в это время будет еще слабенькой, ботва только-только махриться начнет...

Опыт научил экономить землю, ведь на этом крохотном вообще-то участочке нужно посадить так много. А чего стоит только картошка... Большинство даже имеющих дачи берут в аренду деляны на полях, но много теперь пошло случаев, когда, приезжая в сентябре за урожаем, люди находят лишь брошенные мелкие клубни — воры опередили.

Губины сажают картошку на даче. Получается урожая, правда, немного, мешков двенадцать, впрочем, этого им вполне хватает на суп, на пюре, на жареху. Хранят ее в подвале, что под гаражом, — место хорошее, сухое, и температура и зимой и летом почти одинаковая; за все годы лишь однажды, когда стоял мороз за сорок больше недели, слегка подмерзла... Там же, в подвале, держат морковку, свеклу, редьку, на полках вдоль стен — банки с соленьями и вареньем, под лестницей трехведерный бак с капустой... Каждый раз, отправляя мужа в гараж, Татьяна Сергеевна просит подсчитать, сколько и каких осталось запасов.

Но чтоб были они будущей зимой, сегодня нужно напичкать землю семенами, рассадой. По дороге сюда, на автобусной остановке, Татьяна Сергеевна с Ирой купили у старушки три десятка корешков капусты за сорок рублей и уже рассадили их в низинке у забора, где земля, кажется, держит влагу дольше, чем на остальном участке. Для капусты подходящее место... Еще бы полить сейчас как следует не мешало. Вот Юра приедет, закачает воду...

Татьяна Сергеевна сидит на корточках перед грядкой, дышит ароматным, до головокружения сытным запахом ожившей, отдохнувшей земли, бросает в нее семена. Сидит спиной к пепелищу, которое еще осенью было уютным домиком в две комнаты, с крошечной верандой (на ней они любили по вечерам, не торопясь, подолгу пить чай с печеньем, любоваться сделанным за день). А теперь вот куча углей, какие-то оплавленные железки, а из них, как в кинохронике о войне, поднимается уцелевшая печная труба...

Нет, не надо жалеть, вспоминать. Достаточно погоревала, поплакала. Что ж, это жизнь, в жизни бывает куда страшнее.

В одну бороздку редиска, в другую морковка. Засеяв бороздок десять, Татьяна Сергеевна осторожно сглаживает их бортики, засыпая семена тонким слоем земли, вдобавок слегка прихлопывает ладонью.

Ноги то и дело затекают, приходится подниматься, стоять с минуту, морщась от щиплющей боли в суставах. Но грядка тянет к себе, и Татьяна Сергеевна снова садится, берет щепотью семена то из одной баночки, то из другой.

В детстве она один только раз побывала в деревне — родители взяли на похороны бабушки, отцовой матери. Утром туда на автобусе, за семьдесят километров, а к ночи вернулись... Ее родители, оказавшись в городе четырнадцатилетними, после окончания семилетки, получив сначала фабрично-заводское, а потом, после войны, и высшее образование, устроившись здесь, получив квартиру, на родине особенно бывать не стремились. Выросли и отец и мать в соседних деревнях, знали друг друга чуть ли не с детства, но Татьяна Сергеевна не помнит случая, чтоб они разговаривали о прошлом, о том прошлом, что было до их приезда в город.

Как многие бывшие деревенские, они, кажется, вытравили из себя это прошлое, перечеркнули, забыли о нем крепко-накрепко; даже во время застолья пели только городские песни; отец обожал галстуки и шляпы, мать — зонтики, завивки, туфельки на высоком и тоненьком каблуке.

И в детстве Татьяна Сергеевна не тяготилась отсутствием рядом бабушки, да и не могла тяготиться, потому что просто не знала, что она должна быть; их город был молодой, ставший настоящим городом в тридцатые годы при построенных тогда же заводах и фабриках, и пожилые люди в конце пятидесятых встречались нечасто. Не могло ее тянуть и к земле — родители всячески ограждали ее от знакомства с такого рода работой; даже когда распределяли девочек для трудовой практики в школе, настоятельно советовали записаться в группу швей, а не озеленительниц...

Та однодневная поездка в деревню помнилась Татьяне Сергеевне смутно, ей было лет восемь. Но ощущение осталось чего-то темного, тревожного, пугающего. Чего-то старого и нечистого. Да и похороны к иному ребенка вряд ли располагают.

Еще не так уж давно от передач вроде “Сельского часа” и “Нашего сада” появлялись у Татьяны Сергеевны зевота и скука, а вести с полей в программе “Время” она воспринимала как неизбежность советской идеологии. Досаду, а то и негодование вызывали гнилые овощи в магазинах и дорогие на базаре; Татьяна Сергеевна не стеснялась бормотнуть, увидев ценник на огурцах “3 рубля кг”: “У-у, спекулянты!” Но настала пора, прижало, и вот она сама, даже получая удовольствие, стала возиться с навозом, с марта ухаживать за помидорной рассадой на подоконниках; в зимние вечера сортировала семена редиски, отбраковывая мелкие и сморщенные; поняла, каким трудом достаются эти овощи, сколько пота надо пролить, чтоб картошка не зачахла, задавленная сорняками...

— Готова первая грядка! — улыбаясь и одновременно морщась от рези в ногах, объявила Татьяна Сергеевна. — Передохнем?

— Давайте. — Ира воткнула лопату, потянулась, выгнула спину. — Ой, все тело ломит!.. Приятно так.

— Да-а, разленились мы за зиму...

Медленно, никуда сейчас не спеша, направились к беседке в углу участка. Там сложены сумки, пакеты. Во времянке располагаться пока невозможно — беспорядок в ней многолетний; с тех пор как построили домик, складывали туда, как в сарай, всякий хлам. Неделю надо потратить, чтобы хоть относительно жилой вид придать... Да и обуглилась она сильно, аж стекла в оконцах полопались. Каким-то чудом не вспыхнула.

А беседку и окружающие ее метров десять пожар пощадил. Как свежие сугробы, белеют осыпанные цветами вишни, за беседкой — черемуха, первая посадка на участке, из хиленького прутика ставшая настоящим деревом; вокруг беседки — полукругом гряда с викторией, тоже зацветшей.

— Дай бог, чтоб у отца там все нормально получилось, — вздохнула Татьяна Сергеевна, открывая пластиковую бутылку с облепиховым морсом. — Привезли бы уж картошку... посадили бы... Все на душе спокойней.

Дочь не отозвалась, глядела, как Павлик старается выдернуть из земли лопату. А Татьяна Сергеевна безотчетно продолжала вслух делиться заботами:

— С насосом еще как тоже... Там ведь в нем резиновые, эти... как их?.. Клапаны. Они ведь тоже, наверно, сгорели. А без воды нам никак. — Сделала глоток еще не потерявшего холодильничную прохладу морса. — Вот и ягоды скоро начнутся. До жимолости меньше двух месяцев, потом клубника... А с машиной, отец говорит, серьезно... — Но вспомнила о недавних рыданиях Ирины, испугалась, с показной бодростью, повысив голос, добавила: — Ну, ничего-о! Прорвемся... На, Ириш, освежись.

Та приняла бутылку, отпила, позвала сына.

Когда он прибежал, протянула руку к его голове, желая, наверно, погладить, похвалить за помощь, и тут же отдернула:

— Ой! Волосы-то раскаленные, прямо трещат! Надо шапочку...

— В пакете вон том, — торопливо подсказала Татьяна Сергеевна, — на котором “Золотая Ява” написано.

— Не хочу шапку! — заявил Павлик.

— Да как не хочешь, солнце голову напечет, болеть будет...

— Ну и что? Не хочу!

— Павел, ну-ка не спорь, пожалуйста! — Голос Ирины стал терять мягкость. — Схлопочешь солнечный удар, и это на всю жизнь может...

— Ну и что? А я — не хочу.

Ира нашла в пакете бейсболку.

— Смотри, это же твоя любимая. С зайчатами! Давай наденем.

— Не хочу с зайчатами... Я так хочу! — Он побежал к лопате.

— Вернись сейчас же! — тонко крикнула, почти взвизгнула Ирина, и лицо в момент стало темным, морщинистым. — Получишь удар, возись с тобой!.. Павел, я кому говорю!

Не обращая внимания, он снова возился с лопатой. Волосы блестели под лучами солнца.

— Идиот несчастный! — Ирина швырнула бейсболку в траву. — Свинья...

Татьяна Сергеевна поежилась, но вмешиваться не решилась. Стала перебирать бумажные кульки с семенами, вслух тихонько читая самой же утром сделанные пометки:

— Свекла... петрушка... редька... кинза...

 

* * *

Он редко о чем-либо просил и потому все эти два с лишним часа чувствовал неловкость, то и дело на себя раздражался. Взял вот в выходной день отвлек человека своей просьбой, заставил колесить по городу, теперь торчать здесь, в гараже.

Неловкость и раздражение усиливали мелкие неприятности — то замок на воротах гаража заел, то лампочка в подвале перегорела (пришлось воспользоваться аварийным фонариком, который достал из своего бардачка Стахеев), то веревку, чтобы привязать к ведру, подходящую долго найти не мог... Юрий Андреевич нервничал, суетился, мысленно то и дело корил себя: “Надо заранее все подготовить было... заранее!”

Неловкость была острее и оттого, что просить о помощи пришлось Стахеева. После разговора в “Короне” это выглядело как намек на аванс за будущее согласие стать лицом казино. А соглашаться совсем не хотелось... Но так совпало — кроме Стахеева, людей не нашлось. Один знакомый уехал на выходные из города, у другого с зажиганием неполадки, третий гриппует. А без машины картошку на дачу доста-
вить — никак. Нанимать же постороннего обойдется (Юрий Андреевич узнавал) в две сотни рублей.

Стахеев согласился без лишних слов, даже вроде как с энтузиазмом. И сейчас помогал вовсю. Юрий Андреевич в подвале нагребал картошку в ведро, а Дмитрий Павлович вытягивал на веревке, каждый раз с наигранным вроде, комсомольским задором приговаривал:

— Оп-па!

Наполнив мешки, два положили в багажник, а третий — на заднее сиденье стахеевских “Жигулей”. Юрий Андреевич закрыл обвисшие, трущие щебень перед входом в гараж ворота, замкнул. Поехали.

— А чего, ты говорил, у тебя с машиной-то? — раскуривая сигарету, спросил Дмитрий Павлович.

— Да с мотором... В октябре заклинило прямо посреди улицы, — стал Губин с неохотой рассказывать-вспоминать, — пришлось сюда на буксире тащить. Закатили и вот... пока не до нее.

— Тяжелый случай, — со своей всегдашней иронией покачал головой Стахеев. — У меня, кстати, моторист есть знакомый. Могу договориться. Он спец в этом деле. Для него в движке покопаться — жизнь просто.

— Спасибо... Буду иметь в виду... если что.

От гаража до дачи километров двадцать.

Дорога сперва идет по восточной окраине города, самой малопромышленной и живописной. Сразу за новостройками (им, правда, лет пятнадцать уже) — белыми блочными девятиэтажками — парк и река Самусь, а дальше, в сосновом бору, старые дачи, еще тех времен, когда участки давали именно для отдохновения.

Но чем круче дорога заворачивает на юг, тем скуднее и безрадостнее пейзаж. Справа, за замусоренным пустырем, виднеются серые громады цехов завода железобетонных изделий, необитаемым небоскребом возвышается элеватор, что-то инопланетное напоминают огромные бочки с лесенками на нефтебазе... А слева сосновый бор постепенно переходит в березняк и осинник, а потом, после моста через Самусь, начинается тоскливая полынно-ковыльная пустошь. Солнце здесь уже колючее, беспощадное, по-настоящему азиатское; правду, наверное, говорят, что это самый северный район, куда добралась желтотравая монгольская степь...

— Двадцать девятого решили открывать “Ватерлоо”, — таким тоном, словно ответил на вопрос, произнес Стахеев. — Завтра рулеточные столы должны завезти. Пять штук, из Германии. А сейчас игровые автоматы устанавливают, дизели монтируют, чтоб с электричеством проблем не было.

И хотя Юрий Андреевич никак не отозвался, даже головой не качнул, как часто делал из вежливости, Стахеев с увлечением продолжал:

— Я посмотрел вчера, как отделали. Эрмитаж настоящий! Позолота, лепка по стенам такая, на полу паркет шашечками... Первый этаж решили для автоматов отвести, для бильярда, а второй — для серьезного. Рулетка, покер, ресторан... Я сейчас, представляешь... — Дмитрий Павлович как-то смущенно хехекнул. — Книжку одну читаю. “Как выиграть в покер”. Учусь. Может, миллионером стану.

Губин решил пошутить:

— Миллионерами нынче по телевизору становятся. В передаче этой самой... Парень ведет, в очках...

— А-а, “Кто хочет стать миллионером”? Да показуха, именно — телевизор. Надо, старик, по-серьезному... Достало, тебе скажу, в творческого интеллигента-бессребреничка играть.

Юрий Андреевич покосился на Стахеева, увидел серьезное, даже чуть озлобленное лицо; от той шутливости, что только что слышалась в голосе, от всегдашней слегка высокомерной добродушности и следа не осталось... Стахеев смотрел вперед, недобро щурясь, двигая побелевшими скулами.

Наверно, уловив взгляд, он начал необычно для себя медленно, раздумчиво объяснять — будто в первый раз читал трудную лекцию:

— Не принимаю я, понимаешь, сказочки этой... Вот Чехова любим, а он так нас показал... интеллигенцию то есть. Мы ведь, старик, если копнуть, лентяи просто, ничего не умеющие делать путного. Но мы умеем лень и неумение образом таким прикрывать... Лбы морщим, глобальными проблемами мучимся, спорим о судьбах цивилизации. Тоскуем очень красиво. А о чем лбы-то морщим? Гадаем, какая погода в Африке. Или мучимся... Хм! Один, что женщину сразу не закадрил, потому что ролью своей страдальческой слишком увлекся, другой — что полюбил сдуру одну из сотни своих закадренных, а любовь, это ведь проблема не глобальная, личная — от любви и свихнуться можно... И в итоге с радостью в палату номер шесть идут... идем. Хм, страдальцы!

Юрий Андреевич тоже усмехнулся, но усмехнулся озадаченно. Это только подстегнуло Стахеева говорить дальше и возбужденней:

— Да, старик, лень и бессилие! И маска исусиков. Как у этого, из фильма “Депутат Балтики”. Помнишь? Все на стремяночке книги читал. И вот мы такие же... только в отличие от него делать ничего не хотим и не умеем...

— Ну, Дмитрий Палыч, — не сдержался Губин, — ты уж слишком.

— Не слишком, не слишком. Я про это все последние... лет десять думаю. Смотрю, сравниваю людей. И пришел я, старик, к выводу, что все мне и тебе
подобные — ты уж извини — просто-напросто паразиты. — Стахеев резко крутнул руль, объезжая колдобину, но поздновато, и машину тряхнуло; он болезненно сморщился. — Прикрываемся маской ученых, хранителей великого языка, культуры, а на самом деле...

“С чего взбесился вдруг? — думал Юрий Андреевич, с надеждой глядя в лобовое стекло. — Скорей бы доехать...”

— Вот скажи мне, старик, кому нужны наши лекции? По большому счету, а? Честно только, Юр, без булды? — И Стахеев замолчал так выразительно, что отмолчаться Губину показалось невозможно.

Он сказал, в душе сознавая, что говорит не совсем честно:

— Нескольким с курса нужны. Необходимы.

— Зачем?

— Ну, как... — Стахеев задал явно глупый вопрос, и Юрия Андреевича это почему-то обрадовало. — Этак можно и вообще во всем засомневаться и все отрицать. И в итоге школы позакрывать, книги сжечь, встать на карачки. — Он сделал паузу и добавил где-то услышанное: — На карачках удобнее.

— Хм, да я не насчет карачек... отрицания. — Стахеев, кажется, слегка
смутился. — Я о том, что мы за пустое зарплатки свои получаем. Это, старик, не
работа — рассказывать о Зощенко или о “Полку Игоревом” или учить двадцатилетних олухов правописанию.

— Почему ж не работа?! Мы направляем молодежь, ориентиры даем, так сказать, стимулируем. Создаем базу знаний.

— Интеллигентный человек сам в двадцать лет должен разбираться, а остальные... Они хоть десять раз “Войну и мир” прочитают, ничего не поймут, — вставил Дмитрий Павлович, но Губин уже не слушал, а говорил свое:

— Конечно, можно лекции по вечерам читать, после какой-нибудь настоящей работы. После смены на заводе, к примеру. Правда, в таком случае мы развиваться не будем, будем повторять их, как попугаи. А студенты спать в это время, тоже на заводе упахтавшись... Да это, кстати, было уже. Помнишь, любительские театры везде насаждали? Профессиональные собирались закрывать...

— А сейчас, извини, ты развиваешься? Ты лекции не штампуешь?

Юрий Андреевич поражался, как быстро и из ничего возник их спор и как он сам вдруг разгорячился. Хотелось сказать: “Ладно, Дмитрий Палыч, чего это мы, как с цепи сорвались...” Но вместо этого он с напускным достоинством пожал плечами.

— Стараюсь не штамповать. Вот перечитываю сочинения соратников Аввакума, собираюсь расширить тему...

— И как? Удачно?

— Гм-м... — Ответить сразу и твердо не получилось; в первый момент хотел признаться, что идея пока только оформляется (хоть оформляется она уже несколько лет), но потом решил ответить более оптимистично: — Да. Думаю, в этом году успею опробовать.

— Молоде-ец. Послушать-то пустишь?.. А у меня чегой-то период такой... Все по-прежнему. — Голос Дмитрия Павловича стал на этот раз не злобный и не ироничный, а явно и просто грустный. — Вроде столько нынче открытий в литературе, особенно двадцатых—тридцатых годов... Вот вышли записные книжки Платонова... года три назад... Уникальная вещь, старик! Отдельной лекции заслуживают, а то и спецкурса бы, а я о них только упоминаю, почитать все советую. И ведь уверен — никто не почитает. Им вдалбливать надо...

“Жигули” пробежали по коротенькому мосту через Самусь и словно пересекли границу между лесным севером и степным югом. И разговор заглох.

Стахеев закурил новую сигарету, обиженно смотрел вперед. Юрий Андреевич, вжавшись в сиденье, желал лишь одного — скорее доехать до дачи. Его ошарашили откровения коллеги-приятеля — уж от кого-кого, но от Стахеева он подобного не ожидал. Казалось, все у него легко и гладко и в жизни и в профессии, знает на любой вопрос ответ, а на самом-то деле... И неприятней всего Юрию Андреевичу было то, что Стахеев озвучил его собственные размышления, выразил его горечь, а он с ним спорил, не соглашался, пытался подшучивать. Честно ли, что не поддержал? Не сказал, как он боится встреч со своими бывшими студентами, теперь кондукторами, торгашами, милиционерами; что давно чувствует себя каким-то фрезеровщиком, вытачивающим ради зарплаты никому не нужные шестеренки... Но признаться, сказать — это крах, крах!..

“А Илюшин! Илюшин! — вспомнил и рассердился на себя за малодушие Юрий Андреевич. — Пускай фанатик своего Серебряного века, сумасшедший в прошорканном пиджаке, но ведь он — настоящий. На таких и держится!..” — “Да не для студентов же он читает, — тут же самому себе и ответил. — Аудитория для него, как декорация, допинг. А на экзаменах пеньком сидит, ему все равно... И ставит одни четверки без разбора. Он, может, хуже нас... в этом плане”.

Машина поднялась на широкий гребень, напоминающий заросшую землей древнюю стену, и Губин увидел впереди и внизу огороженные темно-серыми заборами прямоугольнички участков, коробки домишек, белые пятна цветущих вишен и слив, зеленые клочки травы. Дачный поселок “Учитель”...

— Базу давать... ориениры... — заворчал, точно проснулся Дмитрий Павлович. — Филологи... Одни вон жизнь положить готовы, чтоб “парашют” через “у” стал писаться, другие не знают, что еще из Толстого с Достоевским высосать... Прочитал на днях кандидатскую... “’’Кушинство’’ и ’’иранство’’ в русской прозе десятых—тридцатых годов”. Чуть голова — веришь? — не лопнула... Или одному тут нашему выпускничку статью заказал про историю азартных игр. Ну, в виде рекламы казино... Написал. Про кости, про карты, рулетку, этих “одноруких бандитов”. Читаю. Нормально вроде. И тут... Я, старик, наизусть сразу запомнил. Слушай: “Главные стилизованные персонажи карт называются “королями” — по имени основателя первой средневековой европейской империи, франкского монарха Карла Великого”. И в скобках: “Тысяча семьсот шестьдесят девятый—тысяча восемьсот четырнадцатый гэгэ правления”. Уловил? Нет?

— Да нет пока...

— Да он этого несчастного Карла на тысячу лет вперед передвинул! Франкский монарх... Какие франки в девятнадцатом веке?!

— Ну, может, в газете или где там напутали, — предположил Юрий Андреевич, — при наборе.

— Не смеши. Я это по рукописи читал, в его присутствии. В читальном зале встретились... Чуть со стула не рухнул. Показываю ему на эти годы правления, а он только плечами жмет, не понимает... Вот он — историк наш, педагог с дипломом... Он бы и в школе детям эти даты втемяшивал. И девяносто процентов, старик, из тех, кого мы выпускаем, такие.

Асфальт кончался сразу при въезде в поселок. Дальше посыпанная щебнем грунтовка.

“Жигули” побежали медленнее, по днищу застучали камешки, а за машиной густым, непроглядным столбом поднималась пыль и постепенно оседала за заборами ближайших дач.

— Так я с дочерью воевал, когда она с нынешним своим, с Денисом жить
стала... — в очередной раз изменился на усталый и горький голос Стахеева. — Даже приказывал уйти от него... Хм, в патриархальных традициях... Он тогда, лет десять назад, кассетами на улице торговал. Никаких вроде как перспектив, и сам он конченым дебилом казался. Даже внешне... А теперь... Все кассеты через него идут, к тому же — один из владельцев хлебозавода и пивзавода, в думе городской свои люди. Как их там? Лоббисты... В казино вложил уйму денег, но это так, больше, сам говорит, для души... Я возле него в ранге консультанта, а на самом деле — дядя на побегушках. Оказалось, все он знает, все может, кучу всего перечитал, по-английски и по-немецки шпарит, политех закончил... Просто, понимаешь, другой склад ума у него совсем, речь другая, рожа бульдожья. И в сегодняшней жизни он, как ни тяжело сознаться, старик, во всем прав стопроцентно...

Татьяна Сергеевна встретила обыкновенным для большинства женщин ее возраста:

— А мы заждались уже! Как, нормально?

— Не нормально — отлично! — широко улыбаясь, выскочил из кабины
Стахеев. — Доставил в целости и полной сохранности!

— Ой, спасибо вам, спасибо, Дмитрий Павлович. Не знаю, как и благодарить...

— Да перестаньте! Свои же люди.

Он открыл багажник, ухватил верхний мешок. Понес. Юрий Андреевич поскорее достал второй.

— Куда? Сразу на поле, наверное, надо, — деловито говорил Стахеев, будто не он минуту назад жаловался, расписывался в своем банкротстве. — А с водой-то как? Сразу после посадки полейте, через неделю полезет. А дождей, я читал, не обещают... О, пацан вымахал как!.. Здорово, орёлик! Помнишь дядь Димку, а? Который самосвал тебе подарил? Не разломал еще? Нет?..

Потом возились с насосом. Стахеев сам с помощью ключа и плоскогубцев открутил заржавелую гайку, достал штырь с остатками оплавленных резиновых прокладок.

— Н-да-с, новые надобно, — определил. — Камера ненужная есть?

— Где-то была. — Юрий Андреевич пошел во времянку, долго и без особой надежды копался там, перекладывая с места на место пыльный хлам... Если и есть здесь камера, то обнаружить ее можно только по великой случайности. — Как назло, не могу найти пока... — Понимая, что задерживать приятеля дольше совсем уже неприлично, Губин вернулся к насосу и протянул для прощания руку. — Ладно, Дмитрий Палыч, спасибо за помощь! Мы тут сами теперь помаленьку. И так полдня на нас ухлопал... Спасибо!

И не столько неловко было Губину его задерживать, а просто хотелось, чтоб он после откровений в машине быстрее исчез. Хотелось подумать над его словами, найти оправдание для себя, для своей жизни, профессии... Или нет, наоборот — хотелось хотя бы на время отвлечься, забыть; переключаться вот так, в один миг, с одного настроения на другое, как Стахеев, Юрий Андреевич не умел.

— Что ж, — пожал тот плечами, — дело хозяйское. Бывайте! Если что, я у себя на участке — тоже покопаюсь маленько...

И, уже садясь в машину, вспомнил, даже шлепнул себя по лбу ладонью.

— Да у меня ведь в багажнике!.. На днях буквально пацанам во дворе отрезал на рогатки... — Ликуя, вытащил кусок камеры, протянул Губину. — Держи, старичок! Вырежи чуть больше отверстия, чтоб не подсасывало...

— Я в курсе, в курсе... — Юрий Андреевич еле сдерживался, продолжая казаться благодарным. — Спасибо тебе огромное. — На самом деле в душе кипела почти ненависть, и так хотелось сделать что-нибудь глупое и безобразное...

Не откладывая, он вырезал два кругляша-поршня, насадил на штырь вместо оплавленных, разделив кругляши между собой широкой шайбой. Затем прикрутил штырь и рычаг на место.

Воды для закачки было пять литров — привезли из дому в пластиковой бутыли с ручкой. Ирина стала лить воду в отверстие колодца тоненькой струйкой, а Юрий Андреевич энергично двигал рычаг то вверх, то вниз. Жена и внук стояли рядом, с серьезными, напряженными лицами наблюдали.

Сначала — кажется, очень долго — пронзительно-тонкий, колющий уши скрип, сухое сипение трущихся о железо резинок, похожее на дыхание какого-то огромного придушенного животного. Рычаг двигается легко, безвольно, вода просто просачивается мимо поршня и пропадает в глубине многометровой трубы.

“Неужели не получится?! — готов был отчаяться Юрий Андреевич, видя, как быстро и зазря пустеет бутыль. — Придется к Стахееву за водой идти... Стахеев, — поморщился в новом приступе раздражения, — спаситель и благодетель”.

Но вот неожиданно, резко, точно кто-то схватился за штырь и потянул вниз, движения рычага стали неподатливы, упруги; требовались усилия, чтоб поднимать и опускать его.

— Подожди, Ир, не лей, — тихо, прислушиваясь, сказал Юрий Андреевич.

Да, звуки изменились — в трубе заурчало, заклокотало утробно; урчание ползло выше, выше, и в очередной раз, когда рычаг поднялся, а поршень, наоборот, ушел в трубу до последней своей возможности, уже явно, с какой-то рвотной надсадой, громко булькнуло.

— Ох, господи... — рыдающе зашептала Татьяна Сергеевна, — слава богу, слава богу...

Губин опустил рычаг, и поднявшийся поршень выбросил из носика колодца первый столбик желтоватой, ржавой воды. И тут же запрыгал Павлик, закричал что-то напоминающее “ура!”, радуясь, кажется, больше, чем самой большой шоколадке.

Наполнили бутыль, железный бак литров на сорок, полили капустную делянку, умылись и сели в окруженной цветущими вишнями беседке обедать.

Давно небывалое, умиротворенно-благостное настроение владело всеми, в движениях и на лицах — довольство и уверенность. И Юрий Андреевич сейчас, впервые за много-много месяцев, чувствовал себя главой семьи. Главой крепкой, дружной, живущей общими делами и проблемами, общими победами семьи.

 

* * *

Еще прошлой осенью Ирина заметила, что после поездки на дачу у нее начинается насморк и чешется кожа. Особенно сильно на руках и лице. Поэтому думала: скорее всего, мошки какие-нибудь накусали...

Но сегодня прибавилась и температура. Горло першит.

“Продуло, что ли? — лениво гадала Ирина, кутаясь в надетую поверх халата кофточку. — Напрасно сразу так, в одном сарафане... Еще не хватало Павлика заразить”.

Но состояние было все-таки непохоже на простуду, и кожа чесалась совсем не так, как от укусов. Что-то другое, новое и странное и оттого сильнее пугающее.

Ирина была одна в комнате, да и одной в ней, крохотной, забитой мебелью, заваленной игрушками, теснее некуда. На девяти метрах две кровати (ее и сына), стол, пара стульев, шифоньер, сервант, трюмо с тумбочкой. Свободной остается лишь узкая полоска по центру, как раз такая, чтоб пройти, не наталкиваясь на предметы, от двери до окна.

“Вот окончательно растолстею, — ухмыльнулась, уставившись в голубой цветочек на обоях, Ирина, — и станет вообще тогда... Ничего, сервант выкину”.

От ухмылки першение усилилось, пришлось кашлянуть. И она почувствовала во рту вкус полыни. Горьковато едкий, острый, будто она этой полыни наелась... “А вдруг аллергия!” Ирина села на кровати, уставилась в полированную гладь шифоньера... “Только еще этого не хватало!..”

Она часто слышала от приятельниц об аллергии и обычно относилась к их рассказам почти как к анекдотам.

У одной аллергия на жареный лук, а остальные в семье, наоборот, его обожают. У другой — на цветущую сирень, которую, как сговорившись, ей каждый раз пытаются подарить ухажеры... У третьей аллергия на кошек, у четвертой — на тополиный пух, у пятой — на пот собственного мужа...

“Нет, лучше простуда”, — жалобно, словно кого-то прося, думала Ирина; лицо и руки зачесались сильней, из носа текло, глаза слезились, во рту вяжущий полынный привкус. И настроение испортилось окончательно.

Павлик и родители в зале смотрели телевизор. Кажется, боевик какой-то. Слышались крики перепуганных людей, хохот злодеев, длинные автоматные очереди, решительные команды героев.

День на даче представлялся сейчас далеким, почти нереальным, а тем более — то ощущение радости, светлого забытья, когда копала землю, сооружала аккуратненькие грядки, любовалась вишневыми цветками, когда поливала тоже начавшую цвести викторию... Вот вернулась сюда, и тяжесть, непонятная, необъяснимая, навалилась снова. И даже пойти принять душ нет сил...

Вдобавок в почтовом ящике на ее имя оказалось письмо. Обычный конверт, торопливым почерком написаны адрес, имя, фамилия; а там, где место для обратного адреса, лишь роспись — замысловатая закорючка.

Стараясь не показывать волнения, Ирина неторопливо переоделась, поужинала вместе со всеми, а потом ушла в комнату, распечатала конверт, удобно прилегла на кровати... Лист плотной белой бумаги, испещренный красиво напечатанными на компьютере словами. Но шрифт такой, будто писали от руки.

“Уважаемая Ирина Юрьевна!

Ваша фамилия значится в регистрационном журнале доктора Сергея Алексеевича Голованова, научного консультанта “Клиники Витаминных Препаратов”, с которым я только что говорил о Вас около часа”.

“Что за чушь?! — Ирина изумленно покрутила листок. — Какой Сергей Алексеевич...”

“Ваша фамилия фигурирует в его журнале среди фамилий тех россиянок, которые испробовали несколько препаратов для похудания, но так и не смогли избавиться от лишнего веса”.

Отшвырнула письмо, отвалилась к стене. И захотелось кому-то крикнуть, в самую рожу крикнуть, что она никогда никуда не обращалась, не пробовала никаких препаратов, кроме, может, травяного чая... Но кто, откуда узнал, что она чувствует себя полноватой?.. Она вроде бы даже с подругами об этом не заговаривала... Ирина вздрогнула и оглянулась на окно — показалось, что за ней, злорадно скалясь, следят.

Вскочила, задернула шторы. Железные кольца со звоном проехались по карнизу... Возвращаясь к кровати, подняла листок. Хотела смять, изорвать, а вместо этого снова со смесью негодования и любопытства стала читать:

“Я уверен, Ирина Юрьевна, что капсулы под названием “Гарцилин” именно то, что Вам поможет!

После успеха “Гарцилина” во Франции мы планируем выпустить этот препарат на российский рынок. Мне бы хотелось получить несколько отзывов о “Гарцилине” от жительниц России, испробовавших большое количество препаратов и диет, но так и не сумевших похудеть. Поэтому я спрашиваю Вас: согласны ли Вы испробовать капсулы “Гарцилин”? Хотите ли Вы узнать, сколько килограммов Вы сбросите и за какое время, а затем мне об этом написать?”

“Может, тебе еще написать, когда я в туалет обычно хожу?” — Ирина нервно перевернула лист, на глаза тут же попалось:

“Уже с самых первых дней Вы уберете “галифе” с бедер и будете наблюдать за исчезновением жировых отложений в области живота и везде, где они накопились”.

Она потянула бумагу в разные стороны, уже надорвала и тут же передумала. Вспомнились часто слышанные в последнее время по телевизору фразы: “Подать в суд... причинение морального ущерба... вторжение в личную жизнь...”

Спрятала письмо в ящик тумбочки. Сунула ноги в шлепанцы. Вышла из комнаты.

В телевизоре пышноволосая Шарон Стоун сидит на полу и смотрит перед собой. Отчаяние и ужас, отпечатавшиеся на лице, только подчеркивают ее миловидность.

“Свинья безмозглая!” — выпуская злость, беззвучно бросила ей Ирина; повернулась в сторону ванной, и тут же, в спину, вопрос матери:

— От кого письмо-то, Ир?

— Да так, фигня рекламная.

— Насчет чего реклама?

— Я говорю — фигня!..

— Мгм, — как-то по-старушечьи, обиженно мыкнула мать.

“А ей всего сорок восемь... И что? Я от нее, что ли, слишком уж отличаюсь? — продолжала распалять, накручивать себя Ирина. — Сдаться, забыть все, кроме семьи и ее пропитания, — и будет не отличить...”

Она вернулась в зал.

— Павел, давай спать готовься. Завтра в садик пойдешь наконец...

— Не-ет, не хочу-у!

Чтоб не сказать сыну что-нибудь резкое, Ирина почти побежала в ванную.

Пустив воду, раздевшись, долго рассматривала себя в зеркале. Отражалась почти вся, стоя у самой двери, лишь икры и ступни оставались за овальной рамой.

“’’Галифе’’ на бедрах, жировые отложения на животе и везде, где они накопились”, — вспомнились слова из письма, и в горле скреблись, толкались на волю рыдания; тянуло швырнуть в отражение чем-нибудь потяжелей. И снова ей показалось, что кто-то — на сей раз мужчина с умным, добрым лицом — наблюдает за ней, желает помочь.

Ирина перешагнула через бортик, легла в горячую воду. Сжалась, чуть не закричала от боли; перетерпела, и кожа быстро привыкла — стало приятно.

“Может, взять и ответить, спросить о цене? — мелькнула мысль. — Вдруг действительно... не обман?”

Папа читал книгу на кухне, что-то помечая карандашом. Мама уговаривала Павлушку спать, а тот упорно смотрел телевизор.

— Всё! — Ирина подхватила его на руки. — Пошли быстренько. Уже двенадцатый час.

— Н-ну-у, — он по обыкновению заныл, но сейчас неискренне, для порядка.

Ирина занесла его в комнату, плотно закрыла дверь.

— Давай раздевайся. — Вытащила из-под кровати горшок. — Писать хочешь?

— Нет. Давай играть!

— Какие игры! Ночь уже.

— Ну, мам, капельку.

— Во что?

Лицо Павлика оживилось.

— Вот так. — Он сжал правую руку в кулачок и стал им трясти, одновременно речитативом приговаривая: — Камень, ножницы, бумага. Каранда и во вода. Су! И!
Фа!! — Выбросил из кулачка два пальца. — Я — ножницы! Я прячусь, а ты меня ищешь.

Он дернулся было бежать из комнаты. Наметил, наверно, куда лучше спрятаться. Ирина схватила его, потянула к себе.

— Нет, сынок, я в такое сейчас не могу играть. Я устала безумно, и ночь уже... Бабушка с дедушкой тоже спать сейчас будут. — И, чтоб переключить его внимание, поинтересовалась: — Это вы в садике в такую игру играете?

— Угу, — кивнул он недовольно.

— Садись рядышком. Давай поговорим. Да? Садись вот сюда.

Ирина помогла ему взобраться на свою кровать.

— А что это “гари дава волода” значит?

— Да не так! А так: “Камень, ножницы, бумага. Каранда и во вода. Су! И! Фа!!”

— Ну, ну... И что это обозначает? Эта “каранда”? — Ирине вдруг и в самом деле стало интересно.

— Это игра такая... Кто ножницы, тот прячется.

— Ясно. А с кем ты в такую игру играешь?

Павлик задумчиво уставился на дверцу шифоньера, даже ротик приоткрыл.

— С Андрюшей, наверное? — подсказала Ирина.

— Да, с Андрюшей.

— А еще с кем?

— С Максимом еще...

— А с девочками играете?

— Нет! — Он мотнул головой.

— Почему же?

— Не хочим.

— Надо говорить: не хотим.

— Да, не хотим.

— А почему?

— А-а... — Павлик сморщился.

Конечно, она помнила, знала, как мальчишки в возрасте ее сына да и намного старше относятся к девочкам. Самое яркое проявление внимания — это знаменитое дерганье за косу или на контрольной по математике ткнуть в спину ручкой и прошипеть: “Дай списать!” Но неожиданно Павликово “а-а!” ее покоробило и обидело, и она, не сдержавшись, пообещала с какой-то самой себе неприятной злорадностью:

— Ничего, подрастешь, еще сам за девочками бегать будешь. Просить, чтоб дружили.

— Не буду! Они дуры.

— Ну-ка не смей так говорить! Кто это тебя научил?

Сын не ответил. Повесил голову и старался двумя пальцами оторвать пуговку на рубашке... Досадуя, что затеяла этот разговор, Ирина стала его раздевать.

— А где мой папа? — не поднимая головы, пробурчал Павлик.

— А?..

— Почему папа к нам не приходит?

“Вот!.. Началось!” Но содрогнулась какая-то одна часть Ирины, другая же была готова, кажется, давно ждала такого вопроса.

И замелькали, мгновенно сменяясь, одинаково темные и безлицые матери-одиночки, страшные в своем безнадежном, глухом одиночестве, и дети, теребящие их, ноюще задающие один и тот же вопрос: “А где папа? Где папа?”

“Да, началось, — стучал кровяной молоточек в мозгу, мешал произнести хоть что-то в ответ, — началось... как у всех...” Сколько она выслушала жалоб безмужних подруг: “Так ужасно — подошел и так прямо в глаза: “А папа где?” — и смотрит, будто я одна виновата, что его нет. А он, подонок, сидит сейчас где-нибудь, с блядьми водку жрет”. Ирина тогда кивала сочувствующе, но и с надеждой, что ее минуют такие сцены. Нет вот — случилось.

— Папа? — выдавила наконец. — Он далеко живет. В другом городе.

— Он придет? — Голос Павлика показался ей совсем взрослым, по-взрослому угрюмым; она глубоко вздохнула, чтоб продавить спазмы в горле.

— Да, конечно. Скоро у тебя день рождения. И он приедет... с подарками. Много подарков подарит...

Последний раз Павлушка и Павел встретились месяца два назад. Случайно совсем. Ирина водила его в поликлинику, и по дороге столкнулись... Спросили друг друга дежурно: “Ну, как?” и в ответ услышали: “Да ничего, более-менее”. Павел как-то между прочим потрепал сына по голове, поозирался по сторонам и прервал паузу: “Извините, но очень опаздываю. Увидимся как-нибудь”. Ирина промолчала, Павлушка, казалось, не понял даже, что это и есть его папа. А теперь вот — всплыло...

— Сынок, давай спать будем ложиться. Хочешь, ложись со мной...

— Нет.

Он дал раздеть себя, залез на свою кроватку, лег, отвернулся. Ирина накрыла его одеялом, поцеловала в щеку.

— Спокойной ночи!

Он промолчал... Ирина выключила свет и тоже легла.

“Ур-род, подонок, — послала мужу с холодной, почти спокойной ненавистью, — показать бы это тебе...”

И снова ей представилось, увиделось будущее. Тысячи и тысячи дней-близнецов, намертво сцепленных между собой, как кольца тяжелой цепи... Тысячи колец, создающих одно огромное, почти непредставимое, но тоже кольцо. И внутри него: домашние заботы, тягостная работа, волнения за сына, которые наверняка будут сильней и сильней; и еще там — пустые, выматывающие разговоры с подругами, со знакомыми вроде Дарьи Валерьевны, стареющие родители, тесная квартира, эта комната, эта кровать, шифоньер, трюмо. Безжалостные вопросы Павлика, а после
них — вот такие мысли. Долго-долго, отупляюще одинаково... Говорят, к этому привыкают. Смиряются. Перестают замечать. Хоть бы скорей.

 

5

Конурка киоска “Табак” давно стала для Татьяны Сергеевны вторым домом. Да и как не стать? Три, а то и четыре дня в неделю с восьми утра до девяти вечера она здесь, на мягком, просиженном стуле, в окружении сигаретных блоков. Перед ней узенькая полоска фанеры, на которую покупатели кладут деньги, а она подает взамен пачки “Союз—Аполлона”, “Примы”, “Бонда”. Под фанеркой ящичек, куда собирается выручка. Если б грабители знали, сколько по вечерам у Татьяны Сергеевны денег, как пить дать давно бы обчистили. Такие капиталы на куреве делаются — никакой водке не угнаться...

Первым делом в зависимости от погоды Татьяна Сергеевна включает или еле живой, годов семидесятых выпуска, обогреватель “Луч” или вентилятор “Вихрь”. Вентилятор тоже старый-престарый, крутится рывками, как пропеллер у подбитого самолета; вдобавок он без защитной сетки, и приходится все время быть начеку, чтобы не сунуть руку под лопасти... Какой-то из механизмов необходимо включать обязательно, иначе в два счета задохнешься, отравишься густым, маслянистым табачным ядом.

Запустив “Луч” или “Вихрь”, оставив дверь приоткрытой, Татьяна Сергеевна снимает с окон жестяные щиты. Дело это нелегкое да и опасное — пару раз так доставалось по голове, думала — сотрясение мозга.

Пока она возится со щитами, открывая миру витрины с разноцветными пачками и гордыми, как почетные грамоты, сертификатами, у окошечка выстраивается очередь. Иногда случается, кто-нибудь из мужчин ей помогает, чтобы скорее началась торговля.

Утро, самый оживленный период смены. Люди плотными потоками стекаются к автобусной и троллейбусной остановкам, а киоск Татьяны Сергеевны как раз у них на пути. Только успевай принимать деньги, хватать с полок нужные сигареты. В голове сплошные “Петр I”, “Винстон”, “Родопи” — кажется, другие слова навсегда стерлись из памяти. Покупатели спешат, нервничают, торопят, и Татьяна Сергеевна тоже нервничает, суетится, в отчаянии вопрошает неизвестно кого: “Да когда ж это кончится?!” Она готова бросить все, убежать из проклятого киоска и в то же время рада этой запарке: время летит стремительно и незаметно, и вот уже одиннадцатый час. Поток людей схлынул, теперь до пяти вечера тоскливый, бездеятельный отрезок. А это в сто раз хуже, чем суета.

К тому же и вентилятор заглох — значит, отключили электричество. Касса тоже становится мертвой железной глыбой; выручку Татьяна Сергеевна записывает в тетрадь, а в конце дня перебьет суммы на чеки. Конечно, нарушение, и если нагрянет проверка, всыпят как следует, но как иначе...

С собой у Татьяны Сергеевны завернутая в полотенце, чтоб не остыла быстро, литровая банка с едой, чай в термосе и что-нибудь почитать. Обычно берет она целый литературный набор: серьезную книгу, вроде Бунина или Тургенева, женский роман или детектив и еще журнал “ТВ Парад”. Смотря по настроению, читает то или другое. Серьезных книг у них дома два стеллажа, а детективы и журналы кто-то частенько выкладывает на скамейку возле подъезда; Татьяна Сергеевна подбирает их, а потом возвращает на место — может, понадобится кому-то еще...

Увлечься чтением особенно не получается. То и дело отвлекают покупатели, но и не читать невозможно. Просто сидеть и ждать вечера, иногда беря с фанерки сунутые деньги, подавать сигареты — невыносимо. Состояние напоминает бессонницу. Вроде, по всем законам природы, надо забыться, набираться сил для нового дня, а вместо этого лежишь, уставившись в темноту, перебираешь мысли и бог знает до чего в итоге додумываешься. Идешь пить валерьянку...

— “Союз—Аполлон” обычный, в твердой пачке, — раздалось с той стороны окошечка, а на фанерку легла горка монет.

Татьяна Сергеевна пересчитала. Все верно — восемь рублей тридцать копеек. Подала сигареты; рука подхватила их, темным облаком мелькнула фигура. Исчезла.

Муж утром предупредил — сегодня вернется поздно. Намекнул, что намечается подработка, но уточнять какая не стал, а Татьяна Сергеевна не настаивала. Хорошо бы, конечно... Зарплата у всех троих в семье приходится на первые числа месяца. Сегодня двадцать девятое мая, среда. С неделю осталось, а денег почти что нет, да и продукты в холодильнике на исходе. Что там... Татьяна Сергеевна наморщила лоб, вспоминая. Килограмм риса, две пачки макарон, штук семь яиц, кусок говяжьей мякоти и тщательно обрезанная кость для бульона... Да, еще пачка фарша в двести пятьдесят граммов — макароны по-флотски сделать можно... Ну и, конечно (и слава богу), картошка есть, остатки соленой капусты, банки три варенья.

Потом, почти в один день, Татьяна Сергеевна, Ира, Юрий принесут домой свои получки, образуется довольно толстая пачечка. Но тут же подоспеет срок платить за квартиру, за садик, Павлику необходимы сандалии... А дальше — долгий месяц трястись над каждой копейкой, оттаскивать внука от киосков со “Сникерсами” и мороженым и постоянно чувствовать тяжесть и стыд...

Да, тяжко, тяжко об этом думать, жить так который уж год. Только что делать... Остается успокаивать себя: многим куда тяжелей. И вовсе не алкашам каким-нибудь, не лентяям отпетым, а вроде достаточно интеллигентным людям. Такие-то в основном и не могут никак найти себе место сегодня, перестроиться (гм, сколько с этим словом-то связано!), на плаву удержаться.

У Татьяны Сергеевны часто возникает желание... Она пугается его, сердито отмахивается, старается не обращать внимания, но мало помогает. Тянет и тянет... Гуляя с внуком по парку, видя стоящие у скамеек пустые пивные бутылки, так тянет их подобрать, положить осторожно в пакет. Семьдесят копеек бутылка. Пять штук — уже батон. И принимают их на каждом перекрестке... Была бы одна, без Павлушки, наверняка соблазнилась бы...

— Пачку “Честерфильда” легкого!

Еще восемнадцать рублей кладутся в ящичек под фанеркой. Татьяна Сергеевна смотрит на аккуратно разложенные бордовые пятисотки, розовые сотни, небесно-голубые полтинники, сероватые десятки... Может, подсчитать, сколько набралось за неполные четыре часа работы?.. Нет, лучше отложить это занятие на вторую половину дня, когда сидеть здесь станет совсем невмоготу. А пока надо бы попробовать почитать.

Достала из пакета нетолстую, но увесистую книгу с золотистым автографом на обложке “Лев Толстой”. Открыла. “Анна Каренина. Части пятая—восьмая”.

Сегодня утром впопыхах, наугад выхватила ее из ряда полутора десятков подобных — собрание сочинений — на полке. Оказалось вот не совсем удачно — придется начинать читать с середины... Да, сейчас Татьяна Сергеевна искренне была уверена, что возьмет и осилит эти — сколько тут? — эти четыреста с лишним страниц. Пусть не за один сегодняшний день, но уж за три дня, пока она здесь, наверняка.

Настраиваясь, полистала книгу. Взгляд отмечал знакомые еще с юности имена. Вронский, Облонский, Долли, Китти, Левин, Каренин... Каждое из имен без усилий воскрешало создавшийся когда-то в воображении Татьяны Сергеевны образ, то ощущение, какое возникало у нее во время чтения...

Первый и единственный раз она прочитала этот роман лет в семнадцать, после окончания школы и перед поступлением в институт. В тот период, годичную паузу, она успела познакомиться с уймой важных, но оставшихся за рамками школьной программы книг. И, странно, тогда она только и делала, что читала, и, казалось бы, в голове должны были перемешаться, перепутаться “Обрыв” с “Дворянским гнездом”, “Тихий Дон” с “Хождениями по мукам”, но этого не произошло. Наоборот, стоило вот полистать томик “Анны Карениной”, и сразу вспомнились герои и сюжет, подробности некоторых сцен, свои тогдашние мысли, споры с подругами.

Татьяна Сергеевна грустновато усмехнулась: да, спорили о книгах часами, безжалостно, почти до ссор. “Анна Каренина” вызвала споры особенно ожесточенные, и во многом благодаря ей, Татьяне Сергеевне... Вторая линия романа, где центральным персонажем был Левин, ей понравилась больше, показалась глубже и важнее, чем линия Анны и Вронского; и она, как могла, защищала свое мнение, а подруги в один голос утверждали: Левин — зануда и самокопатель, и если бы убрать страниц триста, с ним связанных, книга получилась бы намного интересней... Татьяна Сергеевна, тогдашняя Таня Котельникова, громко возмущалась, пыталась даже зачитывать поразившие ее места, размышления Левина, которые словно что-то открыли перед ней бесконечное, яркое, подруги же дружно фыркали и отмахивались.

Вот бы, хм, собраться сейчас и предложить: “А давайте, девчонки, о романе “Анна Каренина” поговорим. Потрясающая все-таки вещь!..” И посмотреть, какое выражение лиц сделается у них. Изумятся ужасно, наверное...

Да, жизнь с ее делами, каждодневными, одинаковыми заботами задвинула подобные книги далеко-далеко, оставила их в свободной юности, и даже вспоминать о них почти не дает повода. Лишь однажды Татьяне Сергеевне искренне вспомнился Константин Левин, лет десять назад. Смотрела по телевизору документальный фильм о русском дворянстве, почти истребленном после революции, и вдруг всплыл, заслонил экран розовощекий крепыш Левин, бодро шагающий по вспаханному полю, и его просветленное лицо, когда понял, ради чего стоит жить, хозяйствовать, иметь большую семью, крепкий дом. Он постиг смысл, заглянул на тысячи поколений назад и на тысячи поколений вперед, и он был счастлив. Ему казалось, что отныне он будет счастлив до конца, а точнее — до космической бесконечности, что он передаст счастье просветления своей жене, детям, всем существам вокруг и жизнь станет теперь правильной, упорядоченной, ненапрасной, построенной на прочнейших законах добра и справедливости.

А через сорок лет, стареньким, немощным, перепуганным, мудрец Левин побежит куда-нибудь в Константинополь или Берлин, а сыновья будут воевать со своими бывшими кучерами и дворниками. И придут ли тогда Левину новые озарения? И какие?.. Или, может, он заставит сохранить в себе те, прежние, станет молиться и за тех и за других во имя добра и справедливости? Но не будет ли это бульшим злом, чем ненависть?.. Татьяна Сергеевна попыталась представить, что чувствовало в те годы дворянство, у которого отнимались не только поместья и привилегии, но и религия, традиции, культура (мало кто, наверное, в девятнадцатом году мог поверить, что православие большевики все-таки под корень не вытравят, искусство и литературу прошлого в основном пощадят). А что бы говорил Толстой, будь он жив в девятнадцатом? Поехал бы куда-нибудь прочь из России или сидел бы тихо в Ясной Поляне? Как бы отнеслись к нему большевики, начни он их проклинать?

Вообще в последнее время Татьяна Сергеевна много размышляла, представляла, какими бы были сейчас Шукшин или Высоцкий или Сахаров; что было бы со страной, не умри так быстро Андропов; куда повернула бы история, поступи коммунисты в августе девяносто первого так же, как поступил через два года Ельцин... Да и более близкие ей лично приходили вопросы: как сложилась бы жизнь, попадись ей муж из энергичных, из таких, вроде Стахеева; а если бы она после школы поехала учиться в Москву или Ленинград; если бы в свое время заметил ее какой-нибудь известный ныне модельер, архитектор, пригласил работать к себе...

Н-да, много возможных путей у жизни, а судьба одна. И заранее не знаешь, куда надо повернуть, сделать нужный шаг. Идешь наугад, по инерции, чаще всего — под откос. Так легче... И, в конце концов, главной задачей остается: не упасть, не споткнуться, не сломать себе шею...

Татьяна Сергеевна без особой горечи, как о давно передуманном, переболевшем, усмехнулась, посмотрела на не заслоненное покупателем окошечко. Устроилась удобнее, открыла книгу на первой странице.

“Левин продолжал находиться все в том же состоянии сумасшествия, в котором ему казалось, что он и его счастье составляют главную и единственную цель всего существующего и что думать и заботиться теперь ему ни о чем не нужно, что все делается и сделается для него другими”.

Точно бы теплый тяжелый камень вошел в голову и плавно лег, придавив собой мозг. Татьяна Сергеевна оторвалась от страницы, изборожденной множеством строчек, потерла глаза... “Лучше б Бунина захватила, — подумалось. — Его читаешь, как фильм смотришь, а здесь...” Вместе с фильмом сразу вспомнился ненавистный и необходимый телевизор, реклама, одновременная стрельба по пяти каналам из семи. И уже словно кому-то назло, Татьяна Сергеевна продолжила ползти взглядом по строчкам:

“Он даже не имел планов и целей для будущей жизни; он представлял решение этого другим, зная, что все будет прекрасно”.

Но бороздки строчек не давались, она увязала в них, как в болоте, тонула...

“Нет, для Толстого нужен настрой, — успокаивала себя, уже поняв, что вот-вот придется отложить книгу. — В самом деле, не в ларьке же такое читать”.

Посмотрела на часы. Половина первого... Господи, как последние полтора часа тянутся... Налила из термоса еще дымящего паром чая.

— “Петр Первый”, легкий! — нагловатый, но неуверенный голос.

В окошечке паренек лет двенадцати. Деньги не положил на фанерку, а протягивает в руке.

— Извините, лицам младше восемнадцати не продаем, — подчеркнуто сухо ответила Татьяна Сергеевна.

— Ну пожалуйста! А?.. Я два года уже курю, и родители знают...

Случалось, она продавала сигареты тем, кому явно было меньше восемнадцати, но ведь не до такой же степени. Этот — может, из-за курения — выглядел вообще ребенком.

— Продам, а потом штраф платить, три минимальных оклада...

— Бля-а! — простонал паренек, убрал руку с деньгами, исчез.

“Ишь ты! — в душе возмутилась Татьяна Сергеевна. — Хамло малолетнее...” И тут же успокоилась — за годы этой работы она ко всему привыкла, всего наслушалась. Если любое слово принимать близко к сердцу, инфаркт можно в пару смен заработать...

Отпила невкусного, отдающего термосной затхлостью чая. Положила перед собой тонкую книжицу в мягкой мятой обложке под названием “Голос любви”.

— Обычный “Пэлл Мэлл”, будьте добры! — тут как тут очередной покупатель.

Татьяна Сергеевна приподнялась, взяла с полки пачку заказанных сигарет.

— Да! — Покупатель спохватился. — И “Петр Первый” еще. Легкий.

— Мальчишка попросил?

— Ну... Нет, для себя. А вам-то какая разница?!

“Делайте что хотите, — отмахнулась мысленно Татьяна Сергеевна. — Здесь не купит, так в другом месте. Свинья грязи найдет”.

Положив в коробку вырученные за две пачки сигарет двадцать восемь рублей, вернулась к книжке.

“Глава первая

Шалис Фокс сидела в небольшом уютном кафе вполоборота к входной двери, одной рукой облокотившись на столик.

Невидящим взглядом она смотрела на длинные носы своих ультрамодных черных туфель. Майлз опаздывал”.

Сколько она перечитала таких завязок, где героиня или герой сидят в кафе, вполоборота к входной двери, а их кавалер или дама опаздывают... И захотелось спрятать книжку обратно в пакет, бросить вечером на ту скамейку, где нашла ее. Но чем, кроме чтения, убить тоскливые часы работы? Может быть, все же этот “Голос любви” увлечет, затянет, и конец смены наступит быстро и неожиданно, как утро после глубокого, здорового сна...

А в киоске страшная духота; голова чугунеет от маслянистого табачного яда. Даже приоткрытая дверь не спасает — на улице тоже душно и по-июльски жарко.

Татьяна Сергеевна помахала книжицей на лицо, подождала неизвестно чего. Затем перелистнула несколько страниц.

“ — Как скажешь, детка. По этому поводу ты принимаешь решение сама.

— Не называй меня “детка”.

Майлз засмеялся, и Шалис слегка улыбнулась в ответ. Она любила свою работу, но больше всего она любила чувствовать себя самостоятельной и свободной в принятии решений”.

Тоже неизменная деталь подобных романов. Деловая, независимая женщина. Интересная работа, разумная порция эмансипации. Единственная серьезная проблема в жизни — недостает любви, любви именно к настоящему мужчине. Женщина мечтает о нем, но не унижает себя его поиском. И лишь по ночам, наедине с собой, открыто страдает...

Татьяна Сергеевна еще полистала книжку, заметила, что появился какой-то Ричард. Кажется, очень богатый, красивый и равнодушный к Шалис... Хотя в конце концов он не смог устоять.

“Шалис закрыла дверь, а Ричард ждал ее около лифта. Она повернулась и направилась к нему. Какой же он все-таки высокий! Ричард смотрел на нее, и в его глазах светилось нечто такое, от чего Шалис готова была бежать за ним на край света”.

— Хм! — Еще с юности у Татьяны Сергеевны осталась эта привычка — громко усмехаться, когда она слышала явную нелепость или вранье или откровенную пошлость. Она будто защищалась этой усмешкой, отбрасывала прочь то, что не хотела слышать и видеть... Но вместе с тем сейчас она непроизвольно, неожиданно задала себе вопрос: а была ли она готова когда-нибудь побежать за своим мужем на край света? И вообще была ли, есть ли в ней настоящая любовь к Юрию? Та любовь, какую изображают чуть ли не в каждой книге, какую показывают в девяти фильмах из десяти?

Она положила раскрытую книгу на фанерку корешком вверх. Допила оставшийся в чашке чай. Вынула из пакета литровую банку с едой. Но, наверное, из-за духоты вид гречневой каши с кусочками тушеной говядины вызвал тошноту, и пришлось спрятать банку обратно...

Да, Юрий сразу поразил ее своей внешностью, лейб-гвардейской, как пошутил кто-то из его приятелей; он понравился ей спокойной учтивостью, добродушием, некоторой, свойственной многим интеллигентам чудаковатостью. Месяца через три их знакомства, прогулок по аллеям, нескольких коротких уединений на квартире Юриного друга он сделал ей предложение. Она не отказалась, и родителям Юрий понравился — настоящий горожанин... Но была ли тб любовь, настоящая, страсть, желание бежать за ним на край света? И вообще бывает ли подобное в жизни?..

“Он постепенно притягивал ее к себе, — стала скорее читать Татьяна Сергеевна дальше, чтоб задавить чужим свои размышления, — не переставая гладить ее руки, плечи, спускаясь все ниже.

— Ричард, — прошептала она.

— Господи, Шалис, — почти закричал он, словно испытывал сильную боль.

Их губы слились в страстном поцелуе. Ее руки обвили его шею, а хрупкое тело так крепко прижималось к его могучему торсу, будто Шалис хотела навсегда раствориться в нем. Они наслаждались этой близостью, каждым прикосновением, словно желая захлебнуться своей страстью”.

“Вот, вот — страсть...” И Татьяне Сергеевне опять захотелось защититься громкой усмешкой и припечатать: “Ложь!” Но нет, почему же ложь? Потому, что описано так же, как в сотнях подобных книжонок? Или потому, что ей надо, чтоб это считалось ложью?..

— Пачку легкого “Голуаза”, — требование из окошечка.

Она не сразу переключилась, спросила удивленно, непонимающе:

— Что?

— “Голуаз” в красной пачке!

Татьяна Сергеевна кивнула, посчитала выложенные на фанерку деньги, подала сигареты, записала в тетрадку: “21 руб.”. Спрятала деньги в коробку с выручкой; отерла платком мокрое от пота лицо...

Сколько там?.. К четырем. Значит, еще больше часа до электричества, когда затрещит рывками, как пропеллер подбитого самолета, “Вихрь”, и часов пять до конца смены... Хочется пить, но Татьяна Сергеевна терпит — ближайший доступный ей туалет в гастрономе через дорогу, и пускают туда, ясно, без особой радости. Каждый раз просить приходится, как о великом одолжении...

Покрутила в руках “Голос любви”, чувствуя к книжке одновременно и отвращение и интерес. Странный такой интерес, будто к чему-то давно известному, изученному, но могущему открыть пусть совсем мизерный и все же новый штришок. Очень важный штришок... И эта надежда пересилила, Татьяна Сергеевна побежала взглядом по строчкам.

“У Шалис от обиды выступили слезы, но она старалась изо всех сил не плакать.

— Мне стыдно! — продолжал Ричард.

— За себя! Что ты хочешь такую, как я! — закричала она. — Красавица и чудовище? Чудовище, по-твоему, это я! Ты стыдишься меня! Я твоя тайная слабость! Поэтому ты ни сестре, ни Келу не сказал о нашей близости!”

Все как всегда. За десяток страниц до финала обязательно должно произойти бурное выяснение отношений, чтобы в итоге влюбленные бросились друг другу в объятия и очищенными пошли под венец... И действительно, последние строки Татьяну Сергеевну в этом смысле не разочаровали:

“Из Шалис получилась обворожительная невеста.

— Ты счастлив? — спросила она Ричарда.

Он посмотрел на нее. Глаза его блестели.

— Я счастлив, если счастлива ты.

— Тогда мы оба счастливы, — уверенно сказала она. — И это все, чего я хочу”.

Татьяна Сергеевна разочарованно, что нового, очень важного штришка не оказалось, и где-то глубоко в душе радуясь этому, захлопнула книжку. Как нечто отработанное, без сожаления сунула в пакет.

Минуту, другую сидела спокойно и неподвижно, чувствуя себя приятно пустой. Так бы до конца смены, механически принимая деньги, выдавая взамен сигареты... Но вот не спеша, не спеша и уверенно, мозг снова стал наполняться мыслями. И все об одном и том же...

Эти книжки заканчиваются именно так — обретением счастья. А дальше? А дальше уже детективы, один из главных сюжетов которых — убийство мужа женой или наоборот. Из-за денег, из-за ревности, из-за любви к третьему человеку; реже — из-за того, что больше не могут жить вместе, или сходят с ума, или муж превращается в маньяка-садиста... Хм, или вот так бывает, как в “Анне Карениной”: женщина полюбила красавца, ушла от старого занудливого супруга, бросила сына, а потом убедила себя, что красавец ее разлюбил, и кинулась под поезд...

Татьяна Сергеевна никогда не ругалась с мужем, не тяготилась каждодневной жизнью с ним, даже мимолетно не заглядывалась на других мужчин... Меньше чем через год после свадьбы родилась Ира, и время потекло как-то плавно и незаметно быстро, как вода в Оби. Смотришь, и вроде течения почти нет, а бросишь щепку — через десяток секунд унесет ее на несколько метров. И поневоле залюбуешься этой спокойно мчащейся толщей воды... И жизнь так же спокойно, незаметно, но мчится. Не остановить, не задержать даже на мгновение.

Но, наверное, многие пытаются задержать, создать плотинки — влюбляются на стороне, обманывают муж жену, жена мужа; сходятся, расходятся. Чтоб жизнь пресной не казалась.

“Тьфу ты, боже мой!” Татьяна Сергеевна, запутавшись в мыслях, мотнула головой, как в очередное спасение, вцепилась взглядом в часы.

Нет, ладно, хоть и не на очень-то приятные размышления спровоцировал этот “Голос любви”, но дело свое сделал — убил самые томительные часы. Вот-вот повалят с работы люди. Будут выскакивать из автобусов и троллейбусов, многие — подходить к ее киоску за сигаретами и к соседнему, где торгуют пивом и чипсами... Три, а то и четыре раза в неделю она видит, точнее, участвует в этом процессе. Он напоминает необходимый, священнейший ритуал, без которого отдых после рабочего дня будет испорчен. И наверняка у большинства вечер проходит так: переодеваются в домашнее, включают телевизор, разваливаются перед ним на диване или в кресле, обкладываются пивом, чипсами, сигаретами. И — отдыхают...

До напряженного отрезка ее смены остался нераскрытым журнал “ТВ Парад”. И торопясь, будто тоже исполняя ритуал, Татьяна Сергеевна стала перелистывать гладкие, глянцевые страницы, просматривать пестрые фотографии, хватать глазами подписи к ним, заголовки статей.

“Синди Кроуфорд согласна лететь в космос! Но не дольше, чем на неделю”.

“Семейные размолвки Майкла Дугласа и Кэтрин Зеты-Джонс. Он хочет покоя, а она — безумств”.

Две страницы посвящены фоторепортажу “Москва—Весна—Тусовка”: “Алина Кабаева выводит в свет маму”; “Михалковы в сборе”; “Филипп Киркоров. А где жена?”; “Елена Сафонова с дочкой”; “Кристине Орбакайте и Антону Табакову всегда весело”; “Ксения Собчак — новая звезда тусовок”...

Со смесью любопытства, зависти и раздражения Татьяна Сергеевна разглядывала фотографии знакомых, примелькавшихся, неизменно улыбающихся пожилых, молодых, молодящихся. И они смотрели на нее, смотрели весело и насмешливо, будто хвалясь своей ежедневно праздничной жизнью... Татьяна Сергеевна резко перевернула страницу.

Ее целиком, сверху донизу, занимала реклама.

На фоне карты Южной Азии крупными желтыми буквами:

“Золотое путешествие в Страну Табака!

У Вас есть уникальная возможность побывать там, где выращиваются отборные сорта табака для “Явы Золотой” — на загадочном острове Ява в далекой Индонезии! Для этого Вам нужно только найти свой счастливый вкладыш в пачке любой из трех версий сигарет “Ява Золотая” с красной отрывной ленточкой.

И одно из 15 Золотых Путешествий станет Вашим!

А еще Вас ждут:

1000 видеомагнитофонов!

20 000 электрических часов с будильником!

50 000 блоков сигарет “Ява Золотая”!”

— Н-да-х! — усмехнулась Татьяна Сергеевна. — Травись, значит, побольше и можешь получить если не путешествие, так хоть видик. Лишний стимул... Пятьдесят тысяч блоков...

И ей почему-то представилось, что все эти пятьдесят тысяч получает один человек: к его дому подъезжает “КамАЗ”, и крепкие парни в золотистой униформе вносят блоки в квартиру...

Огляделась, пытаясь определить, сколько примерно блоков может уместиться на полках ее киоска.

— “Пэлл Мэлл”! — испугал неожиданный хрипловатый голос. — Который по шестнадцать рублей.

“Трави-ись”, — мысленно отозвалась Татьяна Сергеевна, подавая в окошечко пачку.

И потом, уже до самого вечера, обслуживая покупателей, пробивая на кассу суммы из тетради, приговаривала беззвучно и насмешливо: “Травитесь, травитесь. Может, в Индонезию попадете”. И в то же время какая-то клеточка в мозгу настойчиво предлагала взять и распечатать “Яву Золотую” с красной отрывной ленточкой. Вдруг... Поездка — не поездка, а видик бы не помешал.

 

* * *

Обычно Юрий Андреевич просыпается первым. С давних пор организм привык, что будильник трещит в половине седьмого, и пробуждение наступает за минуту-другую до этой противной механической трескотни.

Помахивая руками, расправляя кости, Губин одевается, идет в туалет, потом умывается. Потом пьет кофе на кухне. Заодно просматривает вчерашний номер “Ведомостей”.

Тем временем, потревоженная шумом воды, звяком посуды, встает и жена. В исшерканной махровой пижаме появляется на кухне. Они обмениваются “с добрым утром!”, и Юрий Андреевич перебирается за свой письменный стол в закутке зала.

Только начинает заниматься серьезными делами (просматривать студенческие рефераты и курсовые, восстанавливать в памяти предстоящую лекцию), как в комнате дочери раздается бодрый крик петуха. Это срабатывает ее китайский будильник. А вслед за тем — спешка, нытье Павлика, причитания опаздывающей на работу жены, непременные поиски вдруг затерявшейся необходимой мелочи... Губин в это время собирает портфель.

Сегодняшний день намечался не из обычных. Юрий Андреевич заставлял, уговаривал себя не вспоминать о вечере, и именно о нем — назло — думалось постоянно, заслоняя все остальное.

Уже больше недели во всех областных газетах появлялась реклама казино “Ватерлоо” с его фотографией в мундире французского маршала, но никто, даже домашние, и взглядом не дали понять, что он узнан, да и сам он, глядя на гладковыбритого немолодого красавца в мундире и плоской широкой шляпе с пером, не чувствовал, что это в самом деле может быть он. А те несколько часов, проведенных в костюмерной драмтеатра, где его долго наряжали, гримировали, подшивали мундир, а потом на черном “БМВ” с тонированными стеклами привезли в “Ватерлоо” и снимали на фоне рулеточных столов, блещущих лампочками игровых автоматов, позолоченных стен, казались неприятным, чуть жутковатым и все же удивительным сном, где он, Юрий Андреевич Губин, был дорогой, всеми оберегаемой куклой.

Но сегодня дело предстояло более серьезное, долгое и тем более неприятное — сегодня на шесть часов вечера назначено открытие казино. Пригласили все руководство области и города, уважаемых людей, бизнесменов, журналистов. Если хоть треть явятся, то и тогда наберется изрядная толпа, да вдобавок зеваки... И каждый будет глазеть на него, наряженного то ли Неем, то ли Мюратом, живой символ казино “Ватерлоо”.

Впрочем, и первая половина дня не предвещала особых радостей. В половине первого должно было состояться заседание кафедры, а перед ним у Юрия Андреевича еще консультация первого курса по предстоящему в пятницу экзамену по древнерусской литературе.

Честно сказать, он давно не понимал, зачем нужны эти консультации. Вопросы билетов, которые он на консультациях оглашал, были известны студентам чуть ли не с начала семестра; на его предложения задавать вопросы присутствующие в аудитории лишь переглядывались между собой и молчали. Но консультацию проводить было положено по программе, и Юрий Андреевич проводил.

И сейчас, внятно, размеренно читая список вопросов, он исподлобья поглядывал на полупустые ряды амфитеатра, думал: “Ни один не записывает. Сидят, дремлют... Для чего пришли? А я для чего давился в троллейбусе, опоздать боялся?..” Как
ответ — ему представился лист учета часов, что в конце месяца составляет старшая лаборантка Наталья Георгиевна. И там, на листе, обязательно будут отмечены и эти два академических часа консультации, двести с лишним рублей...

Зачитав все семьдесят два вопроса, содержащиеся в тридцати шести билетах, и дав студентам минут пять, чтобы нашли для себя сложные, Губин с искренней, как ему казалось, заинтересованностью произнес:

— Пожалуйста, вопросы! — И еще после минуты ожидания: — Может быть, что-то неясно, формулировка какого-либо вопроса или кто-нибудь просто не знает, что отвечать? Например... — Юрий Андреевич заглянул в список билетов. — Например, по теме “Духовная литература Новгородской республики”? Пожалуйста, я готов бегло обрисовать интересующую вас тему.

Он стоял в тесной трибунке, оглядывая студентов. Некоторые в ответ глядели на него чистыми, до прозрачности пустыми глазами, другие, прикрывшись, делая вид, что изучают билеты, кажется, просто дремали, а одна, светловолосая дюймовочка в голубых линзах, обычно на лекциях ставившая перед Губиным шелестящий диктофон, а сама в это время листавшая журналы или газеты, и сейчас шуршала местной молодежкой “Рост”.

Этакое ее поведение всегда раздражало Губина, он, случалось, терял нить повествования во время лекции; раза два делал ей после занятий довольно резкие замечания, а дюймовочка смотрела на него голубыми линзами, как на зарвавшегося лакея.

Недавно Юрий Андреевич узнал, что она учится на концессиональной основе — то есть попросту платит за обучение, — и успокоился, даже подосадовал на себя, будто ненароком отчитал умственно отсталое существо...

Дюймовочка приподняла и встряхнула, выправляя, газету, и Губин увидел свою фотографию — ту, где он стоит на фоне игровых автоматов, облаченный в мундир маршала наполеоновской армии... Не замечая его взгляда, дюймовочка спокойно перевернула свой “Рост” и теперь разглядывала эту самую фотографию, занимавшую чуть ли не треть полосы... Юрий Андреевич испуганно отвел глаза.

— Так, значит, вопросов не появилось? — спросил он. — М-да... В таком случае, консультация закончена. Желаю всем хорошо подготовиться и успешно сдать экзамены. До свидания!

Подхватил с трибунки бумаги и быстро вышел в коридор.

Если на занятиях он был пусть и не слишком-то слушаемым, уважаемым, но все же преподавателем, то на заседаниях кафедры становился сам почти школьником, боящимся, что его сейчас поднимут с места и зададут какой-нибудь сложный вопрос, на который он не знает ответа, или устроят выволочку за плохое поведение, запишут в дневник замечание.

Стараясь быть незаметней, Юрий Андреевич пробрался за свой стол, молча кивая коллегам, уселся, скукожился, чтоб не торчать над остальными подсолнухом... Завкафедрой, специалистка по литературе второй половины девятнадцатого века, Людмила Семеновна, перебирала документацию, что-то недовольно шепча стоящей над ней старшей лаборантке... Справа от Губина, как всегда, самозабвенно читал Илюшин, слева, развалившись на стуле, томился бездеятельным ожиданием Дмитрий Павлович Стахеев.

Губин боялся, что приятель первым делом, завидев его, станет спрашивать о настроении, намекая на вечернее дело, и потому сейчас, получив от него лишь рукопожатие, слегка взбодрился...

— Ну-с, господа, — наконец оторвалась от документов завкафедрой, — все в сборе?

Наталья Георгиевна с видом дворецкого доложила:

— Малашенко отсутствует. На больничном.

— А остальные — вроде все, — добавил, улыбаясь, Стахеев. — Погнали!

Будто в противовес его улыбке широкое лицо Людмилы Семеновны сделалось серьезным, даже скорее скорбным, и она объявила, как хирург перед безнадежной операцией:

— Да, начнем...

Сообщив в зачине, что работа кафедры оценена на твердое “хорошо” и учебный год в целом прошел без катастроф, выразив надежду, что и сессия тоже не омрачится какими-либо неприятностями, Людмила Семеновна перешла, как она всегда выражалась, “на персоналии”.

Больше всего досталось, естественно, молодым. За дисциплину на занятиях, за недоработки в учебных программах, за слишком мягкое отношение к студентам во время семинаров. Но попало и некоторым старожилам.

Губин тоже получил нагоняй.

— Юрий Андреевич, — нашел его взгляд завкафедрой, — кто у вас отмечает посещаемость?

Он, вздохнув, чистосердечно признался:

— Староста.

— М-так-с... — Людмила Семеновна не по-доброму повеселела. — А ведь мы же договаривались, и персонально с вами в том числе, чтобы преподаватель сам делал перекличку. Сколько раз поднимался этот вопрос, и все равно... Из деканата опять прислали цифры. В частности, по вашим лекциям, Юрий Андреевич. Получается, что студент, например, Иванов отсутствовал на первой паре, потом побывал у вас, а потом отсутствовал на двух последних.

— Ну, посетил любимый предмет, — тут как тут с улыбкой вставил Стахеев. — В какой-то степени — даже похвально...

— Нет, не поэтому! — не приняла шутливого тона Людмила Семеновна. — Просто у Юрия Андреевича перекличку делает староста, а у других — сам педагог. И староста по просьбе этого Иванова ставит в журнале плюсик.

— Но подождите... — Голос Стахеева тоже стал серьезным. — А зачем тогда, спрашивается, вообще нужны старосты? Я, да, я отмечаю студентов сам и чувствую себя при этом не человеком, несущим знания, а городовым каким-то. Отмечать, был Иванов на лекции или не был, я убежден, дело старосты. А уж честно он исполняет свою обязанность или нет...

— Дмитрий Палыч, давайте не будем тут разводить... Деканат с меня требует, чтобы перекличку делал преподаватель. Все. А я обязана деканату подчиняться! У нас все-таки пока государственный вуз.

Реплики Стахеева, конечно, отвлекли внимание завкафедрой от Юрия Андре-евича, и тем не менее он чувствовал себя паршиво. И оставшееся до конца заседания время думал с обидой: “Вот Илюшину такое замечание сделать никому никогда и в голову не придет — что не сам проводит эту чертову перекличку. Он себя так поставил, дескать, и про журнал никакой не помнит. Его дело — донести до аудитории свои бесценные соображения о поэтике Блока. А меня отчитывать — в порядке вещей”. И еще вдобавок вспомнился преподаватель отечественной истории двадцатого века Стаценко, который издавна начинал занятия так: “Не желающие слушать могут покинуть помещение. То, что вы присутствовали, конечно, будет отмечено. Пожалуйста!” А по ходу лекции, наткнувшись, наверное, на равнодушные лица, Стаценко вслух сетовал: “Лучше б я говорил это сейчас стенам моего кабинета. Больше толку бы было”. И ничего — никаких претензий, ведь он — уникальный ученый, каких в его области, может быть, на всю страну пять-шесть. Губин же, кто такой этот Губин? Рядовой кандидат филологических наук, таких в одном их городе, как собак...

— Не грусти, старичок, — приобняв, успокаивал его Дмитрий Павлович. — В любой работе издержек по горло.

Они не спеша шли по институтскому коридору. До открытия казино оставалось около четырех часов.

— Что, давай-ка в “Корону”, что ли, заглянем? — предложил Стахеев.

Губин неожиданно для себя слишком легко согласился:

— Да, надо подкрепиться, конечно!

Заказали бизнес-ланч и четыреста граммов “Серебра Сибири”. Подняв первую рюмку, Дмитрий Павлович пошутил:

— Вот он, русский деловой обед, — обязательно, хе-хе, с водочкой.

Выпили, плотно закусили салатом, и Стахеев вдруг шлепнул себя по лбу ладонью.

— Черт! Забыл ведь совсем... — Достал из внутреннего кармана пиджака чистый узкий конверт. — Вот, держи, твой гонорар. Целый день таскаю... Пять тысяч.

— Пять?! — испугался Юрий Андреевич, заглянул внутрь конверта; там лежали пять голубовато-белых новеньких купюр. — Не слабо. — И уточнил: — Это за фотографии?

— Ну да. И за ролики. Видел? Хорошо получилось, по-европейски почти... За сегодняшнюю работу — дней через несколько. Думаю, выше будет... Сегодня и нагрузка повыше. — Стахеев снова наполнил рюмки. — Давай по второй, пока наш деловой ланч не простыл.

Появление этих пяти тысяч (и, может, плюс к тому водка) поправило настроение. Деньги, солидные деньги, казалось, упали почти ни за что. Ради пяти тысяч он давал лекций двадцать — в общей сложности больше суток шевелил языком, — да еще проверял курсовые и рефераты, на заседаниях кафедры терпел придирки Людмилы Семеновны; ради пяти тысяч жена просиживала два с лишним месяца в табачном киоске, а дочь без малого три месяца торчала на рынке. И вот за пару каких-то часов возни с переодеванием в форму французского маршала, за позирование перед камерой и фотоаппаратами он получил пять новеньких тысячных бумажек... И плевать — теперь плевать тем более, — если кто-то узнает или уже узнал его, захихикает вслед, уважать перестанет. Ничего. Зато как он отдаст деньги жене, заметив точно бы между делом: “Может, сапоги посмотришь себе на осень. Старые-то вроде уже не кондишен”.

Но при воспоминании о жене возник и тяжелый вопрос: говорить или нет, как он заработал эти пять тысяч... Вообще-то у них с Татьяной (по крайней мере — с его стороны) никогда не бывало друг от друга секретов и недомолвок... А если он начнет по вечерам допоздна не появляться дома, то волей-неволей придется все объяснить... Да, жену надо сегодня же ввести в курс дела, а дочь пока, наверно, не стоит. Потом, когда сам привыкнет к своей новой работе...

В “Ватерлоо” ему предоставили отдельную комнатку, рядом с кабинетом менеджера. Стулья, журнальный столик, театральная ширма в углу, на стене — огромное зеркало. Под зеркалом тумбочка, рядом — высокое, как в парикмахерских, кресло.

— Зачем такое зеркало, вполстены? — удивленным полушепотом спросил Юрий Андреевич Стахеева.

Тот пожал плечами, но появившаяся в комнатке парикмахерша из театра (она работала с ним и в тот день, когда были съемки для рекламы) отчасти прояснила этот вопрос.

— Садитесь, — с ходу велела, выкладывая на тумбочку разные кисточки, тюбики, коробочки.

Зять Стахеева, коренастый, коротко стриженный (внешность классического нового русского из анекдотов) парень лет тридцати пяти, заметил:

— Сначала, кажется, переодеться бы надо.

— А, да, извините! — Гримерша кивнула и так же быстро, как и вошла, исчезла.

И снова Юрий Андреевич почувствовал себя дорогой, опекаемой всеми куклой; даже в теле появилась какая-то ватность — ноги и руки не слушались, они словно были соединены с туловищем тонкими нитками, не имели костей. Голова стала пустой и в то же время тяжелой, она безвольно покачивалась на шее... “Н-да, кукла и кукла, — отрешенно подтвердил самому себе Губин, кривя губы в усмешке, — Винни-Пух”.

Самым сложным и противным в процессе одевания было натягивание лосин. Тонкие, но поразительно прочные, они крепко обхватывали ноги, стягивали их, казалось, пережимали все вены и жилы. Чтоб согнуть и разогнуть колени, требовалось прилагать усилия, и походка становилась петушиная, Юрий Андреевич казался теперь себе не куклой, а каким-то Яичницей из гоголевской “Женитьбы”... Вдобавок от этой стянутости между ног образовался ничем не скрываемый, внушительных размеров бугор, как у балетных танцоров. “Нуриев тоже мне...” — мелькнуло у Губина очередное сравнение.

Переодевался один, за ширмой, и вышел к Стахееву и остальным уже при полном параде — в лосинах и сапогах, в коротком спереди, зато с длиннющими, ниже колен, фалдами мундире, звякая алюминиевыми звездами-орденами, колыхая золотыми эполетами. Не хватало лишь смелости застегнуть на верхние крючочки жесткий, как железо, режущий шею воротник, да широченную, с красным высоким пером шляпу Юрий Андреевич держал пока что в руках.

Как ни трудно ему было о чем-либо думать сейчас, он заметил, как изменились лица тех, кто присутствовал в комнатке. Пятнадцать минут назад они провожали за ширму себе подобного, нет, ниже — простого наемного работника, почти такого же, как гримерша или уборщица, а теперь видели перед собой... Хоть, в общем-то, видели они клоуна, но все-таки в глазах появилось подсознательное, инстинктивное, наверное, уважение, даже нечто вроде подобострастия... Впрочем, лицо стахеевского зятя очень быстро стало озабоченным, и он, повернувшись к тестю, тихо, на выдохе произнес:

— Побриться нужно ему...

Стахеев, нахмурившись, сделал шаг к Юрию Андреевичу, снизу вгляделся в его подбородок. Кивнул, выскочил, как мальчишка, за дверь.

— Да, побриться, подкраситься, — подал голос лысоватый, но еще молодой толстячок, главный владелец казино, — а так, в остальном — все ништяк!

— Ништяк-то ништяк, — отозвался другой совладелец, худой, бородатый, напоминающий геолога шестидесятых годов, — но поторапливаться бы надо. Времечко поджимает. Скоро начнут съезжаться.

Зять Стахеева почти испуганно дернул вверх левую руку с большой шайбой часов на запястье.

Юрий Андреевич, раскинув в стороны фалды, сел в кресло.

В шесть вечера побритый (Дмитрий Павлович купил где-то поблизости электробритву “Браун”), загримированный и проинструктированный Губин стоял на верхней ступени перед входом в игровой дом “Ватерлоо” и держал перед собой бархатную подушечку с массивными позолоченными ножницами. За его спиной была протянута красная ленточка, которую в завершение церемонии должен перерезать самый высокопоставленный гость — первый заместитель мэра. А пока что одна за другой лились или натужно выдавливались речи участников торжества.

Юрий Андреевич не слушал. Уставив мужественный взгляд поверх голов собравшихся на площади, расправив плечи и выпятив грудь, он замер в таком положении. Что-то подсказывало ему — не нужно ничего ни видеть, ни слышать, а нужно просто стоять истуканом, с бархатной подушечкой на ладонях. Даже ждать, когда все это кончится, тоже не надо. Когда ждешь, время тянется слишком медленно и болезненно... Просто стоять. И не думать... Так же точно он стоял когда-то давным-давно возле бюста Ленина в фойе родной школы во время государственных праздников; так же с мужественным лицом смотрел в пространство и ни о чем не думал. Только вместо мундира на нем была тогда пионерская форма....

Справа и слева переминались с ноги на ногу руководители города, известные и популярные люди, а внизу, под ступенями “Ватерлоо”, на площади, собралась публика. И наверняка все они разглядывали сейчас именно его, его смешную шляпу, мундир и красивые издали звезды-награды. Может, кто-то уже узнал его и сейчас, посмеиваясь, сообщает соседу: “Да это же Губин! Который в институте работает. Ну, древнерусскую литературу ведет... Во дает-то, а!..” Нет, не думать, просто смотреть в пространство. Не думать.

Наконец чьи-то руки осторожно сняли с подушечки ножницы, и она сразу стала пугающе легкой; Юрий Андреевич очнулся, крепко сжал пальцами бархатные края. Повернулся лицом к двери. Первый заместитель мэра, статный человек обкомовского склада, отрезал полоску от красной ленточки, а зять Стахеева и бородатенький совладелец придерживали ее, чтоб не упала.

Дверь открылась, и тут же из-за здания казино вырвались, жужжа и шипя, горящие полосы, стали лопаться в светлом еще, совсем не вечернем небе бледными разноцветными искрами.

Толпа заликовала, отвыкнув за последнюю пару лет от праздников с фейерверками... И, точно бы прикрываясь этим фейерверком, отвлекая общее внимание, городская элита со ступеней втекла в “Ватерлоо”.

Ресторан был готов для банкета. Но занятыми оказались лишь с четверть
мест — остальные приглашенные не пришли. Расселись за центральным длинным столом тесной и дружной компанией.

Как ему и велели, Юрий Андреевич держался рядом с первым заместителем мэра, открывал для него и его окружения шампанское... Первую бутылку открыл кое-как, обломив проволочное колечко на держащей пробку сеточке, вспотел, мысленно успел проклясть все на свете, но вторая, третья бутылки откупорились хорошо, и Губин теперь готов был заниматься этим сколько угодно, с удовольствием чувствуя, как скопившийся под толстым стеклом газ, точно живой, выдавливает из горлышка пробку...

Правда, шампанское почти не понадобилось. Первый заместитель мэра, лишь пригубив бокал, переключился на водку, а за ним, конечно, последовали все остальные. Быстро захмелели, расслабились. Начались душевные разговоры и шутки, какие обычны между давно знакомыми, симпатичными друг другу людьми.

И вот уже первый заместитель мэра потянул к стахеевскому зятю свое гладкое, румяное лицо, негромко, но внятно спросил:

— А где вы, Денисик, этого молодца-то нарыли? Актер, что ль, какой?

Зять взглянул на Юрия Андреевича, подмигнул ему, улыбнулся как смог приветливей первому заместителю мэра:

— Обижаете, Геннадий Степанович. Специально из Франции выписан. Из Версаля. Будет теперь символом нашего дома.

— У-у! — Тот или действительно не понял шутки или решил подыграть. — Вот видите, снова к цивилизации приближаемся. Помните, эти французы... — Первый заместитель мэра покосился на Губина, наверно, пытаясь определить, понимает он по-русски или нет. — Эти французы-то раньше как к нам в Россию рвались? В учителя фехтования, в гувернеры всякие. Да? Вот и опять... Хорош-шо!

— Хорошо-о! — смачно повторил зять Стахеева. — Совершенно точно, Геннадий Степанович!

— Налейте-ка водочки мне, Денисик. — Первый заместитель мэра румянился все сильней. — Тост созрел!

Он поднялся и повторил то же самое про французских гувернеров, про возвращение к цивилизации. При этом то и дело, расплескивая на кушанья водку из хрустальной рюмки-сапожка, указывал на Губина. А Губин сидел в своей широченной шляпе с пером, мужественно глядел в пространство.

 

* * *

Дарья Валерьевна почесала щеку и еще раз вздохнула:

— Ох, мальчишки, мальчишки... И так из-за всяких глупостей сколько гибнет, так еще армия эта... Что ж там с ними делают, что лучше стреляться, чем живыми быть...

Ирина в ответ для поддержки тоже вздохнула, искоса глянула на свои часики... Половина третьего. Можно потихоньку и начинать собираться... Возьмет пораньше Павлушку из сада, пойдут в парк. У нее есть рублей семьдесят — даст сыну вволю порезвиться в его любимом “замке-батуте”...

Вздох собеседницы подстегнул Дарью Валерьевну говорить дальше:

— Мой если завалит экзамены, не знаю, что дальше и делать. Вот уж всю жизнь нарадоваться не могла, какой он здоровенький, крепкий растет, а теперь... Ведь таких в первую очередь... и в Чечню, в любое пекло шлют... О-хо-хо-х...

— Да-а... — Ирина, готовясь подняться, отодвинула пустую чашку к центру стола.

— Ты своего обследуй. Любое недомогание его пускай в карту заносят. Потом, Ириш, поверь, пригодится... Потом все пригодится, когда срок придет... А так — будешь бегать, как я сейчас, и поздно, видимо...

— Да, да, спасибо... конечно...

— До чего довели, ой-ё-ёй, до чего довели! — снова запричитала администраторша. — Хуже тюрьмы ведь сделали...

Сочувствие и сострадание и тяжесть своих проблем бродили в Ирине горьким, едким настоем, нехорошо, ядовито хмельным, и так тянуло, рвалось из души смахнуть на пол чашку, упасть вслед за ней, зарыдать. И жаловаться, тоже жаловаться, выплескивая настой, очищая мозг, грудь, всю себя, изъеденную, изуродованную ежедневно не такой, как надо, как должно быть, жизнью.

Но вместо рыданий, жалоб, вместо очищения Ирина глядела на клеенку, кивала, повторяя монотонно и бессмысленно: “Да-да... да-а...”

— А с другой стороны... — В голосе Дарьи Валерьевны вдруг появилась новая, странная интонация, заставившая Ирину прислушаться. — Вся история наша — это ведь истребление мужчин. Да, Ир, я тут книжку читала... Нашла как-то вечером под прилавком. Наверно, старушонка какая ее под кульки принесла и оставила. Почти вся целая... “Главная потеря России” называется. Я подобрала, стала листать, а потом всю прочитала.

Администраторша замолкла так многозначительно, что Ирина не могла не спросить:

— И о чем?

— А угадай... О мужчинах, Ир, о мужчинах!.. Под корень их во все времена у нас выкашивали... Первых страниц в книге не было, а я начала с отца Петра Первого... Ох, сколько при нем, оказывается, бунтов разных, войн случилось. И всё топили, вешали, головы рубили, живьем закапывали. Не перескажешь... — Дарья Валерьевна говорила теперь торжественно; с той торжественностью, что бывает на траурных митингах и похоронах. — А староверов, которые двумя пальцами крестились, хуже собак считали. Встретил — убей. То-то они до сих пор вон в тайге сидят... А знаешь, что при Петре Первом мужское население на сорок процентов снизилось? Это и стариков считая, и детей грудных. Никакой Сталин не сравнится, наверно...

Ирина слушала администраторшу как совсем нового человека. Впервые та со своих проблем и проблем знакомых переключилась на нечто глобальное.

— Да и Сталин их истреблял, мужчин, не дай бог... Там, в книге, и цифры приведены, но я не запомнила. Помню, что страшные цифры всех этих революций, репрессий. Миллионы и миллионы, миллионы и миллионы... Да что далеко ходить, у меня вот в семье хотя бы... Я одного своего родственника только пожилого помню — деда двоюродного. Да и тот без ноги был... Все женщины у нас вдовы были... И во все века ведь так. Не на войне гибнут, так по пьянке или в драках всяких или еще по какой глупости...

Дарья Валерьевна снова испустила протяжный, горестный вздох. Потрогала заварной чайничек, но наливать чай не стала, заговорила дальше:

— Там, в этой книге, про генофонд много было. Что вот первыми-то гибнут в основном смелые люди, самые крепкие. Лучшие, одним словом. В атаку бегут, с несправедливостью всякой борются, на смерть идут за свои убеждения. И хулиганы — это, если подумать, как мужчины, лучшие... м-м... экземпляры, просто проявить им свою мужественность негде... И вот они гибнут чаще всего молоденькими совсем, детей не оставляют, а живут дальше в основном всякие трусоватые, подловатые, больные, и у них дети-то есть. И их сыновья тоже с гнильцой получаются... Ну, генетически... И вот там автор считает, что из-за этого и народ у нас стал такой — еле шевелимся, — что всех лучших из поколения в поколение истребляли. Крестьян самых хозяйственных за Полярный круг на верную смерть, солдат, не жалея, под пулеметы, умных и честных расстреливали без жалости... Вот... А теперь ни работать не можем, ничего. Только вздыхаем.

— Н-да-а, — согласилась Ирина, понимая, что не отреагировать неудобно.

— А как ты, Ир, считаешь? Ты ведь биолог, эта генетика к вам близко стоит... Как по-твоему — прав автор, что судит так? Действительно поэтому обмельчали?

— Гм... — Ирина растерялась, когда понадобилось что-то ответить. — Н-ну, как вам сказать...

Пожала плечами, покривила раздумчиво губы, копаясь в мыслях, ловя, выискивая подходящую, но и зная, что мысль такую ей вряд ли удастся найти... Сколько раз за студенческие годы — совсем вроде недавно — она слышала подобные разговоры, наблюдала споры однокурсников, и ей казалось тогда, что у нее тоже есть свое мнение и, если надо, она тоже может достойно вступить в разговор; а сейчас вдруг оказалось, что сказать нечего.

И Ирина произнесла самое простое и скучное:

— Не знаю. Подобные гипотезы появляются постоянно, но доказать их, кажется, невозможно. Да я последнее время как-то и не слежу за этим...

— Так-так, — с пониманием, но без одобрения отозвалась Дарья Валерьевна; лицо ее осунулось и потускнело. Она занялась приготовлением чая, ворча, что кипяток совсем остыл...

Разговор притух. Ирина, сославшись на дела, вернулась в лабораторию. Выпила таблетку супрастина от аллергии. Начала собираться. И, как всегда, в этот момент была уверена, что посвятит вечер сыну. Да, заберет из садика Павлушку, сводит его в парк, устроит ему маленький праздник с мороженым и прыганьем в “замке”... Вообще чаще с ним надо общаться, а то вырастет, хм, генетически лучшим мужчиной — героем подворотни... Но ведь единственное по-настоящему дорогое, бесценное, что у нее есть, это Павлик.

И от такой мысли опять защипало в горле, на глаза навернулись слезы... Вспомнились, представились знакомые девушки, разошедшиеся с мужьями или вовсе безмужние, но с ребенком; одни были симпатичные, другие страшненькие, одни при деньгах, а другие почти нищие, но на всех была одинаковая печать ущербности, брошенности; и все они с одинаково обреченной убежденностью, качая на руках орущего малыша или грустно любуясь, как он резвится на детской площадке, повторяли: “Он — это единственное, что у меня есть. Миленький мой, любимый!.. Я все-все сделаю, чтоб у него все хорошо получилось!..”

Теперь и Ирина готова была, искренне готова была повторять те же слова, “сделать все-все”. А это значит, что больше она уже ни на что не надеялась.

Убрала в сейф пробирки, измеритель нитратов. Присела на стул... Она вдруг страшно ослабела, обессилела и боялась, что не дойдет до автобусной остановки... На самом деле, сколько можно ходить туда-сюда, зачем втискиваться в переполненный некоммерческий автобус, экономя три рубля на проезде? Зачем вообще шевелиться, если совсем нет сил? Ради чего?.. Ах, да, да — ради сына... Хм, и радоваться ему, как богу, и целовать его, сказки Чуковского каждый вечер читать перед сном, а потом какой-нибудь “Остров сокровищ” и “Робинзона Крузо”. И по парку гулять, по одним и тем же аллеям, иногда ругать, объяснять терпеливо, что такое хорошо и что такое плохо. А остальное все — по инерции, почти механически, потому что это необходимо для жизни. Необходимый для жизни набор из нескольких операций. Еда, сон, туалет, стирка, уборка, работа... Хорошо, что есть работа, пусть и не нужная никому, со смешной зарплатишкой, зато перед родителями не чувствуешь себя иждивенкой. Тоже приносишь в дом пачечку разноцветных бумажек... И так еще долго-долго, много-много дней, месяцев, лет впереди... Единственное, чем пока отличается она, Ирина, от других подобных ей неудачниц, — тем, что не очень-то жалуется. В основном молчит. А когда станет как Дарья Валерьевна, значит, полный конец, значит, всё...

Нет, это еще вопрос, что лучше, что хуже. Может, она, Ирина, просто миновала период жалоб, бесконечнейших монологов или не способна на них; может, она скатилась намного глубже этих Дарь Валерьевн, скатилась в кромешное отупение, где нет уже слов.

Враскачку, как немощная старуха, поднялась на ноги. Натянула тонкий шуршащий плащ, взяла сумочку. По привычке оглядела маленькую комнатку-лабораторию, свое ненавистное и дорогое убежище. Вышла. Два раза провернула ключ в замке... Завтра вернется, чтоб отсидеть очередные пять-шесть часов, наслушаться речей администраторши, а потом так же сбежать...

Торговля, как всегда ближе к вечеру, была в полном разгаре. С разных концов рыночка, сливаясь в какофонию, беспрестанно раздавались призывы то русских старушек, то азербайджанских молодцев: “Огурцы! Капусточка!.. Яблоки кому?! Виноград, виноград без косточек!.. Редиска свежайшая!.. Хур-рма!..”

Дворник Шуруп сладко дремал на лавочке возле своей каморки в ожидании вечера, когда надо будет пройтись метлой меж опустевших прилавков.

Все они сейчас казались Ирине такими довольными жизнью, увлеченными, почти счастливыми тем, чем были заняты, что рыдания досады и зависти снова забурлили в горле и захотелось остановиться, взвыть: “Да очнитесь вы!.. Это же обман, обман! Это ничто! На что же вы тратитесь!” Но и продавцы и покупатели выглядели непрошибаемо деловитыми и радостными, и она поняла: закричи, люди на мгновение изумятся, повернут к ней лица, а затем продолжат свои дела. Только, может, Дарья Валерьевна побежит к телефону — в психушку звонить...

Медленно, рывками, как против сильного ветра, Ирина двигалась к остановке... Куда идет? Разумом она отвечала, без доли сомнения отвечала, куда, к кому и зачем, а сердцем... Сердце пульсирует под левой, окаменелой без мужских ласк грудью однообразно и равнодушно: тук-тук, тук-тук, тук-тук... Сердце сперва жадно вбирает, а потом с силой выбрасывает в артерии кровь. И через десять лет, когда Ирине натикает тридцать семь, так же точно будет пульсировать, и через двадцать. И когда-нибудь, когда привыкнет к скамейке возле подъезда, радуясь солнышку, чириканью пташек, тому, что ее, Ирину Юрьевну Губину, миновали серьезные болезни, голод и наводнения, оно, хриплое, усталое, задавленное ожиревшей, бесплодной грудью, остановит свою пульсацию, замрет, перекроет путь крови. И грузная, бесформенная старуха, что когда-то была молодой, пусть не слишком красивой, зато очень хотящей жить женщиной по имени Ира, Ирина, а еще раньше миленькой, веселой, ничего не знающей девочкой Иришей, захрипит, как испорченный насос, закатит под набрякшие веки глаза и повалится со скамейки, всполошив сидящих рядом соседок, испугав резвящуюся поблизости детвору. Сын Павел, узнав о случившемся, скривится: блин, опять непредвиденные расходы, хлопоты, суетня...

— Маш... Машка, привет! — камнем ударило почти над ухом.

Ирина отклонила голову, даже отступила на шаг в сторону и тогда уже подняла глаза. Рядом с ней, растянув ярко-красные губы в улыбке, примерно ее возраста женщина. Лицо вроде знакомо, но знакомо так смутно, будто явилось из другой, не из этой жизни. И, защищаясь от лишних усилий вспоминать, от испуга и неожиданности Ирина торопливо, враждебно бросила:

— Я не Маша.

Женщина остолбенела, губы на секунду собрались в недоуменный кружочек, но тут же снова разъехались в стороны:

— Ой, Иришка, ты?! Ириш-шик, прости!

Две тонкие мягкие руки обхватили ее, обняли; щеку густым ароматом духов лизнул поцелуй.

С трудом вытягиваясь из тины вязких напластований прошлых лет, сотен отпечатанных в памяти лиц и голосов, появилось это же лицо, что сейчас улыбалось ей, но чуть другое, почти детское, с другой прической, в другой обстановке... И вслед за ним всплыли имя, фамилия, мелькнули картинки-случаи, разговоры...

Да, Марина... Маринка Журавлева. Вместе учились с первого по девятый. Потом она, кажется, пошла учиться на парикмахера. Такие почему-то обычно шли в продавцы или парикмахеры... В последний раз Ирина видела ее в больнице, лет в семнадцать. Маринка тогда попала в аварию, а они, несколько девушек и парней выпускного одиннадцатого “В”, навестили ее, постояли вокруг кровати, кто-то, кажется, говорил что-то успокаивающее, ободряющее. Ирина, прячась за спинами, зачарованно разглядывала забинтованную, будто в шлеме, голову, висящую в стальном каркасе ногу, слабо улыбающееся, исцарапанное и ссохшееся личико бывшей одноклассницы...

— Как я рада видеть тебя, Иришик! Ты б только знала!..

— Я тоже...

Маринка Журавлева принадлежала к числу тех, кого открыто не любили учительницы, видя кого у себя на уроках, расцветали физруки, кого сторонились, словно заразных, большинство девушек, на кого опасливо, украдкой заглядывались их сверстники парни. Но учительницы не любили их не как учениц, а как равных себе; физруки при любой возможности тихо говорили им что-то такое, от чего те смущенно-кокетливо передергивали плечами и дули на челку; девушки, сторонясь их, почти явно им завидовали, от этого злясь на себя; парни, мечтая о близости, представляли рядом именно их...

Всплыв из тины прошлого, образ Маринки стремительно, неостановимо раскручивал в Ирининой памяти тот период ее жизни, когда жизнь только еще начиналась и ничего не было потеряно...

В их классе подобных Маринке Журавлевой учились четыре девушки, а вообще по школе — не больше пятнадцати. Когда еще обязательно носили форму, они вместо черных фартуков постоянно наряжались в белые, а платья укорачивали намного выше колен; они красились, обесцвечивали волосы, носили сережки и кольца, наклеивали длинные ногти.

Обычно лет до тринадцати такие девушки, наоборот, были гордостью учителей, получали чуть не одни пятерки по всем предметам, они были активны, опрятны, жизнерадостны, отзывчивы. Их первыми на общегородской торжественной линейке принимали в пионеры, давали разные классные нагрузки, поручали брать на буксир отстающих. Но потом они менялись... Да, лет в тринадцать-четырнадцать... Учились, правда, еще хорошо, хотя становилось заметно, учеба их мало интересует; тогда-то они и начинали краситься, укорачивали подолы, превращались в блондинок или вовсе в каких-то пеструшек; у них появлялись друзья (“парни”, как гордо они их называли), обычно года на два-три старше, из бывших учеников этой же школы, а теперь, после девятого класса, ставшие явными хулиганами, а то и вовсе бандитами. Такие девушки, не стесняясь, курили на школьном крыльце, частенько приходили на уроки с похмелья, и благопристойное большинство класса о них шепталось: “Она ходит с Баем, который бугор квартала!.. Она два аборта уже сделала!.. Она на игле!.. Она сразу с тремя парнями переспала!..”

И еще — в них были какая-то странная уверенность в себе, смелость, жажда новых и новых приключений, бесшабашность.

Девушки другого склада — Ирина знала это по их разговорам, — сами робкие, созданные для вялой семейной жизни, размеренной любви к одному-единственному мужчине — мужу, для заботы о родных своих детках, на которых природа определила им положить силы и жизнь, страшно завидовали бесшабашным, часами сплетничали о них, бывало, собравшись в стайку, шли на дискотеку в ДК “Колос”, где обычно проводили вечера молодые бандиты, но переступить ту грань, что разделяла бесшабашных и добропорядочных, не могли...

— Ириш, сколько же мы не виделись? Лет десять уж точно. Да?

— Где-то так, — кивала Ирина, тщетно пытаясь выбраться из воспоминаний в настоящее, включиться в общение с одноклассницей, но воспоминания пока были сильнее.

Они никогда не дружили, даже в начальных классах, а когда Маринка стала одной из тех немногих, отношения совсем прекратились.

После девятого, получив аттестат о неполном среднем, Маринка вдруг (она училась, несмотря на загулы, по-прежнему довольно прилично) ушла из школы. Говорили, что поступила на парикмахера, дружит с грозой района Феликсом, отсидевшим уже два года за воровство...

Ирина вспоминала о Маринке, лишь когда подруги в разговорах упоминали о ней; раза два она являлась на школьную дискотеку со своим верзилой Феликсом и компанией. Парни томно разваливались на обрамляющих квадрат для танцев сиденьях, а девицы извивались перед ними, точно наложницы перед падишахами. Со стороны это выглядело и отвратительно и завораживающе.

По слухам, Феликс главенствовал в банде, которая вечерами раздевала прохожих. Милиция на них выйти не могла, банда работала без улик, а погиб Феликс глупо, совсем по-мальчишески. Увидел у какого-то паренька мотоцикл “Ява”, решил, видимо, тряхнуть стариной, сел за руль, сзади посадил подругу Маринку и, на полную выкручивая газ, помчался по улице.

В газетной хронике происшествий потом написали, что был он “в состоянии алкогольного опьянения”. Да, трезвый так не врежется — в лоб встречной машине. Микроавтобусу “РАФ”. Скорость была чуть ли не за сто у Феликса... Его самого разрезало металлической стойкой, соединяющей у микроавтобуса крышу с корпусом, а Маринка перелетела через “рафик” и приземлилась на асфальт.

Кажется, месяца два пролежала в больнице с травмой черепа, да с такой, что делали ей трепанацию, и вдобавок кость левой ноги раздробило. Даже после выписки она долго ковыляла на костылях с аппаратом Елизарова... Но Ирина ее тогда уже не встречала, последний раз видела в больнице, недели через три после аварии... У ребят и девушек, заканчивающих одиннадцатый “В”, была впереди большая жизнь, институты, интересная работа, свадьбы, семейные радости, а Маринка лежала с задранной ногой, в шлеме из бинтов и слабо улыбалась. Казалось, кончилось ее бурное времечко, теперь же будет какая-нибудь инвалидная коляска, вечные уколы, таблетки, приступы страшной боли...

И вот спустя десять лет перед Ириной стояла высокая, полная здоровья и энергии, жизнерадостная женщина с темными густыми волосами. В белой прозрачной блузке, под которой виднелся кружевной лифчик, в черной юбке до колен, на ногах остроносые туфельки на тоненьких каблучках. Лицо чуть-чуть, но умело подкрашено, волосы вроде небрежно подобраны шпильками, хотя каждый локон, каждый завиток на месте. И Ирина, как и тогда, в школе, снова испытывала к ней смешанное чувство брезгливости, зависти и страха, как к чему-то непонятному, до странности притягательному. И самой себе она казалась сейчас, рядом с Маринкой, особенно толстой, бесформенной, безобразной... Вот зачем этот плащ дурацкий надела?! На улице ведь лето совсем... Зачем на ногах эти плоскодонные лодочки?.. Да, они удобные, но ведь удобны и домашние шлепанцы... Чего она ждет от мужчин, если сама не старается, не умеет сделать себя хоть более-менее привлекательной... Да что тут поделаешь, если природа не дала.

Ирина с досадой, почти злобой подумала о папе. Такой ведь мужчина, и нашел себе в жены какую-то уточку. И она вот тоже уточкой получилась... Глядя сейчас на Маринку, краем глаза успевала заметить, как проходящие мимо поворачивают лица в их сторону. Но видят не ее, а только эту бесшабашную, бог знает с кем только не погулявшую, зато приятную, точно яркий, сочный плод, Маринку Журавлеву.

— Ну, рассказывай, как дела твои, как жизнь вообще, — повела она Ирину по тротуару.

Ирина оглянулась на остановку, где в ожидании автобуса толклись десятка три уставших под конец дня людей, и, не сопротивляясь, пошла рядом с бывшей одноклассницей.

— Да как... — пожала плечами. — Работаю, сыну скоро четыре...

— У тебя сын? — обрадовалась и удивилась Маринка. — Молоде-ец! Как зовут?

— Павлик.

— Четыре года — самый прекрасный возраст. Дети лет до шести — подарок...

— Хм. А потом?

— Потом другое... Моей-то принцессе десять. Я ее и дочерью уже не считаю. То ли сестра, то ли подружка...

Теперь удивилась Ирина:

— Дочь... Даже и не думала, что у тебя... — Она чуть было не сказала “могут быть дети”, но в последний момент выразилась мягче: — Дочка есть.

— Как же, десять лет вот-вот. В июле исполнится... Только тогда оклемалась немного после аварии, и живот обозначился. Феликс оставил память... — В Маринкином курлыканье послышалась грусть. — Да-а, потрепыхалась я тогда. С матерью у меня ведь лет с пятнадцати отношений почти не было, у Феликса жили. А тут его родственнички еще до похорон все мои вещи выкинули. Прямо на свалку, говорят, вынесли... Мать ко мне один раз только приходила в больницу. “Что, дошлялась?” — и вышла сразу. Даже в тот момент не простила. Да я и сама, Ириш, виновата — доводила ее, дура, постоянно... Тетке по отцу спасибо. Сидела со мной, кормила. После отца я у нее одна из родни осталась. Отец ведь мой тоже в аварии погиб, я еще маленькой была совсем. Да-а, судьба вот...

По привычке, наверное, Маринка шла быстро, далеко вперед выбрасывая прямые от бедра ноги; каблучки резко и громко стучали по асфальту, точно торопили, задавали ритм. Ирина еле успевала за ней, путаясь в полах своего плаща, не думая, куда и зачем идет вместе с этой чужой, почти и незнакомой женщиной. Зачем слушает ее курлыканье.

— Тетка меня и после больницы к себе взяла. Хотя... У них с мужем избенка трехоконная на болоте, он — алкаш конченый... А тут еще, представь, беременная. Ни работы, ни жилья, ни вещей никаких. Постоянно таблетки, на ноге этот аппарат Елизарова. Боли знаешь какие были!.. Мне еще в больнице посоветовали аборт сделать. Предупредили, что или сама загнусь, или ребенок будет неполноценный. Одно из двух, а скорей всего, и то и другое...

— Да уж, — отозвалась Ирина, чувствуя сострадание, обычное сострадание, какое испытывала всегда, когда слышала подобные истории. — И как, решилась?

— А что делать... Тем более я так тогда Феликса ведь любила... Главное не родить было, а выносить хотя бы до семи месяцев. Потом кесарево сечение там... Ну, понимаешь... Но нормально в итоге все получилось. Все-таки семнадцать лет — как на собаке зажило. Аппарат только сняли, и снова стала летать... Однажды иду, останавливаются “Жигули”. Выскакивает Миха, феликсовский дружок. Он старше его, они вместе в кэпэзэ как-то сидели, потом иногда встречались... Ну, разговорились, он, оказывается, на феликсовских похоронах был, рассказал, как там было... Я ему о своем рассказала. Он меня, в общем, в кафе пригласил, посидели...

Как-то быстро и незаметно оказались в центре. Возле “Ватерлоо” редкое теперь для города оживление — милиционеры устанавливают ограждения перед ступенями, рядом кучкуется народ, разматывают кабели телевизионщики...

— А-а, сегодня же открытие! — воскликнула вдруг Маринка радостно, почти счастливо.

Ирина не поняла:

— Какое открытие?

— Да вот казино открывается наконец-то. В шесть. — Она вскинула руку, глянула на крохотные золотые, кажется, часики. — Через... почти через три часа. Может, посмотрим? Салют, я читала, будет, и вход свободный.

— Нет-нет, извини! — поспешно, испуганно ответила Ирина. — Сына из садика надо забрать. Мама сегодня допоздна работает... — Но в душе против воли уже боролась между тем, чтоб ехать домой и остаться.

— А у вас в садике дежурная группа есть?

— Дежурная?..

— Ну, ночная?

— М-м, вроде да. Но я не знаю, никогда не оставляли.

— Один-то раз можно, наверно...

Они также быстро шли дальше. Ирина молчала. Чего-то ждала. А бывшая одноклассница, будто забыв про “Ватерлоо”, курлыкала дальше, мгновенно меняя интонацию с радостной на печальную:

— В общем, Ир, взял он меня к себе. Миха. Я согласилась, конечно. А что оставалось?.. Да и само собой так получилось. У него квартира была двухкомнатная, своя, и я как вдова друга поселилась. А потом и спать стали... В-вот... Миха уже тогда делами серьезными занимался... Это ведь в девяносто втором было, рынки только начались, и сразу эти рэкетиры бесбашенные появились, а Миха торгашей охранял. Неофициально, конечно... У него бригада была, брали кое-какой налог с каждого контейнера, с палаток, а те зато жили спокойно. Ну, крыша, в общем... Три года почти мы с ним прожили. Как супруги. — Маринка невесело улыбнулась. — Все было отлично... Отлично... Он быстро раскручивался. Бензин продавал, сигареты. Пивзавод хотел приватизировать. Из-за него, наверно, и застрелили...

— Застрелили? — переспросила Ирина и почувствовала себя персонажем какой-то криминальной передачи; даже поозиралась — не следят ли, не снимают ли их на камеру...

— В девяносто пятом... перед самым Новым годом... — Маринка говорила с трудом и шаг сбавила. — Врагов-то у него хоть отбавляй было... конкурентов то есть... Был бы он жив сейчас, всех бы здесь шеренгами строил... Может, зайдем? — вдруг оживилась она, кивнула в сторону бара “Корона”, — по коктейльчику выпьем? И позвоним заодно.

“Куда позвоним?” — хотела спросить Ирина, а вместо этого послушно и молча повернула вслед за Маринкой к “Короне”.

Они обогнули стоящую у входа черную иномарку. Обернувшись, Ирина увидела Дмитрия Павловича Стахеева. Он вслед за кем-то забирался в машину... Мягко хлопнула дверца, и машина побежала по улице...

— На таком “БМВ” тоже бы сейчас рассекал, — как-то злобно кивнула вслед ей Маринка. — Да кого... Миха себе такую б пригнал — все бы попадали.

Ирина, усмехнувшись, кивнула.

Вошли в бар, сели за столик, освещенный толстой, под стеклянным колпаком, свечой. Маринка тут же поманила юношу в белой рубашке жестом хозяйки. Тот, подхватив со стойки папочку, подошел.

— Меню, пожалуйста.

— Две “Отвертки”, — ответила Маринка, перекладывая папочку на край
стола, — и телефон.

Юноша удалился. Маринка достала из сумочки сигареты “Кэмэл”, зажигалку.

— Ты номер садика помнишь?

— Тридцать шестой.

— Да нет... — Маринка как-то снисходительно улыбнулась. — Телефонный номер.

— А... Где-то был... — И Ирина полезла в свою сумочку, где среди помады, тонального крема, ваток, ключей были свернутые листочки с нужными адресами и телефонами.

Копаясь, она в который раз подумала с раздражением: “Книжку пора завести... Невозможно же так!” Магазин, где есть отдел канцтоваров, напротив их дома, но постоянно то забываешь об этой книжке несчастной, то денег жалко, а чаще всего просто лень зайти...

Уже готовая вывалить на стол содержимое сумочки, она наткнулась на бумажку с номером детсадовского телефона. И как раз официант принес два бокала с желтой жидкостью и синими соломинками и громоздкую трубку.

— Спасибо, — совсем вроде небрежно, но в то же время и неуловимо ласково произнесла Маринка. — Давай, Ирушик, диктуй.

Она продиктовала. Через несколько секунд ожидания Маринка протянула ей телефон:

— Говори...

— Алло! — заполошно выкрикнула Ирина. — Здравствуйте!.. А можно воспитательницу из третьей группы. — И добавила на всякий случай: — Очень важно!

— Щас, — отозвался усталый женский голос; в трубке что-то хрустнуло и затихло.

Спустя пару минут, за которые Ирина успела выпить половину приятно отдающего апельсином коктейля, трубка ожила снова:

— Да, слушаю!

— Зоя... гм?.. — Отчество воспитательницы вылетело из головы, Ирина мучительно замолчала; спасибо, на том конце провода подсказали:

— Зоя Борисовна.

— Зоя Борисовна, здравствуйте! Это мама Павлика Губина. — И Ирина с непривычки понесла околесицу, запуталась, боясь сказать напрямую, что сегодня не сможет забрать сына.

— Значит, я так понимаю, — видимо, устав слушать, перебила воспитатель-
ница, — Павлик сегодня остается ночевать?

— Н-да, если можно...

— Конечно, можно, Ирина Юрьевна. Что вы! — Голос сделался радушным и успокаивающим. — Это же наша работа... Ничего страшного. Отдыхайте.

— И еще! — боясь, что воспитательница положит трубку, заторопилась
Ирина. — У нас дома ведь телефона нет. Так, пожалуйста, если можно, скажите, чтобы Светлана или Аня Степанова зашли к моим... они в том же доме живут, и передали моим родителям...

— Все понятно. Хорошо, я скажу, — опять перебила воспитательница. — Или записку в двери оставят, если никого дома не будет. У нас это оповещение отработано.

— Ой, спасибо вам, Зоя Борисовна! Большое спасибо...

— Ну вот видишь, — как старшая, улыбнулась Маринка, — а ты боялась. Даже юбка не измялась.

Этой своей шуткой она снова напомнила Ирине курящих, гуляющих с парнями своих четырнадцатилетних одноклассниц, и тот заполошный, испуганный голос в ней закричал: “Уходи ты! Иди домой! Домой!” А другой, взрослый и умудренный, заглушил эти крики холодным вопросом: “Зачем?”

— Еще сейчас по коктейльчику... — Маринка плавным движением поднесла к глазам часики. — И можно двигать. Зря, конечно, они в будний день открытие сделали... А, какая разница... Хоть посмотрим, как там в казино бывает. Давай, Ириш, досасывай свою “Отверточку”.

Как и та шутка с юбкой, Ирину коробило название коктейля — грубое, механическое, впрочем, кажется, очень точное. Он именно отвернул что-то в душе, какой-то болтик, и влил внутрь теплое, горьковато-сладкое, так приятно щекочущее... За несколько минут настроение изменилось совершенно... Ирина втягивала в себя через соломинку новую порцию теплого, горьковато-сладкого и, как занятную передачу по радио, слушала дальше историю бывшей одноклассницы...

— После Михи опять на полных бобах осталась. Мы же с ним не зарегистрированы были, а у него жена формальная и ребенок. Он с ней не жил уже несколько лет, а она жила с одним из главных Михиных партнеров. Ну и... Запутанная, короче, история. Но я ничего делать не стала, чемодан собрала, и все... Хорошо, денежки кой-какие скопились, сняла однокомнатку. Стала работу искать.

Зажегся мягкий, не слепящий электрический свет. “Пять часов”, — автоматически отметила Ирина; в душе вяло и сонно трепыхнулось беспокойство и тут же пропало.

— И как ты? — спросила Маринку.

— Да как... — Та, переменив позу, закинула ногу на ногу, и Ирина заметила на загорелой коже (где в конце мая загореть-то успела?) несколько круглых розовых шрамиков. Наверное, от того аппарата Елизарова... И еще один шрам был длинный, неаккуратный, со следами небрежных, торопливых стежков. Но, как ни странно, он не пугал, а наоборот — делал Маринку живей, соблазнительней, похожей на испан-скую танцовщицу из какой-нибудь портовой таверны; Ирине вдруг захотелось погладить ее теплую упругую ногу. — Как... Вспомнила свое парикмахерство, в салон устроилась. Конечно, не сразу, не все так просто. Это, оказывается, такая работа блатная! Легче масоном каким-нибудь стать... Зато теперь седьмой год уже — тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, — свожу концы более-менее. Старший мастер, свои клиенты... Мать умерла в прошлом году, я ее похоронила нормально. В родной угол перебралась.

— М-да-а... — Ирина соснула “Отвертку”, спросила полушепотом: — Одна живешь?

— С Викушей.

— А... кто это?.. Если не секрет, конечно...

— Да нет! — хохотнула Маринка. — Это дочку я так зову. Викторию.

— У, ясно... — Ирина замялась, а потом уточнила все так же полушепотом: — Я не в этом смысле...

— Я одна, — спокойно, без всякого сожаления сказала Маринка. — Так, бывают романчики... чтоб форму не потерять. Но, знаешь, Ириш, после Феликса с Михой, честно тебе скажу, трудно с кем-то серьезно сойтись. Или боровы стопроцентные попадаются, или мальчишки. А возраст такой, что с боровом еще не хочется, а мальчики, они только с виду сладкие... Через неделю тошнит от них... Феликс и Миха настоящие парни были, герои, но герои вот, оказывается, мало живут...

Где-то совсем недавно, прямо сегодня Ирина уже слышала о героях... И как подсказка — вместо Маринки Журавлевой заколыхалось перед глазами мясистое скорбное лицо Дарьи Валерьевны, засвербел в голове ее пересказ книжки о главной потере России... Ирина дернулась, будто на нее пахнуло морозом...

— Что, скоро в это “Ватерлоо” идти? — отвязываясь от страшного совпадения, спросила она и добавила, усмехнувшись: — Нелепое какое-то название сделали! Ведь Ватерлоо — поражение, бессмысленный поступок, кажется. Ну, такое значение...

Маринка пожала плечами.

— Для кого как, наверное. — Взглянула на часики. — Времени уйма, на самом-то деле. Давай-ка, может, еще по бокальчику, и расскажешь, как у тебя. Я же о тебе вообще ничего не слышала. Да и никого года три как совсем не встречала. Представляешь?.. Ну, как ты-то живешь?

— Н-ну... — собираясь с мыслями, протянула Ирина. — Закончила универ, биохим, теперь сижу на рынке в лаборатории. Товар на нитраты проверяю.

— Неплохо, неплохо, — уважительно покривила губы Маринка, в то же время делая официанту новый заказ.

— Да ну — зарплата смешная, и работать не хочется. Три дня в неделю торчу там с утра до обеда... видимость создаю.

— А муж кто у тебя? Как зовут?

Эти простые вопросы снова сбили Ирину, взбаламутив в голове массу ненужных сейчас, тягостных мыслей. Захотелось, так потянуло обо всем честно, во всех мелочах рассказать, пожаловаться, спросить совета. Маринка может сказать что-нибудь дельное... Она знает... “А мужа как такового нет. Только штамп в паспорте”, — оформились уже первые фразы. Но какая-то новая, неизвестная сила заставила Ирину сделать тон бодрым, почти высокомерным:

— Муж, Павел, — художник. На полтора года старше меня. Портреты всяким шишкам рисует. Мастерская у него отдельная, с такими вот зеркалами. Очередь. Работает медленно, правда, зато не как нынешние — лишь бы намазать. Поэтому и гонорары нормальные.

Маринка, поверив, опять уважительно покривила губы:

— Молоде-ец! Я всегда, кстати, творческих уважала. У таких в жизни хоть смысл настоящий есть. А когда еще платят за это...

— Ой, Мариш, сколько бы ни платили, а денег все равно нет... Ему надо материалы высококачественные, краски самые лучшие, холст... Дача зимой вот сгорела, теперь восстанавливаем. Сын растет... Родители немолодые уже...

Наверное, благодаря все той же “Отвертке” или, скорее, вранью про мужа, обычным женским жалобам — таким обычным и таким женским — Ирина почувствовала себя свободнее; она оказалась на равных с той, что всегда пугала ее, была ей непонятна, недосягаема; с той, которой она против воли и здравого смысла завидовала.

— Так бы можно было, конечно, пошире жить, поразнообразней, — говорила и говорила, не могла уже остановиться Ирина, — но, понимаешь, для меня семья, муж, родители, дом вообще — это... Только не смейся, пожалуйста!.. Это, Мариш, святое... Сегодня вот ты предложила, а я испугалась и, конечно, отказаться первым делом хотела. Куда я без мужа? Как сына в саду на ночь оставлю? Родители с работы придут, а ужина нет... Извини, я так не могу... — Она сделала паузу, точно размышляя, взвешивая свои слова, на самом же деле наблюдая за реакцией Маринки.

Та заметно понурилась — задумалась, наверно, о своей не очень-то правильно прожитой молодости.

— Но... спасибо огромное, что пригласила. — Ирина с чувством, крепко пожала лежащие на столешнице пальцы Маринки. — Ты права — надо иногда развеяться. Хм, выпрячься... Ничего страшного... На рулетке вот сыгрануть!..

— А ты умеешь? — Маринка спросила каким-то тревожным голосом.

— А чего там уметь?! Поставила фишку на определенный номер и сиди следи, куда шарик закатится. Если в ту ячейку, где твой номер, — фишки тебе, а если нет, то, значит, фишка, прощай... Мы когда с Павлом ездили прошлой весной в Петербург, заглянули там в одно казино. Сыграли маленько. Так, для смеха...

Когда пришло время уходить, она долго, чуть не до ссоры спорила с Маринкой, кому платить за коктейли. Она была уверена, что денег у нее полный кошелек, и уверяла в этом свою бывшую одноклассницу... Сошлись на том, что заплатят поровну. Получилось — по шестьдесят рублей.

На улице, приобняв Маринку за талию, с удовольствием вдыхая ароматный весенний воздух, Ирина тихо, но уверенно предложила:

— А давай, слушай, юношей с собой зацепим. Каких-нибудь посимпатичней. Чего мы одни, как монашки? — И повысила голос: — Отмечать так уж отмечать! А, Маришик, давай?

Мягко, снисходительно улыбаясь, Маринка поддерживала покачивающуюся, раздухарившуюся уточку.

Версия для печати