Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2003, 11

По направлению к Фаулзу

Джон Фаулз. Аристос: Размышления, не вошедшие в книгу Екклезиаста. — М. “Эксмо-пресс”, 2002; Джон Фаулз. Кротовые норы: Роман. — М.: “Махаон”, 2002.

Почти одновременно в переводе на русский появились две книжки Джона Фаулза, в которых он раскрывается перед читателем с той мерой откровенности, какая только возможна для писателя, англичанина, нашего современника. Редчайший вообще-то случай, когда писатель так тщательно, так добросовестно, даже с изрядной долей занудства определяет исходные основания собственного творчества, излагает свой способ понимания жизни, свои идейные приоритеты.

Откровенность, исповедальность сегодня — явление не такое уж экзотиче-ское. Самообнажение ненаказуемо — и в моде. Но не так уж часто в наличии не просто определенные признания, но еще и определенное качество мысли. У Фаулза есть личная философия бытия и человека, где метафизический план сопоставлен с планом экзистенциальным. Откровенные признания свидетельствуют в пользу того, кто их делает, потому что нам открывается человек недюжинный, личность на редкость значительная. Он не только знает слова. Он умеет мыслить. Имеет идеи.

“Аристос” — солидная книга рассуждений на главные темы, своего рода философское кредо Фаулза. Впервые она была опубликована в 1964 году, когда автору было тридцать восемь. Возраст, когда не только приходят к окончательным выводам, но уже и формулируют их с той категоричностью, которая имеет место и в нашем случае. Еще более увесист томик “Кротовых нор” — это вопреки жанровому обозначению не “роман”, а сборник эссе на разные темы. (Самое раннее датировано тем же 1964 годом, самое позднее — 1997-м.)

Искренние книги. Честные книги. Умные книги. После них Фаулз становится понятнее. Как если бы в его художественной прозе, которая русскому читателю стала известна намного раньше этих опытов рефлексии, чего-то недоставало для законченных суждений о личности и творческих импульсах писателя. Да и вправду чего-то (по крайней мере — мне) недоставало. Было при чтении ощущение дна, под которым течет темный поток личностного бытия, но туда уже нет доступа. И вот теперь появилась “шпаргалка”, существует досье на Фаулза.

И кто же он, Джон Фаулз?

Начнем с мифа. Вот эссе “Быть англичанином, а не британцем” 1964 года.

Есть Европа “обжигающего, черного, цинического опыта. Есть Британия — военная, империалистическая, ханжеская. И есть любезная сердцу Фаулза Анг-
лия — Зеленая, эмоционально наивная и морально восприимчивая страна Робина Гуда — Справедливого разбойника”. “Он человек, который, встав перед выбором — смириться с несправедливостью или уйти в леса, всегда ищет убежища среди деревьев. Робингудизм по сути своей есть критическая оппозиция, не удовлетворяющаяся бездействием”. Из этой точки Фаулз выводит склонность англичанина к уединению, к переживанию своих эмоций, стремлений, желаний, своих излишеств и экстазов вдали от всех, в четырех стенах, за семью замками, — но и коренной инстинкт справедливости, не замыкающийся ни в какие границы. Зеленые англичане — сократический народ: “что-то вроде расползающейся сухой гнили в здоровом и крепком доме укоренившейся несправедливости”.

Этот миф есть одновременно и автоаттестация, приведенная к завершенному и пластически очевидному образу. Многое из прочего — приложения и реализации целостной мифологемы. Причем к этим реализациям относятся не только отшельнический образ жизни Фаулза или его внепартийность. Но и его мегаевропейство — стремление писателя выйти за пределы английской литературы в общеевропейское (включающее и Россию, кстати) пространство культуры, с особыми французским и греческим акцентами.

Фаулз — Зеленый Сократ. Зеленый Камю. Интуит, правдоискатель, проповедник. Сократовское “неуважение” к старым богам и камюсовский абсурдный вызов пустым небесам претворились у Фаулза в утверждение принципиальной неопределенности-неопределимости бытия. (Не без соучастия, наверное, Юма, Локка, Беркли, Рассела и прочих почтенных господ альбионитов.) Мир бесконечен и таинствен. Бесконечное непостижимо. “Я живу в мире случайности и бесконечности. Вокруг меня простирается космос: луга галактик, ширь темных пространств, звездные степи, океаны тьмы и света. В нем нет ни ответственного бога, ни особой заботы, ни особого милосердия. Но повсюду я вижу живое равновесие, трепетное напряжение, бездонную, но таинственную простоту, беспредельное дыхание света”. Так выглядит одна из итоговых формул Фаулзова мировосприятия.

И вот его специальное уточнение по поводу религиозного лона европейской культуры: “Вторым пришествием Христа станет понимание того, что Иисус из Назарета был величайшим человеком, а не богом”; если церкви этого не поймут и не найдут сил “реформироваться” — они умрут.

Он странноватый атеист. Без воинствующего гедонизма, без трагического абсурда. И вовсе не скептик-агностик. Его атеизм, на котором Фаулз настаивает снова и снова, — эмоционален и инструментален:

— не догма, а рыдание над страдальческим бредом жизни. Тут не малая иванкарамазовская слезинка ребенка, а однажды увиденный воочию сумасшедший преступник, бросивший в топку зачатого от него же самого ребенка своей старшей дочери… Гипертрофия масштаба бедствий сопровождается сокращением претензий к высшей инстанции. Если бы она вмешивалась, можно было бы ее обвинить, но она не вмешивается, и лучше считать, что ее нет. Мир безразличен к человеку. “У целого нет фаворитов”;

— не догма, а руководство к действию, как говаривали в старину по совсем другому поводу. “Быть атеистом — это вопрос не морального выбора, а человеческого долга”. Вот оно как. Отбросить иллюзии и самообманы. Гарантии отсутствуют. “Смерть — это комната, которая всегда пуста”. Жизни после смерти нет — и это стимул жить сейчас. Курсив автора: “Чем более абсолютной представляется смерть, тем более подлинной становится жизнь”. “Никто нас не спасет, кроме нас самих”.

Парадоксальным образом Фаулз выводит из этих невеселых посылок оптимистический итог: “Эта таинственная стена вокруг нашего мира и нашего представления о нем должна не расстраивать нас, а лишь возвратить к дню сегодняшнему, к жизни, к нашей эпохе”. Бога нет, и это хорошо весьма. Все противоречия сходятся где-то в бесконечности в точку смысла, и там “несправедливости не существует”. Хотя “для отдельного существа это может означать несчастье”. Но и точка эта для нас недостижима, непостижима. Зато человек свободен. “Мы строим в ничто; мы строим”.

Параллели своему миропониманию Фаулз ищет у Гераклита и Екклезиаста, в дзенско-даосском бездействии-безымянности. Мы же вправе прописывать эти идеи в религиозно выстуженном ХХ веке, в эпохе немого и безымянного, неведомого Бога (“Человек ХХ века — млекопитающее не религиозное”, — с ударением отмечает Фаулз). Довольно это грустно и сиротливо. Хотя писатель пытается сгладить эффект. Хиросима показала, что человечество смертно, причем внезапно смертно? — утешьтесь: “Если наш мир будет уничтожен вместе со всеми нами, то целое не пострадает”. Утешились? Нет? Тогда просто забудьте о химерах. Перестаньте ждать, займитесь делом, наконец. “Я надеюсь также предложить каждому выбрать какое-нибудь место — в непосредственной близости от его до-
ма, — где тоже кое-что можно сделать в плане решения экологических проблем” (или еще каких-то, их ведь много).

У человека в этом мире огромное поприще, потому как никто ему не помощник. Он сам себе, простите, бог — не потому, что так велик, а потому, что незаменим. Отсюда растут ноги социальной философии Фаулза, в которой нет места Богу и довольно парадоксально пересекаются идеалы свободы и равенства, относительно практической совместимости которых так трудно быть уверенным.

Человек существует на грани небытия и заражен небытием. Небытие живет в нем самом, и это называется немо — “человеческое чувство собственной бесполезности и недолговечности; собственной относительности и фактической ничтожности”. Он боится. Фаулз изощренно коллекционирует человеческие страхи: “Боязнь незнания смысла жизни. / Боязнь незнания будущего. / Страх смерти. / Боязнь правильного выбора. К чему приведет мой выбор? Могу ли я выбирать? / Боязнь иного. Все чуждо мне, включая большую часть меня самого. / Боязнь ответственности. / Боязнь неспособности любить других и помогать им: своей семье, друзьям, стране, всем людям. Эта боязнь усугубляется нашим обостренным осознанием вины перед ними. / Боязнь не быть любимым другими. / Страхи республики — социальная несправедливость, водородная бомба, голод, расизм, политика балансирования на грани войны, шовинизм и проч. / Беспокойство из-за амбиций. Тот ли я человек, каким хочу быть? Тот ли я человек, каким хотят меня видеть другие?..” И так далее.

Опять печали. Но Фаулз рассуждает так: немо необходимо для человека. Этот пассивный ужас есть источник активности. Ведь “никто не хочет быть никем”. Человек пытается придать себе значительность, заполнив пустоту внутри себя. Совладать с немо, “победить немо”, “убить немо” — и тем самым самоутвердиться. Это мотив для социальной активности, приспосабливается человек или конфликтует.

Сначала мне были не очень понятны немодные заботы Фаулза о всеобщем равенстве. Чуть ли не с первых строк он заводит разговор именно об этом. Потом он разъяснит: чувство неравенства и несправедливости — это форма осознания немо. И это — “главная причина всех преступлений”. Преступление понимается нашим автором как компенсация чувства неравенства. Освальд убил Кеннеди, а пытался убить только свое немо. Террористы убивают видных лиц, чтобы уравнять себя по значимости со своими жертвами. Народы отдаются вождям, в которых воплощают представление о своей важности и значительности.

В искусстве давление немо проявляется в поиске уникального стиля за счет содержания; это бедное духом новое рококо. Одержимость деньгами — еще способ убить свое немо. И вот они усугубляют неравенство.

Напротив, равенство есть счастье. Люди, наверное, не отказались бы от равного счастья. Но возможно ли это? Фаулз не такой большой утопист. Различия, неравенство неизбежны и необходимы. Но может случиться прикладная, инструментальная гармония, к ней и нужно стремиться. “Мы сами должны восстановить справедливость в нашем мире”.

Достичь ее можно вовсе не осознанием греха и покаянием. Это ложный путь. Зло не искупается, а остается со мной навсегда. А истинный путь — самоограничение, соблюдение истинного баланса “разнообразия, возбуждения, перемен и риска” с использованием научного расчета, гигиена добра. Добро в идеале есть привычка, в одном ряду с чисткой зубов, умыванием, сморканием в платок. “Благотворительность, доброта к ближним, действия, направленные против несправедливости и неравенства, должны быть поступками не ради удовольствия, но ради гигиены (…). Если вы могли совершить полезное доброе дело, но отказались от такого поступка, это не аморально; это равносильно прогулкам на публике, когда у вас руки вымазаны в экскрементах”. Вот такой современный английский инвариант разумного альтруизма.

Заодно — по Фаулзу — нам очень стоит поставить под контроль чрезмерную свободу. Это опасная и вредная штука. Она ведь необязательно добра, по сути, аморальна, используется для оправдания автократии и культурной гегемонии. Это свобода “удерживать власть и делать деньги”!.. Примерно так писал однажды Фаулз в 80-е годы, и эти слова напоминают нам, бывшим гражданам и гражданкам одной отдельно взятой страны, что-то хорошо знакомое.

Наверное, не зря писателю пришлось с нажимом утверждать, что он, конечно, антилиберал, но — ни в коем случае не фашист, а только социалист. И нельзя сомневаться: не фашист. Просто диалектика свободы и счастья, о которой немало было сказано и до Фаулза (был, например, один такой писатель, Достоевский, Фаулзом практически игнорируемый), нашим автором уловлена, но не доосвоена в ее глубинных основаниях. Фаулз, повторю, прежде всего практик. Он умеет формулировать практические задачи, исходя из принципа равновесия. Например, так: нужно привести к взаимодействию зависть и счастье, лишив первую разрушительной энергии, а второе — разрушительного эгоизма; и добиться этого “с помощью науки, разума и милосердия”.

Он — за эволюционный, парламентский социализм, за такой социализм, который “в лучшем случае (…) стремится достичь максимальной свободы при минимальном социальном страдании”. А бывает ли такое? На этот вопрос Фаулз ответит вам следующим образом: “Это намерение верно, какими бы неправильными ни были подчас средства”… Кто его знает, может быть, где-то там, на Альбионе, за полосой туманов, и заведется как-нибудь настоящий социализм! Все же — Тони Блэр!.. “Социализм-аристос”, то есть “наилучший в данной ситуации”. Хотелось бы снаружи хорошенько присмотреться к этому и убедиться. Пока же оттуда доносится до нас элегантная риторика, слегка отравленная сомнениями. Но Фаулз не дает своим сомнениям большой воли. Ограничивает их. Держит под контролем, как было сказано.

Он уповает, во-первых, на сокращение непомерно разросшегося населения продуманными акциями государств, а во-вторых, на правильное воспитание, коему посвящает очень много места в книге “Аристос”. Человек должен созреть, познать себя, освоив великие религии и философии прошлого и настоящего с “синоптиче-ской целью”. То есть свести их воедино к итоговой истине. Например, к стойкому феминизму. Или к тому, чтобы “установить равенство компенсации в жизни”.

Фаулз не то чтобы ставит себя в пример, но любит вспоминать про ступени своего собственного образования и самообразования, которые привели его к столь ясному видению проблем человека. Это Оксфорд. Это прививки экзистенциализма и марксизма. “…Судьба и влияние мудрости Гераклита и Сократа (которые меня привлекали всегда гораздо сильнее, чем Иисус Христос) склоняют некоторых из нас к социальной, политической и моральной левизне”.

Тут у Фаулза развилка.

С одной стороны, он в конце концов выруливает снова к одинокости человека. Он признается, что для него главный художнический интерес представляют именно такие ситуации полной изолированности. Лейтмотив его размышлений — это явленность-неявленность писательского Я в романной прозе, потаенность и открытость, обнаженность, творчество как публичный онанизм и как добровольная ссылка из собственной жизни… Противоречивый, уникальный опыт творца. Но и больше: экзистенциализм как мировидение трактуется им как проверенный на собственном опыте путь перебарывания немо. Человеку не нужны ни стандартная униформа, ни общепринятые символы. Его униформа — это его идеи. Его симво-
лы — это его поступки. Он сам себя выбирает и сам разумно осуществляет добро. Формула благородного стоицизма: “Принять ограниченность своей свободы, принять собственную изоляцию, принять эту ответственность и изучить свои личные способности, а затем с их помощью сделать целое человечнее — вот наилучшее для данной ситуации”.

С другой стороны, он начинает и сам заниматься решением образовательно-воспитательных задач. Именно такое впечатление вызывают многие его эссе из “Кротовых нор”. Скажем, сочинения на экологическую тему. На десятках страниц: “Итак, что же нам делать? Очевидно, что первое — это запретить использование в садах всех инсектицидов (…). С этим очень тесно связано второе: гербициды (…). Затем нужно урезать площади, отведенные под газоны (…). Еще один очень важный момент — это выбор цветов и декоративных кустарников для клумб и оформления дорожек…” Несказанное умиление разливается в душе, когда знакомишься с этими Фаулзовыми пассажами.

Искусство, по Фаулзу, это, представьте себе, тоже не бабочка над цветком, а рабочая лошадь. Оно “успешнее всего побеждает время, а следовательно, немо”. Главное — не искусность в словах, не виртуозность формы. “Моим первейшим стремлением всегда было и оставалось желание изменить общество, в котором я живу”, — и для этого Фаулз “выбирает писательство”. Все ясно? Нет? Тогда вот еще: “Я разделяю писателей на развлекателей и проповедников. Я не против развлекателей, я всего лишь против их теперешней гегемонии”.

У нас такой вот Фаулз оказывается, мне кажется, вне контекста. Может быть, неслучайно так забавны комментарии к обеим книжкам пера И.Тогоевой, Вадима Татаринова и И.Бессмертной — иногда уместные, но часто избыточные, сочетающие ликбез со схоластикой. Многое из того, что знает и думает Фаулз, в нынешней России непопулярно. Вообще ведь не очень популярно точно знать и далеко думать. И, наверное, не только в России. Кому-то хватает веры, кому-то — пафоса. Кому-то дай лишь поболтать. Есть даже подозрение, что Фаулз потеряет некоторых своих поклонников, если, конечно, они всерьез воспримут исповедание веры этого странноватого англичанина идеалиста, этого наивного европейца, который очень честно относится к некоторым принципам.

Я не обольщался, и мне не было нужды разочаровываться. Но в результате, освоив, как говорится, текст, я преисполнился уважения к автору. Он заботится не об успехе, а об истине. Ну да, он идеалист. Ну да, социальный и моральный резонер. Ну да, он как бы слишком левый. Еще вчера я бы суровей отозвался о его прекраснодушных заблуждениях. Сегодня я замыкаю уста. В конце концов, не стоит разбрасываться такими союзниками. Фаулз — человек большой и (в своем практическом смысле) очень правильной мысли. На фоне мерзости и пошлости пусть будет еще в нашем трижды падшем мире остров мечты о хорошем обществе. На фоне отупения и расслабленности пусть будет проповедь действия, добродействия. На фоне мракобесия, сервильности и обскурантизма — одинокий голос недогматической окраски. На фоне художественного измельчания, охватившего Запад и Восток, — серьезность отношения к жизни и творчеству. То, чего так не хватает.

Эти книги — книги личностной свободы. В них есть тяга вверх. Куда, казалось бы, если Бога нет?.. Парадокс западного интеллектуала: не все позволено. “Мы глядим дальше закона, глубже права. Мы знаем, что справедливость всегда больше права и глубже права: глубже в определениях, глубже в применении на практике и глубже в нашей истории. Такова зеленая суть нашего развития”. Коли так, чего же лучше?

Версия для печати