Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2003, 10

«А кони все скачут и скачут».

Рубрику ведет Лев Аннинский

“Каменный Волк”, вынесенный на обложку1 , не вызывает у меня положительных эмоций; скорее наоборот: слишком много тяжелых ассоциаций связано с этим достопамятным зверем. А вот рубрика “Современная проза Казахстана” — приковывает: интересно же узнать, что происходит в братской еще недавно литературе и в душах людей, отделившихся от нас границами 1991 года.

Из пяти повестей, которые составили эту своеобразную антологию, две приходится сразу вывести “за рамки”: это либо не проза, либо проза не казахская, да и тематически простирается “не в ту степь”.

“Индейская баня” Ерболата — путевые заметки (явно импровизированные и, должен признать, композиционно не выстроенные) стажирующегося в США алматынского (видимо) компьютерщика, который в свободное от обязанностей время съездил в мормонский центр и в индейскую резервацию. Ничего родного из этих записок не извлекается.

А впрочем… У мормонов, пишет он, все так “торжественно и возвышенно… как в советских фильмах 30—50-х годов: такой же энтузиазм, высокие идеалы… Очень много статуек (так в тексте. — Л.А.) типа “Рабочий и колхозница” или фонтана “Дружба народов” на ВДНХ, “Ленин с детьми” и т.д.”.

Индейцам автор рекомендуется следующим образом: “Я такой же дикий, как и вы… А скорее, еще более дикий, так как родился в по-настоящему дикой стране, а не в USA” (имеется ввиду Казахская ССР. — Л.А.).

Комментировать все это не хочется. Тем более что редакция не может сообщить об авторе абсолютно ничего и извиняется, что не смогла изловить его на дорогах USA, где он, “возможно”, продолжает свои туры. (Сказали бы хоть, откуда рукопись взяли, так и этого нет.)

Об авторе другой “неказахской” повести, напротив, известно все: Константин Гайворонский, кубанский казак, целинник, сельский учитель, журналист, прозаик, в Казахстане — с 1964 года. Повесть его, представленная в антологии, — не повесть вовсе, а христологическое исследование (“частное расследование”): воскрес ли Христос или просто не успел умереть на кресте и был снят живым; предавал ли Иуда или ему это предательство навесили? Читается взахлеб, мысли будит, но… никаким боком с казахской словесностью не связано.

А впрочем… одно место приведу, только прошу православных встать покрепче: “Католицизм помог разорвать цепи феодализма, протестанты инициировали капиталистические отношения, а православие, кроме идеи соборности, терпения и смирения — Бог терпел и нам велел, — ничего миру пока не дало…”

Реагирую на публицистическую провокацию: что остается в степи, когда ветрами истории из нее выдувает православную терпимость? Думаете: ислам? Ислама пока нет. Языческая природность? Вот до нее и дойдем.

А пока возьмем из антологии три действительно казахских текста и вычислим в них для начала среднеарифметическое время действия.

У Марата Отыншиева в повести “Каменный Волк” Чингис еще жив, а Бату еще не прошел по Руси огненным смерчем; дерутся — русичи и кипчаки, то есть половцы; дело происходит, стало быть, где-то на рубеже ХIII столетия, лет за двести до того, как степняки “обасурманились”, то есть приняли ислам.

Другая повесть — “Уйсуньская вендетта” Малика Еспер-теги — рассказывает о народах, кочующих по степи во времена “четвертого императора из дома
Хань — повелителя Вселенной”. Хань враждует с хунну, уйсунь пятится, отбиваясь от уечжи. Текст рябит сносками. Иногда это похоже на ребус: “Лашен-шаньюй передал тумен кучанцев Ариг-Боге, а полтумена карашанцев, дополнив уйсунями, отдал Коблану”. Изощренный читатель, по извилинам которого проскакала когда-то глокая куздра2, не дрогнет. Я же констатирую, что действие повести происходит за сто с лишним лет до Рождества Христова.

Когда происходит действие лирической повести Сауле Усенбековой “Зимние узоры”, определить вообще не берусь. “Это время, когда небо обручается с землей, и миры льнут к мирам”. Понятно? “Буддийские мотивы сменяются конфуцианскими”. Это уже кое-что: значит, до мотивов христианских еще полтысячелетия. А вот и они: “В глазах — евангельская тоска”. Значит, полтысячелетия пролетело.

В общем, среднеарифметическая дистанция, на которую хочет отлететь душа от современности, — все те же пятьсот лет.

Состояние души?

“Она хочет исторгнуть вопль. Но что значит ее вопль в сравнении с Воплем Вселенной? Она устала от одиночества. Но что значит ее бренное одиночество в сравнении с Вечным Одиночеством Творца? Ей хочется отпустить память. Но что значит ее память в сравнении с памятью Человечества?”

Вопль… Одиночество…

“Воистину — мир стоит на слезах”.

Ради чего вчитываешься в современную казахскую прозу? Сауле Есенбекова (между прочим, филолог по специальности; добавлю: филолог искушенный, чтобы не сказать — изощренный) дает чисто эмоциональную проекцию реальности. Сюжет она, естественно, укладывает в историю любви и разлуки. Но суть не в сюжете, суть в мелодии.

“На Востоке прекрасным считается то, что дает возможность человеку почувствовать дыхание Вечности, изумиться гармонии и мудрости мироздания, содрогнуться перед величием Закона”.

Содрогнуться…

“Старая деревенская церквушка с беленымм стенами и покосившимся деревянным крестом… одним своим видом приводит в трепет все существо”.

Трепет…

“Она услышала плачущим сердцем позывные далеких миров. И с тех пор… шаг за шагом идет к подножию Истины по дороге, посыпанной пеплом…”

Пеплом…

А теперь обратимся к деяниям батыров двух “мужских” повестей антологии, ибо именно там палят огонь и развеивают пепел, от которых содрогается и трепещет душа.

Действие совершается в прошлом?

Но прошлое, сам факт испытания настоящего столь далеким прошлым — является, как замечает в своей книге президент Казахстана3, ссылаясь на философа Ортегу-и-Гассета, — находится не “где-то там, в своем времени, а здесь, во мне”, и “только сейчас казахское самосознание впервые имеет возможность понимания своего национального “Я” в прошлом… Решив (эту задачу. — Л.А.), мы будем соответствовать нашему времени истории, не повиснем в пустоте исторического небытия”.

Дело, стало быть, не в том, что происходило в 116 году до нашей эры, когда У-ди объявил эпоху Юаньдин, или тринадцать веков спустя, когда Темучин объявил себя властелином Вселенной, а в том, что из этого прошлого извлекается сегодня.

Итак, мир стоит на слезах. Об этом свидетельствует женская душа. Мужская знает другое: мир стоит на крови. На крови и на насилии. Смертельная опасность нависает надо всем: над человеком, над его близкими, над его племенем… над империей, пытающейся утихомирить вечно дерущиеся племена. Поскольку утихомирить невозможно, приходится править, сталкивая одних с другими. Мудрость, извлеченная Маликом Еспер-теги из китайских летописей, гласит: с варварами надо воевать руками варваров.

Должен признать, что на современный гуманный взгляд такая мудрость отдает подлостью, но для современного взгляда требуется одно условие: изначальной точкой отсчета должно быть милосердие. А здесь отсчет ведется от другого и волчьи законы вовсе не спускаются народам с крыши Поднебесной империи; там они только оформляются, а вызревают — в самой степной жизни и только потом осознаются как “правила игры”.

“Жить в степи непросто, со всех сторон нас окружают враги, и мы не можем от них спрятаться… Мы выросли в степи и любим ее, поэтому от врагов мы можем спастись, только собравшись в один кулак, который может сокрушить любого, кто посмеет напасть на нас. Вот почему среди нас не должно быть изменников, вот почему закон степи суров — предателей ждет только смерть…”

Смерть ждет не только предателей, она сторожит каждого, она маячит за каждым кустом, за каждым барханом, за каждым углом в стойбище. Впрочем, какие углы у юрты — круглая! Вот и в степи надо быть круглым: кататься и петлять, как петляет заяц, и ощетиниваться мгновенно, как ощетинивается… сказал бы: еж, если бы сердце степняков уже не было безраздельно отдано другому зверю, тому самому, который красуется в заглавии и на обложке книги, и инстинктом которого спасен и вскормлен младенец, главный герой “Уйсунской вендетты”, отомстивший тем, кто в ходе очередного кровавого дела бросил его когда-то умирать.

Слово “вендетта” невольно переносит ваше воображение в Средиземноморье, Волчица, вскармливающая младенца, — на берега Тибра… Напрасно! У казахов свои счеты с волчьим мифом: достаточно вспомнить классическую повесть Мухтара Ауэзова “Серый, лютый”. И еще надо учесть: Волк — не только символ несдающегося одиночки, Волк — символ стаи.

Племена грызутся, петляют, кочуют. Ханьцы отбивают хуннов, хунны напирают на юечжей, юечжи теснят уйсуней. Тот, кто надеется найти защиту у кангуев, пусть вспомнит, как кангуи сами отобрали землю у дулугатов. “Кто думает, что нас приютят на чужбине, — забудь об этом! Мы никому там не нужны. Наша святая обязанность — защищать свою землю”. Данью не откупиться — борьба неизбежна. Борьба всех против всех. Борьба насмерть; убивают всех, не жалея ни детей, ни стариков. Оставляют в живых только молодых женщин и девушек…

И тут, конечно, таится та самая любовь, что неотделима от слез. Взяв наложницу, воин рискует влюбиться в нее; женившись, он может стать счастливым мужем. Но сначала он ее изнасилует. Потому что она — его законная добыча. И она это знает. Закон — право силы!

У этого мотива есть интересный контрапункт. Словно что-то “нездешнее” падает на степь с небес: у женщин, обладающих талантом любви, — голубые глаза.

Или это слезы в них застыли?

Кровь кипит в жилах человека, втянутого в эти битвы, в эти сети, в эти узы. Никуда не деться! Воин, спасенный во младенчестве Волчицей, становится мстителем, он побеждает врагов и обидчиков, он удостаивается высокого места ошую императора и… ловит ненавидящий взгляд другого знатного военачальника, сидящего одесную. Меч сменяется кинжалом, кровь сворачивается от яда, единство раскалывается…

Открытый финал. Сто лет спустя хунны расколются на северных и южных; южные сольются с китайцами; северные уйдут на запад и несколько веков спустя появятся в Европе под именем гуннов. “Но об этом уже другая повесть”, — обещает Малик Еспер-теги.

Может, ту, “другую повесть” напишут венгры?

Мне не хочется расставаться с казахами. Ибо не все еще ясно.

Ясно, что из кровавой мясорубки не спастись ни роду, ни особи. Но что будет, если особь выпадет из стаи? Если человек почувствует себя индивидом? И если индивид почувствует “что-то”, что не уложится в рамки рода-племени и битвы насмерть? Со временем это будет как-то названо: абсолютные ценности, нравственное целое, единство человечества, любовь к дальним… Но как еще до такого осознания, просто силою вещей произойдет то таинство, что в индивиде пробудится личность?

О, это тоже “другая повесть”.

И она есть в антологии, о которой идет речь.

Собственно, причина изгнания из племени одного из самых отважных его батыров, который мог бы повести племя вперед по непредсказуемым степным распутьям, — причина эта выясняется только в финале, да и мало что меняет в эмоциональном сюжете. Сюжет же эмоциональный — ибо о причинах мы еще не знаем, — состоит в том, что человека выталкивают из стаи. “Мы объявляем тебя свободным”, — провозглашает старейшина, и эта формулировка, изымая нас из перипетий начала ХIII века, погружает в проблематику начала ХХI.

Свобода — удел оборотня. В принципе-то оборачивается всякий: и в битве, и на пиру, и простой воин, и вождь, а вождь в особенности: ему надо обмануть монгольских соглядатаев и чтобы его самого при этом не обманули, он хитрит, меняет сроки и маршруты перекочевки, лжет во спасение. “Нет коновязи, значит, и племени нет, а раз нет племени, значит, и брать не с кого” — вот не лишенная изящества формула, которую автор вкладывает в уста своего героя, еще не изгнанного в свободу. Свобода же — не столько выход в смертельную опасность, сколько выявление той непрерывной смертельной опасности, которая и так подстерегает человека везде: в стае, в строю, в интриге, в клятве, в дружбе…

Три всадника, ненароком (или нарочно?) встретившиеся в степи, сторожат движения друг друга, ожидая удара в спину. Нельзя начать драку с одним, потому что у другого в руках лук… Драка все-таки возникает — мгновенно, рефлек-
торно — от неверно истолкованного движения. “Не оставляй позади врага лютого, иначе до конца жизни будешь спать одним глазом”. Они так и спят — одним глазом, притворяются спящими, а сами наблюдают. И когда один другому тайком сыплет яд, — триумф не в том, чтобы изобличить отравителя (это, между прочим, Каменный Волк), а в том, чтобы перехитрить его, разыграв сцену, будто корчишься и помираешь от яда, — чтобы он думал, что ты умер, и не повторял попыток. “Держи врага ближе друга”. Такова жизнь: “Миновал одну беду, а прибьют из-за другой беды”.

Синеглазая красавица, затесавшаяся в этот чисто мужской сюжет, комментирует его в уже знакомом нам тоне: “Убьют или изнасилуют, а может, сначала изнасилуют, а потом все равно убьют”.

И скажут: “Значит, так угодно небу”

Небу… Не могу не отступить очередной раз от степного сюжета многовековой давности в нашу текущую современность с ее диверсиями, терактами, заложниками, разборками и счетами, буквально уходящими в “песок”, то есть в доисторические маршруты пращуров, гулявших по пустой земле, которую теперь делят их потомки, претендуя на звание титульных наций. Доводы выдвигаются вполне рациональные, но когда самые рациональные из них повисают в пустоте, следует окончательный вердикт: видит Бог… или: так угодно Аллаху.

Попробуй опровергни.

Никакого Аллаха половцы ХIII века еще не знают, как не знают и Христа. Только Степь, по которой надо класть петли. И Небо, которому все это “угодно”.

А если дождь и неба не видно?

“Хан сидит молча, опершись одной рукой о согнутое колено. Внешне он никак не выражает своей тревоги или радости. Лишь глаза…”

Сейчас у нас будет шанс оценить мастерство прозаика Марата Отыншиева.

“…глаза его, без того узкие, прищурились еще сильнее, отчего стали похожи на глаза волка в проливной дождь”.

Каменный Волк, оборотень, крутой батыр, изгнанный из племени, уходит в свободу, неся в сознании ту же самую загадку:

“Куда и зачем… ведомо только ему”.

Очень скоро это становится ведомо нам, читателям, по законам художественной интриги. Платным киллером (как сказали бы теперь) становится одинокий Волк, каменно безжалостный к жертвам приговоров. Воинский талант его уходит на маскировку, на “петлянье”, на боевую хитрость. “Если другие знают, где ты, значит, быть тебе затравленным”. И затравят не те, которых травишь ты и которые от тебя защищаются, а те, на кого ты работаешь. “Никто так не желает его смерти, как именно те, кто заказывают”. Как теперь сказали бы: свидетели опасны, исполнители — вдвойне.

Такова художественная парадигма свободы в повести Марата Отыншиева.

Слово “свобода”, обкатанное идеологами Запада, я употребляю с большой осторожностью. Лучше говорить: “воля”. Это понятие ближе нам, русским, вечно ищущим места, откуда “выдачи нет”, да и татарам, когда-то обучившим нас государственной “воле”, не говоря уже о кипчаках, попавших в той ситуации между молотом и наковальней (татарские гонцы на Калке: Русь, отойди, у нас счеты с кипчаками… Русь не отошла, и история устремилась двусхотлетним руслом “ига”).

Так что же в сухом осадке?

Легенда. Романтический герой. Неуловимый мститель.

Он “выше среднего роста, с мощным телосложением. На вид ему около сорока, может быть, и больше, но осанка и дерзкое выражение лица сбивают с толку. Его лицо по-своему красиво… Два шрама идут от лба до подбородка”.

“Этот человек… тот самый Каменный Волк, о котором давно уже ходят слухи…”

“Когда взрослые пугают своих непослушных детей оборотнем, их самих охватывает ужас”.

За что ж такого героя изгонять из племени, обрекая на отщепенство и одиночество?

Нынешние гуманисты ахнут, узнав о причине: за неудачный грабеж. Или ближе к “той” стилистике: за плохо проведенный набег. Или — совсем уж на языке половецких братков: за недостаточно ловкую барымту.

Барымта — угон чужого стада. Желательно без крови. Традиционный степной промысел: идет отряд впереди племени и зорко следит, нет ли скота, который можно отбить. Да ведь и те, у кого собираются отбить, не дремлют: следят со стен, подпускают ближе, выходят навстречу, бьют, опережая…

Я впервые читаю описание такой баталии, взятое не из русской летописи, а с “той” стороны:

“— Это не мы! Они первые начали! Нас поджидали, видать, дозор заприметили. Только мы начали гнать, как с двух сторон урусуты насели с топорами, вилами и прочим мусором, мы только и успели мечи обнажить, да поздно. Кто от топора слетел, а кого и на остроги подняли, с трудом ноги унесли…”

Кажется, это уже не легенда, это, наконец-то, реальность. “Урусуты” — это те самые русские, которые до прихода татар пребывают в “феодальной раздробленности” и пускают друг другу кровь в междоусобиях, а также дерутся и мирятся с половцами, сходятся и расходятся с ними, кумятся и женятся.

Я отнюдь не ищу “своих” в этой свалке: мы происходим (генетически, исторически, культурно и т.д.) от тех и этих. Я ищу в легенде — реальность.

В общем, по ходу барымты половецкий батыр теряет лишнюю тысячу своих воинов. “Таких ошибок не прощают”. И его изгоняют из племени в свободу и из реальности в легенду, где и оборачивается он — Каменным Волком.

Легенда не лишена художественного обаяния. Но на меня больше действует реальность. Набег, неотличимый от войны, война, неотличимая от набега. Голубоглазые мужики с топорами, вилами и “прочим мусором”, бегущие навстречу узкоглазым всадникам.

“А кони все скачут и скачут, а избы горят и горят…”4

1 Каменный Волк. Современная проза Казахстана. “Роман-газета—12”, 2002/1426.

2 Подлежащее фразы, выдуманной когда-то академиком Щербой в доказательство того, что синтаксическая конструкция содержательна независимо от смысла слов.

3 Цитируется в предисловии к антологии.

4 Поэтическая формулировка Наума Коржавина, полвека назад ответившего некрасовским “русским женщинам” от имени “советских мужчин”.

Версия для печати