Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2002, 5

Глухая цивилизация

Рубрику ведет Лев Аннинский

Деревья когда-то были людьми…
Один человек научился слышать разговоры деревьев…
                  Татьяна Молданова. Касания Цивилизации

 

О том, что грозит человеку, который научился слышать разговоры деревьев, — чуть позже. А сейчас — о том, что мешает человеку слышать. О том, что его оглоушивает.

Оглоушивает его “Глухая Цивилизация, уверенно чеканящая шаг по хантыйским землям… неведомая хантыйскому народу ядовитая кислота”, которая “пожирает лес, ползет к воде, добирается до весел, до уключин, заползает в лодку”. “Это не туча, это абсолютная Чернота”. Когда она проникает в сознание, начинается “беспричинная тоска”, сжигающая человека. Залить этот огонь можно только огненной жидкостью — водкой.

Семьдесят лет назад, когда у советской власти дошли руки до этих медвежьих углов и отсюда стали прорубать очередное окно в Европу, то есть в современную цивилизацию, когда “прорубатели просек” переименовали Остяко-Вогульск в Ханты-Мансийск и заложили здесь современный город, мало кто отваживался воспринимать эти события иначе, как героические. Драма стала осознаваться позднее. В послевоенные годы эта боль еще не пробилась по-настоящему сквозь боль общую, но в шестидесятые, когда “нынешнее поколение советских людей” настроилось “жить при коммунизме”, для чего потребовались потоки нефти и газа, — со стойбищ донеслись первые стоны, подхваченные первыми экологами.

С той поры проблема устоялась и даже примелькалась: зеленая кровь привычно сочится из-под черного золота. Для того, чтобы эта привычность вернулась к живой первоначальной боли, нужна исповедь.

Она есть. Повесть хантыйской писательницы Татьяны Молдановой — исповедь души, обреченной погибнуть. Погибнуть не просто от абстрактных “шагов цивилизации”, не от символического “рева моторов”, а от событий, рвущих конкретную женскую судьбу. У женщины плата “одна” — расплатиться собой.

Запах подлинности далек от благоухания. Можно философски отметить, что “вертолеты зачастили”. А можно влезть в стадо олених, которые чумеют от грохота, мечутся по лесу и в панике давят детенышей. Когда от этого грохота чумеют люди, чувствуешь, что деваться некуда — ад везде.

В том числе и в той нетронутой, первоначальной лесной жизни, которую распугивают и расшвыривают “моторы”. Молданова передает сверхнапряжение “традиционного быта” вечных охотников. Не жизнь — выживание. То и дело выдается сезон, когда гнус звереет и накрывает стойбище, все силы приходится ухлопывать в костры-дымокуры, ни на что другое сил не остается. А если уж произойдет что-то “нетрадиционное”… а оно обязательно произойдет, на то и цивилизация… то от стойбища до ближайшего поселка оленная дорога — что крестный путь: вымерзнешь, кровью изойдешь, да хорошо еще, если добредешь до охотничьей избушки и найдешь там спички и горсть крупы, не раскуроченные медведем…

Жизнь все время на волоске. Малейший промах — беда. Сотни традиционных действий, обрядовых жестов, отшлифованных традициями, — это опыт выживания народа, которому не на что надеяться, кроме как на этот вот опыт, на эту традицию, на эту накопленную веками умелость, закрепленную “суевериями” и “предрассудками”.

И вдруг возникает надежда!

Цивилизация брезжит не гибелью и не пошлостью, она манит именно надеждой. Это ничего, что не затащили вовремя мешки с берега в стойбище — оставили на поживу зверям. Раньше такая забывчивость стоила бы жизни. А теперь — ничего: придет с большой земли баржа с мукой

Придет.

А следом за ней — баржа с водкой.

И начинается новая жизнь. Точка отсчета — пьяное веселье, переходящее в пьяный дебош. “Чернявый” ухажер несколько раз приходит к героине трез-
вый —
и это знак романтической любви, утонченного ухаживания, неправдоподобной нежности.

Муж ни о чем не спрашивает, но “в последнее время” относится к героине странно бережно. Разгадка проста: он понял, что жена беременна. Какой же привычной должна стать повседневная грубость, чтобы бережность так изумляла.

Удар сапогом в живот куда понятнее. Убежав из больницы, покалеченная героиня добирается до поселка газовиков и, чтобы собрать денег, повторяет незнакомым людям “одну и ту же историю”. Какую же? Что надо рассказать, чтобы поверили? “Что ее избили, отобрали деньги, и она ничего не помнит, а теперь ей нужно домой”. Выдумала или нет — неважно, важно, что верят, именно этому верят, и именно в такой ситуации жалеют. То есть тебе помогут, но сначала ты дойдешь до отчаяния.

У глухой цивилизации логика строится на принципиально другом основании, чем у вековой традиции. Там была предусмотрительность, тут — бесшабашность. Там забота, а тут беззаботность. Там — тепло, веками спасавшее от холода (теплая бабушкина рука незримо ведет героиню по знобящему пути). А тут — то и дело накатывающий жар беспричинного веселья.

Кто нанес эту чуму?

Фиксируешь признаки. “Голубые глаза”, в которых плещется удаль. “Белокурые волосы”. Гуляющий по земле “богатырь” — предмет “детских грез” героини.

Так и просится на это место традиционно-лубочный “русский”. Но в повести Татьяны Молдановой такого наивного адреса нет. А если и есть там наивность, то другая, и осмыслена она именно как наивность нетронутых чумой “детей природы”, наивность роковая: или это гибельное неведение, или интуитивно чуемое спасение от рока — рыка моторов. Что же до вестников цивилизации, приходящих на эту землю с топорами и бурами, — то они вовсе не мечены “русскостью” как национальной метой. “Русские” в повести скорее разносчики всеобщего безумия, чем носители какого-либо национального начала.

“…Дедушка жил на реке Назым во времена, которые бабушка называет “когда русские сошли с ума”, всех мужчин они увезли, и дед приехал сюда, чтобы помочь овдовевшим сестрам…”

Времена, когда “русские сошли с ума”, рифмуются с временами, когда “русские стали белыми и красными”. Хорошие определения. И между прочим, совершенно не национальные. Чем и хороши.

“Чернявый” хахаль — тот самый, который сначала “приходил трезвый”, а потом покалечил Таню “огромным сапожищем”, пахнет “солоноватым южным морем”. И опять национальность тактично не уточняется. Потому что воинство цивилизации вненационально. Раньше сказали бы: интернационально. Я и теперь не отказался бы от этого слова, только бы напомнил перевод: тут означена не сверхнациональность (как казалось во времена, когда русские сошли с ума и окрасились в два цвета), а именно “меж…”, “между…”, “вне…”

Это и есть самый глубинный “наив”, непобедимый соблазн, всеобщий блуд, таящийся и в душах “прорубателей просек”, и в душах лесных жителей, ждущих баржу с водкой. Этот тотальный “наив” пострашней того неведения, когда хантыйская девушка, приехавшая в Ленинград учиться, не подозревает, “что можно стать беременной”. И даже осознав то, что “произошло”, — не теряет “веселья и беззаботности”. Она “улавливает в себе некую беспечность, беспричинную жизнерадостность”, так не свойственную ее “волевой бабушке”.

Понять-то это можно: беззаботность — компенсация вечного сверхнапряжения. Но в эту просеку устремляется “глухая цивилизация”. Когда она принимает облик “баржи с водкой” — защиты нет.

Бабушка — самая интересная фигура повести. Бабушка, конечно, тоже пожалела бы и отогрела замерзшую уточку (как это делает внучка). И бабушка, увы, тоже могла бы не доглядеть за уточкой (как и внучка), и уточку схватили бы “кровожадные лисы”. Но бабушка вряд ли сказала бы об этом так, как внучка: “Стоило мучиться, страдать, терпеть — и все ради того, чтобы тебя сожрала какая-то сволочь”.

Сволочь — это из репертуара глухой цивилизации. А голодная лиса — из леса. Она не сволочь, она голодная лиса. И медведь разоряет лабазы не обязательно потому, что его подняли из берлоги газовики, — он и без них разоряет. Конечно, медведя можно понять. Но тогда нужно понять и то, что Чернота, о которой мучительно размышляет героиня повести, — это часть той “черноты”, которая накрывает всех, и потому “странное Солнце… совершенно спокойно, в согласии с Чернотой, необратимо движется к собственному Небытию”.

Философский сюжет завершен, но душа продолжает корчиться.

Теперь самое время закончить ту притчу, которую рассказала Тане бабушка.

“Один человек научился слышать разговоры деревьев, разговоры зверей. Не мог срубить ни одного дерева. Не мог добыть (добить? — Л. А.) ни одного зверя. Он умер от голода и холода”.

Так быть или не быть? — вот в чем вопрос.

И как быть с фатальным ходом цивилизации, которая пожирает леса и воды и не верит, что деревья когда-то были людьми?

Вариант ответа: в ответ на глухоту цивилизации — оглохнуть. Закрыть глаза и уши, вернуть времена, когда не было еще этих безумных русских, и лисы, охотившиеся на уток, еще не были сволочами.

Другой вариант: знать всё, слышать и видеть всё, смотреть на этот ужас открытыми глазами. Не надеясь ни остановить Солнце, ни переделать мир, — делать то, что возможно: трезво сопротивляться несчастьям.

Потому что не только белоглазая пьянь приходит в лес просеками цивилизации. Есть еще и институты, один из которых Татьяна Молданова окончила в Ленинграде. Есть город, где она работала программистом. И стала кандидатом исторических наук, защитив диссертацию по хантыйским орнаментам. Есть журнал, где она опубликовала свою исповедь. Он называется “Мир Севера”.

Значит, “беспросветное одиночество” в этом мире — не “единственная” доступная человеку “правда жизни”, как это формулирует героиня повести. В человеке столько же сил, чтобы противостоять Черноте, сколько и слабости, чтобы поддаться ей.

Версия для печати