Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2002, 2

Путешествие в страну мертвых

Мне кажется, что ее нет, современной прозы. И критика только пытается делать вид, что она, проза, есть, что реально появляются новые авторы и интересные тексты. Этой же игре пытаются соответствовать и издатели, которые нет-нет, да и одарят читательские массы очередным шедевром какого-нибудь виртуального уродца типа Б. Акунина или Б. Ширянова. (Показательно снисходительно брошенное мимоходом замечание Андрея Немзера — “Ведь критикам надо о чем-то писать...”)

Новые серии прозы, выпускаемые коммерческими издательствами, вдруг повернувшимися лицом к среднестатистическому российскому читателю, и даже проснувшийся вдруг интерес к писателям из бывших советских республик, каким-то внутренним и непостижимым образом коррелируется с государственной политикой. С натужным поиском национальной идеи, с русофильскими настроениями в обществе, с шапкозакидательством и поиском внутреннего врага (этот поиск уже начался, и фамилии Березовского и Гусинского, а также их национальность, уже стали знаковыми для четко улавливающих настроения в верху чиновников и служащих).

Но что касается прозы как таковой, то искусственным образом она не появляется и никаким распоряжением ее не создать. Даже если нашелся бы вдруг очередной Горький или Сталин и послал бы писательские бригады в Чечню для сбора материала о произведениях, воспевающих великие свершения фронтового люда, или на Дальний Восток для воспевания подвигов российских рыбаков, борющихся с пучиной, или... да не все ли равно куда... короче — все равно ничего бы не получилось. Потому что не из чего. Да и посылать некого.

Нет больше в России писателей. Нет и не будет. Они больше России не нужны. Нужны Акунины с их беспомощными детективами. Сорокины с их болезненной фантазией. Толстые с их модной фамилией. Нужны Чубайсы с их планом ГОЭЛРО, Фридманы с их кошельками, Аксененки с их паровозами и Наздратенки с их мороженой рыбой... Астафьевы? Распутины? Беловы? Володины? Какие-нибудь Кожиновы или даже Битовы? Ну к чему они? Рыбы от них не получишь, это точно. Презентацию их физиономиями не украсишь. Третье транспортное кольцо на их деньги не возведешь. Да чего уж кольцо — даже Константиновский дворец под Петербургом с их помощью не восстановишь... Короче — жизнь трудна и хороша без всякой литературы и писательских проблем. С майским цветением вишни и акунинским Фандориным под теплой подушкой любимой и пухлой жены...

Все это я к тому, что отсутствие писателей как таковых делает и статью о современной литературе специфичной — то есть превращает ее из разговора о писателях и их новых текстах в разговор о новых книгах и тенденциях, которые эти книги проявляют. Ну что делать. Таково время и таковы книги. Множащиеся и заполняющие вокруг меня все живое пространство они, эти книги, вызывают самое полное смешение чувств и ассоциаций. От ненависти до любви. Первое встречается куда чаще. Сильные эмоции оттого и сильные, что оставляют о себе лучшую память и более значимые последствия. Не отбирая специально, остановлюсь на тех новинках, которые каким-то случайным образом вдруг задержались на моем столе или в моем портфеле и вызвали те замечания, которые ниже мною и изложены.

Прежде всего о романах двух писательниц, — А. Нуне “После запятой” (М., НЛО, 2001) и Марии Рыбаковой “Анна Гром и ее призрак”. Объединяет авторов не только возраст и не только место проживания (обе находились на момент написания своих книг в Берлине, отчасти эмигрировав туда, отчасти поселившись в этом городе и стране), но главное — сюжет, история взаимоотношения людей, умерших уже, с людьми, только еще готовящимися отправиться в этот дальний и сладкий путь.

“Как часто мы пытались проникнуть сюда умственным взором. Нашей мечтой было сойти сюда, понять и вернуться обратно. Но, как я теперь понимаю, весь смысл страны мертвых в том, чтобы прийти сюда навсегда, прийти с решимостью, неизвестной нам в жизни”, — Мария Рыбакова пишет роман в форме писем умершей (повесившейся от безответной любви) девушки своему возлюбленному. Письма она пересылает ему естественным для своих лет способом — посредством спиритического сеанса. В ответ она получает только одно письмо от возлюбленного: “Тебя давно похоронили... Если б знать, надо было вбить осиновый кол. Ты умерла, сгинула, тебя едят черви... Не пиши мне больше...” Как принято говорить — “высокие отношения!”

Сорок писем, написанных взвинченной еврейской девушкой родом из России, сумевшей вжиться, вгрызться в холодную немецкую землю, но не сумевшей смириться с неудачей в любви. “Я повесилась у себя в комнате... Никогда не думала, что мне придется лицезреть себя в таком гадком виде. Глаза выпучены, язык вывалился, распух. Еще к тому же я забыла, что после удушения покойник писается. Это обидно: придет кто-нибудь, чтобы найти мой труп, а он пахнет”. “Так как родственников не было, — вторит героине бывший любовник, — хоронить пришлось за государственный счет. Все искали, кто бы оплатил похороны. Но мы держались твердо. Пришлось городскому правительству раскошелиться...” Сорок писем, в которых собрана вся недолгая история взаимоотношений ее со свободным обществом — героини с Западом, писательницы — с новым миром, отторгнувшими ее родными, одиночеством и умением находить силы в себе самой...

“Даже когда они бросили ее, как бездушный куль, на стол, такой голый и холодный, и начали раздевать. И главное, взгляды, которые на нее бросали. Пусть бы в них отражалось хотя бы то, что я к ней испытываю...” — Нуне пишет о том же, о жизни после смерти. Похожие воспоминания и ощущения. Похожие фантазии и трагедия одиночества. Для измученной ее героини случайная (в отличие от героини Рыбаковой) смерть (сбила машина) была долгожданным и естественным выходом из личных проблем. Она тоже не справлялась с жизнью или просто устала справляться. Но оказывается, что “со смертью приходится справляться прямо как с жизнью. Никакого отдыха. Вот так теряешь последние иллюзии”. Героине Нуне свойственен юмор. (Может быть, это происходит потому, что все же она не совсем добровольно покинула этот мир?) Но, как и Рыбакова, Нуне использует такой сюжетный ход для того, чтобы отстраненно рассказать похожую жизненную историю. Видимо, очень болезненную, настолько болезненную, что авторское “я”, которое можно было бы сопоставить с “я” героини, было бы для автора слишком большим испытанием... Собравшиеся на поминки близкие и знакомые героини Нуне начинают рассказывать свои собственные истории, перемежая рассказы воспоминаниями об общей подруге. То есть возникает та перекличка историй и рассказов, те праздники, которые называют в России похоронами (не случайно название одной из повестей Людмилы Улицкой “Веселые похороны”, кстати, там тоже речь об эмиграции и русских, отстраненных от родины).

“Поток слов не прекращается, они образуют все новые и новые перекрещения, и был даже миг, когда их течение оформилось в привычный мне из жизни рисунок... Мне привиделось много лиц, сменяющих друг друга, вглядывающихся через бегущие строчки в меня, точно так же, как и я в них...” — как совпадают, как перекликаются друг с другом размышления и ощущения двух писательниц. Усталость, одиночество при всей разнице их судеб, сказываются на этих двух текстах. Причем именно та самая усталость, которая оказывается характерной не только для самих женщин, но и для всего бывшего советского общества, крушения которого простые люди не вынесли и не выдержали. Корабль плывет, но он пуст и дрейфует сам по себе, подвластный лишь прихотливым ветрам и морским течениям...

Роман Нуне более аморфен по композиции, он полон историй, о которых я уже упоминал, каждая из них сама по себе складывается в самостоятельный сюжет. Ее герои, все оказавшиеся в эмиграции, делятся своим жизненным опытом. Тут и удивления евреев перед парадоксальностью немцев — “Выхожу из кабинки, только собрался руки помыть. Вдруг один ганс прямо как из-под земли передо мной встает, и сурово так воспрашает: “Юда?” Ну я струхнул, думаю совру-ка давай: “Найн, нихт”, а потом думаю — где ж твоя гордость, выпрямился весь, приготовился к удару и как рявкнул: “Йа!” А тот вдруг как грохнется на колени прямо в эту
грязь... — начал целовать ботинки, чуть не плачет и говорит: “Мой народ очень виноват перед вами! Простите нас, если можете”, тут и приключения командировочного в Африке и... Нет конца, кажется, этим историям. Слушая их (ну с того, естественно света, или, говоря словами Рыбаковой, “отправляясь в плавание”), героиня соединяется со своими друзьями в едином порыве и тут уже не разочарование жизнью наступает (главная черта прозы Рыбаковой), а удивление перед ее разнообразием. Армянка по происхождению, Нуне собрала на свой Ноев ковчег “каждой твари по паре”, и плавание ее оказывается долгим и благостным, а сюжет со смертным исходом — лишь маленькой остановкой на этом пути.

Между этими двумя книгами, которые я сейчас упомянул, находятся и большинство других современных прозаических текстов, изданных в минувшем году. Тема смерти становится для многих из них главенствующей. Это как раз и заставляет, может быть уже и против моего явного желания, проводить параллель между судьбой литературы в обществе и тем, как интуитивно писатели реагируют на эти изменения.

Для той же Марии Рыбаковой смерть вообще является столь естественным содержанием ее текстов, что она не просто по экзистенциальным законам рифмует ее с любовью, но воспринимает достаточным и едва ли не единственным поводом для существования текста. В повести “Фаустина” кровосмесительная, но и чувственно-дружески-любовная (!) связь Гете и его сестры завершается смертью девушки: “Однако желание положить конец муке путем добровольной смерти означало мое выздоровление... Сознание того, что я могу окончить страдания в любой момент, дало мне мужество переносить его...” Эта же идея проходит через все другие, пока еще не многочисленные произведения писательницы. Действие еще одного ее текста “Героиня нашего времени” происходит в каком-то провинциальном итальянском местечке, где рассказчица знакомится с некоей русской Еленой Двинской. Но вскоре оказывается, что “Елена Двинская умерла и уже похоронена” и героине достаются ее тексты, которые она и публикует. Естественно, тексты — о любви, о страсти, о желании, которые оборачиваются смертью. Все это пронизано литературными аллюзиями, характерными для письма Рыбаковой.

Но, как я уже сказал, будет неверным делать акцент именно на этих двух авторах. Тема смерти, ухода, разрушения или крушения становится главной для всей лирической прозы. Той самой прозы, к которой склонны прежде всего писательницы.

Для зрелой Галины Щербаковой любовная коллизия давно уже стала излюбленным содержанием прозы. В новом романе “Уткоместь” — то же самое, но еще более шаржировано и закручено. Три красивые подруги пытаются совершить убийство колченогой, страшной и хромой писательницы (их ровесницы, кстати). Тонкость в том, что подруги — женщины успешные и интеллигентные. Да и писательница, тянущаяся к ним и одновременно мучимая комплексом неполноценности, тоже достаточно успешна в своем деле. Действие происходит в наши демократические дни, которые корежат не столько и не только судьбы, но моральные нормы, которые были когда-то стержнем для героинь Щербаковой. Одна из них пытается за взятку военкому “откосить” своего сына от армии, военком, безумно в нее влюбленный, считает необходимым в подтверждение своего чувства изнасиловать героиню (в данный момент повествования работающую продавщицей в продовольственном киоске) на ее же рабочем месте, изнасилованная интеллигентка, чтобы скрыть следы надругательства, свидетелем которого стала хромая писательница, полагает единственным выходом ее, писательницу, убить (не интересно ли, что убить она считает нужным свидетельницу, а не насильника?)... То есть, смерть здесь — не выход из положения, а элементарная разменная монета, как взятка, как купленный без очереди дефицит и т.п. Да и сама любовь у автора старшего поколения (начинала Щербакова с описания чувств практически шекспировских — повесть и одноименный кинофильм “Вам и не снилось”) лишена уже флера экзистенциальности и безысходности. Просто половое влечение. Понятно чем заканчивающееся. И все же, все же... тема смерти для Щербаковой служит способом проявить и характеры и показать срез жизни, близкий и понятный ей.

Рыбакова и Нуне пишут о смерти с той легкостью, с которой относятся к этой теме молодые люди, не примеряющие на себя ее реально. Щербаковой свойственна куда большая мудрость. Но все три автора воспринимают смерть как единственный возможный выход из сложной и запутанной ситуации, в которой они оказываются. Нет другого выхода, нет надежды, нет перспективы... Тупик.

Простите, но приведу еще несколько примеров, подтверждающих мой тезис — тема смерти стала основной для прозы минувшего года. И говорит это о том, что авторы не знают, куда им идти и что им делать. Находясь в безвоздушном и внелитературном пространстве, они хватаются за нее как за самый простой способ сорганизовать свои мысли и чувства, находящиеся в хаотическом беспорядке.

Поэтесса Ольга Постникова опубликовала в журнале “Континент” “Роман на два голоса”. По стилю это некое кружевное описание бывшей любви. И хотя действие этой нищей и бездомной любви двух одиноких молодых людей — студентки и выпускника Бауманского училища, ставшего “молодым специалистом”, происходит в наши дни, само описание Москвы — ее сердцевинного Гагаринского переулка, юного томления и восхищения первой близостью, напоминают скорее ту же раннюю Щербакову, нежели более молодых Рыбакову и Нуне. “На него порой находило что-то: ему хотелось умереть. О страшном этом желании, которое побеждалось лишь в неистовстве поспешных совокуплений, он никому не говорил. И никто никогда не сказал этого вслух, но он читал то же в других: в донной тоске зрачков, надрывных пьяных жалобах, угрюмых скабрезностях, которые выкрикивали мужики “под мухой”... Ему стало понятно удивлявшее поначалу патологическое безразличие рабочих кадров к собственному телу, почти нарочитое нанесение вреда своему здоровью”.

То есть смерть и в прямом и в переносном смысле и для Постниковой (вслед за другими) вдруг становится антитезой любви, тем состоянием, которое загоняет людей в безволие и жизненную бессодержательность. “Туловище его поддергивалось время от времени в ритме этих ударов, и, наконец, он затих в беспамят-
стве” — это нежное описание кончины возлюбленного...

Просто необитаемый остров. Диву даешься. Вроде и нет современного пространства с его новейшими технологиями, компьютерами, космополитизмом... Сплошная девичья инфантильность. Смерть прозы как таковой. Во всех смыслах. Мелкотемье и отсутствие смысла. Лирическое нытье и литературные аллюзии.

Некогда детская писательница и некогда тоже поэтесса Марина Москвина наивно всплескивает руками в своем первом романе “Гений безответной любви”, опубликованном, кстати, на страницах “Дружбы народов”: “Как, интересно, Левик отреагирует на то, что я неожиданно умру?” Ее истинно восторгает “поэтический” образ, который она “нашла” и тщательно описывает — сценка покупки матраса из конского волоса, матраса, на котором умер их сосед-летчик. Москвину умиляют сны об этом летчике, которые снятся двум совокупляющимся влюбленным, потом чистка этого матраса, после чего “дух летчика” навсегда их уже оставляет... Дикость какая-то.

“Я художественную литературу, — сказал он мне, — просто ненавижу. Это такая гадость. Каждый так и норовит навеять тебе собственную шизофрению. Несите уже бред в чистом виде, валите в кучу рухнувшие мечты, болтовню ума, суету, ярость, которую вы накапливали веками, скуку, зависть, ненависть, жестокость, тихое отчаяние, страх смерти, боль утрат, сопротивление жизни, смятение, беспомощность, тревогу. Сны и сексуальную неудовлетворенность. Одно дело я по долгу службы читаю обычный дневник психопатки: откроешь на какой-нибудь странице — мгновенно ясен диагноз и схема, по которой можно с вами работать. А тут еще будет путаться под ногами какой-то детективный элемент”. Думаю, с этакой самокритикой стоило бы отнестись Москвиной и к своим текстам.

Конечно, есть более мощная Людмила Улицкая, тоже описывающая смерть, но относящаяся к ней как к естественному физиологическому состоянию человека (в конце концов ее “Казус Кукоцкого” — роман о медиках, а оттого трезвый взгляд на жизнь и смерть для автора более свойственен). Но это как раз пример того “одного воина”, который не может заменить собой армию. Получается уже не воин даже, а стойкий оловянный солдатик...

Вершиной этой смертной чехарды стал роман Татьяны Толстой “Кысь” — бестселлер последних месяцев, над которым писательница работала целых четырнадцать лет. Роман-гротеск, роман-фантазия. Для недоброжелателей — ставший пародией на Стругацких, а для поклонников Толстой — отсылкой к Ремизову.

Смерть по новой Толстой — это уже не смерть Ивана Ильича — это уже пародия, веселье — и в этом смысле новая Толстая куда значимее других романисток.

“Бенедикт доволок себя до останков поэта и заглянул снизу в обугленные, размытые жаром былые черты. Бакенбарды и личико спеклись в одну лепуху. На вздутии локтя лежала кучка белого пепла с перебегавшими огоньками, а все шесть пальчиков отвалились”.

Юродство и интерес к нему характерны для творчества Татьяны Никитичны. Она и в лучших своих текстах — ранних рассказах — воспринимала своих героев как чудищ, существ алогичных, неумных, с идиотскими вечными ухмылками на широких лицах и слюнями на подбородке. И вовсе не умиление было характерно для нее, как пытались трактовать эти тексты ее поклонники, а уничижительное любопытство. Как взгляд в зоопарке сквозь решетку, как снисходительное любопытство к больным и прокаженным. Новый роман является квинтэссенцией этой внутренней истории. Толстая нашла обоснование, сюжет, благодаря которым может смотреть на своих героев с тем восхитительным любопытством, описывая их как пресмыкающихся и радуясь четкости и чистоте этого своего взгляда. Мир, который ее пугал и от которого она старательно и брезгливо отталкивалась, стал вдруг логичным и понятным. Просто произошла мутация и все стали ненормальными и шестипалыми. И только одна она, Татьяна Толстая, может смотреть на этот мир из реального подлинного времени, не искаженного современной генетической революцией — сиречь демократическими катаклизмами в бывшем СССР.

Как я уже сказал в начале заметок, мне не нравится, мне чужда современная проза. Такое чувство, что авторы уже давно разучились и писать и чувствовать. Их мысли банальны, а чувства шаблонны. Рефлексии их понятны и не вызывают уже никакого сочувствия.

Но к чему это я так критичен? Ведь прочитал я все же Рыбакову, улыбнулся над Нуне, окунулся в семейную историю с Улицкой... Видимо, дело в том, что неопределенность, которую ощущают женщины-писательницы, их одиночество и беспомощность — все это сказывается на их текстах в первую очередь. Жизнь выталкивает их из границ своей страны и из бренной человеческой оболочки. Они чувствуют свою ненужность и неуместность в этом мире. Оттого и умирают, и замирают на краю пространства — на краю той бездны, в которую с такой естественностью писает мальчик из пьесы Садур и в которую так боятся заглянуть мои сегодняшние героини. Им нечего сказать. Они знают, что их голос не будет услышан. Может быть, только эхо от него когда-нибудь донесется до читателей.

“И если наша связь не прервется со смертью, значит, она не прервется никогда” — Мария Рыбакова все же еще очень юна и наивна, оттого и декларирует, и цитирует сама себя в своих же текстах, пытаясь так запутаться в них, чтобы никто уже никогда ее слова и ее истинные чувства и мысли не распутал и не обнаружил. Страна мертвых. Настоящая пустыня, в которую давно уже превратился некогда цветущий литературный ландшафт.

Версия для печати