Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2002, 12

Отреченные гимны

Роман. Окончание

Повесть о русской душе

Оставшись один — после банкета все шустренько разбежались, — Ушатый не стал ни с кем связываться, а выдернув толстенький палец из селектора, задумался. Задумавшись же, начал вспоминать. Могучие плечи его обмякли, губы-щеки пожухли, опал даже великанский, бережно носимый живот.

А вспоминать генералу было о чем. С самого начала службы ощущал себя Александр Ушатый больше ученым, нежели военным. И на 76-м километре, на “вакцине”, когда работал с новыми видами бактериологического оружия, и позже, в институте, занимавшемся “материей д.”. И нынче на фирме, созданной на базе все того же института. Однако в последние дни пришлось ему действовать на грани возможного, точней — на грани жизни и смерти. Никто этого не знал — ни жена, ни скоропалом возведенный в президенты Нелепин, ни друзья-приятели. Здесь-то снова почувствовал себя Ушатый военным, планирующим рискованную операцию, да такую, которая одна лишь и может вывести дивизию из мешка, из стягиваемой противником намертво петли. И от этого ощутил вдруг генерал спокойствие и властную уверенность в успехе: действовал он правильно и путь выбрал единственный!

Отдавая власть Нелепину, Ушатый убивал одной пулей сразу трех зайцев. Первый и самый жирный заяц был такой: генерал полностью высвобождал себя для другого дела, сосредотачивался на проблеме консервации главной научной программы. Второй заяц был поменьше: генерал отводил на какой-то период от фирмы прямую опасность переподчинения или продажи, — опасность, витавшую в воздухе и все норовившую превратиться в реальность. Неожиданная передача власти должна была недельку-другую всеми заинтересованными лицами рассматриваться и в итоге понята так: “Ушатый только делает вид, что отдает власть постороннему человеку. Этот посторонний — подставная фигура. Стало быть, генерал что-то замыслил, и сосредоточиться надо именно на нем”. В сущности, генерал вызывал огонь на себя, задвигая в тень будущего носителя сверхценной информации. Третий заяц был маленький, злопрыгучий и походил скорей на противного тонконогого тушканчика, чем на доброго русака: генерал устал. Надо было срочно отойти от дел, глянуть на все со стороны, надо было накопить энергий, чтобы вывести программу из-под удара, да еще такого, которого неизвестно откуда следовало ждать.

Какая-то тень легкой перепончатой лапкой мазнула внезапно генерала по щеке. Заныли звоночки, запрыгали предупреждающе приборные лампочки перед глазами.

Генерал глянул на фиксирующий коридорное пространство экран — там было пусто. Глянул на другой, третий — на всех этажах и у входа было чисто. А между тем кто-то на фирме был! Кто-то по-хозяйски ее внутренним воздушным пространством распоряжался. Жаловался на такое присутствие и программист Помилуйко, жаловался в первые московские дни ночевавший в кабинете Нелепин. Да и сам генерал чье-то потаенное, едва осязаемое присутствие давно чуял.

“Надо священника звать. Или ФСБ? А может мне к психиатрам надо? Эти быстро растолкуют... А хорошо сейчас в часовне, на Акуловой”.

Генерал встал и решил немедля в эту самую часовню ехать. Он не стал вызывать микроавтобус — в обычной легковушке генералу давно было тесно, — а накинув плащ, побрел пешочком на Садовую-Спасскую, оттуда на троллейбусе допутешествовал до вокзала, сел в электричку, поехал в Мамонтовку, к Акуловой горе.

В электричке было душно. Ушатый с трудом дышал, пыхтел, отдувался. Но к трудностям ему было не привыкать: начались они у него давно, еще тогда, когда начальство вдруг прознало, что нововыпеченный генерал-майор посещает церковь.

Генерал-верующий — это по тем временам, в середине восьмидесятых, ни в какие ворота не лезло. Ушатого вызывали: вначале стыдили, потом стращали, потом предложили подать в отставку. В отставку уходить было жаль. На “вакцине”, в военном городке, в спецчасти, где генерал возглавлял всю научную работу, работать было интересно. Уходить не хотелось и потому, что Ушатый и в церковь-то в те времена наведывался больше для успокоения совести: веры твердой и осознанной еще не имел, хоть подспудно к ней и стремился. Но тут как раз вера его в чистую науку пошатнулась: то ли из-за посещений церкви, то ли из-за чего иного, только начал замечать он вещи странные. Так, показалось ему: не сам он руководит бактериологическим центром, а кто-то другой за него это делает, да еще и в спину подталкивает, — скорей, мол, скорей! И не только показалось! Стали замечаться искажения в данных, в расчетах, им же самим проводимых. В то, что он сам может искажать свои же данные, не верилось. Генерал проверил, потом еще, еще. Данные были искажены кем-то посторонним. Но посторонних на “вакцине” не было. Тогда он поговорил со священником отцом Афанасием, и священник указал прямо: лукашка! Указав причину, тут же подсказал и способ ее устранения. Генералу, по мысли священника, вовсе не надо было бросать работу по своей специальности. А вот выведение новых микроорганизмов (об этом, перечисляя свои прегрешения, упомянул Ушатый) надо прекратить немедленно. На возражение генерала, что именно это его сейчас больше всего и влечет, отец Афанасий заявил твердо: потому и влечет, что лукашке так хочется. Пусть генерал откажется от одного только этого направления в своей деятельности, и лукашка отстанет. Ушатый священника послушался. Микроорганизмы выращивать перестал. И о диво! Искажения данных, все эти подталкивания под локоток, подпихиванья под зад — прекратились. Закрытия одного из направлений перспективной темы, равно как и посещений церкви, генералу не простили. И хоть грянули времена перестроечные и показалось на миг Ушатому: оставят его в покое, — покоя не получилось. Еще рьяней стали вгрызаться в него вышестоящие начальники. Отставка надвигалась неотвратимо.

Тогда-то и замаячил на горизонте институт “Д.”. Так его называли в самых секретных разговорах. В документах же, как секретных, так и несекретных, институт не фигурировал вовсе. Не было его на земле — и все тут, не имелось в наличии — и баста!

Институт несуществующий принадлежал их же ведомству, но с подключением — очень осторожным — Академии наук. Направление деятельности института было, на взгляд ученых из системы МО, — ох какое скользкое! Но времена диктовали свое, надо было разрабатывать и скользкое, хотя б для того, чтобы доказать абсурдность и нелепость идей, выдвинутых некоторыми молодыми, явно не поротыми учеными.

В институт “Д.” Ушатого директором и назначили.

— В конце концов, ты в вопросах “божественных” слегка петришь, — сказал Ушатому высокий армейский чин. — А там без этого нельзя. Сам увидишь. Наших армейских олухов — не поставишь. Академиков тем более ставить нельзя. Секрет-
ность — небывалая! Все нити будешь держать в руках один. Институт маленький. Система организации труда внедряется там новая. Никаких тебе коллективов. Только разобщенные, меж собой никак не связанные группки. Для секретности оно, в общем, неплохо, но для спайки! Это ж надо придумать... Ну да ладно... В церковь свою можешь ходить. Но тихо. За работу отвечаешь головой. И помни: ты советский человек, Саша! Через несколько лет убедишься: все это смешение науки с божественным — абсурд. Ну а там и с душой своей определишься.

Ушатый и определился. Он так поставил работу института, что уже через пару лет стало ясно: не абсурд, а новая и гениальная идея пронзила ум одного из “непоротых” ученых. Результаты, на взгляд Ушатого и “непоротого” Синицына, державших всю науку института в горсти, были потрясающими. А тут — добавились документы из архива Барченко. Они придали делу новый импульс. Начальству эти успехи были как кость в горле, начальство корчилось, ворчало, но, в общем, терпело.

Тут, однако, грянул гром, все полетело в тартарары. Взорвался Союз, кончилось финансирование, армию стали давить голыми руками, заживо снимать с нее кожу. Институт пришлось срочно делить надвое, половину отдавать Академии наук, вто-
рую — перекраивать в фирму, ее, в свою очередь, — акционировать... А тут еще странная и нелепая смерть Синицына, не выдержавшего то ли заминки в работе, то ли чего-то другого. После Синицына всю тяжесть воплощения идеи взял на себя ближайший его сподвижник, Дурнев. Но Дурнев вскоре стал заноситься, пить, стал впадать в гордыню и стронуть синицынский воз с места не смог. Дурнев был отправлен в Волжанск, работы велись только по тем линиям, что наметил Синицын, да еще отрабатывались идеи, позаимствованные из архивов... “Копим силы для прорыва”, — утешал себя Ушатый. Прорыв, однако, не наступал. А тут начались еще в последние недели попытки то ли прибрать фирму к рукам, то ли разорить ее, то ли вообще стереть с карты Москвы. Поползновения были наглые, грубые, сомнений не оставляющие. Но были и другие — тончайшие, паутинные, сильнее наглости и грубости генерала пугавшие. В те дни Ушатый и принял решение о консервации программы...

Электричка шла со всеми остановками. В последний раз генерал садился в вагон пригородного поезда лет семь тому назад. С удивлением разглядывался он по сторонам, тряс толстыми щеками. Все изменилось: обшарпанные стены, вспоротые и выпотрошенные сиденья, немытые стекла, на соплях болтавшиеся полки. “Ай перемены! Ай новшества...”

— Присесть не дозволите?

Против сиденья генеральского мялся худой, жидкобровый, кадыкастый и красноглазый монашек. Был монашек похож на молодую худую галку, не совсем в себе уверенную, чуть на месте подпрыгивающую, похлопывающую крылышками, как бы желающую сообщить-крикнуть и своим сородичам, и остальному пернатому миру: это я пока только для пробы скачу, а вот, погодите, окрепну, тогда уж не так запрыгаю!

— Отчего ж. Места для всех...

Проехали две-три остановки. Больше в купе генеральское никто не сел: то ли дородность Ушатого смущала, то ли воспаленный взгляд монашка отпугивал.

Монашек заговорил нежданно:

— А я вас, почтеннейший, в храме у отца Афанасия видел, в Ближнем Селе. Правду говорят, что генерал вы? — понизил он голос. — Вы простите великодушно, что обращаюсь: просить на бедность не стану. А только любопытно мне — правда ли?

— Правда.

— Ну это только я и хотел узнать, — монашек внезапно улыбнулся, отчего лицо его похорошело, слетела с него напускная птичья сухость и какая-то неприятная сверхозабоченность. Продолжая улыбаться, монашек стал глядеть в окно.

К Ушатому подошел бомж, стал тянуть что-то заученное, генерал сунул ему в руку мелочь, рассердился. Успокоение, которое должно было прийти в дороге, не приходило. Генерал даже зашевелился грозно, затряс щеками, грубо и как-то действительно по-генеральски — чего не позволял себе никогда — крякнул. Монашек же отлип от окна и, все так же улыбаясь, сказал:

— Вот бомжи хотя бы эти: всем-то они поперек горла.

— Ну уж и всем...

— Всем, всем! Да я и сам их, правду сказать, с трудом выношу. Не потому, конечно, — как иные миряне думают, — что милостыню они у нас, монахов, отбивают. А потому как облик человеческий потеряли. Раньше нищему подать — заслуга перед Богом. А нынешним ругателям да пропойцам, наоборот, — грех. Правда, и середь них с душою чистой (генерал дернул щекой) попадаются. Но этих-то легко отличить. Спросите как? А пожалуйста: глянул в глаза — и готово! Что глаза зеркало души — это всякий знает. А вот как в зеркало это глядеть — знает редко кто. Ну да ведь вы, господин генерал, наверняка знаете! — тут монашек в первый раз глянул в глаза Ушатому.

— Знаю, — пораженный одной неожиданной мыслью, медленно выговорил генерал. Он сам попытался поймать взгляд монашка и поймал, но монашек взгляд свой, вполне, впрочем, невинный и генералу сразу понравившийся, быстро отвел.

Мысль же, пришедшая генералу, была такой: подослан монашек!

— Вот глянешь такому-то в очи, — опять заговорил монашек, — и руку дающую остановишь: нет, брат, не на пропитание, на водку берешь! — Помолчав, он без всякого перехода сказал: — Расскажу-ка я вам одну историю. Все одно — путь долгий. И время скоротаем. Мы вот про глаза говорили. А теперь я и про саму душу скажу. Оно и мне приятно, и вам небезынтересно.

“Так я и знал, так должно было быть!” — стукнуло где-то внутри у генерала.

— И понимаете ли, еще вчера я думал: рассказик этот, точней, повесть малюсенькая — об одном лишь человеке. А выходит, что повесть эта — вообще о душе русской. И от других повестей она тем отлична, что не дописана еще, а сейчас только пишется!

Поезд, оторвавшись от Лося, протянул себя по колее несколько десятков метров, тяжковато вошел в туннель и в туннеле внезапно встал.

Свет в вагоне погас.

— Ну начинается!

— Опять двадцать пять... — загалдели вокруг пассажиры. Галдеж был, однако, вялый, сонный, доносился до генерала как сквозь пелену.

— Жил человек один, — монашек стал говорить громче, видно, понял: никто его не слышит, да и слушать, пожалуй, не станет. — Положим, как и вы, — военный. И чин на нем немаленький был. Может, и пониже вашего, а только совсем чуток пониже. И сначала он, как это часто случается среди военных, был неверующий: то есть верил во всякие мелкие дела, в службу, в товарищей, в закуску добрую, вместо того главного, во что верить надобно. Оттого человек этот сильный, прямой, чувствовал себя не в своей тарелке. Чувствовал: душа у него, пожалуй, и есть, да только заморожена она и словно на части разъята. Как лед в маленьких ванночках в холодильнике. А тут еще пошли у него неприятности. Сперва даже не неприятности, а так, “недружелюбие от начальства”. Но главное его тогдашнее беспокойство в лошадях было: табун! Табун зараженных вирусом лошадей и подсек его! Заставил о природе всего живого задуматься.

“Так, так, — кивал головой в темноте генерал, — обо мне рассказывает. Зачем? Я ведь свою жизнь и без всяких рассказов знаю. Значит, что-то будет впереди? Что? Предложение? Шантаж? Вербовка?”

— И табун ведь был только началом, — голос монашка заметно окреп. — За табуном пошли мысли и дела посерьезней. И все, с ней, с единственной и разлюбезной субстанцией связанные — с душой! Тут и расписывать бы долго нечего: молодец наш военный, что о душе задумываться стал, — церкви православной такие весьма любезны. Говорить было б нечего, кабы не последние времена. Кабы течение жизни нашей до безумья не ускорилось, а время не уплотнилось бы.

Генерал понял уже: монашек — послан, монашек — вестник! Вот только чей, чей? От этой мысли генерала слегка тряхнуло, но легкий озноб, пробежавший по плечам, по локтям, даже и по животу, тут же схлынул. Незаметно для себя генерал стал читать самую краткую, но над ним безраздельно властвующую молитву — “Отче наш”.

Трижды отчитав и вздохнув свободней, Ушатый повеселел, спину выпрямил, а живот выкатил вольней, даже ремешок поослабил, спросил как можно беспечней:

— А это что ж за времена — последние-то?

“Если лукашка, — все! Конец ему! — как-то задорно подумалось генералу. — Сейчас тронемся — тьма рассеется, а его и след простыл! Ищи-свищи!”

— Что такое последние времена — так сразу и не объяснишь, — охотно отозвался монашек.

Поезд внезапно заурчал, дали свет, и генерал увидел: сидит монашек на месте, улыбается сердобольной и сожалеющей улыбкой.

— Соблазнять вас не стану. Прямо сказать ничего не сумею, да и что нового вам, ученому крупнейшему, может сообщить мних малограмотный? Вот, словно бы повестью — и позвольте продолжить. Но только прежде прошу вас вместе со мной про себя помолиться. Повесть-то наша с вами — нелегкой будет!

Через минуту, уже спокойней, монашек повел свое:

— В последние времена над человеком тем, как говаривал еще Игнатий Брянчанинов, “собрались тучи и сгустился мрак”. И виной тому вовсе не сам военный! Виной — время наше, да “чистая” душа его: над душою “чистой” всегда ведь бездна нечисти вьется. Даже и до того дошло в последние времена-то, что самой жизни человека этого угроза настала. Хотят, хотят душу его своротить с пути, купить, а затем, купленную, по ветру развеять! — монашек внезапно смолк. Молчал он долго, а помолчав, тише еще сказал: — Будущее наше в нас же и существует. Нам только верно выбрать его надо. Будущее этого военного тоже более-менее известно. В двух, так сказать, вариантах. Грубо и совсем уж упрощая: в черном и в белом. И можно даже это будущее рассказать. Не для баловства, для дела наиважнейшего! Но сначала перед будущим-то (про “будущее” только цыганкам легко трепать языками, а всерьез — ох как трудно о нем говорить!) еще одно рассужденьице посильное позвольте!

Что человек как вид подошел к концу своему и краю, — согласны все: и миряне, и церковь. Стоит, стоит человек у края бездны! И надо бы заглянуть ему в бездну эту. Но... боится! Потому как страх Божий не совсем утерял еще. Оттого-го в бездну он вроде и смотрит, но как-то косвенно, бессознательно. Так что в конечном счете ничего, пожалуй, и не видит. А надо, надо у “бездны стоящему” кой-чего увидеть! Да только сам — не увидит! Глаз стал не тот, мозг жирком затянуло, совесть на комфорт сменял. Стало быть, нужно человеку бездну эту показать, чтобы от нее же и отвратить! Чтобы сам он, очертя голову в нее не кинулся, да и все сущее с земли за собой не уволок. Вот только: что именно показать? Показать всего — никак нельзя. Даже и половины — нельзя! Краюшечку только можно! Эту “краюшечку” нашему военному и еще кой-кому и позволено было увидеть. Да вот беда! Во-первых, сам военный тот сильно грешен, во-вторых — дьявол не дает. Раньше-то по-другому было! Дьявол как раз человека и соблазнял всем сверхнормативным. Потусторонностью манил, запределом, всё обещал показать человеку! Иногда кой-чего и впрямь показывал. Потому-то все райские сады, нелепо раскрашенные, и удовольствия в садах
этих — от дьявола, и всего этого нет. Верней — есть, но с земли как следует рассмотрено быть не может. Ведь все запредельное — не по ту сторону, внутри! Есть, есть внутренние пространства земли и неба. И от внешних отделены они — крепчайше! И сколько бы к “иным мирам” ракет ни запускали — запускают их в пространство внешнее! Толк от ракет, конечно, есть. Но толк слабенький. Американцы ангелов на Луне высматривали. Смешно! Не в тех, не в тех пространствах желто-пыльных ангелы обретаются!.. Вот вы, ученые, до строения атома, до ядра его и до прочих тонких вещей дошли. Но это — субстанции чисто материальные. А вот материю души, жизнь “духовных ядер” понять-исследовать пока вам нельзя. Потому как вся суть мира (не физика его, не химия, не космография) перекрещена с этим самым строением “духовных ядер”. В них, живя жизнью земной, проникнуть невозможно! Они словно внутренние шары в одном неразъемном шаре. И если снаружи смотреть — то шары-миры эти бесконечно велики и множественны. А если смотреть изнутри — бесконечно малы, не обширней единичной души.

Монашек на миг смолк, загрустил как бы.

— Церковь православная никогда и не дозволяла, с одной стороны, о “бездне внутренних пространств” забывать, а с другой — в ложные видения впадать, наслаждения “потусторонние” созерцать. Не по своему хотенью, конечно, не позволяла. По велению свыше. Но сейчас настал час краешек “внутренней бездны” человецем показать. Да не тут-то было! Намертво вцепились стаи демонические! Не дают и “краюшечку” настоящей бездны узреть. Зато обманы и иллюзии — шатрами по всей земле, по всему небу раскинули! Никогда такого и не было. И от этого тяжко нам. Боимся: так до конца тысячелетия “прозрения близ бездны” и не произойдет. И тогда человек бесповоротно свернет на пути вечной смерти...

— Да разве ж вы... И церковь, и те, кто над ней, — не всемогущи? — спросил Ушатый и подивился тому, что голос его звучит ровно, без обычных астматических подголосков и присвистов.

— Бог — всемогущ. Однако ж на земле не всюду установления Божьи. Есть и другие установления, другие “царства”. Есть области, страны и территории навроде черных дыр. Там Бога нет. Один ваш ученый назвал их: геоаномальные зоны. Только не прибавил: есть отрицательные “геоаномалии”, а есть и положительные.

— Это что же, и карта такая имеется? — мигом подобрался генерал. Разговор пошел о смежной с разработками фирмы тематике.

— Карты специальной, может, и нет, а вот зоны — совершенно определенно есть.

— Скажите, а Крым? Или... Заволжье... Они как?

— Ну что Крым! Крым вообще сюда не нужен. А вот Заволжье да и вся Волга — зона чуткая, зона положительная. И чего вам Крым дался! Вам бы, господин генерал, с Москвой разобраться! Вот случай, скажу я вам! Трудней — не придумаешь! Зона — знак меняет! Бывает такое, но редко. Да и нужно на это столетия, лет эдак четыреста-пятьсот. А тут за какие-то сто лет — такие изменения! Впрочем, можно еще Москву-матушку назад к трепету и радости, к знаку положительному поворотить!.. Но отвлеклись мы. В таких-то черных дырах — и называть их настоящим именем не хо-
чу, — в таких геоаномальных и нравственно падших зонах Господь временно не властен. Это как Содом и Гоморра. Невозможно изменить — нужно испепелить!

Поезд снова и в который раз уже заурчал, затрясся, задвигал расхлябанными поршеньками, железками.

— Здесь-то мы и подошли вплотную к тому, что будущее — существует. Потому как и будущее, и прошлое — это одно и то же, шар в шаре. Раз прошлое уже есть, есть уже и будущее. Существует оно и для нашего военного в двух, как говорилось, вариантах. То ли поможет он увидеть краешек бездны и остаток мытарств душе к этому назначенной, то ли будет такая бесценная возможность навсегда упущена. Тут я и просить никакого права не имею! Тут...

— Поможет, — твердо и не раздумывая сказал генерал. Всю разбитость последних дней как рукой сняло. Вновь проснулся в Ушатом военный, точно-безжалостно рассчитывающий операцию, грубо и ловко планирующий потери-приобретения, имитирующий на планах и картах жизнь и смерть, чтобы потом, на полях сражений, им не ужасаться.

— Не торопитесь, господин генерал. Риск велик. Все случиться может, не мне вам объяснять! Уничтожение хоть одной души — буря во Вселенной! Душа, душа — атом мира!

— Говорите. Указывайте...

— Ну, никаких прямых указаний и быть не может. Так, по ходу нашей с вами повести опять рассужденьице. И касается оно теперь уже одной только русской души.

— Стало быть, есть — именно русская! Есть! — подпрыгнул даже на своем сидении Ушатый. — А мы-то, мы-то на фирме чуть глотки друг другу не перегрызли...

Одним мощным толчком поезд рванул себя из темного туннеля.

“Пропадет монашек! Господи, останется пусть!” — успел про себя испугаться Ушатый, и поезд, вырвавшись из туннеля, помчал к Сергиеву Посаду.

Монашек не пропал, он по-прежнему сидел против хода поезда, глядел на бегущие назад предзимние поля, на пустыри под первым снежком, на разрезанные проселками леса. Правда, улыбки на лице его уже не было, а в глазах, как показалось генералу, стояли слезы.

— Так что душа-то русская? — мысленно тряс застывшего монашка (не пропал! имени Божьего не боится! Значит, не бес!) радостный генерал.

— Здесь вот что. И говорить не надо бы: соблазн!

— Говорите, святой отец, говорите! И мы ведь к разности душ на фирме нашей подошли вплотную!

— Тут не столько в разности дело, сколько, как бы это сказать... в разрядности. Это на земле души разные: русская, английская, еврейская, абиссинская. В “высоком воздухе”, который истинным, а не мнимым пространствам мира предшествует, — все души одинаковы. Да и на земле по составу своему, по молекулярному весу души не слишком разнятся, когда они не падшие, не потерянные. Но вот разряды и степени на них разные на земле наложены. Ну чтоб ясней сказать: за службу именно в последние два тысячелетия разряды на души, иногда даже на целые этносы, налагаются. И на земле душа русская, сколь мне известно, — в почете большом.

Задохнувшись от какой-то громадной, на него внезапно надвинувшейся волны, генерал выдохнул:

— Что делать нужно? Говорите!

— Жертвы, жертвы прошу! Теперь ведь, кажется, только русская душа на жертву высшую и способна. И этой жертвой мы с вами не просто делу поможем, не просто повесть сложим, а может статься — гимн споем! Гимн запрещаемый, отреченный! Жертва с гимном и станет венцом, а по-старинному — финалом нашей повести!

Монашек глянул в лицо генералу, в его маленькие, измученные последними ночами медвежьи глазки, встал, перекрестился, затем легко и с улыбкой перепорхнул (как барышня! — подумалось даже Ушатому) на противоположное сиденье и, бегло озирнув полупустой уже вагон электрички, что-то зашептал генералу в ухо. Тот согласно и весело стал кивать в ответ.

Через десять минут генерал, не прощаясь, встал, двинулся к выходу. Вслед за генералом встал и монашек. Но с места не сошел, а дождавшись, пока генерал дошел до дверей и на миг обернулся, глубоко, но и с достоинством ему поклонился. Затем монах в серой рабочей рясе снова сел, глянул в окно и, начиная ощущать поднимающийся откуда-то со дна души восторг, покатил в Сергиев.

 

Взрыв

Нелепин не спал. Широко раскрытыми глазами глядел он на просыпающуюся Иванну. Потом вдруг стал жалобиться, стал нутро выворачивать:

— Мучают меня видения ночные, жить не дают! Что ж получается? Живу я, чего-то добиваюсь, тебя вот люблю. А засну — все! Другая жизнь! К чему-то меня подключают: мытарства, ор, свет неясный... Просыпаешься козлом, не человеком. Сон, что — главней всего? Но ведь это чушь, бред! Бред-то бред, а иногда реальней он, чем жизнь. Да тут еще юг, какие-то странные места, болота туманные, — вроде скопища душ. И поверх всего музыка Москвы — ушленькая, веселенькая!

Он хотел рассказать Иванне подробней про страшные мытарства, про то, что кажется ему: это он, он умер в Предтеченском переулке! Но внутренне надломившись, замолчал, и тогда заговорила Иванна:

— Замотался ты на своей фирме. Замучился. А тут я, ко всему в придачу. Да еще деньги эти легкие, съемки, секретность! Секретность секретностью, а каждый дурак в округе знает: вы — бывшая Миноборона!

— Ну, не все дураки это еще в точности знают. Ты вот слабовато представляешь, чем таким мы занимаемся.

— И представлять не хочу! — Иванна потянулась, села. Гипсом засветилось плечико под тесемкой ночной рубашки. — Я ведь тебе не шпионка какая. Не хочу!

— Не хочешь — и правильно. Не хочешь — и ладно. А давай мы лучше съездим куда-нибудь! Не на фирму, конечно... Хочешь, дом тебе наш покажу? Может, это романтизм жалкий...

— Давай, хочу! Мигом я, мигом!

Дом Нелепиных вынырнул из-за строений заборов, деревьев, как и два месяца назад, — нежданно. Вынырнув же, встал нерушимо — над мелкой рябью, над биеньями московской жизни, встал испятнанный временем, небрежением и скукой, но все ж неробко и весело встал.

— Хорош, ух хорош! — шептала восхищенно Иванна. — А знаешь: давай комнату в нем арендуем. Только нет! Дорого, наверно! Но все равно: хоть приценимся, поторгуемся! Может, тебе как внуку бывшего владельца дешевле отдадут? Арендуем, а сами станем в ней жить, даже выходить не будем, диван поставим, столик...

— Я тоже думал. До тебя еще... Но не получается! Не могу я дом этот купить, не могу и арендовать. Нельзя в него через деньги возвратиться. Внутреннее право я на дом потерял. Нельзя получить в наследство то, что наследовать недостоин. И хоть кое-кому из “бывших” дома теперь возвращают, — мне не надо... — Нелепин мучительно запнулся. Он хотел рассказать Иванне об убитом стороже, о том, что дом и усторожить-то теперь некому, но не смог, промычав вместо этого что-то неясное.

Иванна неуверенно переступала вслед за Нелепиным. Какая-то новая, неожиданная жизнь вот-вот, казалось, выскочит из дома ей навстречу, весело-лукаво раскланяется, шапочку скинет...

— А давай глянем на дом твой сверху, с Болвановки? Чуть отъедем? Давай?

Нелепин сразу согласился. Ему и самому тяжеловато было сейчас входить в дом, до слез жаль было убитого сторожа. Они пошли назад, к нелепинскому ЗИСу, оставленному почти у Яузских ворот. Сев в машину, Нелепин захлопнул дверь, перегнулся, бережно пристегнул Иванну к креслу. И тотчас исчезли озера спокойствия, тошненько, по-мышиному — “фли-сли-мли” — заныл, запел радиотелефон:

— Ну его, Вася. Выключи!

Нелепин потянулся к передней панели, чтобы выключить встроенный в нее радиотелефон, однако телефон его опередил, переключился на аварийный режим, дал озвучку:

— Фли-мби... Нападение... налет на фирму! Вы меня слышите, Василий Всеволодович? Говорит начальник охраны Сбоев. Сбоев говорит! Вы меня слышите?

— Где представитель ФСБ?

— Его нет сегодня.

— Вызывайте милицию. Звоните в ФСБ. Я — недалеко. Выезжаю. Александр Мефодьевич на месте?

— Был здесь. Вышел прогуляться на двадцать минут. Куда — не сказал.

Не успела машина развернуться, как радиотелефон запел, засигналил снова:

— Четверо в масках с автоматами! И еще... — охранник замялся, — у троих какие-то крылья... Как они прошли внешнюю охрану — ума не приложу! Кажется, есть пролом в восточной стене здания. Крылья тяжелые, серые. Кино какое-то!

— Где они?

— В машинном зале. Ранили и связали дежурного по этажу!

— Сможете их сами блокировать? Вас же двенадцать человек!

— Сможем, если они чего-нибудь не выкинут... Вид у них... того... дурноватый...

— Стоп! Это потом. Куда идут?

— К банку информации. Для острастки — постреливают. Камеры берут их нечетко!

— Сосредоточьтесь на выходе. Они ведь пойдут назад! Банк им не взять.

— Мне кажется, — возьмут!

— Прекратите паниковать! Кто в зале информации?

— Только две девушки и Слонов.

— Тогда так. Перед вами пульт. Нужно нажать последовательно кнопки С и Д, потом цифры 1,1,8,3. Затем дважды красную кнопку.

— Понял. Повторяю: С, Д,1,1,8,3...

— Нажмете, когда они вступят в белый квадрат у банка информации. Александр Мефодьевич не появился?

— Ищем. — Фли-мби... — пение и писк серого противного тушканчика, затем — обморочная, бьющая шариками крови в виски, взламывающая барабанные перепонки морзянка, и тут же — автоматная очередь. За ней еще, еще!

Машина тем временем выскочила в Охотный ряд, бешено вертясь, в плотном потоке Нелепин пытался перестроиться вправо, уйти к Неглинке, к бульварам.

— Александр Мефодьевич подымается из подвала по запасной лестнице!

— Черт!.. Включите громкоговоритель, объявите тревогу и готовность номер один!

— Громкоговорители отключены. Налетчики подтягиваются по коридору к банку информации.

— Сколько от них до Александра Мефодьевича?

— Он на втором этаже. Секунд через двадцать подымется на третий!

— За вами ручной провод. Обычная заводская сирена. Нашли? — Дерните его, если налетчики вступят в белый квадрат, затем нажимайте кнопки. Все, кроме налетчиков, — в безопасности!

— Нашел. Двое уже у квадрата. Подтягивается третий. В начале этажа — Александр Мефодьевич. Он упал!..

Упав на пол, Ушатый не огорчился, а рассмеялся. Падая, он еще раз ухватил своими цепкими медвежьими глазками всех четверых. Моментально, как на пленку, “снял” серые, обвислые, — у троих длинные, у одного очень короткие, — с легкой рябью перепончатые мышиные крылья, снял и желто-восковые рожки в волосах, и кисти рук, покрытые короткой козьей шерстью.

“Ну, чистые аггелы! — иронизировал шепотом не собиравшийся подыматься с полу генерал. — Как, сволочи, вырядились! Охрану они, конечно, пугнули здорово. Купилась охрана на крылышках! Разговоры-то были? Были! Что накажут нас то ли силы небесные, то ли силы адские за проникновение в некрослой, говорилось?”

— Вот и договорились! — последние слова генерал произнес громко, вслух. Лежа на животе, скосил он глаза кверху, но до потолка, куда взгляд его метил, конечно, не добрался. Дым волокся по третьему этажу, шум и треск долетал со второго.

“Да, договорились! — продолжил он уже про себя. — А только крылышки — не те! Не видели они, выходит, настоящих крылышек! Доктора Моуди ребятки начитались! Осиса и Харолдсона! Элизабет Кублер-Росс! Ну да теперь хоть ясно, кто к нам пожаловал и откуда у нас “завихренья”! Торопятся, курвецы! Напролом идут!”

Нелепин сомневался всего несколько секунд.

— Дергайте провод!

— Дернул, отключено!

— Тогда нажимайте кнопки! Ушатый — далеко!

Ровно через три секунды в машине что-то заскрежетало и ухнуло. Огонек радиотелефона потух. Нелепин, уже окончательно перестроившийся вправо, — встал у обочины, вытер со лба пот всей пятерней. Пальцы его дрожали...

— Почему они отключились? Что все это значит, Вася?

— Взрыв. У нас есть инструкция не допускать к банку информации никого, даже президента России.

— Ты убил их?

— Не знаю. Покалечил — точно.

Через полчаса Нелепин сидел в приемной Долгатова, высокого, выведенного из-под всех министерских чинуш начальника, курирующего секретные производства и связанного напрямую с Советом Безопасности.

Принимать Нелепина, однако, никто не торопился.

Наконец дверь отворилась, и Долгатов — морщеный, старый, но жилистый еще и крепкий, в долгополой вязаной кофте с пояском — сам вышел в приемную.

Разговор получился неприятный и комканый, местами злой.

— Вы — инженер? — спросил, возвратясь в кабинет вместе с посетителем, Долгатов. — Как же вы вообще на нынешней своей должности оказались? В президентах? Почему ушел Ушатый? Кто вам вообще позволил самодеятельностью на фирме заниматься? Выбирать, переизбирать? Ладно, это мы без вас выясним. Ну, а раз вы инженер, так и организовали бы охрану получше! А то любой пьянчуга к вам с бритвой ржавой заявиться может. Наруководили! Ёханый насос! Вот, пожалуйста: трое раненых, один охранник убит. Трое налетчиков — тоже убиты. Один — сбежал.

— А Ушатый?

— Что Ушатый? Про Ушатого я у вас сам только что спрашивал. Всякая рвань к вам туда заскакивает средь бела дня. Неслыханно! За денежками банда пожаловала!

— Там, судя по всему, профессионалы, разведка.

— Какая разведка, ёханый насос! Все вам шпионские страсти мерещатся! — голос Долгатова был хриплый, но приятный, актерский, баюкающий был голос.

— Это разведка! Они знали все коды и ключи к ним!

— Ерунда. Подкупили кого-то. Говорю вам — обыкновенные налетчики. К нам уже поступили сведения: мафия. У вас есть что позаимствовать конкурентам... Жаль, четвертый ушел. И, главное, докладывают — непонятно как ушел!

— Через стену ушел. Говорю же — разведка!

— Ну вот что. Чтобы разведка вас больше по ночам не тревожила, мы, пожалуй, фирму вашу назад в Минобороны передадим. Разговор такой давно идет.

— Так ведь оттуда Ушатый и сбежал! Глаза закрыв, сбежал! Вы же сами знаете, кто конкретно нами заниматься будет! Да он ведь хотел совместное предприятие с англичанами у нас на фирме устроить! Это же конец! Обдерут как липку. Все сдуют и по миру с голой задницей пустят! Такие разработки отдавать!

— Вот я и говорю. Вы инженер, наверное, неплохой, а в вопросах научно-медицинских, в вопросах тонких, я бы даже сказал, религиозно-философских, разбираетесь хиловато. Ничего они не узнают. Слишком специфическая информация. Да и разобщено у вас там все, рассредоточено. Ну а коли и совместное? Ничего, пусть! Они ведь приборами, техникой, деньгами, наконец, помогут... “Материи д.” им, конечно, никакой не видать! Да и есть ли она еще? А крохи... Ну пусть съедят...

— Это приговорено и подписано?

— Считайте, что да.

Решение у Нелепина, как и всегда в трудных жизненных обстоятельствах, созрело мгновенно, вошло в него безмысленно и неощутимо. Он внезапно чиновнику, близкому к Совету Безопасности, улыбнулся, развел руками, сказал вяловато:

— Ну, тогда чего ж. Тогда... Баба с возу — кобыле легче. А я так действительно своим делом займусь.

Долгатов враз как-то расслабился, настороженность колючая пропала, появилась стариковская шутейно-ворчливая развязность:

— Вот и лады! Документы готовьте... И это... ремонтируйтесь, а там и передадим вас! И не потеряете ни крохи! И вы и Ушатый вице-президентами пойдете...

— А как же безопасность информации при передаче дел? Новые люди, новые глазки, уши? Все это требует проработки! — Не желая сразу показать перемену в настроении, спросил Нелепин.

— Ну для того ведь у нас и ФСБ, для того другие люди около вас там пасутся. И вы не зевайте. Так запросто, за здорово живешь, вы ведь им своей информации не передадите? А только за денежки?

Долгатов лукаво мигнул Нелепину.

— Я ведь, ёханый насос, понимаю: коммерция! Живем-то по-новому. Поэтому понимаю и не осуждаю. Что ж, защищайте свои интересы, кое-что можете и припрятать, поторгуйтесь, поклянчите. Где-нибудь с месяц у вас, думаю, есть...

 

Ч а с т ь II. Частный суд

 

Тусклый зрачок

Нельзя сказать, чтобы убийцу старика Яхирева искали плохо. Нет! Следственно-розыскные действия, конечно, проводились, но дело вперед особенно не двигали, тонули в мелочах, в несущественных деталях, фактиках. Да и еще ряд досадных помех тянул следствие вбок, стопорил его. Одна из помех была такой: как-то так вышло, что бумаги (в частности, свидетельство о смерти старика) были оформлены неправильно. Получалось, что старик был убит на тринадцать дней позже, чем случилось это на самом деле. Такая очевидная нелепость произошла оттого, что в журнале дежурств Яхирев выставлял числа по старому стилю. По ошибке числа эти в следственное дело и перекочевали. Сама по себе такая путаница чисел была смехотворна, обмануть никого не могла, но вот досад принесла немало. Последняя, кстати, запись Яхирева-Китая в книге выдачи ключей гласила: “Сего дни. Будет! Будет!” — и тоже была помечена числом по старому стилю. Эту вкравшуюся в дело чушь Никодим Фомич следователь Степаненко, конечно, быстренько исправил и плотно занялся отработкой прежних связей и давних провинностей Яхирева-Китая. А таковые были, были! Но и они мало что дали и следствие с места почти не стронули.

Зато разом стронул следствие с мертвой точки звонок неизвестного, прозвучавший примерно через месяц после убийства. Этот звоночек в милицию враз и поставил дело на другие рельсы, пустил по другому пути. Прямо убийц или убийцу аноним не назвал, но ясно указал: где и в каких обастях жизни, даже в каких местах Москвы преступников искать. Теперь стали искать нешуточно: широкая и вначале вялая розыскная петля, раскинутая чуть не на пол-Москвы, — стягивалась, сужалась.

Чувствовали это мальчики или нет, но только жизнь их стала еще лихорадочней, еще разодранней, клочковатей. Поэтому после задержания им вроде даже полегчало.

Однако в день задержания следователь с доставленными в изолятор временного содержания Гешеком и Мальчиком разговаривать не стал.

“Пусть пообтряхнут. В этом деле вообще спешить нечего! Непонятного много, а то, что понятно, вызывает... гмм... законные подозрения. Именно, именно, законные! Стало быть, денька на три лучше допрос и отложить. А пока — остальными двумя пацанами заняться. Один — уже ведомо где, а вот второй...”

И следователь механический, следователь, с полуоборота заводящийся, дернул ручкой, пристукнул ножкой и, резво (как вьюн или юла) крутнувшись на месте, за дверью казенного дома исчез.

А Нелепин с Иванной на фирму опять не поехали. Поехали к Ушатому.

Ушатый, как предполагал и даже наверняка знал Нелепин, был уже дома.

— Все знаю. Рассказали, как ты командовал. Молодцом, что рванул их! Я-то думал, не сможешь, думал — интеллигентность не позволит.

— Вообще-то я сомневался. Тем более охранник чушь плел про крылья...

— Не чушь, Вася, ох не чушь! В первый раз они так нагло и открыто себя проявили. А как долго готовились! Все ведь стуки да шорохи у нас на этажах, все твои ощущенья да осязанья — все это одного букетика цветочки. Вань! Сходи, будь другом, на кухню! Моей Аглае Петровне нездоровится, заодно и ее попроведаешь... Думаешь, не знаю, о чем закручинился? — повел генерал свое, когда Иванна тихо, без слов вышла. — Знаю! Да только ошибаешься, коли эдак прикидываешь: “Ушел Мефодьич, в самый трудный момент устранился!” Не устранился я. Руки я себе для дела нужного развязал. А не выгорит оно, — все-таки время для консервации программы я выиграл. Пойдем-ка на балкон, подышим. — В общем так. Времени нету. Поэтому — самую суть. — Ушатый открыл фрамугу лоджии, шумно втянул в себя воздух, внимательно осмотрел улицу. — Знаю, о чем ты подумал, о чем все у нас на фирме подумали, крылышки увидав: аггелы прилетели! Дудки! Не аггелы адские, — “контора замор-
ская”! — Ушатый задышал Нелепину прямо в ухо. — Долго готовились, но кой на чем и прокололись. Загримировались-то они — по книжечкам! Они ведь там у себя за океаном некрослоев никогда не достигали! Ничего толком о феномене души не знают. Пользуются свидетельствами людей, выведенных из состояния клинической смерти. А они, свидетельства эти, в научном смысле немногого стоят! Потому
как — запрограммированы все эти “возвращенцы”! Чего от них ждут, — то они и лопочут! Да ведь “возвращенцы” эти только в “низкий воздух” и попадали! О сущностях и субстанциях “иного” мира ничего им не известно! Вот они и талдычат: “желтый свет, родственники радостно встречающие, удовольствия, никакого ада, мытарств”. В жизнь нашу земную им, видите ли, возвращаться не хочется! “Пилгрим оф зе найт” подлецы проштудировали — и только! А там — одна псевдонаучная фантастика! Наших-то возможностей и нашего света у них нет пока! Да и потом — они весь свой западный опыт, всю свою жажду комфорта на посмертное существование, на рай да на ад проецируют! А это — вершки! Вот такие вершки с крылышками ребята из их “конторы” и взяли, так сказать, на вооружение. Рожки налепили! А рожки-то — бараньи! Кто настоящие рожки с крылышками видел, тот их вовек не забудет! Но теперь их “контора” с нас не слезет. У них это поставлено. Все, конец фирме! “Мате-
рии д.” — тоже! По нынешним временам — беспременно конец! Потому как кое-кто из наших — заодно с ними. Я это понял еще когда Дюдя Тимерчик приезжал. Тимерчика, конечно, втемную используют. Хоть он и мнит себя королем бала! Но фирма-то, Вася, — сгорела! А это тебе не финтифирюльки!

— Я был у Долгатова, с тем к вам и спешил.

— Тсс... тише ты... на балконе подслушивателей нет, и экран здесь, но... — Ушатый снова стал всматриваться через пыльноватые стекла лоджии в улицу. Терла боковинку его глазного яблока, как ресница, терла и не давала покоя скромненько воткнувшаяся метрах в двухстах от дома в рядок припаркованных машин серая “Волга”. Стояла она скромненькая, в меру пошарпанная, стараясь не вылезать, не выделяться.

“Далеко стали, подлецы, далеко! Хотя они и на двести метров теперь запросто все прослушивают. Может и экран пробивают? Скорей!”

— Долгатов сказал: отдаем вас обратно.

— Так я и думал. Говори шепотом. Ты ни в какую, конечно?

— Наоборот, сделал вид, что согласился... Этот “ёханый насос” обрадовался, хватку ослабил, чуть не прыгал, дал время.

— Молодец, несколько дней, а может, и недельку-другую ты выиграл! Теперь основное. Не смогут они без специнформации найти ключ к теоретическим посылкам “материи д.”. Даже Дурнев, если сломают его, много им не поможет. Там на пленках ликарионовские, никем и никогда не слышанные идеи. Там архив Барченко! Не его собственный, а никому не известный, им собранный! Идеи эти — годового бюджета страны стоят! Там такое сплетение божественного и науки, — волосы дыбом становятся! Ну и, кроме всего, там результаты наших шестилетних замеров, проб. Все это заложено в банке данных, за тем и приходили “аггелы” заморские. Но там голыми руками взять ничего нельзя! Однако они у себя в центрах научных на компьютерах полгода все с пленок считанное погоняют и ключ к записям, конечно, найдут. Для этого у них все возможности есть. У них вообще все есть. А вот идей стоящих, Вася, у них нет! Прорывов настоящих — кот наплакал. Фантазии — ни на грош! Потому-то сведения об особенностях души и ее “материи” им ох как сгодились бы! Но я ведь знаю: они до сих пор в материю эту не верят! И, может, все их наскоки на фирму для того только, чтобы отсутствие “материи д.” доказать! Ну там аннигиляция, фокальные точки, “неистовая Вселенная”, антивещество, ну инопланетяне — любимая их темка, ну пси-лучи. Ну пусть даже время-энергия Козырева, который, в свою очередь, на идею пространства Минковского ссылается и который нас вмиг за пределы мира относительности, что очертил Энштейн, — уносит! Но чтоб душа? Чтобы материя
ее — несказанная, многоуровневая, иная? Этого они, по природе ума своего, допустить не могут! Еще Декарт отучил! У них ведь как? Душа, дух — это одно, нечто запредельное, к чему и стремиться не надо! А материя — это другое: телки, недвижимость, бабки! У нас в православии и у всех тех, кто прямо или косвенно в его ареале вращается, — не так. Но об этом потом, позже... Так вот: многое бы я им отдал. И оружие кой-какое, и самолеты-вертолеты наши новенькие. Нате! Ужритесь, пока мы в блевотине ползаем! Но “материю д.” я им не отдам, Вася! Они из нее быстро петлю на шейку-то нашу сплетут! Теперь конкретно: у нас разработан способ...

Далеко, словно в толщах жизни иной, сквозь десятки пышных, жарких перин-подушек, наваленных кем-то на кубы и цилиндры пространства, пропел звонок.

— Так! Это уже, наверное, — наша “контора”! — Ушатый заторопился. — Слушай! Все архипросто! Описание перевода данных в матрицы клеточек мозга — на первый взгляд беспредметное. Ежели не знать, к чему приложить его, — мало кто разберется. Найдешь это описание в комнате восемнадцатой в ящике стола, папка тоже № 18, ящик закрытый, — ломай. Информацию перекачаешь в себя, — Дурнев, Помилуйко, Каркавцев по бумажке сделают запросто. Будешь носить информацию в себе, в подсознании, по той же технологии ее из тебя изымут, когда минута подойдет! Сам выучи только порядок съема и дай выучить еще кому-то, вот кому — не знаю... Иванну впутывать жаль! Есть один человек, да не здесь он. Вот что! — Ушатый, торопясь, вынул записную книжку, вырвал из нее лист с фамилией и адресом, записанным каранда-
шом. — Есть еще человек, он в курсе наших дел, его попросишь. Листок уничтожь...

Звонок, обернутый ватой и шерстью опутанный, повторился.

— Пока наша “контора” меня крутить да расспрашивать будет, ты времени зря не теряй, делай что сможешь. Вершки спрячь: ну там кассету “расстрельную”, то, другое... Есть еще верные люди. У Каркавцева спросишь!

Дверь балкона скрипнула, на пороге встала Иванна.

— Чудо, чудо как хороша! Умер бы я, будь моложе! Так возле тебя, Ванечка, и умер бы! В ногах твоих...

— Там пришли, Александр Мефодьевич...

На балкон, отстраняя Иванну, уже стремился кто-то поджарый, брюнетистый, с носом шмыгающим, с мелкими двумя дробинками зрачков.

— Федеральная служба безопасности. Вы задерживаетесь до выяснения...

— Кто это задерживается, все, что ли? — каким-то грубым бомжихиным голосом перебила поджарого Иванна.

— Зачем все? — показал в улыбке редкие зубы поджарый. — Вы, гражданка, пока свободны. Вы — тоже, — с какой-то едва скрываемой ненавистью, но и с видимым пренебрежением, переадресовался он к Нелепину.

— Ордерок есть? — гаркнул Ушатый. — И документики па-апрашу поближе!

— Есть, есть... Все есть и все будет! И задерживаем вас ненадолго, так, недоразумение! В связи со взрывом на фирме “АБЦ-Холзан”. Кое-что в вашем поведении нам, честно говоря, неясно...

— Чего они, Вася? Позвони Долгатову. Звони же! Скорей! — зашипела Иванна в ухо Нелепину, как только поджарый с Ушатым прошли вглубь квартиры.

Он и вправду позвонил, хоть и чувствовал: все решено тем же Долгатовым и его приближенными, решено давно, бесповоротно.

— Отпустят, отпустят вашего Ушатого. Так, неувязочка, — бодро и артистически хрипло басил в трубку Долгатов. — Ребята из ФСБ, ёханый насос, рвут и мечут! И понять их можно: налетчик сквозь стену прошел ведь! Ну, подержат, ну, и выпустят завтра-послезавтра, — они мне уже звонили... А я им напомню, конечно.

Ушатый, поджидаемый в прихожей двумя фээсбэшниками, вернулся в своем привычном пупырчатом пиджаке, со значением глянул на Нелепина, потом увесисто ему кивнул, вдруг весело рассмеялся, легко подскочил к стоящей чуть поодаль Иванне, облапил ее, чмокнул в щеку.

— Ванька, смотри у меня! Не балуй! Ну пошли, орлы! — внезапно помрачнев, кивнул он поджарому. Что-то в лице поджарого не давало генералу покоя. Он успокаивал и отвлекал себя одеванием, чмоканьем, но это “что-то”, упрятанное в смугловатом подвижном лице, в легоньких морщинках, в пляшущих от еле заметного напряжения родинках, теребило и встряхивало генерала, словно говоря ему: “Гляди, смотри!”

Ушатого, еле втиснутого в “Волгу” и сопровождаемого тремя фээсбэшника-
ми, — рядом с водителем сел поджарый, на заднем сидении влипали в бока два неулыбчивых, почти бездвижных амбала, — везли в ФСБ. Поджарый говорил и говорил. Он просто строчил без умолку, сначала что-то объясняя Ушатому, потом — водителю. Генерал поджарого не слушал. Еще одна и опять плохо улавливаемая мысль стала точить его. Мысль тревожила, не позволяла распустить мышцы, расслабиться. А расслабиться сейчас было просто необходимо, уж это-то Ушатый, как опытный боец, знал хорошо.

“Волга” серая, “Волга” немытая, чуть потряхивающая всеми своими бебехами (слово “бебехи” генерал произнес про себя с особой, сладкой ненавистью) пробежала центр, миновала Китай-город, юркнула неожиданно в Заяузье, запетляла, как заяц, кругами, проскочив под одним мостом, под другим...

Наконец до Ушатого дошло:

— Так мы разве не на Лубянку едем?

— Какой клиент, какой “подкрылыш” нынче разборчивый пошел! — охотно включился в разговор поджарый. Он весело и чуть томно перегнулся назад, приблизил лицо к задержанному. — Да еще вздорный какой! Раньше-то вас одно только слово Лубянка до истерики доводило, пихались, визжали: “мерзавцы с Лубянки”, “палачи из подвалов”. А теперь — сами проситесь! Меня тут давеча один тоже, — он еще доверительней, интимней потянулся всем телом к Ушатому, — из другого, правда, ведомства, просил: “Хочу, мол, под бюстом товарища Дзержинского всю свою подноготную вам открыть! Хочу...”

И здесь Ушатый сообразил наконец, что именно беспокоило его в лице поджарого! А сообразив, не удержался и в зрачки темненькие, мелкой свинцовой дробью в белках глаз сидящие, фээсбэшнику глянул.

“Стоп! Конечная! Поезд дальше не пойдет! — выкрикнулось внутри у Ушатого молодо-звонко голосом маленького Ликариона. — Зрачок-то ведь тусклый!”

Враз генералу припомнились строки из дневниковых, читанных совсем недавно записей Ликариона Синицына. “Тусклый зрачок говорит ясно: душа его обладателя умерла. Кроме того, тусклый зрачок всегда несет гибель без отрыва в него глядящему. Об этом знали древние китайцы. Зрачку в нашей работе, — важничал дальше маленький Ликарион, — мы намереваемся посвятить отдельное исследование”.

Вспоминая строки из дневника, Ушатый продолжал неотрывно-жадно глядеть в глаза фээсбэшнику. Тот вздрогнул и, словно что-то сообразив, заорал:

— Да чего вы на меня вытрещились, уважаемый! Вы туда, туда гляньте! — Он выкинул перед собой короткую сухую руку, указывая куда-то влево от генерала.

“Волга” вбегала под очередной мост. Ушатый знал: никуда смотреть не надо и головы, конечно, не повернул, но все равно тут же, еще не погрузившись в падающую на машину тень моста, получил короткий, расчетливый удар в висок и выпал во тьму глубокую, успев, однако, про себя внятно крикнуть: “Ну, держись, Вася!”

 

Запись

Дюдя Тимерчик, сочинитель слухов по должности и душеглот по призванью, весело отер рукой лысое темечко.

Еще б! Только что через людей, близких к Совету Безопасности, провернул он дельце нехилое. А именно: устранил от управления фирмой генерала Ушатого, недавно (притворщицки и для вида) пост президента оставившего. Тут помогла, конечно, Дюде попытка ограбления фирмы, предпринятая несколько дней назад тремя неизвестными. Под смачным, хотя и несложным гарнирцем: “не умеют наладить охрану, черт знает что за порядки у себя завели, совсем от рук отбились”, — Дюде удалось добиться решения о передаче фирмы под контроль не одних только военных (те, собственно, контроля над ней никогда и не теряли), но и Госкомитета по военно-технической политике, а также одного из подразделений Академии наук, возглавляемого интимным Дюдиным приятелем, член-кором З.З. Военным фирма нужна была как собаке пятая нога: отдачи никакой, результатов — не дождешься, а денежки на содержание вынь да положь! Да и гнильцой поповской от фирмы тянуло! И хоть религиозность по нынешним временам была ох как в цене, скрещивать поповщину с ВПК — таких дураков и неучей среди нынешнего руководства Минобороны не было. Поэтому военные фирму все время норовили на кого-то навесить — то на гражданские министерства, то на новых партнеров с Запада: пусть оснащают, пусть вкладываются, все одно секретов там — с гулькин нос! Ну а коль военным фирма была ни к чему, то вопрос ясный — отходила она под Дюдин контроль. И теперь можно было ее хоть в будку собачью загнать, хоть в коробочку для скрепок пихнуть.

Не медля ни минуты, Дюдя отправил на фирму факс. Факс гласил:

“До передачи фирмы ““БЦ-Холзан” совместной научно-технической комиссии всю научную и коммерческую деятельность приостановить. Тимеров”. За первым факсом последовал второй, еще более грозный.

Собственно говоря, никакой нужды в факсовках не было. И посылал их Дюдя только для своего удовольствия, посылал, не желая отлипнуть, как тот подросток от порножурнальчика, от орально-двигательного журчания, которым услаждал его разгром фирмы, арест солдафона Ушатого...

“Теперь способ доставки слухов другой будет! Прямо внутри людишек работать станем! Бздык! И прямо в сердце слушок, в мозг и в душу! Вирусом! Нейрончиком! — Дюдя слизнул сухую корочку с губ. — И нету душки, нету другой, третьей, тридцатой... Что выборы-перевыборы? Что власть обычная!? Власть обычная, всеми контролируемая, — дешевка! Надо будет — отберут или петлей на шейке захлестнут! Не власть дорога, — баюкал себя гадкий Дюдя, — а неопределимость ее источников! Они дума-
ют: президент руководит, правительство! Хер вам! Дюдя лысенький, Дюдя потный, Дюдя с пистолетом на заднице к власти подбирается...”

— Свечного и Срамоту — ко мне! — заверещал Дюдя Великолепный, адресуясь к дремавшему за приоткрытой дверью секретарю. Помощнички неразлучные явились не сразу, но явились, как всегда, вместе.

— Где вас черт носит так довго? — буркнул Дюдя, но распекать помощников не стал, зная, что те безвылазно занимаются делами приговоренной фирмы. — Здесь — ни слова! Вперед! На выход! За дело! — застонал он страстно.

И Срамота со Свечным, не зная истинных причин Дюдиной торопливости, а потому и не одобряя ее, двинулись готовить новые емкости с горючей смесью для занявшейся уже с четырех сторон синим пламечком ушатовской фирмы.

Но не могли теперь ничем напугать генерала Дюдины помощнички! Потому как в те же утренние часы выдернутый из погреба загородной дачи — как рыбья огромная из бочки с рассолом туша — на очередной “расспрос”, генерал перестал растерзанным своим телом что-либо ощущать. Да и душа его, грубо-неуклюжая душа солдафона и душителя свобод, со слабым грохотом, черкая о жестяные карнизы дач, пыталась от него уйти, по временам из тела выпрыгивая...

Использовать Ушатого как отмычку для взлома программ фирмы не удалось, купить его — тоже. Надобность в генерале отпала. Зачем? Все и так на мази! Информация Ушатого пусть с ним и остается, ключи к другой информации, сверхсекретной, хранящейся в банке данных фирмы, специалисты найдут; как с ней посту-
пить — тоже решат. Будет, однако, достигнуто главное: работы на фирме прекратятся, идеи ее подвергнутся сомнению, а затем и жестко-ироничному академическому осмеянию, и вряд ли работы эти когда-нибудь возобновятся. Ну а коль надобность в Ушатом отпала, то и держать его на даче холодной, вообще на земле грешной — стало незачем. Оставалось четко и чисто, создавая видимость того, что с генералом разобрались ищущие чем поживиться уголовники, подкинуть его тело людям с Лубянки.

Поджарый дал до безобразия, явно напоказ, по-бандитски избитому, даже изуродованному Ушатому воды. Предварительно он опустил в воду крохотную, схожую с гомеопатическим шариком крупинку. Крупинка — синеватая, крепкая — тут же бесследно в стакане и растворилась.

— Выпейте на дорожку, Александр Мефодьевич! Не будем мы мучить вас больше! Не хотите с нами дело иметь, ну и катитесь к чертям собачьим! Мы вас не видели — вы нас не знаете. Сейчас заснете, вывезут вас куда надо и — прощевайте... Но хоть перед прощаньем-то признайтесь: не существует души! Нет ее! Ни японской, ни корейской, ни русской! Не было такого научного понятия и нет! А вы у себя на фирме только даром компьютерное время теряли! Информацией же вашей теперь по-другому, цивилизованно и по-хозяйски распорядятся!

Тело генерала было уже мертво. Однако душа его жила. Она то продолжала куда-то проваливаться, передыхая после диких и абсолютно излишних пыток, то зависала над слабо пылающими безднами, над шумящей грозно водой. Как поджарый опускал крупинку, генерал не видел, но по тому, как тот на секунду замешкался, понял все окончательно.

“Что говорил монашек — все сбылось! Живой я им — не нужен. Видно, считают: после смерти Ликариона все на мне и замкнулось. Думают — я единственный владелец информации. Дурнева в расчет не принимают. Про Васю, — что “запущен” он был для контакта и что запишут в него информацию, — не знают. Держать меня на даче долго не станут. Шлепнут тут? Вывезут куда подальше? А может, все-таки фээсбэшникам передадут? Чтобы все без скандалу, тихо? Нет. Противоречит это их замыслам! Да и опасно. Все! Конец! Отпрыгался!.. Как устал! Дух затыкает... Пристрелить бы поджарого. Можно было б с ними в кошки-мышки поиграть, побороться. Но тогда они смекнут: не только во мне дело... Да и монашек жертвы просил. Я и жертвую. Умираю, — как раньше-то пелось, — а не сдаюсь. Это и монашек предвидел, и спецы заморские хорошо просчитали. А ведь скажи я им сейчас про Васю — жив останусь. В парче, в золоте ходить буду! Гаремами володеть! Сказать?.. А приятно, оказывается, соблазнами-то играть. Нет. Хрен им с морковкой, знатокам души русской!.. Как же они меня “такого” фээсбэшникам покажут? Придавило со всех сторон дорожным катком? Мафия поиздевалась? Скорей, последнее. Ладно. Все... Готов ли я только? Монашек сказал — готов. Пожили, водочки попили. Кто это написал? Вспомнить бы...”

— Вы... Вы что-то сказали? — поджарый обернул к генералу напряженное, за ночь как-то еще больше ссохшееся лицо. Зрачки поджарого окончательно утратили всякий блеск. — Говорите! Говорите же!

— Дурак, — внятно сказал Ушатый. — Козел... твою мать. Материя души... все одно существует. И как раз в научном смысле. Душа все в мире и определит. Она! Не комфорт ваш долбаный. Не рай при жизни... И не вам, козлам, про душу... — он увидел, как дернулось то ли в злобе, то ли в страхе — было уже не разобрать — лицо поджарого, как рука его нырнула в карман. Больше ничего в жизни земной увидеть генералу не довелось...

А от фирмы шел в этот час легкий дымок. Горела фирма синим пламечком! Дым струился из информзала, с третьего этажа, через настежь открытое окно, тяжковато уходил ввысь, к неяркому зимнему солнцу. Переписка информации, поспешно и без подготовки начатая, — заканчивалась. После приема каждого блока информации, Нелепина из “быстрого”, поверхностного сна выводила операторша Стеша, а затем уж он сам лично очередную кассету сжигал, глядел уходящему дыму вослед.

Началось все рано утром. К девяти Нелепин вызвал в Даев переулок Дурнева, Авилова, Помилуйко, главного “прочниста” фирмы Авдейчева, приказал остаться после ночной смены операторшам Стеше и Глаше, а сам поехал на хозяйственный рынок покупать печку-буржуйку с трубой. В девять все вызванные, кроме так и не отыскавшегося Помилуйки, собрались в информационном зале. А за пять минут до этого, Нелепин отловив в коридоре Дурнева, бегло с ним поговорил.

— Как думаешь, выдержу?

— А чего тут думать? Психика у тебя в порядке. А в остальном такая информация на организм негативного действия оказать не должна...

— Боюсь я что-то. Ну да ладно, назвался груздем — полезай в кузов. Ты вот что скажи: ты расчеты “прочниста” нашего видел? Заключение медицинское читал?

— Видел. И расчеты и заключение подтверждают: нечего тебе бояться. Нутро у тебя — во! — дурачась, Валерьян Романович вскинул вверх крепко сжатый кулак. — Цельное! Неиспорченное! Прямое попадание авиабомбы выдержит. Даже и не скажешь с виду. Так что смелей, Вася, смелей!

Процедура записи была поначалу необременительной, даже приятной. Верней приятным были ее первые минуты, затем Нелепин просто засыпал, а после введения очередного блока в подкорку (технологии введения он так и не понял, хоть Дурнев и объяснил ее дважды) его будили.

Нелепина будили, он сжигал в печке кассету с записью и прилагавшиеся к ней бумаги и вновь засыпал, очарованный полутьмой, громадным полукруглым экраном, по которому пробегали и, секунду-другую помедлив, исчезали фигурки, цифры, символы. Он засыпал, увлекаемый неясным мыслеречевым потоком, бежавшим как ливень с горы и уносившим с собой все: дела, намерения, события, суету, жизнь...

В комнате, в углах ее плоско на метровой высоте лежали светло-синие полосы дыма. Пахло погоревшей канцелярией, всякими скородержателями, пластмассой.

— Заканчиваем, Василий Всеволодович, — будила, теребя за плечо, Стеша. — Последний блочок остался! Но он самый короткий, мы его на самом краешке запишем! Сейчас только доктор наш, Владимир Дмитрич, придет на вас глянуть.

Тяжко-медленно, что было для него вовсе нехарактерно, вошел бледный до мраморности Авилов. Он сходил к Стеше, с чувством, впричмок приложился к ручке, вернулся к Нелепину.

— Не могу взять в толк, — загудел обиженно Авилов, — к чему так спешить?

Он взял со столика серебристый мобильник, поковырял в нем пальцем, мягко попросил: — Глюкозу и камфару. Да. В двух шприцах, в информзал.

Но и после уколов последний блок записать не удалось, — пришла Иванна. Тут уж пришлось объявить часовой перерыв. Авилов со Стешей-Глашей ушли вниз, пить кофе, а Иванна присела на подлокотник нелепинского кресла. Юбка ее бесстыже поползла вверх, открывая великолепные ноги.

— Скучно, Вась! Ты чем-то все время занят, чем — не говоришь. Бумаги жжешь... Нам что, — хана? — улыбнулась она нежданному словцу. — Мне-то чем заняться? Да, кстати, что вы тут делали с этой дамочкой? Чего это она так быстро упрыгала? И Дурнев ушел. Все уходят, сматываются, Москва в окнах дымная, снег... И музыка — словно прощальная, как перед войной. Ее вроде нет, — а она звучит!

— Ну какая прощальная! — Нелепин временами и сам слышал гул Москвы, превращаемый резонаторами домов и вытянутыми в струнку мостами в музыку. Музыка эта и впрямь словно прощалась с чем-то — легкая кольцевая музыка трамваев, туповатая музыка строительных тулумбасов, нежно-стеклянная музыка пуляющих в витрины ветерков, жестяная, с прибульком неона музыка и днем горящих реклам, — вливалась по временам в окна фирмы.

— Так что вы тут делали? — Иванна запустила острые коготки в русую, с чуть заметным пеплом шевелюру Нелепина.

— Что? — он перехватил Иванну за талию, усадил к себе на колени. — Спрашиваешь, что? Хочешь, пойдем посмотрим?

— Хочу, да! — Мигом спустились они на второй этаж, в комнату, где еще недавно Нелепин засекал и снимал фасеточным телеглазом зарождение “материи д.”. В комнате было теперь затхло, сумрачно. Уже несколько недель съемки не велись, но пахло здесь еще гадкой парфюмерией, чуть ли не тройным одеколоном пахло.

— Видишь? — Нелепин кивнул на стену. — Там — окошко.

— Где? Не вижу... — Иванна толкнулась к стене, потом развернувшись, прямо в кроссовках заскочила на высокую с шишечками кровать, стала на ней прыгать, топтать кровать коленками, локтями.

Нелепин перехватил ее прямо в полете, рванул на себя. Иванна выскользнула из рук. Тогда он изловчился и одним махом попытался сдернуть с нее легкую, на пуговицах, кофточку. Кофточка треснула, пуговицы градинками осыпались вниз. Под кофточкой был черный, полускрывающий грудь лифчик, его снимали уже вместе. Нелепин мягко укусил Иванну за грудь, захватив ртом желудево-коричневый, в свежевздувшихся пупырышках сосок. Иванна охнула, схватилась за его ремень. Пока Нелепин, покрякивая, стаскивал с себя брюки, она успела снять через голову юбку и, сдвинув в стороны воздушные трусики, толкнула Нелепина в грудь. Тот от неожиданности сел на кровать, и она, повизгивая от нетерпения, стала медленно-осторожно на него опускаться.

У Дурнева, давно искавшего Нелепина, и в мыслях не было подглядывать. К смотровому окошку он подошел по привычке. Подошел-то он по привычке, однако не столько увидав, сколько угадав необычную “вихримость” тел, их неяркое “свечение”, — одним толчком всю инерцию из себя повышиб. Быстро, собственным ключиком отпер он напольный сейф, выхватил из него готовую к съемкам телекамеру, стал прилаживать на штатив у окошка. Нервничая, торопясь, пристегнул пять основных проводков, чмокнул двумя-тремя присосками, присоединил камеру к генератору инфракрасных лучей и начал брачующиеся тела жадно-нежно, — словно редчайших розово-смуглых тропических бабочек, — на пленку укладывать.

Тяжко-зеленые волны моря вздымали, а затем медленно опускали на горбленых буйволиных шеях Иванну с Нелепиным в пучины и пропасти. Как пловцы, они то боролись с превышающей их силы стихией, то доверялись ей.

Здесь замигал сигаретным огоньком, задергался тревожно зрачок на генераторе, предостерегающе дзенькнул сигнал тревоги на выходе из самописца.

— Точка! Есть! — заорал Дурнев и звонко ляснул себя ладонью по лбу.

Результата положительного, то есть обнаружения зарожденья или хотя бы тени от вспышки “материи д.”, судя по журнальным записям, не было больше четырех месяцев. В такие промежутки нарастали сомнения в возможностях оптики и электроники, в корректности эксперимента, сама идея начинала казаться безумной.

— Есть! — проорал еще раз Дурнев, отодрал себя от камеры и, не разбирая дороги, ринулся в экспериментальную комнату. Вбежав, он затряс выхваченной из самописца и по краям продырявленной бумажкой. — Есть вспышка!

Отвалившись от Нелепина, Иванна мигом перевернулась на бок, потом легла на живот. Дурнев чмокнул ее на ходу в тускло блеснувшую попку, получил сдавленное “Пошел вон, дурак” и, не обращая внимания на женщину, стал трясти бородатую голову Нелепина, ухватив его за уши.

— Попал, есть, попал! Ну! Говорил же тебе?

Нелепин уже сидел на тахте. Прикрываясь поднятыми с полу брюками, он осторожно, двумя пальцами принял бумажку.

— Ты, это... — глянул он искоса на Дурнева, — посторожи, чтоб не зашел кто...

— Ладно, чего там! Одевайся! На экран выводить будем! — выскользнув из комнаты, Дурнев на ходу ощутил прилив восторга...

Съемку дурневскую смотрели тут же, в темненькой комнате. Спецкадр на экране сразу делился надвое: с левой стороны шла картинка, с правой мелькали цифры, линии, даже какие-то графики. Значения их Иванна не понимала, да и понимать не желала. Ее неудержимо влекла только их с Нелепиным “картинка”. Неизведанное доселе наслаждение стыдом, и именно стыдом просмотра эротических картинок при постороннем, поднималось в ней, укалывало кончики пальцев, дергало губы, наливало огнем уголки скул. Причем чем сильней в иные — самые откровенные — моменты съемок возрастал стыд, тем большим было наслаждение от стыда.

Кадры шли в замедленном темпе, в красноватых тонах. И от этого вместе с наслаждением тихо вкрадывалась в мозг Иванны тревога. Тревога росла, росла, но вдруг (и как раз в момент полного их с Нелепиным слияния) пропала. Тут же Иванна увидела фиолетовую точку с крылышками, перемещавшуюся из правого верхнего угла экрана вниз, к их единому в тот миг телу. Точка укрупнялась, принимала разные формы, напоминая то запятую, то раскрытую ладонь, то человеческое, “крылышкующее” над землей тело. Наконец точка оформилась, приняв вид бабочки-бражника с человеческим телом и полураскрытыми крыльями. Крылышки, правда, тут же в красных лучах сгорели, тельце — пропало, погас и сам красный свет...

Здесь Иванне почему-то пришло в голову: только так, при постороннем внимательном наблюдении (чьем, чьем?), и может возникнуть из соединения двух тел и двух душ — душа новая. И наслажденье от зарождения новой слаботелесной плоти, от самой благословенности такого зарождения — должно быть высшим, неизъяснимым!

“Это кто же за нами наблюдает? — впервые за время просмотра шевельнулась она в кресле. — Назирает кто? Ангел? Сам Всевышний? Ну тогда и Валька Дурнев здесь очень к месту со своей камерой, — некстати подумалось ей. — Без него ничего и не узналось бы...”

— Ты видел? Все! Будем заносить в картотеку!

— Какая там картотека! Сюда не сегодня-завтра придут чужие люди. Им твоя картотека нужна как собаке пятая нога!

— Чужие? Кто? Англичане? Ну они тоже заинтересованы... Им это тоже может сгодиться! Хотя... глупо, конечно, получается...

— Вот именно, глупо. И так мы у всякой дряни под каблуком. Так им еще и “материю д.” на тарелочке поднести? Конечно, ты как один из авторов идеи — полное право имеешь. Но тогда начнешь все сначала. От фирмы, от Ушатого, от меня — ничего не получишь, никакой систематики, никаких данных!

— Чего ты так раскипятился? Я ведь и не сказал ничего...

В дверь тихо-настойчиво постучали. Вошел завотделом науки Ника Каркавцев.

— Вас. Всев! Только что позвонили... — он подступил к Нелепину вплотную, стал жевать у него над ухом. Рукой Каркавцев одновременно указывал куда-то за стены темненькой комнаты, на улицу, во двор...

А там, на улице, в громко воющих и тонко поющих пространствах Москвы Дюдя Тимерчик, запрягший в работу Срамоту и Свечного, времени даром не терял. Еще с утра Свечной и Срамота по указанию патрона стали готовить захват фирмы.

План был краток и величествен: силами муниципальной милиции и ОМОНа фирму занять! При этом навесить на нее какую-нибудь уголовщину и под видом проверки оперативных данных денек-другой пошуровать по сусекам. Что городские власти на это пойдут — Дюдя не сомневался. Научную же сторону, то есть доступ именно к тем материалам, какие Дюде были нужны, должен был обеспечить Дюдин человек, получивший неделю назад участок на Минке. А там пусть военные приходят! Пусть над пустыми полками зубами клацают!

Теперь, “сполняя” план, Срамота уже битый час трубил в телефонную трубку:

— Изготовление наркотиков в особо опасных размерах! Да! Химия, химия! Курнул — залупа синяя! Хе. У нас проект повторного акционирования фирмы! Роскомимущество в курсе. Наверху? Там все известно! Еще раз предупреждаем: на фирме что-то готовят, возможно, заметают следы! Нужна скорость, скорость!

И здесь подошел час мытарства блудного. С тайной тоскою и смутной болью ангелы покинули испытуемого вновь.

Свет преступно узкий, свет по краям, как застиранное полотно, легко сминаемый, обтек испытуемого тончайшей материей. И очутился он на безобразно толстой, кинутой поперек широченного топчана перине. Грязно-серая и жестко колющая, взбитая, как сорное облако, перина тут же облегла его “тонкое” тело. Сплевывая мелкий куриный пух, он вскочил на ноги, разгляделся. Наискосок от него, грубо вылупившись из тюремного сумрака, на такой же высоко взбитой — но почище — перине, восседал в рогатой кике князь блудного мытарства. Был князь одет в смердящую, окропленную кровавой пеной хламиду, заменявшую ему багряницу властителя. Рядом с князем головой вниз болтался в воздухе — как дерьмо в проруби — голый, коричневый бес-порученец. С омерзением глянул князь на испытуемого, сердито надул свои яично-желтковые, крупно посеченные порохом щеки. Так, однако, ничего и не сказав, сухо-злобно щелкнул он волосатыми крепкими пальцами. И сейчас же на перину с низенького, потолком закопченным нависшего неба упала гадкая сколопендра, за ней другая, третья, двадцатая.

Вслед за сколопендрами пало на перину и несколько каракуртов, а вдогон им — с десяток отвратно шевелящих полупрозрачными щупальцами фаланг. Тут князь с порученцем исчезли, каракурты с фалангами затерялись в складках перины, а на топчан, вместо всей этой пакости, сошла, гордясь розовым пупком и хвалясь желудевыми сосочками, нагая женщина. В бритый лобок ее был вжат горькопахучий ореховый лист, а в руке она держала готовый брызнуть соком красный, разрезанный пополам гранат. Вслед за белокурой, широкой в бедрах женщиной соскочила на топчан и другая: посмуглей, потоньше. Все естество испытуемого потянулось к ним, к обеим: к тяжко-медленной первой, но и ко второй — вертлявой, резкой, задорно подпихивающей локотком в бок. Он встал, расправился, ступил вперед...

И от этой двойной тяги, от двойного этого вожделенья лопнул и разодрался в лоскуты пах его, а все прятавшиеся до того в складках перины фаланги и сколопендры кинулись к нему в ноги, стали въедаться в дымящие свежей кровью срамные части тела. Уже падая навзничь, на остро колющую перину, увидел испытуемый: под отворот распахнутой рубахи, прямо к соску его ползет черный, с изумрудным хвостом скорпион. Он хотел сбить скорпиона щелчком, сдуть его воздушной струей, но не смог, хотел пошевелить руками, но они даже не вздрогнули. А тем временем скорпий, заламливая хвост выше, круче ударил лежащего шипом в сосок. И от скорпионьего удара разорвалась грудь испытуемого, а от вида ставшего влажным и алым нагло-членистого скорпионьего тельца, треснуло пополам его сердце. И глаза лопнули тоже: потекло из них жгучее, расплавленное стекло.

Но и потухающим зреньем, но и убывающим осязаньем успел уцепить испытуемый: составив себя из двух разрубленных пополам прелестниц — белый верх, черный низ — ложится на него сверху гибкий воздушный дух.

— Я — бес Пуполобок! Я, я теперь твой хозяин! Сверху я — пупо. Снизу — лобо! Пупо-лобо! Лобо-пупо! — шипел гадкий дух.

И от такого трансвеститского издевательства над человеческой сущностью разорвалась на месте блудном душа испытуемого. И потянули бесовские сквернящие осязанья, вкупе со страстными прикосновеньями гадких членистоногих, клочья лопнувшей души его вниз: в гехинном, в гадес!

Кувыркаясь, падая, проламывая темечком хрусткие слои неба, понял вдруг испытуемый тайный смысл блудного мытарства. И был этот смысл до безумья прост: намеренно блудящее тело неотвратимо приведет и к блуду души! А стало быть, в конечном сче-
те, — и к вечной ее смерти. Блуд ведь не только — понял он — с женщинами бывает! Разлит он в склонности к изгибам карьеры, в желании поудобней “лечь” под встречаемых в жизни чиновников, в мерзком и необузданном стремлении к совокуплению с неживыми идейками, с полудохлыми сущностями, с мертвящими вещами...

Грубо мучаясь таким упрощенным пониманьем, стал готовиться испытуемый к великим казням и нескончаемым измывательствам гехиннома.

Однако вместо гехиннома — провалился он в сонное небытие. Потому что и на сей раз выкуплен был у бесов молитвой, поданной с земли вспомнившей о нем с любовью женщиной. Но и эта молитва кратенькая была ангелами услышана, была зачтена!

 

Душа и кровь

Тебя нет, душа?

Ты испарилась, исчезла? Может, и не существовала вовсе? Называющий тебя — называет пустоту, обман, зияние? Или ты все же есть? Существуешь одновременно и как нечто общеогромное, и как малое, единичное, частное? Существуешь и пособляешь нам, “запитав” своей энергией все сущее: и человека, и ширь океанов, и околоземные пространства, и лунный влажный свет, и пустые донца земных равнин? И от такого энерговоздействия становишься величавей и мощней сама и вновь — как исполин-архитектор, — перекраиваешь человеческие сообщества, материки, города, ландшафты, вдувая в них по пузырьку жизнь высшую, жизнь иную?

А ты, Россия? Ты есть или тебя нет уже? Куда запропала ты в последние десятилетия и где искать тебя, о неизъяснимая страна? А может, мы неправильно исчисляем тебя и определяем? Может, языковые твои границы, географические и духовные твои очертанья нам недостаточно известны? Тогда... Тогда хоть на краю листа надо немедленно вычертить контур другой — от многих себя скрывающей — страны. И там же записать: нет, Россия, о нет! Ты не птица и не возок, влекомый ленивым коренником и глядящими на сторону пристяжными! Ты не катишься колесом кровавым к прогрессу и не регрессируешь! Ни от кого не отстаешь и никого не обгоняешь, не летишь в бездну и не задыхаешься подводной лодкой на илистом дне! Твои качества и движенья твои — иные. Нелинейны они и непоступательны, трудноуследимы и сверхэволюционны. Потому что ты сама и есть оболочка для одной из частиц мировой души. И этой-то мировой, всеобщей души в тебе, Россия, — немерено! Больше, больше ее, чем для жизни “нормальной” надо. Даже и жить “по-современному” такой излишек души мешает. Потому как провозгласил современный мир: Бог, совесть, душа — не нужны, избыточны! Однако ж есть места, где это пока не так. И одно из мест таких последних — Россия. Потому-то говорить о душе и не говорить о тебе, Россия, — бессмысленно. Даже и тогда, когда сама ты о душе и о Боге забываешь...

То, что сказал заведующий отделом науки Ника Каркавцев, враз смяло и опрокинуло все нелепинские планы, повытряхнуло из него и мысли о душе:

— Только что позвонили и передали: умер Александр Мефодьевич.

Затем, по словам Каркавцева, телефонный голос надолго угас, Каркавцев даже подумал: звонивший отключился. Однако, после паузы, телефон заговорил вновь: “Умер — сегодня. Утром, в девять сорок. Его специально вывозили за город”. Последние слова говоривший подчеркнул особо. Затем добавил: “Действуйте сообразно крайним обстоятельствам. Времени на проверку сообщения у вас нет”.

Нелепин отослал всех, сидел в полутемной комнате один, ковшами глотал нахлынувшую печаль, думал, досадовал, вскакивал, садился. Мысли, однако, шли слабенькие, вяло разбросанные. Нелепин понимал: надо спешить, но и спешилось как-то туговато, через силу. С момента задержания Ушатого он все время выстраивал свои действия. Твердо знал одно: бросать программу нельзя, отдавать кому попало — тоже. И хоть к науке отношения не имел — понимал: сейчас кроме него дела этого никто не вытянет! Дурнев ненадежен, слаб. Ученые — разобщены, подавлены. Только сам, один! Надо просто переждать, пока все в Москве угомонится, появится власть, которой такие программы небезразличны. Вот тогда всю информацию можно на место и вернуть. Для того Ушатый его на президентское место и ставил!

“А если и меня, как Ушатого, хлопнут? Или как-то информацию из головы повыковыряют? Надо ли сообщать про Мефодьича Долгатову? Не надо! Он и так все знает. Может, и сам ручки приложил. Тогда конец! Надо найти прикрытие. Где оно? Ушатый нашел бы. Может, Волжанск? Зистер прикроет? Да, да, Волжанск!”

В комнату, крадучись, вошла Иванна.

В мягком со шторками сумраке смотрелась она по-иному, чем час еще назад: поменялось, стало другим лицо, выострился нос, глаза огромные сузились, в уголках век явилась краснота, волосы темно-каштановые потускнели, тело стало ручным, а вовсе не дерзким, не противоборствующим.

— Ты не надумал еще, Вася? Там у входа какие-то люди. Безобразят они...

Нелепин еще раз оглядел ее. Поменялось не только лицо Иванны, но и ее одежда. Она надела кожаное пальто, в руках объявилась дорожная сумка, на ногах — высокие сапоги с пряжками.

— Мы ведь едем куда-то? Я угадала?

— Едем. — Нелепин встал. — Я хотел сказать тебе...

— Вася, — перебила Иванна, — там на входе руководство фирмы требуют! — она вплотную подступила к Нелепину, — ОМОНом пугают! У них мегафон, на психику давят, от лица каких-то защитников природы протестуют. Не то здесь что-то!

— Гм. Интересно. С удовольствием на защитников гляну.

— Не ходи! Не пущу! Нечего смелость показывать! — она повисла у Нелепина на плече. — Давай как-нибудь тихонько, мимо них...

Охрану фирмы дразнили Срамота и Свечной.

Никакой нужды присутствовать лично при передаче, а точней, при захвате фирмы не было. Но уж так обожали подобные сценки Ян Янович и Владимир Феоктистович, так трепетно любили пробежаться по местам, где поработал палицей их шеф, что от нетерпенья забежали вперед ОМОНа, полезли “поперед батьки” да в самое пекло.

— Отворяйте ворота, гады! — кричал, имитируя страшное негодование огромный, с долгой гривой львиных волос барбос-Срамота. — Нахапали добра народ-
ного! — Срамота прыгал на охранника, стоящего у намертво закрепленной вертушки, совал ему в нос какую-то развернутую бумаженцию, рыкал в мегафон.

К пропускному пункту, к решетчатым воротам подтянулось еще с пяток охранников. Был среди них и раненый недавним взрывом старший охранник Пелых. Он незаметно расстегнул кобуру на боку и, ощущая гадкую боль в ноге, ждал лишь момента, когда барбос в замшевой куртке или другой, горбатенький, собиравший во рту слюну, а затем расплевывавший ее во все стороны, полезут на вертушку. Этих двоих Пелых выдернул из негустой толпешки сразу, сразу же выбрал и удобную позицию: чуть сбоку и слева от ворот. Стрелок он был отменный и промахнуться или попасть в кого-то из дуралеев-статистов, настропаляемых этими двумя, — не боялся.

— Чего на них глядеть? — продолжал горланить Срамота. — Все окрестности химией своей засрали! Экологию портют! Гайда за мной, братва! — обращался он к не так чтобы и редким прохожим, которые должны были по замыслу помощников Дюди изображать возмущенных жителей.

Барбос наконец ступил вперед и схватился за вертушку. Охранники, стоявшие рядом, ухмылялись: воротца были намертво схвачены электричеством, да и вообще такие ужимки и крики могли подействовать только на дилетантов.

Тем временем, в конце переулка появился и, как жаба на кочке, подпрыгнул “ЛиАЗ” с голубыми занавесочками. Автобус Пелых видеть не мог: через высокую редкотрубчатую ограду на старшего охранника глядела лишь средняя часть переулка. Поэтому он спокойно и ловко вывернул пистолет из кобуры, не целясь, выстрелил.

Звук выстрела почти слился со звуком метрах в тридцати от ворот тормознувшего автобуса. Пелых (как и хотел) лишь чиркнул пулей барбосу по ноге: Срамота стал оседать на тротуар перед КПП, а Свечной бочком кинулся вправо, к автобусу. Из автобуса же выскочил веселый офицер в черной форме и высоким настуженным голосом, напрягая голосовые связки так, что, казалось, они вот-вот лопнут и хлынет из офицерского горла сизая, забродившая на крепких предзимних дрожжах кровь, закричал:

— Все на землю! ОМОН! Стреляю!

Нескладно, как пьянчуга, брякнулся в первый тощенький снег Свечной, и тут же пароходной сиреной, перекрывая все другие звуки, завыл Срамота:

— Ухайдакали... Угрохали! У-у-у-у!

— ОМОН без распоряжения руководства не впускать. Будут лезть через воро-
та — стрелять, — приказал слегка разрядившийся от выстрела и сразу подобревший старший охранник Пелых...

Из темной комнаты Иванна с Нелепиным вышли в общий стеклянный коридор. Навстречу им бежал Дурнев.

— ОМОН, стреляют! Надо сказать им! Представителя ФСБ вызвать! Долгатову позвонить, разыскать Ушатого!

— Александр Мефодьевич умер, убит. — Нелепин резко развернулся к Иван-
не. — Прости, не мог тебе раньше сказать. — Он снова повернулся и быстро пошел по коридору в обратную сторону, к информзалу, на ходу отмеряя по небольшой пригоршне слов поворотившим вслед за ним Иванне и Дурневу:

— Тебя, Валя, не тронут! Ты — мозг... Иванна вообще ни причем. Оставайтесь оба. Сидите тихо. На фирму — ни ногой. Всё! Я отъеду на месяц...

— Я с тобой, с тобой, я знала! — заторопилась Иванна.

— Я тоже с вами. Куда я один? Эти дилетанты всю программу нам развалят...

Втроем, — Нелепин, за ним Иванна, замыкающим Дурнев, — вбежали они в информзал, Нелепин стал лихорадочно хватать с утра еще приготовленные папки, взял с собой и последнюю, так в него сегодня и не введенную кассету. Затем распахнул дверь в операторскую, глянуть, не забыл ли там чего. Здесь ждал его сюрприз. Навстречу со стула поднялся бритый, подтянутый, с умело подкрученными кончиками усов Помилуйко.

— Вы? А мы вас с утра обыскались!

— Я уже с полчаса здесь. А тут суматоха какая-то. Что, снова налет?

— Снова, снова...

— Вы, я вижу, торопитесь. А у меня к вам дело. Александр Мефодьевич передать вам велел...

— Что? Что он велел?.. — Нелепин с исказившимся лицом подскочил к Помилуйке, ухватил его за крахмальную под плащиком меховым грудь.

— Да отпустите вы... — сдержанно ухмыльнулся Помилуйко, — тут в двух словах не расскажешь... — Если вы куда-то едете, то и я с вами. А на место прибудем — поговорим спокойно.

— Хорошо! Спускайтесь с Иванной на задний двор, ждите у красной двери! Я отойду на десять минут. За мной не ходить!

Нелепин схватил со стола зеленый дипломат, проверил, на месте ли еще с утра вложенная туда “расстрельная” кассета, стремглав кинулся вниз, в подвал. В подвале он никогда не был. Но распоряжение Ушатого о том, что в случае чего нужно проверить подвал, помнил, ключ от подвала всегда носил с собой.

Острая тьма уколола зрачки уже на третьем повороте лестницы.

— У-у, блин! — заревел Нелепин, но тут же увидел внизу, под ногой скудный свет, а вскоре и уткнулся в железную некрашеную дверь. У двери дремал незнакомый, а может просто никогда ему на фирме не попадавшийся охранник. Охранник, однако, новоиспеченного президента знал и сразу пропустил:

— Только аккуратней, — вежливо предупредил он. — Они уже начали.

Сразу за дверью на Нелепина напал всклокоченный Чурлов.

— Тихо! — замахал он, как ветряк, руками. — Тихо! Потом! Позже! Все ваши необоснованные претензии — потом. Уже запускаем!

Чурлов, как всегда, вспотел, вспотели его щечки, нос, даже под бело-докторским, неясно с какой стати напяленным на рыхлое тельце халатом, хлюпал, казалось, пот. Сергей Заремович стал решительно, хоть и бережно, оттирать Нелепина к дверям. Резко отстранив Чурлова, Нелепин прошел к внутренней двери. На двери этой висела писанная желтком по саже табличка:

Небытие — определяет сознание

Нелепин толкнул дверь и попал в больничную (к тому ж еще, кажется, и совмещенную с операционной) палату. Навстречу ему выскочили еще двое. Их Нелепин тоже знал, но фамилий не помнил. Однако не они привлекли внимание, а видневшийся сквозь раскрытую дверь операционный стол. На столе лежал голый, мускулистый, с длинными, артистически разметавшимися по плечам волосами, человек. Глаза его были закрыты, был он мертвенно бледен, не дышал.

— Он же сейчас “полетит”! Куда вы! — схватил пришедшего за рукав самый молодой и резкий из трех ученых.

— Разбудите, — приказал Нелепин. — Пусть очнется.

— Да вы что, с Луны свалились! Его потом целый месяц надо будет готовить!

— Я приказываю!

— Ты чего, чего-о? — задышал теперь уже прямо в лицо Нелепину все тот же молодой-резкий. — Он ведь почти уже в состоянии клинической... — ученый осекся.

Нелепин полез в карман, нехотя вынул маленький браунинг. Надо было спешить, однако время внутри у него словно оборвалось, рухнуло вниз. Вместе с временем пропала и спешка.

— Будите, оживляйте, — размеренно повторил он. — Выводите из всех состояний.

Сколько будили, сколько оживляли, сколько раз вводили голому в вену глюкозу или еще какую-то дрянь, — Нелепин наверняка сказать бы не смог. Теплая волна небытия прихлынула и к нему!

Пристегнутый к столу наконец очнулся и Нелепин пистолет спрятал.

— Что-то вдруг назад потянуло, — слабым и низким голосом сказал очнувшийся.

— Да еще ничего и не было! Что толкнуло-то! Что? — прыгал близ стола молодой-чернявый.

— Не знаю что, — а толкнуло.

— Послушайте! — Нелепин вдруг сообразил: перед ним один из “пилотов ада”, о которых он слышал, и засылку которых в низшие слои инобытия Ушатый строго-настрого запретил еще год назад. Правда, были слухи, что “запуски” продолжаются, что их, пользуясь секретными методиками фирмы, втихаря снимают на спецпленку и по кабельному телевидению, кому надо показывают. — Вас что, принудили?

— Да нет, — низкоголосый на минуту снова прикрыл глаза. — Сам я. Да вот бе-
да — назад что-то толкнуло.

— Ты что, книжки, гад, перед “полетом” читал? А тебе чего говорилось? — кинулся на лежащего чуть не с кулаками молодой-чернявый.

— Я уже год не читаю. Как же! Знаю, нельзя.

— Ну вот что. — Нелепин здесь, в подвале, выпавший из реальности, вновь почувствовал биение времени в уголках губ. — Вот что, богатыри. Я эксперимент запрещаю. И Александр Мефодьевич... — Нелепин вдруг запнулся от ощущения, что генерал Ушатый незримо в подвале присутствует, кивает стриженной, с вовочкиным чубчиком головой. — И Александр Мефодьевич запретил эти “полеты”.

— Да поймите вы! — снова подскочил к Нелепину молодой-чернявый. — Теперь все принципиально иное! Если раньше мы запускали душу “пилота” в низшие слои инобытия, в гадес, ну, грубо говоря, в ад, и это — я согласен — было рискованно, то теперь мы отказались от “низших слоев”, от преисподней, мытарств. Никому это не нужно! Другое — нужно! Рай нужен!.. А там плотность инобытия другая! И к “пилотам” другое отношение! Да ведь и раньше: всего двое не вернулись. Ну еще Копатиков с ума сбрендил. Так ведь Копатикову, может, на роду это было написано! Или склонность имел! Хоть у кого спросите. И Александр Мефодьевич подтвердит!

— Подтвердит? — Что-то опять случилось с внутренним нелепинским механизмом времени. Он снова стал чувствовать: там, наверху, шумит и безобразит жизнь, постреливает ОМОН, рыдает, веселится и ужасается грубой музыке стрельб Москва, топчется у красной двери, дует на замерзшие пальцы, потому что забыла взять вареж-
ки, — Иванна. Чувство это, однако, шло фоном, пробегало быстрой информационной строкой и растворялось в сладостном подземном безвременье.

— Подтвердит, говорите? Ну вот что. Времени нет ни у меня, ни у вас. Где главный рубильник? Отключайтесь! — Тройка подвальных ученых не шелохнулась.

— Бросьте! — неожиданно подал голос, теперь на столе уже сидевший голый человек. — Вы их вырубите, а они тут же на автономное питание перейдут.

— Идти со мной сможете? — Нелепин подступил вплотную к голому.

— А что? И пойду. Отключусь вот только, оденусь.

— Ты... ты... — молодой-вертлявый не мог подыскать слов. — Ты же обещал! С кем надо, со всеми договорено...

— Вам не следует уходить, — как сквозь густую вату, сказал третий, все это время молчавший. — Рефлексы ослаблены, пульс ниточный, вас готовили к “полету”, а вы сейчас с лестницы кувырнетесь...

— Ну уж и кувырнусь, — злость, даже ненависть послышались в голосе голого. Сейчас я, — кивнул он Нелепину-освободителю. — А на съемки ваши я шиш с прибором кладу! Прибор, кстати, можете по НЕКРО-ТВ своему показать!

Нелепину стало жарко. Жара, какой-то лекарственный, схожий с хлороформом запах томили, раздражали его. Смерчи, словно бы певшие: “Поздно! Не успеешь”, — срывали с места. Но он все медлил, ощупывая зачем-то глазами толстый шнур, уходивший к ложному окошку в стене. Окно! Конечно! Нелепин быстро прошел к окну, отворил маленькую дверь в стене. От спецкамеры, как насосавшийся крови паук, отвалился оператор. Нелепин зло рванул шнур, камера выключилась. И тут ухо корябнул не единожды слышанный, нервно-петушащийся голос. Отгородясь от всего земного, не замечая происшедших в подвале перемен, глядя в темнозвездный обморочный экран, булькал и захлебывался в углу комнаты словесной мочой Вова Чмут: “... Повторяю, с вами НЕКРО, Некро-ТВ! Студия-40”! Ну как, толстожопики? Сели? Но подружек своих вы пока не натягивайте! Имейте же в конце концов терпенье! Ждите-с! У нас нынче что-то особенное! Особый слой, некро, так сказать, бытия: райские бани! Ы? Съели? Сейчас “пилотик” наш фонарем ангелочку меж ног посветит... Вот и узнаем, что у него там! Но самое вкусненькое на сегодня — ангельская кровь. Ихор, называется. Слыхали?”

Коротко размахнувшись, Нелепин ударил комментатора в куриный затылок рукоятью браунинга, Вова захлебнулся словами, пополз кулем на пол. И Нелепин на миг представил, как дернулись взыскующие не мук адских, а, конечно же, райских садов, вальяжные мужички, как, ковыряя в пупках, начали объяснять голым подружкам непредвиденную “отключку”. Нелепин еще раз ударил рукоятью пистолета теперь уже по объективу: посыпались стекла, железки.

— Вещей нет? — Василий Всеволодович вернулся в операционную.

— Какие там вещи... — длинноволосый, одетый в грязновато-зеленый велюровый костюм, двинулся к двери. — Не полагается нам вещей...

— Ты не уйдешь! — взвизгнул вдруг кто-то из троих белохалатников; кто имен-
но — Нелепин не разобрал. Полуобернувшись, он с наслаждением, — не разбирая, куда бьет, — ударил в рванувшееся к “пилоту” личико кулаком.

Молодой-чернявый осел вниз и, томя душу, безнадежно-тихо завыл.

Уже на лестнице шедший впереди Нелепин обернулся, спросил длинноволосого:

— Вы что, в первый раз “лететь” собрались?

— Кой там черт в первый! То-то и оно, что “летал” уже!

— Да? Жаль нету времени поговорить.

— Вы, гляжу я, торопитесь. Что-то случилось?

— Да, неприятности на фирме. Но вы-то, раз снова “лететь” решились, значит...

— Ничего это не значит. Те трое — мертвого уговорят. Чем только не заманивали, чем не стращали! Да и съемка для кабельного ТВ шла. А это — большие деньги. Ну и затащили на стол все-таки. Убедили, что ничего не случится, что сегодня они меня в “высокие слои” запустят. Но теперь-то я твердо знаю: все равно это! Что вверх, что вниз, что в ад, что в рай! Сегодня на столе вдруг и понял! Как только начал входить в слои, знал уже: ждут меня там! И кара за самовольный из жизни уход — пусть даже временный — страшная будет! Тут кто-то меня назад выталкивать и стал. Я ведь, представьте, и вас за минуту до прихода вашего видел! И Мефодьича тоже! Смешно? Ну смейтесь! А только, может, это он меня и не пустил! Пойду к нему, расскажу...

Темная лестница кончилась. В основное здание фирмы отводила другая — светлая. На задний двор надо было бежать в обход.

— Умер Александр Мефодьевич. А я — уезжаю. Хотите со мной в Волжанск? Там доскажете, и Дурнев там будет, он объяснит что к чему.

— Вот оно как... Умер! — с какой-то лукавой полуусмешкой протянул “пи-
лот”. — Ну тогда и подавно все ясно. А вы... — он даже отступил на шаг от Нелепина.

— Живой я, — печально улыбнулся Нелепин. — Так едете или нет?

— Нет, я уж здесь как-нибудь.

Нелепин уже выскочил на задний двор, когда натужно завыла включенная старшим охранником Пелых сирена. Дурнев, Помилуйко и Иванна жались к запертой красной двери. Дверь эта вела в чужой, за высокой стеной начинавшийся двор, во дворе располагался гараж, в гараже должен был стоять микроавтобус.

Форд оказался на месте. Нелепин вынул ключи, отпер машину, прогрел мотор, сменил номерные знаки. Из подворотни, переулками выскочили на Сретенку, затем тихо съехали по Рождественскому бульвару вниз, к Трубе. Иванна сидела рядом, сзади пыхтел остро переживавший ненужность и нелепость бегства Дурнев.

— Куда мы, Вась?

— Не знаю.

— Найдут, все равно найдут! — вклинился Дурнев. — Чего и бежать было! В конце концов разобрались бы!

— Вот именно: в конце. А не найдут — потому что искать не станут! Мы им не нужны. Даже ты, Валек, не нужен. А нужна информация, расчеты и идеи наши нужны! Но применять они их будут по-своему. А бежим мы потому... — Нелепин сам не знал толком, почему и от кого они бегут, хотя что-то ему подсказывало: так и следует поступать, ошибки нет! Одна нежданная мысль завладела им: улыбаясь ей, он резко увернул вправо, к Садовому. — Сейчас мы тоже легонькую бузу устроим! Конечно, послабей омоновской. Но все ж... — он засмеялся. — А потом — в Волжанск!

— В Волжанск? А что? Это мысль! — сразу переменился Дурнев. — Там все и закончить можно, можно мои выкладки последние обобщить. А там — к Долгатову. С готовеньким! Нате вам! Вот оно, новое в нашей работе направление!

— Дался тебе этот Долгатов. Змей он гремучий. Все заранее знал. Скорей всего, он Мефодьича под арест и подвел, — к Нелепину стала возвращаться уверенность. — Одно дело только вот провернем. Коммерческая мы фирма или нет? — попытался сказать он голосом Ушатого: мясисто, басовито. У него почти получилось, Иванна вздрогнула, сам Нелепин сглотнул комок горечи и уже обычным голосом продол-
жил: — Мефодьич на одном из складов барахлишко кой-какое держал. Продадим — деньжат добавится, да еще со склада кой-чего захватим. Ну? Погнали?

 

“Мадам рулетка”

Низкий и тяжкий корабельный гудок прокричал, стих.

Звук весенний, звук всюду сущий, одним духом вышиб дно из бочечки утра, и посыпались, полетели вслед за основным звуком — звуки помельче: пыхтенье буксириков, скрип убираемых сходен, сирены катеров, паромов.

Весна разгоралась. Отсветы ее ложились на портовый вздор и сор, на рельсы, заборы. Легким тревожным огнем пробежалась весна и по стеклам вытянутой в один этаж пивнухи. Пивнуха стояла за железнодорожными путями, на припеке, близ сияющей горы антрацита, как раз на полпути меж портовыми пакгаузами и зданием
N-ского речного вокзала. Она так и называлась: “На припеке”. Утро было уже не раннее, — однако пивнуха была еще пуста, только в дальнем углу ее, близ толсто-пыльного стекла, сидел человек в жарком красно-рыжем пиджаке, в матросской бескозырке, повернутой лентами вперед. Вдруг в пивной настала обморочная тишина: замолчал в краткой истоме порт, убрались в один глубоко-поместительный тупик все составы, ушли в желтый камыш колесные, слабо шлепающие плицами теплоходы. Только на кухне, за занавеской, продолжал тихонько потрескивать зажженный газ.

Оглушенный внезапной тишиной человек в бескозырке хотел встать, но не рассчитав движений, тяжко рухнул на стул. В ту же минуту в пивную заглянул, а потом, увидев сидящего, и вошел, новый посетитель. Был он в малиновых, морем разливанных шароварах, заткнутых в американские шнурованные ботинки, в белой вышитой сорочке, а поверх сорочки в кожаной короткой куртке. Вошедший был очень и очень молод, молодость эта рвалась сквозь едва удерживаемую на лице серьезность, заставляя его всяк час и не к месту улыбаться.

— Знов напылысь? А батько шо вам казав? Эгэ! Мы тут працюй на вас! Сёдни гроши — такы будуть! До банку разом пидэмо. Та вставайте, панэ Васыль! Нэвдобно ж! Люды побачать, скажуть, що цэ за раднык у батька нашого такый?

Свистнул локомотив, где-то далеко на островах выпустил пар, дважды примерился, а потом стал стучать уже беспрерывно паровой молот. Тишина была взорвана, жизнь — разбита, порушена.

— Муть болотная... — Пьяный Нелепин свалил с головы на стол бескозырку, встал, но на этот раз на ногах удержался.

День разгорался истовый, трепетный, легчайшие ветерки его уже ласково побрякивали прошлогодней акациевой сушью-дрянью. Перейдя через железнодорожные пути, двое, полуобнявшись, вышли на торговую площадь. Крику-гаму здесь было побольше, хоть и не так много, как обычно это случается в южнопортовых речных и морских городах. Да и торговлишка была бедненькой: до сезона фруктов-овощей было далеко, а все прочее — и сингапурские, лежащие прямо на земле магнитофоны, и кофе в банках, и бременские колбасы, тяжко обвисавшие с веток молоденьких ломких деревьев, и даже мясное украинское сало — покупать было некому.

— К Вальке пойдем, — стал упрашивать шароварника пьяный Нелепин. — Пойдем, жмот!

— Нэ пидэм... Батько нэ велив. Знову програетэсь! Колы ще вы той доход даваты будэтэ? А вже вы батьку в копиечку сталы!

— Пусти, жмот! Все одно пойду...

Обойдя угол одного из двух пятиэтажных, выгнутых подковой и охватывающих площадь полукольцом зданий, беседующие втянулись во двор. Прямо на них лупила зенки угловато-наглая вывеска:

“Мадам рулетка”

(Целует необыкновенно и не до смерти).

Под вывеской, несмотря на неурочный для игр час, лежали двое хмельных, стояло несколько подозрительных личностей, а на бочке из-под вина сидел в одних трусах трясущийся от холода, как студень, и без остановки сорящий матюками, жирный в четыре обхвата человечище.

— Розпуста! — радостно вознегодовал юный шароварник. — Розпусту розвэлы! Ну вжэ тилькы на хвылынку! И то якщо вас бэз квытка пустять!

Нелепина на входе знали, хоть и без особой радости, но впустили. В обширной, абсолютно голой, с единственным плотно занавешенным окном комнате “Мадам рулетка” и помещалась. Рулетка была самая обыкновенная, с крутящимся барабаном и всем прочим, правда, над ней, на потолке сияло мастерски выполненное из плексигласа звездное небо. По небу же то и дело пролетал, рассыпая искры, механический серебряный ангел с трефовым тузом в руках. Если кто-то выигрывал, ангел тихонько пел и ронял туза на стол. Словом, игра шла весело.

Как только Нелепин и шароварник вошли, из стеклянной кабинки, отделявшей крупье от игроков, вывернулся Дурнев. Все здесь было автоматизировано, поэтому крупье только нажимал в своем стеклянном колпаке кнопки — сгрести банк, выдать фишки, жетоны. От играющих он был надежно колпаком защищен.

— Технический перерыв! Десять минут, господа-панове!

Дурнев изменился, стал спокойней, глаза — сыто туманились, волосы белые, открывавшие мощный череп, спадали к плечам долгой, по бокам редеющей волной. Походил Дурнев чем-то на царевича Алексея с известной всем картины, хотя болезненной унылости и хрупкой мертвизны Петрова сына в нем не ощущалось.

Уцепив Нелепина за руку, Дурнев повел его в смежную комнатенку. Нелепин упирался, идти не хотел, его притягивало фиолетовое, в звездочках небо. Чтобы скрыть свою всем здесь известную тягу к игре, он притворщицки стал задирать Дурнева:

— Ты когда свою обдираловку кончишь?

— А что? — лишь бы что-то ответить и увести приятеля долой с глаз игроков, взбрыкивал Валерьян Романович, — что, собственно, тебя не устраивает?

— Все... Все устраивает. Только пора это... наукой заняться!

— Ну кое-что я делаю, ты ведь знаешь, — бубнил заученно, ничуть подобными вопросами не смущаемый Дурнев.

— Кое-что! Вот именно кое-что, — хмель цепко держал Нелепина, и язык его ворочался туго, медленно. — Кораблики пускаешь? Ллодочки? А меня когда распечатывать начнешь?

— Ты же знаешь, — здесь нет условий.

— Все одно... Бросай тюльку гонять! Я с этими записями ходить не могу больше!

— А ты бы пить бросил и коммерцией занялся. Ты ведь по ней специалист?

— Брось, Валя, брось! — Нелепин скривился почти до слез, будто надкусил зеленое яблоко. — Ваньку верни! — перешел он на шепот. — Верни, слышишь!

— Ну вот. — Дурнев пожал плечами, сел, готовясь к долгой терапевтической беседе. — Опять двадцать пять! Ты ведь прекрасно знаешь...

— А не отдашь, — Бог тебя накажет! Не думай, что ты и от Него откупишься!

Тут объявился еще один участник этого то прыгающего ртутным шариком по столу, то на краю стола замирающего вдруг разговора.

— Мовчаты! — закричал с порога коротконогий человек с красным, вареным, но не доварившимся лицом, с хитрыми свинячьими глазками, с волосками черно-жесткими в развернутых радарами ушах, в черной рубашке, в мелко вышитой гуцульской жилетке. — Пэрэстриляю усих! — Пришедший выхватил из-за спины припрятанную там до поры огромную кремнёвую, видно, музейную пистоль.

Дурнев остался стоять равнодушно. Нелепин неопределенно икнул, и только юного доверчивого шароварника шатнуло к стене. Вошедший, однако, внезапно сменил гнев на милость: дробно, как отбойный молоток, застукотел он зубами, а вслед за стуком изо рта его стал вываливаться нашинкованный мелкими порциями смех. Отсмеявшись и спрятав пистоль за пазуху, он уже вполне миролюбиво сказал:

— Замочу кого-то сегодня... Кого мочить? У?

Дурнев, что-то про себя буркнув, вышел из комнаты, оставив Нелепина вместе с его новыми знакомыми острить и веселиться. Выйдя из комнаты, отправился в смежный зал к телефону-автомату. Телефон был и в игровой комнате, но звонить оттуда Валерьян Романович почему-то не захотел. Набрав номер, он без всяких околичностей спросил:

— Как она? Лютует? Успокоилась, говорите? Это — ново. Нет-нет, доктор, прошу вас, потерпите еще малость. Для ее же пользы. Я сам завтра приеду!

Доктор, юркий востренький старикашка, сразу в палату к отлютовавшей больной и кинулся.

— Как себя чувствуете, больная?

Иванна глянула на доктора презрительно и, ничего не ответив, личико к стене отворотила. Но и доктор, в свою очередь, надоедать не стал. Закидывая вверх пегую бороденку и убеждая себя в том, что пациентка, без сомнения, серьезно больна, он бесшумно выветрился из палаты.

Подтянув ноги к животу, Иванна свернулась клубочком и стала в который раз уже оценивать нынешнее свое состояние.

А состояние ее было гадкое! Положение — того хуже. И хотелось ей сейчас только одного: выпрыгнуть в окно, перешмыгнуть ловким котенком чужой южный город, вкатиться к Нелепину, укусить его за ухо, пожаловаться на судьбу, услышать “Ну, это поправимо” и от слов этих расхохотаться. Но попасть к Нелепину было не так просто. А все лысачок этот, Дурнев! А еще казался приличным человеком. Надо же было те кадры со вспышкой вместе с ним посмотреть... Теперь не отвяжешься.

Суть, однако, была не в Дурневе, а в другом: все потеряло смысл. Четыре месяца они тут сидят, бьют баклуши. Сначала хоть интересно было, от кого-то прятались, откупались, пытались организовать что-то вроде научной лаборатории, искали людей. А теперь? Васек пьет, Дурнев деньгу зашибает, а дело с места не двигается. Никаких ученых здесь, конечно, и в помине не осталось; единомышленников — тем паче. Хорошо, хоть власти местные с них слезли! Но ей-то что до всего до этого? Привыкла, дура, смысл в жизни искать! А его нет, смысла, нету! Вон Нелепина извела всего: то не эдак, это не так! Со зла и на больницу согласилась! Дурнева послушалась: без тебя, мол, Василий пить бросит. Как же, бросит он! А тут еще обмороки и смертная истома после них. Это что ж? За Волжанск расплата?

“Не глупи... Обмороки оттого, что и вправду больна. А больна потому, что вроде и не живем здесь! Как подвешенные в воздухе висим! Может, мы с Васей умерли? Может, — больны смертельно? Когда это началось? Ну конечно, с Волжанска! Но Волжанск лучше не вспоминать! Задавить в себе лучше воспоминания эти и сигареткой прижечь!”

Одетая в светлую мужскую пижаму, Иванна скользнула из постели, босиком пробежалась к тумбочке, выхватила из нее пачку сигарет. Тайно от всех, кроме смотревшего на это дело сквозь пальцы доктора, она начала курить. Дважды, по-женски неловко, чиркнула она спичкой, прикурила. И тут же вместе с прохладой и горечью египетской сигаретки, кольцами обвился вокруг нее голубовато-черный, зимний Волжанск. Поплыла струйкой дорога, потекли пригороды, лес...

“Ладно... Вспоминай, дура, чего уж!” — злорадным шепотом разрешила она себе и, тяжко сёрбая ртом, словно смертельную дозу опиума, стала втягивать в себя кружащий голову дым воспоминаний...

 

Воспоминания о Волжанске

Дрогнули в воздушном мареве дальние антенки, обозначились под ними строеньица, лес по обе стороны дороги поредел, стал мельче, реже...

— Волжанск, — оборачиваясь к Дурневу и Помилуйко, сказал Нелепин. Он пустил струйкой на стекло фордовского автобуса воду, щетки стали нежно и страстно тереть два выпуклых, слабо-замутненных фиолетовой дымкой стекла.

И тут же микроавтобусу наперерез выскочила из перелеска к вечереющей дороге, бешено вспыхнула спецфарами и враз загасила их грязноватая “Волга”.

Нелепин стал тормозить, “Волга” тоже остановилась. Никто, однако, из “Волги” не выходил, знаков никаких не подавал.

— Что за черт... — Нелепин нервно посигналил.

“Волга” нехотя просигналила в ответ. Затем, словно после раздумий, задняя левая дверь отворилась и выглянул из нее вицегуб Зистер в дубленке, но без шапки. Вглядевшись внимательней и узнав Нелепина, вицегуб слабо помахал в воздухе рукой.

— Отойдем в сторонку, — сказал Зистер подошедшему к “Волге” Нелепину.

Иванне смешно было глядеть, как щупленький Зистер незаметно для себя подымался на носки, стараясь в чем-то переубедить длинного Нелепина, а тот только топтался на месте, неодобрительно и нетерпеливо креня голову на бок.

— Вот встреча! — Нелепин подозрительно вглядывался в вертляво-шустрого вицека с выразительным и горьковато-смешным лицом шансонье. — Как узнали?

— Звоночек про сегодняшние события был. Ищут вас... Остальное — вычислили. Вот встречаем, а вы не рады. Мерзнем два часа, а вы опять туда же — сердитесь! А ведь я, милый мой, головой своей лысой рискую. И в общем из-за пустяков да из-за хорошего к вам расположения рискую... Ну, конечно, и из выгоды тоже. Но вы мою выгоду знаете. Много я не запрошу, хватит подписи вашей на одной бумажке.

— Ну на ходу я дел не веду. Потерпите уж до Волжанска.

— Да я и не прошу прямо сейчас подписывать! Я как раз и хочу попозже, но чтоб наверняка. А встретил потому, что в город нельзя вам. Вот и думаю — в место безопасное определить. Вас, может, через час зацапают, а меня это совсем не греет...

— Нас зацапают — руководство филиала останется.

— Так не бывает. Ежели вас зацапают — арест на счета и на имущество наложат. А нам это ни к чему. Вы уж переждите несколько дней. Я уверен, тут одни наговоры, ну, там, конкурентная борьба! Кто-то с вами счеты сводит и прокуратуру с милицией ориентирует: берите, мол, их по горячим следам. Задержите — доказательства добудете. Но как только горячка схлынет, органы установят: все, что клеят вам, — ерунда, и пошлют доброжелателей ваших куда подальше! Вот тогда милости просим в наш городок!.. А место, куда хочу определить вас, — верное. База, кругом ни души, персо-
нал — мой! Как все утихнет, я знать дам.

База прилепилась у самого краешка волжского обрыва: на снежной поляне серело длинное двухэтажное здание, обнесенное высоким забором. Раньше здесь явно была военная часть: на воротах виднелись густо замазанные зеленью звезды. Вниз, к Волге, скатывалась усыпанная гравием дорожка, при нужде по ней могла пройти и машина. Позже, из окна удалось разглядеть очищенную от снега посадочную площадку, на площадке — два вертолета.

— С едой у нас не густо, но кой-чего есть, — мрачно кивнул на холодильник одетый в фуфайку и в лыжную шапочку начальник базы и сразу убрался, буркнув на прощанье: “Через полчаса вернется мой помощник, он вами займется”.

Рассевшись в холодноватой комнате второго этажа, стали ждать помощника. Где-то горела вполнакала невидимая Луна; может, поэтому зажигать свет никому не хотелось. В этой-то полутьме внезапно и прорезался всю дорогу молчавший оператор Помилуйко:

— Покуда нет посторонних... Гмм... Нет, лучше, пожалуй, сразу взять быка за рога. Вот что: одна достаточно мощная организация уполномочила меня переговорить с вами, господин Нелепин... — Комната стала вдруг заполняться давящей пустотой. — И я предлагаю вам что-то вроде сотрудничества. Или одноразовой коммерческой сделки, если хотите. Для начала предлагаю передать мне кассету со съемкой, проводившейся в октябре близ Большого Дома. Я знаю, что она у вас, Василий Всеволодович, — уже мягче закончил Помилуйко. — А также предлагаю сообщить некоторые необходимые мне сведения.

— Славные вещи предлагаете! — Нелепин в темноте снисходительно хихикнул.

— К сожалению, времени на уговоры у меня нет. Повторяю: в отличие от ФСБ, нам известно все! Поэтому прошу чемоданчик передать мне и без обсуждений выполнять все, о чем я попрошу. Организация наша шутить не любит. Вот и аргу-
мент, — Помилуйко выволок из кармана и дважды подкинул на ладони тупо блеснувший револьвер.

— Вы что, издеваетесь? Кто мне даст гарантию, что ваша организация тотчас не продаст эту информацию за границу или террористической организации?

— Конечно, не дадим. Но одно могу сказать определенно: к терроризму организация наша отношения не имеет. А вот заграница — это пожалуй...

— Сами себе вы и ответили. И перестаньте дурня ломать! Ничего вы не получите.

— Что ж, придется поприжать вас. Пистолет ваш попрошу. Ну! — Помилуйко поднял тупорылый, коротко под обломком белой, словно обмороженной Луны, сверкнувший револьвер. — Долго я ждать буду?

Нелепин, уже переставший считать происходящее дурной шуткой переутомившегося от езды оператора-д., выложил на стол маленький браунинг. Помилуйко упрятал браунинг в карман, затем, ни слова не говоря, стремительно встал и вышел.

Мысль его работала лихорадочно. Утром отдан был ему четкий приказ: с фирмы не уходить, Нелепина любыми средствами задержать на территории “Холзана” до шести часов вечера, при этом изъять у него кассету с записью расстрела и все другие подготовленные к уничтожению кассеты. Но тут — нападение на фирму, ОМОН, бегство на Савеловский, а там и вовсе — из Москвы вон. Помилуйко слегка подрастерялся. Он любил сухость и точность, а насчет поездок никакого точного распоряжения не было. Пришлось пилить в Волжанск. Но телефончик-то нужный — в голове! Так что звонить, звонить, докладывать!

В оставленную Помилуйкой комнату влезла нагло-стервозная тишь.

— Как вам этот бред свинячий понравился? Смех один! Приходит какой-то дурак... Дурак приходит... — пытался свести все к анекдоту Дурнев. — Он что, маринованных поганок объелся?

— Он не дурак и не объелся. Его просто купили, а мы прошляпили... — Нелепин встал, нашарил выключатель, включил свет, огляделся: мятые зеленоватые лица, желтая голая комната со столом, стульями, холодильником, где-то за окном угадывающийся бесконечный волжский простор, — вот все! Ну еще — горечь, пустота, безысходность. — Пойду, поищу кого-нибудь. Должен же здесь быть кто-то из людей Зистера...

Нелепин подцепил на ходу зеленый чемоданчик, направился к двери. Дверь, однако, растворилась сама. На пороге стоял Помилуйко, а чуть позади него клонил выжидательно голову невысокий, подобранный и молодцеватый мужичок с тонким уском, с девичьим румянцем во всю щеку, в синей летчицкой куртке, отороченной меховым воротником.

— Хочу представить: Михаил Скусов, он пока останется с вами. Я ему все объяснил. Он вас посторожит, заодно и накормит. Да ему и по должности положено. А я отлучусь на часок, сообщу кому след о вашем прибытии. А чтобы не вводить вас в соблазн, воспользуюсь фордом. Ключи, попрошу... Ну? — Помилуйко снова, уже уверенно и резко полез в карман брюк за револьвером.

Нелепин выложил на край стола ключи, Помилуйко взял их, сухо поблагодарил, сказал: “Я скоро буду”, — и исчез.

— Ну, пировать будем, — стал сдирать с себя куртку Михаэль. — Я на кухню. Может, поможете? — кивнул он усталой, короткостриженой, одетой по-столичному женщине. — У нас еда готовая, разогреть только надо.

Через несколько минут улыбающийся, румяный Михаэль внес блюдо со скворчащей курицей. Он радовался, он сиял. А почему нет? Жизнь его переменилась, стала лучше, да и вечер, кажется, предстоял приятный. А до того — куда он только не тыкался, чего только не перепробовал! Женка Михаэлева вовсе сдурела, и пришлось ему из бочки уйти. Но и женка с Любашкой ушли оттуда, да и саму бочку вскорости кто-то упер. Тут, правда, дважды подвезло Михаэлю. Причем в первый раз “подвезло” в кавычках, — чуть концы не отдал!

А началось все так. Заглянул как-то в порт, где на старом катере оборудовал Михаэль себе временное жилье, человек с фирмы. Не последний человек, начальник охраны. Покалякали, поматерили властя. А потом начальник (тоже бывший: за нерасторопность во время налета всех тогда выкинули) рассказал Михаэлю, что собирает для совершенно самостоятельного подразделения фирмы небольшой отряд пилотов-испытателей. Еще сказал: руководство фирмы жалеет, что охранников выкинули. И вообще, налет тот был подстроен людьми покойного Силы... Рассказав все это, начальник предложил в новый отряд вступить. Ну тут и вопросов никаких быть не могло! Готов был Михаэль не то что в отряд — вахтером в кабак готов был встать!

— Ты не кипятись, погодь, — усмехался начальник. — Дело новое, рисковое. И риск — немаленький. Но зато и деньги: три-четыре полета — на квартирку наскребешь двухкомнатную. Так что с женой посоветуйся...

Узнав, что с женой Михаэль расплевался навсегда, начохр так обрадовался, что сбегал за водкой и закуской, вмазали они тогда как следует, и на другой день Михаэль снова очутился на фирме.

Встретили его там люди незнакомые. Начохра видно нигде не было. Отвели Михаэля в соседнее с памятным ему домком здание. Там спустили в подвал. Для дальнейшей подготовки, сказали. Здесь-то Михаэль и начохра, и его предупреждение вспомнил, понял: опять его подставляют! Потому как что за подготовка к полетам в подвале? На первом же занятии стало до Михаэля кое-что, доходить.

— Во сне летали? — выспрашивал у Михаэля плотный лысачок, вытягивал прячущий красноватые крысиные глазки инструктор. — Ну и чудесненько... А управлять полетом мы вас быстро научим!

Ночного сна не дожидались, усыпляли днем. И тогда начиналась жизнь иная...

Тяжковато и неуклюже летел Михаэль над окраиной Волжанска. Неудержимым воздушным потоком его сносило вниз, к реке: на рыжие кисточки камыша, на торчки срезанной куги. Резко-синий, чуть не фиолетовый цвет воздуха смущал душу и глаз.

— Отклоняетесь, пилот, — голос инструктора шелестел где-то сбоку. — Берите выше, внизу опасно! Ваша цель — облако справа. Форма — верблюд. Внимание! Выверните кисти рук внутрь, облегчите ноги. Оторвите их от тела совсем! Не думайте ни о чем! Все, что надо, само войдет в вас!

Михаэль чувствовал, что голос можно и не слушать, что безопасней и сладостней сейчас опуститься вниз, к воде. Но привычка выполнять команды брала свое, — он уходил правей, выше, медленно-боязливо подбирался к небольшому, отколовшемуся от основной гряды и словно бы прянувшему к нему навстречу облаку.

Облако успело сменить очертания и походило теперь не на верблюда, а на хорошо скругленный свеженасыпанный холм. Вдруг Михаэль почувствовал какую-то опасность и на минуту, у самого почти облака, застыл: из облака шел щемящий, вынимающий душу скулеж. Так скулили когда-то в детстве бычки, которых вели через всю бойню к огромному, вделанному в каменный пол кольцу. Михаэль хотел уйти резко вниз, но что-то не пустило его, он позабыл о простых вращательных движениях кистями и предплечьями, которым обучали его в подвале, напрочь забыл о ногах, которыми надо было легко и плоско, как ластами по воде, бить по воздуху. Забыл он и те несколько слов, которые полагалось в случае опасности произносить. Он почувствовал приближение чего-то непомерного, ужасающего, и страх вышиб из него мозги, сделал летящим бездушным чучелом.

— Входите в облако, пилот! Ничего не бойтесь! Это просто “низкий воздух” и звук его! Звук воздуха! Закройте глаза и одним движеньем входите. Толкайтесь ступнями, ну!

Закрыв глаза, Михаэль вошел в облако, и облако взвыло и затряслось от хохота-воя. Тогда Михаэль сжал веки до болезненной плотности, но и сквозь закрытые веки продолжал он видеть и чувствовать, как метушатся вкруг него какие-то тени, а облако, завертев себя винтом, со страшной скоростью устремляется вниз, в пучину Волги...

Когда Михаэль очнулся, лысачок-инструктор, искательно улыбаясь, обрывал с него датчики, присоски.

— Молодцом, пилот, молодцом! Для первой прикидочки вели себя чудненько!

Второй полет был не таким ярким, не было в нем непонятного “низкого воздуха”, да и страху было меньше. Но зато был полет этот муторно-удушающим, потому как проходил под землей...

А после третьего полета Михаэль с фирмы свалил.

В третий раз новый инструктор — лысачок куда-то исчез — снова запустил Михаэля в небо. Перед полетом состоялся смутивший пилота разговор.

— Вы неплохо провели тренировочные полеты. Но самое интересное и, подчеркну, самое важное начинается только теперь. Теперь полет будет самый настоящий. Впрочем... Жалобы на самочувствие есть? — новый инструктор с костлявым лицом, в металлических круглых очках, тонкими пальцами беспокойно хватавший все подряд: полы своего зеленого халата, карандаши на столе, мочки ушей, щеки, брови, — глянул подозрительно Михаэлю в нос. — Если есть — высказывайте. Подлечим. Успокоим. И в путь, в путь! — Костлявый, — как и все худые-высокие, изнервлённый, — стал заводиться, побрызгивать слюной. “Самому бы тебе подлечиться”, — подумалось тогда еще Михаэлю. Но костлявый вдруг успокоился, сел, закинул ногу на ногу, закурил, виновато улыбнулся, сказал:

— Работа, с-сами понимаете. З-затрахался. Ну-с, приступим. На этот раз для вас главное — не поддаться нисходящим воздушным потокам и... Ну, в общем, тем фантомам, или — лучше сказать, — образам, что в потоке этом могут встретиться. На этот раз ваш путь наверх, только наверх! Скорость — предельная. Поэтому разучим несколько психорегулирующих команд. И еще эти... — инструктор чуть смутился. — Плевки... Да, да! Плевать надо умеючи! Вот так, через левое плечо! — очкастый смачно, но при этом тонко и даже изящно цыкнул слюной влево. — Кроме того... На сей раз вам полагается особый шлем, голосом команды подаваться не будут, а вот морзянка не исключена. Ну и — летательный аппарат. Теперь у вас будет, — инструктор опять виновато замялся, — летательный аппарат. Н-н-да... Старайтесь описывать то, что произойдет с вами в полете. Хоть в нескольких словах!

В третий раз Михаэль сильно нервничал. Нервничал потому, что вся подготовка к полету была необычной, и это ему здорово не понравилось. Во-первых, врачи — их набежало сразу несколько, и двое из них, как он понял из обрывочных фраз, были реаниматорами. Вместо привычных процедур (давление, вестибулярный аппарат, сердце) врачи занялись чем-то странным. Мерили и смотрели вовсе не то, к чему Михаэль, повидавший на своем веку медкомиссий видимо-невидимо, привык. А когда ушли врачи, колобком вкатился прежний инструктор-лысачок, стал выспрашивать, какие книги в последнее время читал пилот, любит ли он мистику, читал ли что-нибудь из книг религиозных. Тут Михаэль вышел из себя, стал кричать, что ежели он не шибко грамотный, так и пускай ищут другого, а не такого дурака, как он, что книг сейчас он не открывает, даже и открывать не собирается, разве какую книжку про рыбалку полистает. Но лысачок тут же его успокоил, а от радости, что капитан такой малограмотный, даже по плечу умильно погладил. Жест этот Михаэля расслабил, и он добавил, что из религиозного читал “Псалтырь” и что “Псалтырь” ему вполне подошла. Тут лысачок насупился (про “Псалтырь” говорить, видно, не надо было) и ушел. Вместо него явился костлявый и вручил Михаэлю махонькую дощечку, на конце загнутую лыжей, полированную. На дощечке был выцарапан чудной, не такой, как обычно, а с нижней перекладинкой, опрокинутой вправо, крестик.

— Ну-с, вот вам и летательный аппарат, — заговорил почему-то шепотом костлявый. — Берите в руки, ложитесь, запускать вас будем!..

Волга из обзора давным-давно пропала, облако, на которое его нацеливали, было далеко еще, когда Михаэль вдруг почувствовал: кто-то повис у него на левой ноге. Он дернул ногой — ногу не отпускали. Сейчас Михаэль летел уже не вертикально, а как обычно во снах и летают, а горизонтально. Поэтому смотреть на ноги было неудобно, но он все ж повернул голову, скосил глаза. И сердце его вмиг оторвалось от жил и рухнуло вниз: на левой ноге сидел голый, хвостатый, с белыми поросячьими ушами бес. Михаэль бешено заработал ногами. Но тут, ни откуда не прилетев, а словно здесь же из пространства вылупившись, появился бес второй, ухватил крепко ногу правую. Лететь сразу стало несносимо тяжко, горечь и злость душили Михаэля, он несколько раз принимался кричать, хотя и чувствовал: криков его никто не слышит. “Сдали, суки, бросили!..” — рвал и рвал он себе нутро. А под брюхом у пилота слышались визг, вой! Какое-то — пока сдерживаемое — смехалище начинало внизу, под брюхом, завариваться! Тут Михаэль почувствовал: медленно, но верно бесы утягивают его вниз! Идти вниз отчаянно не желая, он изловчился, перегнулся чуть не вдвое, стал лупить бесов изогнутой дощечкой по чему ни попадя. Черти — на удивленье — тут же истаяли, а Михаэля, засосав, как воздушным насосом, стремительно повлекло вверх. Тут же он и достиг малого, в тот день над волжской равниной чуть не единственного облака. Михаэль нехотя стал в облако входить и вдруг словно ослеп: невыносимое сиянье пробило облако слитным, живым, золотым столпом... Свет от столпа шел несказанный и тек медленно, словно мед. От света исходило насквозь проницающее, вечное спокойствие. Полет вмиг замедлился, скорость упала почти до нуля, тело обескостело, голову облил легкий приятный жар. Однако ногам было холодно, показалось даже Михаэлю: голова его в лучащемся облаке, а ноги из облака наружу торчат. Он опять прогнулся, стал сквозь золотой облачный туман глядеть вниз и вбок. Так оно и было! Ноги его босые — пятка к пятке, как у покойника, — выставились из облака, а близ ног бурюкались, булгачились бесы. Бесы немо разевали рты, сучили веревочными лапками, но хватать пилота за ноги уже не смели.

Внезапно Михаэля еще поддернуло вверх, он прошил облако иглой и растворился в густо-матерьяльном, текучем, сияющем мощней солнца заоблачном свете.

С самого своего вхожденья в облако Михаэль стал слышать сигналы в наушниках, но никак на них не откликался, виденного — ни вслух, ни про себя — не комментировал. Его, до последней морщинки, вобрал в себя золотой свет.

Внезапно сигналы в шлеме прекратились, а световое пространство над Михаэлем и вокруг него еще большим — величайшим, высшим светом заполнилось. Кто-то тихо-огромный, непомерный вошел во все клетки ставшего неплотным Михаэлева тела. Нестерпимая ласка и невыразимая приязнь разлились вокруг. На минуту пропали все молотящие мозг укоры-терзанья, и Михаэль прозрачностью тела и проницаемостью своей души сравнялся с Великим Светом. Но тут же и разлилась вокруг него туга печаль. Никто не спросил его: “Ты зачем, Миха, здесь так рано?” Никто не укорил: “Неужто — самовольно решился?” Но и вопрос, и укор Михаэль ощутил ясно и от этого в своей проглянутой насквозь (как стеклышко на свет), а затем за ненадобностью отброшенной душе почувствовал нестерпимую боль. Умирая от стыда-позора, вымаливая для себя хотя б еще секунду великой ласки и зная: ее не будет! — обрубленным вертолетным винтом грянул “пилот” вниз...

Открыв глаза, Михаэль увидел: лежит он на операционном столе, а из окошка полуподвального темень ползет. Но ведь “улетал”-то он днем! А теперь лампы вовсю горят и запах дурной стоит, да и чувствует он себя как покойник, сдуру выпрыгнувший из домовины.

— Вернулся! Ай, душка, ай, пилот! Как танцевал! Танцор полета, вот ты кто! — прыгал рядом лысачок.

— Глюкозу в вену! Адреналин, камфору! — приказывал незнакомый врач.

— Очнулся, пас-скуда! — встряхивал близ стола руками костлявый-изнервленный. — Только что не говорил, а так, молодцом... Но решающий полет — с-следующий!

Следующего “полета” Михаэль ждать не стал, с фирмы в одних трусах свалил, а потом случайно устроился сюда, на загородную базу. Это и было его вторым, и уже настоящим везеньем...

Дурнев куда-то запропал, Иванна с Нелепиным, слушавшие рассказ Михаэля, потерянно молчали.

— Бедный... — не выдержала наконец Иванна. — Вот уж не знала, что у вас на фирме такие дела творятся! — обернулась она к Нелепину.

— Это все волжанское отделение! Мы такие опыты давно запретили! Опасно... И вообще, — Нелепин замялся, — нельзя так. Некромир, он шуток не любит и, говорили мне, ничего и никому не прощает...

— Так вы с фирмы... — с радостным лукавством, словно давно об этом догадывался и только до времени молчал, протянул Михаэль.

— Я не ученый. Президент я... — застеснялся вдруг глупо Нелепин. — Экономически, так сказать, вперед науку двигал. А они — самодеятельность тут развели! Скажите, а на спецТВ съемка полетов шла?

— Вроде шла. Что-то об этом костлявый после полета говорил.

— Так я и думал. Они всякую грязь, весь соблазн некротический для ТВ-40 снимают! И дорого продают. Это все Чурлов! Меня Мефодьич предупреждал. А вы молодец, что сбежали. В следующий раз могли и не вернуться.

— Как это, Вася?

— Под видом сна они вводили его в состояние клинической смерти, а душу его — отдельно от тела — в некромир запускали. Ну, по-старому, в мир иной. А там самовольно жизни лишившихся встречают неласково.

— Как же не стыдно — душу без тела! Как же... Значит, он...

— Значит, я мертвым был?

— Без сомненья. Но только знаете, что я вам скажу? После смерти не летят, — восходят. Обманули они вас! Не туда, не в те слои запустили!

— Ах, кончай, Вась! Не могу я про этих козлов! Другой мир ведь! Налей мне! За вас, Михаэль, за возвращение! И за тот свет. Все там будем...

Выпили, закусили, и вспоролась словно штопором тишина, полетели подначки, перемигиванья, смешинки. Михаэль снова слетал на кухню, принес еще несколько опутанных тонкими стружками бутылок вина.

— Ты что ж, летчик, охранять нас сюда поставлен или спаивать? — пьяно смеялась Иванна. — А то, гляди, Помилуйке твоему вонючему пожалуюсь...

— Кто он вам, Помилуйко? — Нелепин внимательно глянул на Михаэля.

— Помилуйко? Это который уехал? Да я его в первый раз сегодня видел. Сказал, что из ФСБ, документ показал. Посторожи, говорит, они, мол, сбежали, то да сё. А я вижу, — вовсе вы не то да сё!

— Так отпусти нас!

— А что? И отпущу! Только куда вы сейчас? Смотрите: ночь... ни души кругом, машины у вас нет, да и ФСБ, оно шуток не любит.

— Помилуйко с нашей же фирмы. Программист-д. он, а никакой не фээсбэшник!

— А ты нас на вертолетике, миленький! На вертолете, а?

Михаэль внезапно как бы очнулся от сна:

— Пойду, пока тверезый, территорию огляну. Вы уж без меня попируйте.

Так некстати оборвавший налаживающееся общение, Михаэль ушел, и трое сбежавших из Москвы стали в холодной комнате (холод не мешал, наоборот, взвинчивал, порождал внутреннюю горячку) пить, вспоминать Москву, фирму. Выпили за упокой души Ушатого и взгрустнули. Выпили за возвращение Михаэля из небытия и повеселели вновь. Странное нервное возбуждение охватило всех пирующих, включая вернувшегося пилота.

— Ну миленький, ну “пилотик”! Ну полетим ведь? А то, я боюсь, нас здесь тоже ногами вперед запустят!

— Машина в порядке. И горючее есть. Так что, в принципе, с птичками можем и лететь. За Волгой — светает...

— Слушай, а куда ты нас перебросишь? А если тебе этот хмырь нас “куда следует” перебросить прикажет?

— Какое там прикажет? Он же с вашей фирмы. А мы полетаем, полетаем, да в бывшей нашей части за Волгой и сядем.

— Миленький, что нам часть твоя! Нас ведь и вправду ищут!

— Вань! Никто нас не ищет и никуда бежать мы не будем! У нас дела здесь, в конторе, я обязан их закончить. — Нелепин встал.

— Правильно, Вася, — прокашлялся и пошевелился все больше молчавший Дурнев. — Куда бежать, зачем?

— Да я ничего. Не настаиваю... — принял вопрос Дурнева на свой счет Михаэль.

Тут-то и скрипнула дверь, и встал на пороге Виталий А. Помилуйко. Колкая льдяная печаль тоненькими пластинками обламывалась с усов его и щек. Плечи длинной куртки были припорошены мелко искрящимся нетающим снежком.

— Утро скоро, господа, а вы все пьете. Кончайте пировать, поехали! Приготовлено для вас местечко. Вы, Иванна Михайловна, можете мужчин и не сопровождать. Часа через три-четыре они к вам вернутся в целости, ммм... и сохранности.

Помилуйко видел: слова его вызывают неприязнь и вызывают нервозность; для успеха же задуманного дела беглецов надо было успокоить. Но успокоить их он не мог, потому как сам под сухо-досадливой печалью скрывал тяжкое сердцебиение и страх, сдавливающий затылок каменными тисками.

Два часа назад Помилуйко, добравшись до окраины Волжанска, долго разыскивал телефон, наконец в одной грязненькой ночной кафешке его разыскал, позвонил по коду в Москву. То, что ответили Помилуйке по телефону, — его сейчас и терзало. А сказали ему следующее:

— Сделаешь так. Мужиков вывези назад к Москве. Бабу с собой не бери. А им — стволом пригрози и вывези. Километров тридцать назад по шоссе сделаешь, — встретится тебе поселок Шерамарь, пройди его насквозь. За поселком — кладбище и лес. Там в лесу тихонько предложи Нелепке шлепнуть Дурня, а потом этому дура-
ку — Нелепку. Откажутся оба, — шлепнешь обоих. А если один из них согласится... Тогда дальше действуй вместе с согласившимся. Кто согласится, — думаю, тебе ясно. Быть тебе, сучок, в Шерамари через полтора часа. Там наши люди подстрахуют, помогут. А потом — к нам. Уж мы встретим! Обиходим!

Теперь, на базе, Виталий Алексеевич стал сбиваться и трусить, хоть до этого ему казалось: все пройдет гладко. Заметно нервничая, он поднял выданный утром и на брошенной стройке пристрелянный, а теперь уже и снятый с предохранителя короткорылый бельгийский “бульдог”. Револьвер 1914-го года выпуска, чуть дернув мушкой, остановился на Нелепине.

— Вас попрошу первым, Василий Всеволодович.

Нелепин крякнул, встал, стукнул в сердцах стаканом о стол, подхватил с полу зеленый портфельчик, поплелся к двери.

— Михаил! Будь другом, проводи вниз! Теперь вы! — Помилуйко повел револьвером на Дурнева. Дурнев вышел, Иванна тоже встала. — Вам же сказано было! Можете оставаться. Повторяю: они вскоре возвратятся, никто силком их удерживать не станет, дадут показания и... К окну ступайте! — Помилуйко слегка разжался, рука с револьвером обвисла... “А ведь верно! Вши, недоноски, а туда же! В “материю д.” лезут. А не понимают, что он этой самой материи больше их всех в контурной по ночам нанюхался!” В Помилуйке вспыхнула и стала медленно разгораться сухая, амбициозная злость.

Проходя к окну мимо задумавшегося и слегка опустившего голову оператора-д., Иванна почуяла исходящую от него противную дрожь самца, готового убивать, стрелять и добивать недострелянных. Враз ухватила она взглядом и обвисшую руку Помилуйки, сухие его щечки, мышьи ушки... Не слишком соображая, что делает, Иванна вдруг с силой ударила ребром ладони по кисти обвисшей руки. Помилуйко от неожиданности сронил густую слюну, револьвер полетел в сторону, стукнулся об пол, поехал к ножке стола. Иванна мигом прыгнула вбок, револьвер подхватила, повела дулом снизу вверх к Помилуйкиной голове. Долгая, почти любовная судорога прошла по ее гибко-звериному в этот миг телу.

— Бросьте, Иванна Михайловна! Ну! Брось, стерва, брось! — зашипел презрительно программист-д., не желая повышать голос и сообщать о досадной неувязке отправленным за дверь мужчинам. Однако, увидев, что Иванна тяжелящий ей руку “бульдог” не бросает, крикнул громче, повелительней: — Морду разворочу!

Дважды подряд, с усладой, с силой, с болью, разрезая надвое указательный палец, нажала она на спусковой крючок.

Раздались два неаккуратных, неровно растреснувшихся хлопка, Помилуйко схватил себя за горло, стал валиться на стол с остатками закуски. На горле его, под пальцами, вздулся розовый тонкопленочный пузырь, затем пузырь лопнул, и двумя тугими струйками потекла, шибанув в ноздри дикой свежестью, кровь. Коротко, словно хотел что-то сказать, Помилуйко вытолкнул из себя ком воздуха, и вместе с воздухом изо рта его вывалился сгусток совсем уже черной крови. Стягивая газету с едой, со стаканами, оператор-д. пополз на пол.

— Готов! — крикнул возбужденно и, как Иванне показалось, радостно вернувшийся в комнату на звук выстрелов и сразу подскочивший к упавшему Михаэль. — Это ж надо! С двух причмоков — и готов!

... Выскользнув из больничной постели, Иванна опять влезла в тумбочку, достала новую, сине-дымную, морочащую далеким запахом небытия и тлена сигаретку.

“Да, все стало хуже, чем было! — никак не могла прервать она свои воспоминания. — Надо было оставаться в Москве, а подозрительные эти дела с некромиром бросить! Жить у Васи, а деньги... Да хоть на том же Савеловском торговать! Теперь — в Москву ходу нет. А может, не было этих четырех южных месяцев? Беготни по “держбанкам”, по НИИ, не было усатых, пылающих холостым жаром контрразведчиков? Не было нелепинского пьянства, тихо-настойчивых прилипаний вмиг разбогатевшего Вальки Дурнева, в больницу ее и запроторившего?”

Дверь в палату открылась и вошла, продолжая по дороге говорить сама с собой, пожилая медсестра. Прервав на миг свои бормотанья, она стала спрашивать:

— Как здоровьичко, детуся?

— Мрр... — бурчала Иванна в ответ.

— А там, до вас, детуся, пришли. И с одёжой, кажись. Выпысують вас. Доктор унизу так и пишет, так и пишет!

Внизу хмурился трезвый Нелепин, улыбался лучший пилот юга и севера Михаэль, что-то прямо в приемном покое строчил старенький доктор.

— Вася! Что? — Иванна кинулась к Нелепину на шею, заплакала.

— Порядок. Все улаживается. Сегодня начинаем действовать. А тебя доктор выписывает. Ты ведь у нас здоровая?

— Здоровая, здоровая... А как же Дурнев? Он отпустит?

— Он тебе кто — тюремный надзиратель? Пошел бы он в свинячье гузно!

— Пошел бы, пошел! — прыгая на одной ноге, она скидывала с себя больничные шлепки; забыв о Михаэле, сдергивала за рукав пижамную куртку, опомнившись, бежала к шкафу, к лежащей с ним рядом, кем-то уже заботливо приготовленной стопке одежды, прикрываясь дверью шкафа, кричала:

— Все уладится! Все, все!..

 

“Свежая голова”

Что-то сломалось в Уродовом механизме, что-то растреснулось у него в середке, в том неназываемо-узком внутреннем пространстве, которое презрительно звал он “пустынькой”. Из трещин, из камней этой самой “пустыньки” полезло наружу нечто новое, небывалое: после нескольких лет молчания Урод позвонил матери.

— Это я. Агавин, — сказал он, желая настроить мать, а заодно и себя на их прежний, служебно-шутейный тон. Однако в собственном голосе услышалась ему слякоть, сырость. Мать, подведенная соседкой по коммуналке к телефону, не отвечала, боязливо дышала в трубку. Тогда Урод без дальнейших разговоров к матери взял да поехал. Выпутавшись из темных закутков общего коридора, он вошел в незапертую комнату, но матери не увидел. Лишь приглядевшись, рассмотрел он присохшее к плетеному, на подламывающихся соломенных ножках креслу невесомое морщеное существо, с коричневым пергаментным лицом, с затаенной улыбкой на лиловых, вытянутых в нитку губах.

Безумно улыбаясь, мать смотрела сквозь него.

Агавин стянул с себя куртку, бросил на пол, посмотрел на ботинки, оглянул зачем-то пальцы рук, сел на стул.

В комнате (Агавин выменял ее для матери после смерти отца еще десять лет назад) кроме кресла, стульев, стояли кровать и несколько книжных полок, поставленных одна на другую. Сверху на полках покрывались жирной лягушачьей плесенью тарелки, журналы, термос, пустая, с купольным верхом, и лежащая на боку птичья клетка. Комната была влажной. Агавин почувствовал это сразу, зябко-брезгливо передернул плечами, затем еще раз, исподтишка уже, глянул на мать. Все так же безумно-весело мать трогала лиловыми губами пространство, так же, словно через хрупкие стеклянные трубочки, испускала перед собой жиденькое старческое зренье.

Агавин ждал вскриков-всплесков, хаоса претензий, ждал пышного и одновременно робко-провинциального “муздрамтеатра”, какой представляла мать еще при жизни отца. Муздрам, черт дери, был у нее в крови! И ведь на сцене-то, да и то никудышной, пробыла всего два года (как и ее мать, агавинская бабка), а вот поди ж ты: выветрить эту театральщину невозможно! От грубо-наждачной скуки и чтобы не впадать в воспоминания, Агавин стал рассматривать комнату.

Комната была чисто выметена, недавно оклеена обоями. Что было нехорошо — так это черные пятна по углам и наглухо закрытые форточки.

“Так. Убирают. Присмотр. Заботу проявляют. Дом призрения открыли. А профессиональную домработницу, — что прислал он, — выгнали. Не понравилась. Не из музкомедии. Не из балагана! Что это за пятна?”

Встав и делая вид, что разминается, Агавин пошел к окну. Пятна оказались обычным, бархатистым, зеленым, слабо-пенициллиновым телом плесени.

“Да это ж тина! Растеньица! Амебы. Жить хотят. Как и мы. Мы ведь — тоже тина”.

Сев, Агавин прикрыл глаза. Надо было выложить из сумки то, что он привез для матери и сейчас же, немедленно, уходить.

— А мне сказали, — ты умер. И позавчера как раз год тебе исполнился. Я и записку в церковь через Нюсеньку послала. Ну умер, думаю я себе, и ладно. На том свете — легче ведь. Умер — и Бог с ним...

— Что вы несете! Вот он я. Перед вами. Никакого того света нет!

— Да я ведь ничего... Может, и нет того света, а только легче там. Уж ты мне поверь. А что тебя вижу... Так ко мне всякие видения бывают.

— Вам не надо ли чего? Я привез.

Старуха пригладила коричневое платье такими же коричневыми руками и, лучась пергаментным лицом, указала на кровать.

— Надо. Туда, Минечка, ставь! В храм, все в храм отдам!

— Я не Минечка! И вы это знаете! Бросьте! Это Минечка ваш умер, а не я! И умер он в шестьдесят четвертом! В шестидесятые! А сейчас — девяностые! Соображаете ведь, небось, по годам-то еще?

— Правильно, правильно! Соображаю я! А насчет Минечки это я так... На всяк про всяк. Вдруг, думаю, Минечку назову — и опять его увижу... Ты, Сеня, не обижайся, просто мне Минечку позвать захотелось, — испугалась старуха. — Знаю, знаю, что Минечка умер. И ты умер. А я за грехи — жива. За грехи ведь жизнь дается, за них и отбирается! А долгая жизнь — за грехи особенные дается!

Агавин встал. Музкомедия стала выходить за все возможные рамки. Он хотел выгрузить из сумки то, что привез матери, с треском раскрыл молнию, но тут же ее и застегнул, а сумку, уронив на пол, пнул ногой. Сумка булькнула, поехала к кровати.

— Не притворяйтесь! — вдруг, не помня себя, завизжал Агавин. — Кончайте муздрам! — он кинулся к форточке, одним ударом вышиб створки наружу. — Форточки открывать надо! А то...

— Сердитый какой, ой-ой! — продолжала кривляться старуха. — А чего сердиться? Сердиться вовсе и нечего. Минечка и не сердился никогда... А что форточки не открываю — так боюсь: дух мой через них выйдет.

Агавин выбежал от матери в бешенстве. Притворство восьмидесятивосьмилетней карги было невыносимо! Хотелось выть, кусаться. Запал кусачий, однако, быстро кончился, ему на смену явился какой-то стойкий, невыводимый страх.

“Вдруг правду старуха говорит? Вдруг умер я? Или вскоре как Минечка: тю-тю! Нет! Не дамся! Есть врачи. Правительство есть. Пусть оживляют. Ре-анимируют! Вставляют что надо! Я шестидесятник! Заслужил!”

В те дни Агавин и решил возвратиться в “Аналитическую газету”.

В “Аналитичке” его встретили нервной дрожью.

“Агавин возвращается!” Это было невероятно. Сенсационно это было! Возвращается вместо сбежавшего в “Доводы рынка” Прощелыгина, возвращается — значит, будут смелые сексуально-политические и оккультно-параноидальные расследования! Будет роздано всем сестрам по серьгам, дано каждой твари по харе! Сунуто будет дрючком в мошонку всем аналитикам старой школы, а уж если говорить откровен-
но — аналитконсервам. Много чего будет! А писать в столовой Агавин перестанет. Зачем? Туалетов в редакции много...

Этот переплеск, поднятый мелкой газетной верховодкой в зацветающем томно-зеленой ряской аквариуме “Аналитички”, был Уроду лишь в досаду. Потому как настропалял он себя и подначивал, сволочил и стращал, пристегивал к стулу и отстегивал от него, но слов мерзейших, сперва сигавших в стороны, затем сплетавшихся в один жгут, в единое, остро секущее целое, но статеек смачных — не было. Их не было день, не было неделю, месяц. Редакция трепетно ждала. Вот. Сейчас. Шебалдахнет! Агавин же у себя на четвертом этаже тихо хирел и писчей этой немощи, вдруг на него свалившейся, до умиранки пугался.

Сегодня Урод был назначен “свежей головой” номера.

Такое назначение сулило удачу. “Свежая голова” могла многое! Она могла советовать и направлять, критиковать и править. Стало быть, несмотря на то, что собственной статьи пока нет, можно было засандалить на одну из газетных полос кусок про странную фирму, про военных, черными собачьими носами что-то вокруг кучи “фирменного” дерьма вынюхивающих. Прессовый вариант полосы выпускающий редактор Шульгрен читать все одно не станет! Вот номерок с таким куском на видном месте и выйдет: кушайте, дорогие коллеги, хлебайте!

И Уродец, шумно дыша, стал в роль “свежей головы” входить. Поэтому, когда к нему впёрся вдруг мраморнолицый, с голубеющей лысиной, стыдливо оклеенной по бокам не волосиками даже, а жидкими клочками сена, старичок, — он лишь заурчал глухо, собираясь пустить в наглеца тарелочкой для пирожных. Для верности броска Урод оторвал даже голову от слабо испещренного звездочками синего экрана и неожиданно вздрогнул: глаза старичка странно мерцали.

— Вот статью принес. “Апология совести” называется, — гордо-возвышенно выплеснул из себя старичок.

— О чем, о чем? Вы псих, да? Имбецил, да? Нет ее! И не было! Вон, во-он! — заволновался Урод. Но голос его при этом треснул и распался на две половинки, как старая сухая мыльница. Такому голосу не поверил и сам говорящий. Не поверил ему, конечно, и старичок. Он вызывающе и хитрецки усмехнулся:

— Думаете-таки — нету? А вы сюда, сюда гляньте! Я, между прочим, с фирмы “АБЦ-Холзан”. Слыхали о такой?

— Откуда?.. Что, что у вас там? — внезапно до усерачки, до лихоманочной дрожи забоялся возможной провокации Агавин. — Шантажировать меня? Через меня говно спускать? Я вам не “сливной бачок”! Я вам! Я...

— Да вы гляньте, чего зря ерепениться? Снимочек-то у меня классный. И к вашему нынешнему душестоянию отношение, ох, имеет!

Чувствуя нашатырную резь в носу и вату в плечах, Урод тяжко поднялся и, минуя дерзкого старичка, вывалил себя в коридор. Надо было спешить со статьей про вонючую фирму! Не то другие из клюва выхватят, измельчат, испоганят!

И назначенный “свежей головой” номера тут же старичка подозрительного из памяти исторг, решив заняться прямым своим делом. А дело было хлопотное: надо было “на свежую голову” просмотреть шестнадцать полос завтрашнего номера, выискать в них все несуразицы, нелепицы, исправить все, кроме явных опечаток, — ими займутся корректоры, — шероховатости. Да еще надо было пустить где-то краем полувопрос-полусообщение о фирме “АБЦ-Холзан”. Приехав на второй этаж, Урод зашкандыбал по темноватому коридору. Вдруг позади полоснулся смешок. Смешок был тонкий, гниловатый, гнойно-подростковый, даже, пожалуй, зябло-онанистический. Урод решил не оборачиваться. Много чести!

Однако сдвоенный смешок разлился по темной брюшине коридора вновь.

Как буйвол, всем корпусом Урод развернулся к смеющимся. От кабинета Приживойта, на малюсеньких крысячьих лапках тюпала к нему огромная, без туловища голова. Его собственная. Почувствовав резкую загрудинную боль, Урод стукнул себя костяшками пальцев в ключицу, медленно сплющил веки.

Когда же он веки разодрал, понадеявшись, что гадкая эта “фата моргана” рассыплется, — голова была совсем близко.

— Што штоишь, шука! — прошипела громадно-вздутая, смолёная, размерами примерно метр на полтора голова. — Вали отсэда, пока я швежая! Ну!

— Куда? — сам собой лепетнул одеревеневший агавинский язык.

— Наверх, конежно! К штарику беги, шука! — здесь голова на крысьих лапках рассмеялась все тем же подростково-слюнявым смехом, и Агавин увидел, что во рту у головы нет четырех передних зубов: двух верхних, двух нижних. Сквозь эту прямо-таки клокочущую чернотой дыру глянул на него дурно-лиловый, искусанный кем-то до крови язык.

— Ну жа! — голова подтюпала почти вплотную. — Шама беж тебя тут шправлюсь! Не верижь? Ну можги-то у меня ничего еще! Швежие! — рахитической обезьяньей лапкой голова вмиг откинула со лба на затылок громадную овальную крышку, чуть наклонила себя вниз, и Урод увидел млосно-розовые с темно-фиолетовыми вкрапленьями, жирно кипящие в каком-то масле и, стало быть, варимые в котелке мозги. Мозги дохнули мусорно-овощным смрадом, голова крышечкой хлопнула, жидкого пару, вылетавшего из котелка поубавила, но тут же и подняла крышку вновь.

Урод охнул и, не разбирая дороги, рванул к запасной — то запиравшейся, то не запиравшейся — лестнице. Подбегая к лестнице, делившей этаж надвое, он мельком увидел вплывавших в коридор с противоположного конца четырех самых главных, самых первостатейных аналитиков, писавших для газеты лишь по особым, всечеловечески-важным случаям. Окликать их Урод, ясное дело, не стал, хоть во времена иные двумя-тремя фразами подольститься не преминул бы.

Четверка же, гуськом втянувшаяся в коридор, тихо-торжественно двинулась в кабинет Главного. Голову дикого кабана, которую катили два поваренка на огромном колесном блюде, четверка, конечно, видела. Видела, как голова смоленая скрылась в дверях спецбуфета, видела и Уродца, шатнувшегося к запасной лестнице. Но не таковы были четверо гордых, четверо смелых, чтобы жалкий маскарад в утерявшей всякое ощущение — кто же ее, собственно, кормит-поит! — газете мог их остановить!

Четверка шагала и шагала. Но коридор был длинен, сгущалась в нем полумгла, загустевал, казалось, сам воздух, останавливалось потихоньку время. Да и ждали в конце коридора, в кабинете у Главного, четверку сюрпризики и сюрпризы! И первый из сюрпризов был такой: с сегодняшнего дня Урод в газете не работал!

И напрасно убегающий в панике со второго этажа Агавин мнил про себя, что поправит свое пошатнувшееся реноме статьей, разоблачающей параноиков-ученых, генералов-церковников, всех, всех! Разоблачать кого бы то ни было Уроду предстояло уже как лицу частному!

 

На юг

Ехали впятером: Иванна, Нелепин, батько Верлатый, хлопец и все время чему-то улыбавшийся, лысый, как слоновий бивень, шофер.

Дымный вечерний шлях курил себя к югу, то проваливаясь во тьму, то отпрыгивая к мелкой, передергивающей вечерней рябью, как шкурой, реке.

Разговоров не говорили. Разговоры остались в нежно журчащем голодухой, в грубо скворчащем весенней убоиной городе, в скверных больницах, в тошно пустых магазинах, в игорных домах, пропитанных запахом скинутой желчи и запахом резко поднявшегося к стенкам пищевода желудочного сока.

Кроткий воздух полей, мягко волнуемый воздух реки пощипывал щеки, холодил мочки ушей, обещал новую, кристально-чистую, успокоенную в самой себе — словно вода в стакане — жизнь.

“Есть же где-то край или хоть кусок земли успокоенной? Где она, эта утерянная земля отцов? Не тут ли под колесом, на этом шляху? А может, там, куда едем?” — истомлял себя несвоевременными мыслями Нелепин.

Он поглядывал на спавшую с ним рядом, закутанную в цыганскую цветастую шаль Иванну и, пугая себя, думал: в ней его успокоение, но и его медленная смерть, в ней надежда, но и боль утекающего навсегда, словно сквозь пальцы, бессмертия.

Истекал час одиннадцатый. До полуночи оставалось всего-ничего. Убегали — Бог знает куда бежали, — поддавшись уговорам батьки Верлатого, бросив в городе все, что можно бросить в спешке. “Ну и классно, что уехали: гнилой город, тоскливый город, ненужный”. Эти слова Нелепин повторял про себя уже несколько дней кряду, с того самого часа, как пропал Михаэль. А пропал Миха прочно, пропал, скорей всего, “с концами”.

Несколько дней назад по городу прошелестел слух: прямо на летном поле раскурочили какой-то вертолет, обломали малый винт, залили дегтем обшивку, выдавили стекла “фонаря”-кабины. Иванна и Нелепин тут же поехали в аэропорт. У разбитого вертолета отирались какие-то бомжи, важно ходил взад-вперед маленький пожарник в каске. Из разговоров узнали: прошлым вечером у вертолета появились какие-то пьяные и с ними вроде бы перелетевший из России усатый летчик. Ох, жук! Сам, видно, — чтоб не оставить независимой республике, — машину свою и раскурочил! И слинял, конечно! И эти самые приезжие тоже слиняли...

Все начинало проясняться: никаким Михаэлем здесь не пахло! Никогда свою машину он не позволил бы курочить. К поискам срочно подключили батьку Верлатого. Тот через своих хлопцев узнал: у геликоптера крутились кавказцы. Правда, арендовав вчера три вагона в товарном поезде, идущем на Ростов-Дон, кавказцы из города уже укатили. И говорят, вагоны эти не товаром, а людьми набиты были! Но кто теперь это проверит? Дело было сделано тихо, а на железной дороге все этими самыми кавказцами давно куплено-перекуплено.

Выходило скверно. Выходило, что разгром вертолета — инсценировка. Может, попытка замести следы, может, просто месть. Но все равно: поезд уже не воротить! Оставалась надежда, что Дурнев через своих игроков-толстосумов попробует определить нынешнее местонахождение поезда, свяжется с властями, те проверят вагоны или хоть прояснят достоверность услышанного. Но Дурнев делать ничего не стал, отрубил сразу: Михаэль сам, по собственной воле, уехал с кавказцами. Сказал об этом человек верный, и больше слышать о Михаэле он, Дурнев, не желает.

Тогда Нелепин с Иванной решили искать сами. Но тут грянула новая неприятность: вечером все того же тягостного дня на квартиру Нелепиных пожаловал батько Верлатый с адъютантами. На сей раз вошел он без обычного куража, без криков, тихо сел в кресло (два адъютанта в какой-то румыно-африканской форме с кистями и перышками остались стоять за спиной), ласково шевеля некрасивым ртом, сказал:

— Шукають вас. Ну? Догралысь?

— А чего нас искать? Мы всегда здесь! И потом: мы ведь в независимом государстве, так? Вот убежища политического и попросим.

— Так-то воно, так. Алэ е тут одна малэнька заковыка: шукають вас одного, и ни якою политыкою тут нэ тхнэ, — батько протянул Нелепину ксерокипию телеграммы на непривычно узком бланке.

“По подозрению в убийстве... — запрыгали перед ним слова, — Яхирева... — Мутно-зеленая вода потекла перед глазами, — задержать Нелепина... Просьба разрешить... следователю Российской прокуратуры Степененко Н.Ф. ...” Кончив читать, Нелепин продолжал держать бланк в руке. В него заглянула Иванна.

— Какого Яхирева? Что за чушь, Вася?

Не получив ответа, Иванна тут же сообразила: Яхирев — предлог! Однако это вовсе ее не смутило, впервые после больницы она вдруг почувствовала в себе силы защищаться, действовать, стрелять, кусаться, любить...

— Чушь, конечно чушь! Алэ що ж нам робыть, панэ Верлатый? — кокетливо поведя плечом, улыбнулась она батьке.

— Що, що! Звъязався я з вами якогось биса! Вы ж, панэ раднык, обицялы нам “матэрию д.”. Дэ вона?

Они и вправду предполагали здесь кое-что сделать. Какая жалкая иллюзия! Как только — с двумя посадками, с дозаправкой в Ряжске и в Белгороде — добрались сюда, на юг, как только Нелепин сходил по единственному оставленному Ушатым адресу, ему стала ясна полная их обреченность. Человек, к которому адресовал его Ушатый, был тяжко болен и хоть отнесся к Нелепину сочувственно, помочь ничем не смог: все изменилось, он оказался не у дел, стал никем, боялся, что и его, как когда-то Барченко, тихо и без шуму шлепнут. Тут же, правда, человек переадресовал Нелепина к батьке Верлатому: “Он мой должник: все организует, все на себя возьмет.

— ... Вы ведь, Филипп Петрович, знаете, денег не было! А что касаемо записанных во мне данных... Так вынуть эту запись без спецаппаратуры и думать нечего! А посему нужно вытащить Вальку Дурнева из игорного дома, привязать к стулу, надавать палкой по пяткам. Тогда и пойдет работа. В крайнем разе, есть одна чисто прикладная программка, которую можно без ущерба для... — Нелепин поперхнулся, — для обеих наших держав продать... Она у меня целиком записана на дискете.

— Пан Валэриан, игорный будынок... Розпуста цэ! Тикать трэба. До нас, у рэспублику тикать! Бо тут вам, з матэриею вашою, и кинэць! А ну, гайда у порт!

Близ порта, в игорном доме, перезревшая плоть бытия набухала и брызгалась бесчисленными красками, рвалась хлопушками и хрустела деньгами: то мощной зеленью, то бледнорозовой местной немочью. Как древний германец — белые длинные волосы скинуты назад, зеленоватые скорлупки век над голубыми до бесцветья глазами, сияющие залысины-взлизы, плотно-брезгливый рот, — восседал на кресле-троне Дурнев. Над зеленым столом, под фиолетовым ангельским небом свистели чьи-то коготки, фосфоресцировали персты, лопались черные бухгалтерские мозоли, прели от запредельных сумм нежные подушечки женских пальцев. Все близ стола было схвачено, пути-отходы перекрыты, в руках Дурнева трепыхалась сама жизнь — игроненасытная, сладкая, щедрая!

Отрываться от игры Дурнев не желал. Наконец, утомленный взглядами и знаками пришедших, объявил получасовой перерыв.

— Ну? — ворчал он. — Я ведь не кончил еще, господа! — В голосе В.Р. слышалась капризность живописца, долго не знавшего, как завершить лучшее свое полотно, и, наконец, именно сейчас принявшегося ловко и уверенно его заканчивать.

— Валя! Ищут нас! Наши люди телеграмму секретную добыли. Уезжать надо... — Нелепин, чтобы скрыть небольшую неточность в своем сообщении, кашлянул.

— Уезжать? Ты чего, Вась? А мое хозяйство? А все иное-прочее? Да и денег на лабораторию маловато пока собрано.

— Ты не понял. Нас ищет Российская прокуратура.

— Вас... тебя ищут! — ощерился диковато Валерьян Романович. — Зачем я с вами только связался! Ползаю здесь теперь, как рак-отшельник...

— Кто ж тебя ползать-то заставляет. Едем! Батько обещает у себя в республике лабораторию организовать. Теперь есть деньги — значит, будут и компьютеры с оптикой, и лучеуловители... Тебя ведь тоже в покое не оставят, если меня повяжут.

— Мне ничего не будет! — зарычал вдруг Дурнев, потом, спохватившись, добавил мягче: — Я ни при чем. Никаких ваших с Ушатым дел не знаю. Я наукой занимался! Меня не тронут. А то, глядишь, и помогут. А вы... — он долгим взглядом обсмотрел Иванну, и она почувствовала: Дурнев хотел сказать что-то обидно-колкое, но затем мысли его переменились, и он выдавил из себя совсем иное: — Вам тоже есть резон остаться. Я тут, пока искал Михаэля, — он сглотнул слюну, — нащупал связи кой-какие. Предложим свои разработки новой державе. А? Ты как, Вась?

— Ты знаешь, куда твои разработки сразу же попадут? Во всяком разе для России “материя д.” будет потеряна навсегда...

— Бросьте вы накручивать: Россия, потеря... — что-то для себя решив, Дурнев встал. — Надо подумать. Давай обождем чуть, а, Вась? Ну хоть до завтра-послезавтра...

— Сегодня выходной. Завтра телеграмму обсудят в местной службе безпэки, потом в прокуратуре. Скорей всего, примут решение о задержании, возможно, и о выдаче...

— Да говорю тебе, пустое! Я покалякаю с кем надо... — Дурнев весело на Нелепина глянул, хотел что-то добавить, но вновь удержался, увел глаза вниз.

Пока Дурнев прятал глаза, Иванна все поняла. В быстром промельке дурневских зрачков она увидела всё изжигающую и всё отвергающую страсть к убийству, пылавшую пока что сдержанным, белесо-голубеньким огнем. Ей стало страшно, как в первом детстве, когда пугали: если убить кого-нибудь, — пусть лягушку, пусть головастика, — в зрачках убившего навсегда запечатлеется убитый. В те времена, в детстве, она по сто раз на дню бегала к старенькому зеркалу, рассматривала свои зрачки, потому что перед тем придавила во дворе какого-нибудь муравья. Тогда в зрачках ее ничего не отражалось. Теперь же ей показалось: в дурневских зрачках она видит себя и видит Нелепина. Вместе, рядком лежали они на каких-то коротких носилках: рты раззявлены, глазные яблоки выдавлены, ноги вывернуты.

“Показалось? Не показалось, нет! Так и будет! — спел внутри нее какой-то гнусаво-скрипучий гобойчик. — Отдаст! За фишки свои и за жетоны при первой же возможности и отдаст!”

— Тогда что? Ждем до завтра? — Нелепин глянул на батьку, потом на Иванну. Батько раздраженно отвернулся, Иванна же мягко-спокойно подытожила:

— Конечно, до завтра! Только давайте пораньше соберемся, ну часов хоть в десять. Ты, Валек, где будешь?

— Я? Здесь! Здесь я с утра! — потерялся и задергался от ласки словесной Дур-
нев. — Но лучше у вас! Я даже к девяти могу!..

Выехали через двадцать минут после разговора с Дурневым. Ни батько, ни Иванна Дурневу и на волос не поверили: “Потим його до нас у рэспублику пэрэвеземо. А зараз основный “груз” видправыты трэба”, — только и сказал батько...

В неглубокой выемке близ соленых озер, меж двумя рукавами широкой реки примостилась крохотная батькина страна. За камышами и солонцовыми болотами, за песчаными горами-кучугурами лежала эта Русско-Украинско-Бессарабская Республика. Ехали к ней с остановками весь день. Дорога сильно петляла. Солнце медленно летело к обрыву и все никак не могло затонуть в нечуемых околоземных морях.

— Станэмо як завжды, — сказал Верлатый шоферу с головой-бивнем.

Шофер тут же увернул вправо и за невысоким маслинником встал. Пассажиры выпрыгнули из машины. Рядом с дорогой на лужайке стоял одноэтажный саманный дом. Дом был явно нежилой, — может, лесничество, может, контрольно-пропускной пункт, — и никого в нем вроде не было.

— Отдохните пока тут, мы все оформим, потом вас проводят в республику.

— Когда ж проводят? Вечер на дворе. Тогда уж лучше бы до утра.

— До утра не полагается. Тут еще территория “нэзалэжникив”. Они следят строго. А мы, мы — там! — Батько махнул рукой куда-то за песчаную гору.

Враз посерьезневшие батько с хлопцем сели в машину, уехали. Иванна походила по комнатам, заглянула во все углы — никаких признаков того, что здесь кто-то жил, никакой еды или припасов, только пятилитровый алюминиевый чайник на газовой — впрочем работающей — плите. Вернувшись в прихожую, она села на кожаный диван, прильнула к Нелепину.

— Никого. Хорошо как! Надоели... Надоели все! — шептала она, расстегивая на Нелепине рубаху, расстегиваясь и сама. — Они надоели... А ты нет! Не надоел... — тут же она бросила раздевать все еще о чем-то думающего Нелепина, быстро и до конца разделась сама, мягко, как пантера, изогнула спину, ухватив его за самый корешок, повлекла на себя.

В острых, нестерпимо-смелых, как тесак параноика, ласках ночь к ним прихлынула быстро, почти мгновенно. За окнами домика крупно, словно кристаллы сахара на черногречишном меде, проступили три-четыре звезды. Метнулась мимо окон, крикнув что-то глупо-нежное, неуклюжая ночная птица, и снова все примолкло.

— Зажги свет, Вась...

Нелепин нащупал над головой выключатель, щелкнул им, свет не зажегся.

— Сейчас, — нехотя встав, он пошел в коридор искать пробки. Иванна накинула на голое тело вынутый из небольшого общего их чемоданчика халат. В дальних комнатах домика что-то, как ей показалось, несильно грюкнуло.

— Вась, ты?

Ответа не было. Тогда Иванна встала и почему-то на цыпочках пошла Нелепина искать. Она нашла его в комнате, выходившей на другую сторону дома. Нелепин как подошел к окну, так и стоял не в силах от окна отлипнуть.

— Глянь!

Иванна подошла, стала сквозь стекла вглядываться в темень.

Но и вглядываться было незачем, в глаза и так сразу бросалось: на песчаной, поросшей редким лесом горе кто-то был. Вспыхивал по временам огонь, долетали звуки, похожие на унывное пенье.

— Там, эта самая... республика?

— Не знаю... Ты туда глянь. — Нелепин сжал узко-холодную женскую кисть.

Правей, там, где в темную высь уходила песчаная гора, непрерывной вереницей вверх, вниз, в стороны сновали синие огоньки.

— Что это, Вась? Ищут кого, что ль?

За забором раздался стук. Иванна и Нелепин как по команде развернулись влево. Дом был обнесен сплошным и высоким деревянным забором, ворота и калитка были со стороны фасада, но с тыла могла быть, как это обычно принято в сельских усадьбах, и калитка запасная. Просунулась меж столбом и штакетиной в белом рукавчике рука, Иванна судорожно потянула воздух, рука белая щеколду отвернула, калитка отворилась. В проеме стоял хлопец-адъютант в белой рубахе. Он помахал рукой темным окнам, будто чувствуя: за ним наблюдают.

— Спужались? — крикнул он прилипшим к стеклам Иванне и Нелепину. Голос хлопца на середине слова сломался. — Я сам спужался! Идемте! Батько клычуть!

— Погодь! Да зайди ты. Что, разве завтра нельзя?

— Нияк нэ можна. До нашой рэспубликы местни власти никого нэ дозволяють пускаты. Мы ж як та загряныця! Посты, автоматчики, зранку вас зразу ж и затрымають! А ноччю проскочим!

— Зайди, погрейся, — сказал сквозь стекло Нелепин. Форточку или окно, переговариваясь с хлопцем, он так и не распахнул. — Мы сейчас соберемся.

Пока собирались, луна окончательно вошла в курчавящиеся облака, и, хоть иногда сквозь их потертости посвечивала, стало почти темно. Из-за этих смешавшихся с лунным светом облаков темень приобретала какой-то мрачноватый хвойно-зеленый оттенок. Подхватив легкий чемодан, втроем скользнули они в калитку и по ровному, уже подсохшему после весенних дождей лугу двинулись к песчаному горбу.

Чуть погодя, Нелепин потянул за рукав ушедшего вперед хлопца:

— Что там за огни, справа? Сейчас не видно их, а до этого мелькали все время.

— А я знаю? Мабуть, контрабандисты, можэ, ще хтось. Тут у нас всякэ бувае...

Через несколько минут все трое были на песчаном горбе.

— Вон опять, смотри! — показал Нелепин вправо, вглубь только теперь заприметившегося леса. — Во куда повернули! А я-то думал: почему не видно их? Обойдем?

— Як обийдешь? Трохы в сторону визьмем. От бачите? — Показал он на круглящийся серой тыквиной отдаленный песчаный холм. — Туды нэ пидэм. Там блок-пост “нэзалэжникив”. Пидэм ливиш, до виноградныкив, до сторожевой вышкы. Вона пуста, нэма на ний никого. А за вышкою ричка, — хлопец старался говорить уверен-
но, — дали прыстань. А на прыстани — вжэ наши.

— Тогда двинули? — Нелепин собрался было сказать что-то радостное, похлопать хлопца по плечу, ободрить, но тут с темной кучугурины, с той стороны, где, по словам хлопца, был блок-пост “нэзалэжникив”, раздирая вкось плотно-серую мешковину рассветной тьмы, ударил автомат. За ним второй, третий, еще, еще! Нелепину показалось: он бежит, на бегу его кто-то бьет острым ледяным коньком в плечо, ледяной ожог разрастается, опрокидывает наземь, волочит по песку. Песок становится грубым, острым, непроницаемо черным...

 

Ложный путь и ложный след

Никодим Фомич, следователь Степененко, мигал так часто, что, когда миганье наконец прекращалось, глаза его из-под бесцветных век глядели на свет божий совсем ошалело. “Кто это перед нами? Какого рожна? Зачем?” — словно бы спрашивали глаза у подследственных. Впрочем, несмотря на эту мигательную, а пожалуй, — и умственную слабость, следователем Степененко все еще оставался. Хоть и допускал порой просчеты и ошибки, приводившие к последствиям тяжким.

В деле об убийстве старика Яхирева Степененко как раз такую ошибку — на взгляд прокурора Осташкина — и допустил. А именно: вместо того чтобы искать заказчика и организатора убийства (а он, по мнению прокурора, был), Степененко в каком-то припадке бешенства, ослепленный праведным, но неуместным при расследовании гневом, переловил и пересажал по очереди всех четырех мальчишек. Переловил-то он их лихо, но следствие тут же зашло в тупик. Где ящик с коллекционным оружием? (Разговор мальчиков о ящике удалось подслушать.) Где доказательства вины задержанных? Пока все держалось на звонке неизвестного да на нескольких, несомненно, указывающих на их вину, но доказательствами не являющихся оговорках мальчиков. А стоило прокурору на время отлучиться, как следователь совершил еще одну ошибку! Одновременно с задержанием ребят возникла у прокурора мысль — ее поддержали и оперативники, и тот же следователь. Мысль была простая: отпустить кого-то из ребяток на свободу да и походить за ним как след! На том и порешили. Прокурор отбыл на три дня в Сарапул, и за это время Степененко успел совершить еще одну и самую тяжкую ошибку: вместо Гешека — единственного, кто, по общему мнению, мог вывести на организатора убийства, — отпустил рыхленького Мацу.

“Ведь Мануил этот, Серебро, если и знает организатора, то непременно спугнет его, тогда ищи-свищи!” — негодовал прокурор.

— Куда еще ходил Серебро с тех пор, как вы его отпустили? — снова звонил прокурор раздолбанному им несколько часов назад Степененке. — Может, в магазин, в школу, на дискотеку?

— А куда ему ходить? В Ближнее Село ехать собрался.

— Звонил куда-нибудь?

— Звонил, — нехотя отвечал Степененко. — Только что, из автомата. Кому — устанавливаем.

— Глядите, не потеряйте мне его! — раздражал себя попусту прокурор. Но и Никодим Фомич, следователь Степененко, тоже раздражен был до крайности. Эта старая гэбэшная вошь! Этот заржавленный крючок! Не понимает элементарных вещей! Не понимает: гуманизм ни при каких обстоятельствах не позволяет держать пацанов в тюрьме. Именно из соображений гуманности Маца и был отпущен. Но разве “этому” объяснишь-расскажешь, что вот и отец отпущенного прибегал, волосы на себе рвал, обещал запереть сына накрепко. И правильно, пусть запрет! Самого бы прокурора недельку-другую на нарах подержать!

Картинка “прокурор на нарах” взвеселила Никодима до крайности.

И Никодим Фомич хохотал: бурно, заливисто. Хохотал и думал об одном: как земля носит этих законопослушненьких вшей? “Да, да, земля! — перекинулись вдруг мысли следователя совсем на другое. Надо землю во дворе поглубже проверить! Маца же этот никуда не денется. Может, еще и выведет на кого надо. Да и был ли этот “кто-то”? Тут — вопрос! Этим-то вопросом и надо огорошить прокуроришку при встрече!”

А тем временем случайно ускользнувший от оперативников на Покровке Маца с гранатой в кармане шел в Тетрагон взрывать Урода...

О взрыве в Тетрагоне Урод услышал быстро, минут через сорок. Услышал как раз тогда, когда, напуганный беззубой головой, взбирался со второго этажа “Аналитички” на шестой. И враз перед ним вытянулась вся им задуманная и умело выкованная цепочка: мальчики, убитый старик, особняк на Солянке, ЗИС, который он гонял к особняку, длинный дурачок, продержанный вместо Нелепина у входа в особняк больше пятнадцати минут. Нет, здесь был порядок! Любой следователь такую цепь с крюком на конце заглотнет. А уж после событий на фирме, о которых Урод узнал совсем недавно и в которых этот самый Нелепин был, без сомнения, замешан, тем боль! Нет, здесь все о'кей! Взрыв хоть и разворотил дверь бывшего агавинского кабинета, к самому Уроду никак не подводил. А раз так — опасаться нечего. Но вот поторопиться, без сомнения, следует!

А вот Дюдя Тимерчик пошел по ложному пути. Да, так! Теперь он это понял ясно, отчетливо. “Не надо быво так нагво налетать на эту говняную фирму. Не надо быво устраивать скотский дебош! Надо быво купить всех. А кто на дебош его товкнул? Кто оставил маленького чмок-астронавта без разработок, без банка данных, без главного научного специалиста фирмы по фамилии Дурнев — словом, без штанов? Кто придал делу ненужную огласку? Кто вообще должен ответить за все?”

Чувствуя, что совершает еще одну и, возможно, непоправимую ошибку, Дюдя уволил Срамоту со Свечным.

Теперь действовать приходилось одному. И в первую голову надо было вернуть Дурнева Валерьян Романовича из нетей в Москву. Здесь Свечной и Срамота были не помощники. Здесь требовались людишки помощней! Людей, способных вернуть кого угодно и откуда угодно, Дюдя нашел весьма скоро. Но вот как этого самого Дурнева найти? Здесь пахло безнадегой. Делом фирмы занималось ФСБ, а туда Тимерчика и на пушечный выстрел не подпускали. И вдруг золотой этот ученый, платиновый этот Дурнев объявился сам! Не сразу, ох не сразу, но объявился. Письмо, лох, написал! На адрес фирмы! Ай да башка ученая! Конечно, прежде чем к нежданной почте потянулись грязные лапы ФСБ, Дюдины люди на фирме письмо ухватили и на Старую площадь доставили. Адресовано оно было нынешнему руководителю “Холзана” доктору медицинских наук — читай: старой калоше — В. Авилову. В письме, кроме жалоб на жизнь и нескольких строк псевдонаучного вранья, ничего ценного не было. Но был обратный адрес! И хоть далековато залетел ученый (за границы России, дрянь, сиганул!), теперь установить с ним контакт, а если надо, то и вывезти силой (вместе с неким Нелепиным, который тоже, как выяснилось из письма, был носителем какой-то особо ценной информации) — особого труда не составляло. Дюдя и стал такой вывоз готовить. А здесь — второе письмо! В нем Дурнев, пеняя старичку Авилову за молчанье, писал, в частности, и о том, что этот самый “носитель” Нелепин сбежал дальше на юг, в некую Русско-Украинско-Бессарабскую Республику (сокращенно РУБР), да и сам Дурнев через несколько дней собирается в столицу этой дохло-наглой республики выехать. Здесь был шанс! Незаконная республика! Раковая опухоль на теле братского государства!

Окрыленный нежданной удачей, Дюдя всего за два дня через своих людей в Министерстве обороны все и организовал. Выходило красиво, выходило стройно-великолепно. Вскоре должен был отправиться секретный “борт” на юг. И... и... Дюдя у себя в кабинетике на Старой даже заплясал. Можно будет наконец вывести его дельце на мировой уровень. Слухи-слушонки! Острые! Разящие! И эта новая “материя д.”, руководимая В. Р. Дурневым, тут очень даже сгодится! Надо лететь с военными! Под такое дело можно и кого-нибудь из прессы с собой прихватить! Не для того, конечно, чтобы на весь мир о захвате и вывозе сообщать. А для того, чтобы рассказать о том, как он, Тимерчик, современную науку патронирует. Тут необходимо было “свое” и очень тонкое перо! Чуток посомневавшись, Дюдя набрал один давно известный номер.

Был вечер. Может, поэтому ответили Дюде кратко-рублено:

— Ну.

— Господин Агавин?

— У.

— Есть информационный повод для абсолютно сенсационной статьи. Возможно, вас заинтересует... — Дюдя медленно выговорил еще несколько десятков слов, затем важно уложил трубку на рычаги. Все! Тонкая шейка предстоящего события была обильно смочена, намылена, оставалось затянуть на ней веревочку потуже!

Информацию о фирме Дюдя собирался еще раз прокачать на своем подвальном компьютере. Но неожиданно в кабинет его, вместо верных, мордасто-горбатеньких помощников, влезла страхолюдная буддийская монахиня. В серой хламиде, наголо обритая, со стальными мышцами, грубая, дерзкая, она затолкала Дюдю вглубь кабинета, закрыла дверь изнутри на ключ, усадила онемевшего сочинителя слухов в кресло и, мигом завязав у него на горле бантом белую парикмахерскую простынку, адским пыточным голосом спросила:

— Как будем стричь, сучара?

Дюдя не ответил. Стальные лапы монахини, ее титановая, тихо клацающая челюсть враз лишили Тимерчика языка. Чтобы снять чрезмерный эффект от религиозно-философского шока, монахиня буднично и как будто между прочим спросила:

— Ты чего ж это, сурло? Настоящих хозяев своих позабыл?

— Яххр...

— Забыл? А? — монахиня с вжатыми в голый череп мышиными ушками белый узел на горле слегка поослабила. — Кто в кремлевском нужнике третьего дня написал: “Всем йогам по рогам?” У? А куда это ты без спросу на летательном аппарате пилить вздумал? — перескочив с детских проказ в клозете на серьезное, монахиня затянула бант на шее потуже. И Дюдя, почти теряя сознание, укорил себя горько за то, что удалил от себя сто и тысячу раз проверенных Срамоту и Свечного. — Ты, сучок, ведь только сочинитель слухов. А события сочиняем — мы! Сделаешь так: никаких полетов... — монахиня перешла на шепот, однако Дюдя, потрясенный тем, что роковую ошибку уже не исправить, помощников не вернуть, из своего утомленного сознания внезапно выпал...

Ну, а следователь Степененко решил ошибки исправлять вовремя. Работать и работать над ошибками — решил он! Для такой вот “работы над ошибками” следователь сел в собственной кухне на табурет, взял зеркало и, заглянув в него, строго задал себе несколько вопросов: “Кто-то к убитому старику приходил? Приходил. С предложением? С предложением. Этого “кого-то” старик в тот вечер и ждал. Он ведь петь по утрам начал! Это и в особняке заметили. Значит, тот, кого ждал он, обещал что-то ценное, может, дорого давал. Кто ж это был? Так и не выяснили. А пора, пора выяснить! Опросить пора всю Солянку! Взять за грудки, вытряхнуть, выгрести нужные сведения!”

Отражаемый зеркалом, следователь заулыбался даже. Приятно было представлять, как, проехавшись по Солянке, выпрыгнув пружинно из “Волги”, отдавливая чьи-то ноги, полоша зевачий люд и приказывая гнать этот люд в шею, станет он накручивать шажки у особняка. А потом, вдруг нащупав вариант поиска, кинется стремглав к ближнему из соседних домов, найдет там старика, уже лет пятнадцать сидящего безвылазно дома, и навалясь и пугая его, но по временам и жалко трухая оттого, что старик ничегошеньки-таки не знает, выгребет из свидетеля все, что тот в свое мутно-заляпанное окошко каждый день видит! Заставит перебрать все дни осенние! Должен, должен помнить потенциальный свидетель богатую событиями прошлую осень! Вытряхнув же из старика все до крохи, следователь его бросит, станет скорым шагом обходить квартиры стоящего близ места преступления дома, будет вбивать, вколачивать в садовые, в криво-боязливо торчащие из косеньких плеч головы: “Вы свободны, свободны! Говорите, рассказывайте! Предавайте гласности! Преступники ее смертельно боятся! Мы посадим убийцу, посадим всех убийц! И нынешних, и бывших, и будущих!”

И безумным казался в этот час следователь своей тихой, робко заглядывающей в кухню жене, безумным казался сыну, слышавшему через стену несуразные выкрики отца, безумным казался и самому зеркалу, отразившему за век свой людей многих, людей разных.

“Хватит вопросов! — тут же решил Никодим. — Прояснение наступит в процессе работы! Дело надо ладить! Де-ло! И не только как следователю — но уже и как судье! Да, верно! Он должен стать частным судьей! Пусть никто его не назначил, не нанял, — он сам себя наймет и назначит. Нужен, нужен — частный суд! Не подверженный произволу систем. Пусть субъективный — зато скорый. Расследовал — осудил — приговорил — привел в исполнение! Три-четыре дня — и кончено! А то тянут, елозят! Тогда только в России все уладится, когда судить частно будут. Частно — значит честно!” Эта последняя простенькая сентенция взвинтила Степененку до высшей степени.

Он и начал ладить дело по-новому. И несмотря на легонькое безумие (а может, именно благодаря некоторому в голове кавардаку), вдруг достиг результатов изумительных. Удалось-таки ему из люда сидячего кой-чего повытрясти! Правда, не из старика, а из девочки, которую по вечерам оставляли дома одну. Девочка все время глядела на улицу — телевизор смотреть она почему-то не желала — и видела, как недели через три после октябрьских событий подъезжала к дому напротив “вроде старая, а сама как новая машина”. Этого было маловато. Но следователю, битый час кружившему вокруг девочки, снова повезло (проницательным всегда везет!). Подглядев из-за портьеры на выкаблучиванья встрепанного, густо мигающего “милицейского” и пытаясь внучку от этого скачущего козлом — маньяк, что ль, какой? — избавить, в комнату вперлась бабка в штанах, в телогрейке, прогудела певуче:

— Ты чего, сокол, девчонку маешь? Ты б меня спросил, что ли!

— Дети подчас видят такое, чего ни вы, ни я...

— Да я сама енту машину видала. Два раза. Один-то вечерок был памятный, праздничный. Да только и после того машина приезжала. В аккурат в тот день, как сторожа зарезали. Я еще себе думаю: день рабочий закончился, чего ж машина ента приперлась? Машина старая, как послевоенная, а выкрашенная по-новому.

— Цвет и... и... оттенок? — взволновался следователь до икоты.

— Говорю: аж поблёскивает!

— Марка, стиль, страна изготовления, багажник, окна?

— Да чего тебе окна? Я тебе номер скажу. Номер-то у нее чудной, я его с двух разов и запомнила! 88-80 номер. Я еще себе думаю...

Но Никодим Фомич ничего уже не слышал. “Каковы подонки! Думали поддельным номерком, стирающимся в сознании любого грамотного человека, обвести! Не на тех напали! Номер, конечно, липовый, но здесь ниточка, нить, веревка! Старую машину выкрасили! Потом, конечно, на свалку. А мы ее на свалочке и отыщем! Там, там, там... Тара-та-т-там! Номер, номер...”

Номер оказался подлинным. Тут же был установлен и владелец машины ЗИС
52-го года выпуска — им оказался Нелепин Василий Всеволодович. Вначале от этой новости Никодим даже слегка онемел, потому как с Нелепиным этим самым в особняке разговаривал. Тот сам к следователю и подошел, спросил что-то общее, как, мол, дела, как следствие? Представился даже, подонок! Зачем? Это выяснится! Степененко — ликовал. Четыре дня он занимался проверкой личности хозяина автомобиля, а к вечеру пятого, от напряжения и горячки, скакнул под ледяной — только, только ледяной! — душ. Запершись в ванной, он выл и стонал от восторга.

“Военно-промышленный комплекс! Под фирмочку выкрасились! Старый президент — тю-тю! Новый — в бегах! Уф, Никодим, уф, лягашечка! Куси их, куси!” Одним поворотом ключа дело было запущено по новой. Грудь следователя выгнулась колесом, он стучал в нее кулаком, и грудь отвечала ему певуче и грозно. Дело окрашивалось в инфернально-политические тона. “ВПК разлагает частный бизнес! Да еще и мистикой его обволакивает! Вот она — новинка! С нею можно взлететь высоко! Уфф! Уфф!”

И Степененко, начавший играючи разматывать все эти уголовно-процессуальные сложности, тут же махнул в мутновато прорисовавшийся на листах дела Волжанск. В Волжанске радости прибавилось. Здесь был уже заговор, мятеж, взрыв! В Волжанске Степененко бросил смеяться, не прыгал козлом, не стучал себя в грудь. Серой мышкой перебегал он от филиала фирмы к теплоходу (давно возвращенному из волжских плавней), повторяя про себя: “Не спугни, Никодим, не спугни!”

Недавние события в Волжанске, какая-то неявная, но все ж уследимая связь Нелепина с погибшим при исполнении служебного долга губернатором-демократом С. И. Луевым, внезапно открывшееся исчезновение вертолета (который обслуживал работавший на фирме “Холзан” пилот Скусов), исчезновение, к которому — а
вдруг? — мог быть причастен и этот горе-предприниматель Нелепин, — потрясали. А тут еще туманные полунамеки вице-губернатора Зистера. Все это давало в руки такие козыри, что пора было, как говорится, воду сливать! Надо было, конечно, подключать к делу ФСБ, потому как попахивало здесь дурновато! Но... Никодим Фомич, следователь Степененко, решил синицу из рук не выпускать: когда еще такой шанс! Он скупо сообщил начальству: дело разрастается. И попросил связаться с близлежащими областями, а на всякий случай и с МВД стран ближнего зарубежья, запросив тех в первую очередь о людях и о вертолете.

Ответ из одной такой “ближне-забугорной” страны пришел на удивление скоро. Вертолет обнаружился в небольшом городишке прижатой к России жарко, прижатой тесно страны. Сама республика к вертолету, к его пассажирам и экипажу претензий не имела и уголовное дело вести на своей территории, конечно, не разрешила. Правда, в частном порядке (для сбора материалов с последующей их передачей в прокуратуру независимой республики) приехать кому-нибудь из “расейских” дозволялось. Впрочем, вопрос о привлечении к ответственности граждан бывшей метрополии обещали прояснить и утрясти на месте. Но для всего этого необходим был официальный запрос в прокуратуру республики. Однако составлять такой запрос было некогда, некогда! Потому-то Никодим Фомич никакого обращения-запроса решил не ждать. Отлетев из Волжанска на денек в Москву, Никодим кой о чем рассказал прокурору Осташкину, обозвал его формалистом-консерватором, заявил, что идет по горячему следу, буквально вырвал у прокурора согласие на создание новой оперативной группы и на продление дела по вновь открывшимся обстоятельствам, а сам на следующий же день, и именно в частном порядке, в эту самую ближне-независимую республику выехал.

 

Душепродажа

Рана в левом плече кровоточила, пылала, словно выгрызли из плеча огромный кус мяса, топориком надкололи кость, вставили в проруб остро-горящую сталь.

Их снова везли все в той же открытой машине. Еле ловимые раненым голоса республики, но, главное, ее странное имя, своим грубо-сокращенным звуковым телом вередили рану. В урывочных же и обманных выплесках зрения многое в республике представлялось бестолковым, глупым.

Так, к одному из участков дороги выехал новенький танк, приспособленный под торговую точку. Из люка танкового торчала по пояс громадная баба — в белом передничке, простоволосая. На одну руку баба навертела связку истекающих жиром сарделек, сразу вызвавших у раненого приступ тошноты, на другой руке ее болталась связка новеньких учебных гранат. Широко раздирая рот, баба что-то без роздыху орала. Никаких солдат-офицеров близ танка не было, не было и покупателей. Весь народ скопился в другом месте. Люди в яркой, но разносезонной одежде (в мерлушковых шапках над легкими безрукавками, в кожаных куртках на голое тело и поверх шорт, в длинных платьях с меховыми манжетками и в галошах на босу ногу) толпились бездельно под огромным, до рези в мозгу обрыдшим кумачом. Узкозмейный кумач вился меж двух черенков от лопат. “ЛАСКОВО ПРОХАЕМО ДО РУБРУ”, — звал кумач. По самому низу кумача углем было дописано: “До чортяки Верлатого”.

Внезапно машина резко затормозила, боль в левом плече стала непереносимой. Раненый, полулежавший на заднем сиденье, шире раскрыл глаза и увидел нависающий над ним балконом кремовый барский дом.

— Заноси его! Быстро в лазарет! Остальные — в штаб!

Штаб развернут был в этом же кремовом, с рамами голубыми доме.

— Зажралысь тут! — крикнул, явно кому-то подражая, батько, как только невеликий гурт прибывших протопал по лестницам в раздольную, в три окна комнату на втором этаже. — Усих в распыл пущу! — неистовствовал Верлатый уже явно для форсу. — Сидайтэ, — вдруг резко сменил он тон. — Положення наше — усим видомэ. Положення — кэпськэ. Прорыв з боем на территорию рэспублики группы прикрыття з паном радныком выклыкав у “самостийныкив” дыкый спазм. Чекаемо провокаций. Командырам перевирить посты. Никому нэ пыть. Штабу начальника до мэнэ!..

Почти две недели батько Верлатый метался по республике как бешеный, сам проверял посты, сам выезжал на границу.

Очередной серый день весенний засиял тихо, неярко. Верлатый в который раз уже решил идти в лазарет, узнавать о нелепинском здоровье. На выходе из гостиной его перехватил генписарь.

— Батьку! Вертолет на берегу сел. Прошляпили мы... Там человек один. Не похоже, что нэзалэжнык. Пана радныка знает. С вами срочно говорить хочет...

— У, черти б его съели... Давайте, волоките!

Через десять минут в гостиную с овальным столом и закапанными то ли жиром, то ли батькиным трудовым потом зеркалами вошел Валерьян Романович Дурнев.

Не так много времени прошло с той поры, как бежал ученый с Иванной и Нелепиным из Москвы, а изменения произошли с ним великие. Начались, правда, эти изменения много раньше этого совместного бегства. Может, еще в Волжанске, когда, отлученный от настоящего дела, занялся Валерьян Романович с горя теорией и практикой игр. Тогда-то мир впервые и померк перед его взором. Все умерло, все рассыпалось в прах, лишь дотронулись кончики пальцев до игры настоящей. И прикосновенье это было обдуманным, математически точным. А иначе ни удовольствия, ни страдания-страсти, конечно, не было бы. В самом-то деле! Неужто грязно-слюнявые картишки или подобные черепам с дырочками ноздрей и глаз кости могли увлечь чуткий ум великого ученого? Да ни в жизнь! Увлечь его могла только высшая математика игры, только мировая ее востребованность и неизбежность. В жизни безалаберный и аморфный, — прикасаясь к игре, становился Дурнев жестким, даже грозным. И контур души его — если б захотел В. Р. снять этот контур по им же разработанной схеме — тоже стал жестким. Стал контур стягиваться, сжиматься, пока не сузился окончательно, не стал походить на грубо-резкое тире меж чем-то прошедшим и чем-то пока еще не наступившим. Жестко повел себя Дурнев, вернувшись в Москву из волжанской ссылки. Грозным и беспощадным предстал — несмотря на внешнюю интеллигентность и мягкость — перед посетителями игорного дома в порту независимого государства. Почти такую же грозную силу ощущал в себе ученый и прилетев сюда, в уморительно-карликовую республику. Силу эту подпитывало и то, что знал он вещи, обитателям республики пока неизвестные.

— Поговорим один на один. Вышлите их, — кивнул Дурнев на адъютантов. Дождавшись ухода лишних людей, продолжил: — К вам, в вашу республику бежали двое. Муж мм... и жена Нелепины. Нужно их срочно вывезти отсюда.

— Да ну? Это зачем же?

Дурнев стал приводить резоны, излагать батьке выгоды и даже — очень туман-
но — сулить неплохие деньги. Однако чем больше говорил он, тем верней чувствовал: доводы его здесь отчего-то не работают, хитрый батька только нагло на слова его скалится, а чтобы беглецов вернуть, делать, скорей всего, ничего не станет.

Дурнев поморщился, пытаясь понять, отчего слова его до батьки не доходят. Своим цепким, математическим, очищенным от излишеств и сора умом он тут же, в чем загвоздка, и понял. А загвоздка была в том, что говорил он с батькой фразами и даже интонациями того самого контрразведчика, что натаскивал его перед вылетом в РУБР. Ишь ты! Прямо не “служба бэзпэки”, а клуб экстрасенсов! Вспоминая эту недавнюю беседу, Дурнев поежился. Брр! Контрразведчик был, конечно, гад ползучий! Высокий, как хлыстик, извивающийся, крючконосый, до смешного худой. Он похаживал вокруг Дурнева рысцой и тихо, но твердо, с рассыпной жестью в голосе, увещевал:

— Поймите же, пан Дурнев! Это все только для их и для вашего блага. Для блага вашей России, наконец! Ну? Вы же в душе русский почвенник, я не ошибся?

— Почвенник? — Дурнев зябко повел плечом. — Мне по вкусу почва тех мест, где я могу достойно и с удовольствием жить. Здешняя почва мне приятна.

— Знаю, наслышан! Это называется — обрести вторую родину. Ну а тогда, как же эта “вторая родина”, приютившая вас, давшая деньги и кров, посмотрит на отказ помочь ей? Да и смешно отказываться, — контрразведчик распрямился, стал вроде еще тоньше. — Смешно, потому что и без вас это сделают. Но грубо сделают! Я бы даже сказал — гнусно. Вы гнусности этой хотите? Уверен — нет. Да их ведь ваши российские мильтоны скоро разыщут! По уголовному делу и разыщут, как пить дать. Уверен: вам даже и рисовать не надо картинку захвата ваших друзей силой. Ведь и в вашем, и в нашем МВД одни костоломы, доложу я вам. Иногда и хуже: палачи, катюги! Мы же, заметьте, организация интеллектуальная. Ну же! Да ведь никто, кроме вас, и не сможет помочь нашим ученым “снять” информацию, которая, по некоторым данным, давно уже господина Нелепина тяготит. Кто, наконец, обеспечит продолжение программы “материя д.”, о которой вы сами нам любезно сообщили? Власти меняются, режимы уходят, а наука бессмертна! И она — для всего человечества...

— Знаете, я что-то устал. Тяготит меня теперь весь этот научный блуд!

— Блуд науки? Блудодеяния, так сказать, бессмертных? В этом что-то есть! Правда, попахивает... — хлыстик зарысил вокруг Дурнева быстрей. — А ваши нынешние занятия — они вас не тяготят?

— Представьте — нет! В игре есть что-то живое, новое, от причинно-следственных связей очищенное: взлет, падение, взлет! Какая-то новая материя жизни, молодой бодрящий хаос! Я им упиваюсь похлеще вермута! Выиграл, выиграл, проиграл!

— Ну да! Проиграл и повесился.

— Да! Да! И повесился, если хотите! Повешение — тоже новая жизнь, ее начало! В повешении тоже — отряхающий с нас инерцию космохаос! И хватит нам здесь пастушков с барашками представлять!

— Понял, понял. Правда, сам я думаю слегка иначе.

— Думаете? А ежели думаете, — какого черта в этой душегубке сидите? Давайте ко мне! Вместе над теорией игр покумекаем!

— Ну, ну... И не душегубка здесь вовсе. Я же говорил: у нас здесь банк интеллекта плюс небольшая чиновничья контора по сортировке мыслей. Или скажем так: фирменная фотолаборатория по проявке невидимого, хе-хе... Сродни той, вашей, московской! Но вернемся, как говорится, к предмету обожания. Если вам в короткий исторический срок стал безразличен ваш друг Нелепин, то уж Иванна Михайловна, думаю, вам никак не безразлична!

— Вы... Кто вам позволил!? — Вскочив, он тогда бросился к хлыстику, но не добежав, остановился. Хлыстик улыбался.

— Да. Не безразлична, — вернувшись в кресло, он на несколько минут затих. Хлыстик тишине не мешал, перестал даже рысить вокруг, обмахнув улыбку со щек, что-то тихо на своем столе перебирал. Наконец, глаза от бумажек оторвал, мягко-устало запереживал:

— И как же быть нам? Как дальше жить-то?

— Ну чего вы, собственно, от меня добиваетесь? — Дурнев не узнал своего охрипшего голоса. — Чего, чего?!

— Браво! Бис! Вот это по-нашему! — хлыстик скользнул из-за стола. — А ничего почти! Вывезите по-хорошему ваших друзей из этого государства-заморыша, из карликового этого сортира! Пока ваши и наши прокуроры не наломали там дров. Нелепин — нам. Мы с ним аккуратно и человечно, подчеркиваю: человечно — работаем. Снимаем информацию, которую он в себя опрометчиво вогнал, и отпускаем на все четыре стороны. Хочет — в Россию, хочет — в Австралию. Ну а Иванна Михайловна, — конечно, вам... Как-нибудь, думаю, с ней поладите.

— Нет уж! Вы это... Не отпускайте его... Не надо! Он, если правду сказать, — опасен! Что-то в нем такое появилось... Словом — фанатик! Опять может по моим методикам фирму организовать. И милиции его не выдавайте... У себя и оставьте.

— Браво! Бис! Я и сам, признаться, об этом мечтал. А вы, пан Валериан, оказывается, калач тертый! Ну так позовите Нелепина тихохонько! Дайте его нам! Его мозг, его душу, всеми этими программками истыканную!

— Думаю, это возможно. Я скажу им примерно следующее...

Теперь, сидя у батьки и вспоминая тот разговор, Дурнев клял себя за опрометчивость. Не надо было самому сюда лететь! Пусть бы посылали группу захвата, вынимали их отсюда с мильтонами! Иванну — прямо к нему на дом! Это можно было оговорить: живая и нетоптанная Иванна — и он запись нелепинскую считывает. Ну а если нет... Поупираться надо было, а он сразу смяк, стал подсюсюкивать, чушь плести!

— Я вот вам что сказать должен, — зашептал он хлыстику после того, как закончили отрабатывать детали полета. — Мне это сейчас только в голову пришло! Вы ведь по неопытности научной можете подумать, что все, что сейчас в этой комнате происходит, на покупку-продажу души смахивает? Ну и в лужу сядете! Вы не Мефисто, я не Фауст! И я не потому Фаустом быть отказываюсь, что продажи не было! А потому, что никакой души, а стало быть и ее “материи”, нет! Нету! Nihil est! Ошибся я! Полжизни на нее положил, а сейчас чую — ошибка! Один пар, одни сопли, одна моча и комочки воздуха внутри нас! Ну так теперь хоть, вкупе с этой пустотой, и продамся! Вот уж и не напрасно жил! И цену свою получил, и бабу классную под себя уложил! А души — не ищите, не тратьте пороху!

— Ну а коли нет ее, — то, стало быть, о продаже смешно даже вспоминать, — вежливо, но слегка нетерпеливо перебил его хлыстик. — Души в материальном смысле, возможно, и нет. А наука — есть она. Всякие там психологические тонкости, возможности воздействия, психорегуляция, психотронное оружие. Они-то нам и нужны! За них-то мы и готовы платить...

— Вы шо сюды спать приихалы? — настырно-весело тряс Дурнева за плечо батько голоштанный, атаман кафешантанный. Дурнев руку батькину с плеча сбил, вскочил на ноги, промокнул платком вспотевший лоб, спросил:

— Так как же, ясновельможный?

— А так. Вы забыли сказать: вы из Держбэзпэки чи з ФСБ?

— Да. Простите, я не представился. Что-то мне нездоровится сегодня. Перелет этот... Я — Дурнев. Создатель программы “материя д.”. Да ведь вы меня сто раз видели!

— Видел, видел. И растленные ваши игры видел. Вот что, пан Дурнев. Если вы действительно создатель программы, то оставайтесь, гроши теперь есть, обеспечим лучше, чем в Америке.

Дурнев тягуче рассмеялся.

— Лучше? Да вас разбомбят завтра! Я с тем и прилетел, чтоб и вас, и тех двоих отсюда вывезти.

— До нэзалэжныкив?

— Дались вам эти “нэзалэжныки”! Есть, есть одно местечко! — тут Дурнев запнулся, вдруг осознав: в это самое место, лихо придуманное им самим и одобренное хлыстиком, ни батько, ни Нелепин с их мужицкими умами не поверят! “Переиграть на ходу? Куда, куда предлагать? В Россию? Безумие! Назад в “Большую Независимую”? Нелепин теперь не согласится! Понимает: все равно его выдадут! Не то! Прокололся! Не надо было ехать! А может, “служба бэзпэки” меня специально сюда отправила? Чтобы спугнуть этих? Заставить их шевелиться, действовать? Или чтобы меня самого в это дело по уши замазать? Тогда назад!.. А Иванна?” — здесь горячая, запирающая ноздри и рот волна желания, смешанная с волной страха, хлынула на Дурнева. Но тут же он из волны этой и вынырнул: — Есть одна страна. Из “бывших”. Там — примут. У меня там друзья университетские. И условия для работы есть!

— И вы нэзалэжныкам штатовським продалысь, — не обращая внимания на слова о соседней стране, горько-беззлобно мурлыкнул батько. — Ну, так вот вам! — Верлатый вяло помотал перед лицом Дурнева вывернутым из кармана бородавчатым кукишем. — Впрочем, можете с Нелепиным сами побалакать. Только ту же самую дулю и схлопочете!

Дурнев, все еще охваченный горячим туманом, поднялся.

— Где они?

Батько люто звякнул ложечкой по графину, и вплыл в гостиную адъютант голубокрылый.

— Сопроводить пана Дурнева до пана радныка!

 

Лемурия

Над вечерним, над разлогим туманом скопилась, а затем, прорвав в низком небе дыру, пала на непризнанную республику ночь.

Слегка переместив тяжесть тела со спины на правый бок, Нелепин лежал теперь с открытыми глазами. Всего несколько минут назад он, как сухая вишневая косточка, влипшая в кончик мусорного базарного кулька, выронился из воронки забытья. Сквозь окно третьего полуэтажа виден был край двора с куском невысокого ракушечного забора.

В палате никого не было. Иванна, весь день и часть вечера просидевшая ря-
дом, — Нелепин ее не видел, однако присутствие хорошо ощущал — куда-то ушла. Нелепин попытался привстать, у него ничего не вышло, и он смог лишь чуть переменить положение тела, с трудом переместив ближе к краю кровати подушку. Он стал устраиваться на правом боку, и то ли ночь за окном посветлела, то ли в горевший вполнакала фонарь добавили напряжения, но только видно стало ясней, отчетливей.

Двери палаты отворились, и вошел военфельдшер, которого Нелепин уже несколько раз здесь видел. На цыпочках, чтобы не потревожить раненого, военфельд-шер подошел к единственной койке в палате, как-то сбоку заглянул Нелепину в лицо. Полуприкрыв веки, тот увидел, как из-под надвинутого на брови белого колпака радостно блеснули желтые, с карим ободком зрачки военфельдшера. Постояв, подергав ниточкой седеньких усов, фельдшер той же мягкой, тонущей в самой себе походкой вышел. Но вслед за ним втиснулись в палату такие же усатые, в колпачках белых санитары. У одного из санитаров усы стянулись бабочкой под самым носом, у другого кончики их, обвиснув книзу, едва заметно вздрагивали. Чем-то санитары были меж собою схожи, и чем-то оба они — несмотря на неодинаковость лиц и фигур — походили на военфельдшера. Да и врач, днем зондировавший рану Нелепина и как-то воровато ворочавший в ней пулю, тоже был на фельдшера и на санитаров похож. Было в обличье этих людей что-то чужедальнее, нерусское, всеми давно позабытое. Да еще удивительная мягкость поступи и колпаки белые: натянутые глубоко, до бровей, до скул, даже мочки ушей закрывающие! Как, однако, ни поправляли колпаки фельдшер и санитары, как ни натягивали их — было ясно: на макушках у белохалатников что-то шевелится, топорщится, будто волосы медперсонала встают время от времени под колпаками дыбом.

Застенчиво улыбаясь, санитары медленно шли к кровати Нелепина. Вдруг шедший впереди заметил, что веки раненого всего только полуприкрыты, и приятно-воркующим голосом запел:

— На воздушок вас, господин советник... снесем. Так и военфельдшер велел!

Нелепин слабо кивнул, а о странной схожести между собой здешних медработников как-то безнадежно-весело подумал: “Каков поп, таков приход”.

Койка на колесиках качнулась, поехала. У порога санитары ее приподняли и затем уже все время несли на руках. При этом один из них шел спиной вперед, дружелюбно-пристально глядя прямо в нелепинские зрачки. Поплыли смутно-зеленые, пугающе узкие и влажноватые, словно кишки огромного животного, коридоры, побежали полуэтажи, лестнички, спуски. Наконец, передний санитар выбил пяткой какую-то дверь, и они очутились в скверно освещенной каменной зале с одним единственным далеким окошком. В окошко это вливался мутноватый, почти рассветный, с ночной болотной зеленцой свет. “Какой же тут воздух?” — Нелепин осмотрелся. В каменной зале стояло несколько больничных коек. Кто на них лежал и лежал ли вообще — сразу разобрать было нельзя. Внешнего освещения явно не хватало, внутренний же источник света был слаб, едва посвечивал снизу.

Санитары все не уходили. Они стояли, держась за спинки койки и все с той же пристальной доброжелательностью разглядывали Нелепина.

“Чего они ждут? Может, тут временная остановка? Скорей, так”.

Тут дверь в залу, тщательно и накрепко затворенную санитарами, — Нелепину особенно запомнилась эта тщательность, — открылась. Вошел военфельдшер. Был он теперь без халата, но в колпаке, и был на фельдшере великолепный, чуть не президентский, в яркую продольную полоску, зеленовато-серый костюм. Двигался фельдшер все так же мягко-пружинисто, но шел уже не на носках, да и в глазах его светилась не радость, а хищно-сытое, будто у кота, поймавшего мышь, довольство.

— Ну! — прикрикнул фельдшер на санитаров. — Чего стоите, как в воду опущенные! Просите! Молите!

— Господин советник! — тут же, хрипло-умоляюще гаркнул ближний санитар. — Господин... — санитар бухнулся на колени и уже на коленях стал подбираться к изголовью койки. Быстрая слеза стрельнула по щеке его, насквозь прожгла вислый
ус. — Мы просим вас и умоляем! Оно, конечно, вас на воздух нести велено! Но вы уж тут как-нибудь побудьте, а? — санитар затрясся, стал подниматься с колен, и Нелепин увидел чуть выдвинувшийся из-под халата (прежде, наверное, подогнутый) кончик роскошно-полосатого, то ли кошачьего, то ли обезьяньего хвоста.

“Уф. Тихо! Все ясно: лихорадка, бред. Тихо! Спокойно! Пройдет сейчас...”

Тем временем санитар с колен поднялся, нервно слазал в карман брюк:

— Ваша ведь кассетка? Ну! Con anima doloroso? — перед Нелепиным мелькнула пластиковая широкая кассета. На ней мелко-беглой латынью было что-то записано.

— Знаем, что ваша! Но теперь-то она у нас! Тогда чего ж упорствовать? Чего, на хрен, жилы мотать всем?

Тут затряслись, завыли в кроватях такие же, как и сам Нелепин, раненые-покалеченные, и свету в каменной зале прибавилось. Он растерянно обежал залу глазами. На койках и вповал на полу лежали люди. Глаза у многих были закрыты, а у тех, кто смог веки раздернуть, — глаза были потухшими, вытекшими. Но несмотря на это, раненые стали дрыгать культями, судорожно стукать костылями о каменный, на удары не отзывающийся пол.

“Сколько нам ждать его?” “Давай, мужик, скорей!” “Тоже мне, корчит из себя...” “Та цэ ж якыйсь шахрай, пройдысвит!”

“Бред, лихорадка!” — продолжал успокаивать себя Нелепин, а вслух, чтобы в галдеже этом, в этой склоке не выглядеть слабым-лишним, крикнул:

— Не сметь меня торопить! Я президент фирмы. Предприниматель!

“Заткнись!” “Чего ваньку валяешь: ты тварь бездыханная, труп!” “Вишь, не хотит он с нами, бизнесменом прикидывается!” “А мы жди его тут, мучайся...” Лежащие на кроватях заклацали зубами, завыли. Клацанью вослед пополз по зале и быстро всю ее заполнил гадко-удушающий запах.

“Да это же мертвецкая! Не хочу! И в бреду не хочу!” — завопил про себя Нелепин, а вслух, глядя неотрывно на фельдшера, стал чеканить:

— Немедленно врача! Я главный советник атамана Верлатого! Я подам рапорт... У батьки суд короткий! Замочит — вмиг...

— Какой ты советник! Ты денщик, прислужник этого душеглота, Вальки Дурне-
ва! — вызверился вдруг фельдшер. Он отскочил от нелепинской койки, ловко запрыгнул на каменный, высившийся слева от входной двери помост. — Слушайте
все! — отвратно-скрипучим, обезьяньим голосом закричал военфельдшер с помос-
та. — Указ по республике воздушных духов Лемурии! Сим указуют нам! — он выхватил из-под пиджака бледно-розовый конверт с огромными вислыми сургучами, тут же все сургучи обкусил, сплюнул, стал про себя бумагу читать.

— Хм... — Так я, впрочем, и думал! — подобрел вдруг фельдшер, и голос его лишился явного обезьянства, перестал быть варнякающим, гадким. — Вот оно — оказуется, куда его! Ну сверху видней, конечно. Слушать всем! — фельдшер приготовился читать, но здесь Нелепин, уже не контролируя себя, заорал:

— Брось листок, сука! Брось! Врача! Батько!

— Эхе-хе, “батько, батько...” Ну чего вы, любезный, хотите? Еще на воздухе помучиться? Так вас до воздуху не донесут! А батько — далеко он!

— К окну меня! Воздуху! Устроили тут мертвецкую!

Злоба фельдшера куда-то подевалась, он все еще недовольно качал головой, но санитарам уже и мигнул, и рукой махнул. Те грубо-резко ворочая кроватью, потащили ее к окну.

От боли в плече, вызванной резкими движеньями санитаров, Нелепин застонал. Лицо его, облепленное колечками русой бороды покрылось испариной, нос выострился, ткнулся в потолок. Иванна поправила на мечущемся в бреду одеяло. Битый час переругивалась она в палате с Дурневым.

— Ты б ушел, что ли, Валя. Я здесь хоть на матраце прикорну. Утро же, умираю, спать хочу!

— Сейчас, сейчас, — бормотал озабоченно Валерьян Романович, — момент! Слово одно только еще. Твой-то, — Дурнев в первый раз так назвал Нелепина, Иванна неприятно вздрогнула, — видишь? Слабеет. Все! Конец! А если даже не все — ну какой он теперь мужик? Руку отнимут, вот сил тебя держать и не хватит. Я ведь, чаю, тебя в раже держать нужно? Ну чтоб не обломила чего...

— Заткнись, Валя, не твое это дело.

— Пока не мое, лапуля! У него сил не будет, а у меня их — ого-го сколько! Если б ты видела, что у меня там! — он быстро от пупка до паха провел рукой вниз.

— Сил у него хватит, — чуть даже улыбнулась Иванна. — Так что, оставь свои причиндалы при себе. Не видала я, а то...

— Не то ты, лапа, видала! Я ведь пока искал “материю д.”, кой-какую другую материю и силу нашел! Только в известность никого не ставил! Я теперь мужик особенный. И на тебя моя сила перепрыгнет! Вот оно где настоящее бессмертие: пол! Расскажу — ахнешь! Ну видела, небось, игрушку японскую? Завел ее ключиком и поскакал по столу уд, поскакал фаллос! Сам живет — сам скачет. И ничего ему кроме дырочки узкой не нужно! Понимаешь? Не нужно нам все тело, мозг не нужен и душа не нужна! И всегда так было. У индусов памятники ставили не человеку — фаллосу! Слушай! Едем! Дадут мне лабораторию, будут условия, какие в России раздолбанной никому не снились! К чертям душу, к чертям зарождение ее материи, биоландшафты и все геоаномальные зоны! Ну, да ты ведь, небось, про все это слышала, небось, он все наши наработки на пальцах тебе разъяснил... Ну мы-то с тобой другим займемся: бессмертием уда! Да и еще кое-что из программы нашей я заново воссоздам.

— Ты воссоздашь. Ты вон от фишек своих отлипнуть не можешь!

— Брошу! Клянусь, брошу!

— Ну и брось, мне-то что.

— Пойми! Мы с тобой — сблизив тела — к бессмертию приблизимся. Ведь та сущность женская, которая со мной сольется, тоже бессмертной станет! Потому
как — извини уж — орган мой детородный теперь бессмертен! Только он один и останется! Вечно над землей торчать будет! И это не трёп! Я в Москве еще до нашего бегства эксперимент на себе поставил! И... Это невероятно: одна бульбочка материи, один пузырек газа, внесенный куда надо — и часть твоего организма бессмертной становится! Да, только часть. До всего-то организма мы не доросли еще! И никакое клонирование нас в этом вопросе не продвинет. Да и не нужен весь организм! — рука ученого снова скользнула к молнии брюк, раздался характерный треск металла, Дурнев задергался, запетушился...

— Опять ты за свое, Валь. Ну? Пристрелить тебя, что ли? Гляди, потеряешь, — Иванна вымученно улыбнулась. — Ты ведь, подлец, лучше моего знаешь: за бугром “материя д.” пока сплотиться не может, внешний канал закрыт. А внутренний... он тоже не срабатывает. Им до выработки настоящего душе-материала — столетия! Здесь у нас — как я, неученая, понимаю — все: и живые, и мертвые, и души присутствующие и души отсутствующие — навсегда сшиты одной невидимой нитью. Мы “мате-
рию д.” — как бы “дораспределяем”, “допереливаем” друг в друга... На этом Ликарион стоял! Ты сам мне в Волжанске, в “малинке”, говорил, что материя эта, помимо индивидуальной капельки, на всех людей одна — как туман, как облако. Я, конечно, плоско, по-журналистски пересказываю. Не тебе бы, классному ученому, меня слушать! Ну, да что поделаешь, — вынудил... Так вот: забугорью до нас — сотни лет топать. А они думали — нам до них! Пока они технику мастерили — мы душу изобрели! Верней, из хаоса и сора — вылущили. В детстве-то, помнишь? Не спали, пока все ребятишки под одним одеялом не уместятся и откуда-то сверху на нас сон, как дух, не хлынет. А если кто из-под одеяла вылезал, тогда ничего не считалось!

— Вызубрила! Вытвердила! Наслушалась Ваську-неуча! Да ведь он не мэнээс даже! А ты, тоже мне — мыслительница! Тебе не мыслить, тебе трахаться день и ночь надо!

— Само собой.

— Дура! Я материю эту открыл, я ее везде где хочешь и синтезирую. Но нет ее! Верней, есть, но не в душе! В другом месте! Мне эта мысль в Волжанске пришла! В бардаке плавучем! Да! В других органах будем бессмертие искать! Не в горле, не в груд-
ке — пониже! А он...Он — не выживет. Гляди! Видишь — губы, лицо? — Дурнев внезапно перешел на шепот. — Я этим всем занимался! Измерял, записывал в больницах да в мертвецких! Не только зарождение “материи д.” у таких, как ты, телок регистрировал, а и уход ее засекал! Еще несколько часов — и полетит его душка к чертям собачьим! И материи от нее никакой не останется! Так: образ, сон, перелет...

— Он выживет, — снова и еще тверже сказала Иванна. — А не выживет — так и я с ним... Душа-то у нас теперь одна. Ну да ты до этого не дошел еще, академик чмуев! Прозевал за картишками...

— Дурында! Мне ты и без всякой души подойдешь. Говорю же тебе: летим! Вертолет — у реки. Бери своего драгоценного — я же его тут не бросаю — и летим! Иначе здесь вам и крышка! Сегодня с утра пораньше и накроют!

— Вон оно как ты заговорил... Да ты не от службы ли “бэзпэки”, милок, с порученьицем прибыл?

Подойдя к постели раненого и вроде поправляя подушку, она ловко выдернула из-под нее жуковатый нелепинский браунинг. Резко развернувшись к Дурневу, не поднимая пистолета, держа его в руке, прижатой к боку, проговорила:

— Пристрелю, Валь, уйди. Все равно мне теперь. Одним больше — одним меньше, — голос ее был совершенно спокоен, сквозило в нем даже равнодушие.

Дурнев попятился. Однако вместо того, чтобы уйти, стал куражиться:

— Да не может быть! Так прямо насквозь и прострелишь? А лучше б я тебя насквозь, до легких проткнул-прободал! Ну-ка, переведи на здешнюю мову: “на нас напала голодовка”. Что вышло? “На нас напала голодивка”. Вот ты “гола дивка” и получилась!

Крепче ухватившись за спинку кровати, Иванна вздернула перед носом подошедшего к ней вплотную и больно ухватившего за руку Дурнева короткоствольный браунинг. Дурнев не отпускал, выворачивал руку, противно лыбился. Зрачки его побелели, большая голова запрокинулась, как у горбуна, назад, в углу рта прозрачным пузырьком вздулась слюна. Он сначала и вправду отступил, чуть не ушел совсем. Но потом понял: пусть пугает, пусть грозит — в палате она не выстрелит! А уйти от нее просто так он сегодня все равно не сможет.

— Ну давай прямо здесь, давай! Повернись ко мне попкой, лапа...

Иванна усмехнулась и, поддернув пистолетное дуло чуточку вверх, дважды радостно, над самой дурневской головой, выстрелила.

И настало мытарство предпоследнее, мытарство содомское.

Здесь истязались грехи, не согласные ни с мужским, ни с женским естеством, также и грехи совокупления с самими духами воздушными. Мыслил испытуемый: это мытарство будет пройдено им вмиг! Но мальчик-ангел внезапно замедлил свой бег, и другой ангел, во всем первому покорный, тоже остановился. А затем провожатые пропали.

И опять прямо в мозг испытуемому водвинулась какая-то больница, отворенная дверь палаты, коридор полутемный. А чуть позже впала в очи статная и нельзя сказать чтобы незнакомая женщина. Строго и хорошо одетая, с огромными, серо-стальными глазами, в короткой, слегка сбитой набок темно-каштановой стрижке, — женщина отступала по коридору к палате перед непотребным духом-лемуром, вставшим на задние лапы, нагло выкатившим вперед свое волохатое пузо. Подергивая кончиком полосатого хвоста, растянув в ухмылке скуластую обезьянью морду, лемур, выкормленный кем-то до размеров медведя, мягко, как танцор, выступал на согнутых задних лапах. Лапы эти кончались пятипалыми человечьими ладонями, с черно-желтыми, круто загнутыми вниз когтями на пальцах.

Здесь испытуемый, уже начавший забывать жизнь земную и не желая видеть до него не относящееся, взвыл истошно: “Не мой грех! Чужой! Не хочу! Не буду отвечать за него!” И тогда лемур здоровенный, со щеками белыми пухастыми оставил на миг женщину в покое, тихо перепрыгнул по сжатому пространству мытарств к испытуемому и, стараясь не подымать лишнего шуму, заварнякал по-кошачьи: “И подумаешь! Ну, выверну я ей кой-чего наизнанку! Ну и ты поглядишь, не упаришься!” Тут испытуемый услыхал: за спиной его, в близко-далекой земной больничной палате застонал отчаянно все тот же неизвест-ный больной.

Тут, обмирая душой и сплющив веки, попросил испытуемый ангелов тихо: “Пусть все они: и лемур, и женщина, и этот коечник — сгинут!”

Однако и сквозь плотно сомкнутые веки, не имея сил исторгнуть мытарственную “картинку” из мозга, продолжал он видеть происходящее...

Ловко орудуя передними лапами, лемур сбил женщину на колени, несколькими, не слишком резкими, но отточенными взмахами разорвал на ней в клочья юбку с бельем. С фырканьем откинув пузырящиеся клочья материи в сторону и, видно, не имея интереса к верхним частям женской одежды, мощным ударом лапы прогнул он женщину в спине. Женщина упала на колени, и лемур одной из передних лап нажимая на хребет, второй — аккуратно и бережно развел ей ноги, раскрыл пальцами ягодицы... Женщина продолжала бешено вертеться, и лемур все никак не мог войти в нее.

“Если она содомитка, то чего так брыкается?.. Где я видел ее? В Домжуре?” — успел лишь подумать про себя испытуемый, как выткнулся из бурого, с голубоватыми прожилками сумрака второй лемур. Он шатнулся к испытуемому, наложил лапу на едва прикрытый рубахой живот, и распустив, как хищный цветок, черножелтые пальцы-когти, повел ими по животу человечьему вниз.

“Чужой грех! Чужой! С чего мне отвечать за эту телку?!” — возопил испытуемый. Но мальчик-ангел тихо пропел ему сверху: “Возьми на себя грех этот! Ибо близка была тебе женская сия душа. И некому, кроме тебя, пресечь и искупить грехи ее. За это воздастся тебе у врат небесных!”

“Мой, мой грех!” — зарычал испытуемый глухо. И тотчас кинулась в пах ему грязно-тягучая, защемленная — такая же, как в Верхнем Предтеченском переулке, — боль, а в душу вошла боль незаслуженного наказания. И боль эта сломала новый, еще только нарождающийся строй души его... А лемур мордатый с женщины, в спине великолепно прогнутой, тут же свалился. И колыхнулось волохатое лемурье пузо, и закраснел в мытарственном мороке приапически напряженный (по всей длине твердый, а головка острая обвисла!) тонко-огненный срам его. И был срам этот тут же ангелами грубо и напрочь обломлен.

Иванна выстрелила в сторону и вверх, и Дурнев чуть не с той же скоростью, что и пущенные из браунинга пули, вылетел из палаты вон. А вместо него вперся в палату военфельдшер. Колпак его сбился набок, усы мелко подергивались, глазки блуждали.

— Фф... У-умер раненый? — по-обезьяньи заварнякал вошедший.

— Раненому лучше, — твердо-отчетливо произнесла Иванна, улыбаясь сквозь слезы сама не зная чему.

Лицо военфельдшера с проступившим к утру на щеках и на подбородке густым белым пухом, скривилось, как от укуса пчелы. Фельдшер отчаянно затряс головой, словно не понимая и категорически не приветствуя такого оборота событий, и, мягко-ловко отступая назад, вышел.

А через минуту в палату, в накинутом поверх гуцульской курточки белом халате, вошел батько Верлатый. За ним, глядя в пол, семенил до угольной черноты загорелый доктор Шпонов.

— От бисовы диты, — притворно хмурясь, крикнул батько. — Сховай, спрячь! — Кивнул он на обвисший вместе с рукою браунинг. — Шо, погано? — выспрашивал он на ходу и, подобравшись вплотную к Нелепину, заглядывал ему в лицо сверху, сбоку.

— Ему лучше, — снова сквозь слезы улыбнулась Иванна. Приход батьки вселял надежду, предвещал новые решения, сулил новые повороты в их с Нелепиным, теперь окончательно сдвоенной — это она с надрывом почувствовала еще раз — судьбе.

— А у нас — погано. Имеем важнейшие сведения, — наклонился прямо к уху ее батько. — Нужно пана советника хоч на хвалынку привесть в чувство. Га? Нэ чую? Я ж и кажу: приведем его в чувство. Так, панэ Шпонов?

Доктор, вошедший с готовым, холодно взблескивающим в руках шприцем, неопределенно пожал плечами.

“Какая в конечном счете разница, — думал доктор, — все обвалилось, все к черту в подол съехало! Ну укол, ну два. Ну нарушил врачебную этику, ну и что с того?” — он коротко-хищно прицелился и глубоко воткнул иглу чуть пониже нелепинской раны.

И здесь небо над Лемурией завернулось в конус и, втянув своим нижним острым концом раненого, тут же его из конуса выронило.

 

Низкий воздух

Рваный утренний воздух спускал себя с неба на землю.

Вертолеты сели за погостом, близ погранпоста, меж огромных песчаных дюн. Сколько придется сидеть — никто не знал, и потому разрешено было машины покинуть. Многие, сбивая росу с торчавшего кое-где сухостоя, это с наслаждением и сделали.

Но вот Никодим Фомич, следователь Степененко, вертолет покидать не стал. Он считал и пересчитывал, он заносил в карманный блокнотик фамилии, цифры. От умственного труда Никодим даже вспотел, блокнотик отложил в сторону. И было от чего отложить! Слишком много неувязочек за две недели пребывания в независимой республике в блокнот влетело! Опять пойдут разговорчики: “Степененко то, Степененко сё”, “политические пристрастия”, “подменяет следственный процесс эмоциями”. Дубы правоохранительные! Да он лучше их понимает, что эмоций допускать нельзя! Ну это ладно. А вот спросят тебя, Никодим, дубы правоохранительные: что же это у вас, господин следователь, в самом-то деле получается? Убийца в день убийства, если судить по бумагам, в Москве отсутствовал! А тех, кто в Москве был, вы в щадящем режиме допрашиваете, на волю выпускаете... И что он дубам ответит? Опять бумаги “соврали”? Или: не могли, мол, те малолетки убить, кишка тонка! Кишка — скажут дубы — тонка у вас. И опять начнется: тот, кто звонил, тот и убил, или мальчиков направил, а вы снова не за тот кончик схватились! Только нет, за тот кончик схватился он! Убийца — человек чужой, человек непонятный — Нелепин! Внук бывшего домовладельца сторожа собственного дома угрохал! Каково! Оно, по нынешним временам, конечно, и не так плохо, что “бывший”! Да только он ведь отказался от “всяких претензий” на дом! И отказался, судя по его же заявлению, уже после убийства. И это весьма подозрительно. Денег много? Или на ложный путь следствие толкнуть хотел? А иначе зачем эта демонстрация, эта идиотская бумага, выуженная следователем из Москомимущества: “Отказывыаюсь навсегда от ранее принадлежавшего нашей семье дома... Все права на него принадлежат Москве...” Демонстрация? Поза? Мозги набекрень? Или архихитрый ход?

Ладно, дальше! Оружие частично нашли. А вот спросят тебя, Никодим: где остальное оружие? Кто его спрятал?.. Кто? Конечно, Нелепин! Не пацаны же! Ихние-то несколько сабелек нашли. Он спрятал, он! Он и печень старику проткнул. Но ведь Нелепин был в те дни в Волжанске! Это установлено. Но тут-то собака и зарыта! Нет, Никодим Фомич не какой-нибудь милицейский простачок, кой-чего читывал, кой-кого из умов высоких знавал! Он понял в чем дело! И пойми он это раньше — ни в жизнь Нелепину и его сожительнице, а возможно — и соучастнице, выскользнуть из Москвы не удалось бы! Но теперь-то при помощи группы захвата он их выудит! А если надо — здесь же и судить будет. Как частный судья — по справедливости! Хорошо — “нэзалэжныки” помогают. Вообще, молодцы они! Зря на них наговаривают. Будто всю жизнь только Никодима и ждали! И лица интеллигентные! Словно не группа захвата, а университетская команда по баскетболу: сидят себе скромно, ждут свистка судьи, сейчас оранжевый мячик вбросят, и они этим мячиком стук-постук, а судья аккуратненько — свись-свись! Авось игра на поле и выровняется...

Итак, после всех ужимок и словесных игр рабочая версия Никодима Фомича, следователя Степененко, приобрела в блокнотике вид следующий.

26 октября прошлого года сторож Яхирев вышел проверить пока так и не обнаруженный тайник с коллекционным оружием и был убит знавшим о тайнике и, видимо, считавшим это оружие своим Василием Нелепиным. Пацаны тоже во дворе появились. Но чуть позже! Они-то и спугнули Нелепина: он спрятался, а они унесли часть оружия с собой. Другую же часть оружия, находившегося (это известно) в ящике, Нелепин, дождавшись ухода пацанов, той же ночью близ места преступления перепрятал. Потому он к дому с тайником и возвращался все время. Да! Эту-то тягу преступника к месту преступления дубы из прокуратуры оспорить не посмеют! Тот же Нелепин через некоторое время попросил кого-то позвонить в милицию и навести на пацанов, описав по памяти их возраст, приметы и сообщив даже одну из, видно, подслушанных в разговоре ребячьих кличек. Правда, все свидетели подтверждают: в день убийства Нелепин был в Волжанске. Он был, а машина его к дому сама подъезжала? Ну допустим, машиной в тот день могли воспользоваться. Но и девочка, и еще один, позднее обнаруженный Степененкой свидетель показали: выходил в тот день из машины высокий человек в плаще, с русой бородкой!

Значит, что? Значит, в Волжанске этот горе-собственничек не был?

Как не так! Был! И Зистер, и другие подтверждают — был! Но есть и здесь слабинка! Об одном дне пребывания Нелепина в Волжанске Зистер и другие говорят как-то скупо, мнутся! Тут-то и становится понятно: именно в этот день Нелепин в Волжанске отсутствовал! Сел на автобус — и в Москву! А вечером старика замочил и на поезде назад, в Волжанск! Вот и вся премудрость! Это он здорово придумал: и
тут — и там. Нелепин придумал — Степененко разгадал! Всего-то и осталось: преступника по горячим следам взять! Правду из него повытрясти! И если будут препятствия к вывозу, здесь же как частному судье — что уже твердо решено — осудить!..

Тем же утром, но примерно на два с половиной часа раньше, оторвался от земли нашей грешной и Урод. Для него полет начинался не слишком удачно.

После звонка Д. Е. Тимерова и его предложения вылететь на юг Урод стал решительней, глубже входить в дела фирмы “АБЦ-Холзан”. Хорошенькая окрошка получалась! Вэпэкашники — Ушатый и Нелепин — нарубили дров и смылись! Захватив при этом с собой видного ученого Дурнева. Скорей всего — силой захватили, не давая Дурневу развенчать их безграмотные бредни, весь этот жидкий лепет о возможных параллелях науки и христианства. Дурнев ведь уже готов был эти разоблачения сделать, о чем хоть и туманно, но сообщал в любезно процитированном
Д. Е. Тимеровым письме. “Хорошо. Вовремя лечу. Здесь волна схлынет!” Агавину (в последние дни он еще резче изменился, исхудал, никому больше не позволял звать себя Уродом) полет представлялся важным, нужным. Он летел, чтобы написать убийственный очерк об армии, о ее негодности, даже ненужности. Ну а заодно и продемонстрировать класс борзописцам из Тетрагона и задавакам из “Аналитички”. Оставалось дождаться оказии, о которой сообщил Тимеров. Оказии все не было. Наконец позвонил неизвестный и явно не своим, придушенным голосом сказал:

— Вы внесены в полетный список. Завтра, в пять утра, “борт” из Чкаловского. Пропуск на ваше имя подготовлен. Самолет будет стоять в западном секторе. Обо всем договорено. Но будьте настороже: так и Друвид Егорыч предупреждает...

До самой посадки все шло “штатно”, как полюбил в последние дни выражаться чувствительный к новым словам Урод. И только при посадке, уже пройдя контроль, отыскав и сектор, и самолет, был Агавин неприятно оконфужен.

— Бизнесмен? — спросил Урода тощий, въедливый, с плохо различимыми в размывах тьмы звездами на камуфляже военный. Военный стоял у трапа и внимательно просматривал всех входивших. Входили, в основном, десантники в форме, тихо проскользнули несколько человек в штатском, какой-то морской офицер... — Бизнесмен, — сам для себя, вяловато и безразлично уточнил военный. — Денег на дорогу, что ли, не хватило?

— Ну какой я бизнесмен! Челнок я. В Турцию пилю. Еле наскребся. Чтоб потом, на пароме. До Трабзона... Люди хорошие к вам устроили. Вы ведь где-то там близко сядете. Может, оно и нельзя. Да ведь удобно! — от непривычно-длинных фраз Урод к концу речи задохнулся.

— Так, так. Складно говорите. Складно.

Полковник (Агавин хоть и с трудом, а рассмотрел на камуфляже три звезды) в знак того, что полностью одобряет речь челнока, склонил голову набок, затем тихо, не оборачиваясь, скомандовал стоящим сзади него двум высоким, со стертыми темнотой лицами, подобранным в одну стать офицерам:

— В шестой отсек его. Контактов — ноль. Зубами держать, з-зубами!

Полковник лично отвечал за успех этой не совсем понятной операции и никогда, конечно, не допустил бы на борт посторонних. А тут эта подозрительная просьба гнойно-вяловатого, пышного, как баба, презираемого полковником до хруста в скулах замминистра. “Подставить хочет, хмырь поганый. А это посмотрим. З-зубами держать!” — повторил про себя полковник.

— Позвольте! Что за отсек такой! Вы, может, не в курсе! У меня поручение от самого... — Агавин спохватился, вспомнил, что Тимерова упоминать было категорически запрещено, и повел уродской головой своей куда-то вверх, выше вислоносого, глубоко окунувшего крылья в утреннюю мглу военного транспортника.

— Выполнять, — полковник, развернувшись, медленно двинулся от трапа под нос самолета.

Теперь Урод умирал. Правда, умирать он стал не сразу, а лишь через час после того, как втолкнули его в низко-тесный отсек, захлопнув маленькую, плотно легшую и, как показалось, сверхтяжелую дверь. Агавин так и стоял в темном, пахнущем какими-то маслами отсеке до тех пор, пока не заработали турбины самолета, а над головой не зажглась алая полоска светильника. Самолет побежал по бетону, Агавин огляделся. Никого в отсеке не было. Вороненая, с серыми разводами темень висела в углах, скрадывала предметы, покрывала высокие ящики, два из которых стоймя стояли в углах и были прихвачены ремнями. Что-то лежало и на полу. И все же Агавину показалось: в отсеке он не один. Когда за тобой исподтишка наблюдают — неприятно. Это будоражаще-горькое чувство может со временем перерасти в “синдром наблюдателя”. Вот и теперь: кто-то пялился на него из левого дальнего угла.

— Пшел! — заорал Урод весело, и настроение его, вдогон крику, враз скакнуло на градус вверх. Сев на низенький тюк, он стал саркастически глядеть в угол.

— Ну-с? — издеваясь, спросил он. — Не насмотрелси? Смотри еще, — одним ловким движеньем Урод приспустил штаны вместе с трусами и развернулся задом к углу, в котором почудился ему “наблюдатель”.

Тихий обезьяний смешок разлился за спиной Урода.

Рука выпустила ремень, штаны медленно поехали вниз и, доехав до колен, остановились. Смешок (надо сказать — приятный) повторился. Не подымая штанов и сплющив веки, Урод тихо развернулся к углу. Смешок стих, но услышалось из угла слабое пошкрябыванье. Урод сел голой задницей на тюк.

Надо было что-то предпринять. Урод решил крикнуть. Но только он крик-
нул — обезьяний подмяук раздался вновь. Урод ухватил себя пальцами за склеившиеся веки, с силой разодрал их. Из стоящего в углу ящика выглянул зверок. Зверок повертел мордочкой, грациозно выгнул спинку, крутнулся колесом и тут же вместе со своим хвостом пушисто-полосатым пропал. Урод кинулся к нему.

Палево-полосатый, махонький зверок забился в угол ящика и теперь уже не мяучил по-обезьяньи, а боялся. Видимо, почувствовав перемену в настроении человека, он сжался в клубок, но глядел, как показалось Агавину, — лукаво, подстрекательски.

— Их ты... — задохнулся Урод... — Тварюга! — Любовная волна предстоящей жестокости словно бы облила его ноги и таз тепло-йодистой мочой.

Нагнувшись, Урод осторожно до зверка дотронулся. Похожий на куницу или на крохотную обезьянку с кошачьим хвостом зверок (лемурчик, что ли?) приветливо выгнул спину. Урод взял зверка за шкирку, быстренько улегся на спину, развел в стороны края ветровки, задрал кверху рубаху. Усадив зверка на голый живот, закрыл глаза. “Ну, наделай на меня. Наделай!”

Зверок лежал тихо, “делать” на Урода не собирался.

“Транспорт” качнуло. Перетряхнув мелкой дробью коробки и ящики в отсеке, самолет влетел в небольшую воздушную яму, но выровнялся и дальше шел уже ровно.

Лежа на спине, незаметно для себя Урод заснул. Разбудил его шорох и еле слышное, мяукающее хихиканье. Пока он просыпался окончательно, хихиканье кончилось. Чуть приподняв голову, Урод скосил глаза на свой живот. Зверок лежал на животе, не спал. Он глядел на проснувшегося человека. Проснулся Урод обозленным. Ему ничего не снилось, однако словно какая-то лихоманка упала на него во сне: захотелось торопиться, спешить, все круша, рассчитаться со всеми, за все!

Сбросив зверка с живота на пол, Урод сел. Зверок покорно, но опять же лукаво застыл на полу. “Провоцирует, — мелькнуло у Агавина. — Ну, провоцируй, зверюга!”

Агавин вскочил. Мощно, ногой отшвырнул зверка к темновато сереющим иллюминаторам. Зверок в полете перевернулся, как-то прибулькнул, ощерился. “А, щетинишься!” — Агавин кинулся за зверком, схватил его руками, стал вминать в пол, душить. Затем укусил зверка за ухо. Это ничего не дало: ухо было какое-то бесплотное, из одной только шерсти. Шерсть забила рот, Урод взвыл и, бросив зверка на пол, стал топтать его ногами. Кровь, гной, содержимое желудка хвостатого размазались по ботинкам. Но тут за спиною и опять явственно раздалось хихиканье.

Самолет снова бросило в яму, двигатели засопели сильней, Урод застыл. Покалеченный зверок боком, таща за собой кишки и кал, пополз в угол. За спиной хихикнули еще, Урод нагнулся и стал швырять в угол, откуда слышались смешки, какие-то тряпки, промасленную бумагу... “Самец и самка? Для экспериментов здесь?”

Со вжатой в плечи головой, с прижмуренными глазами Урод обследовал отсек — никого. Стало легче, Урод разжался, расслабился. “Психопатом заделался...”

Смех раздался снова и снова за спиной. Тут уж Урод определил ясно: смех идет от иллюминаторов. Схватив с полу промасленный сверток, он кинулся к двум световым пятнам, готовясь прибить и второго зверка. “Конечно! Самец и самка! Подопытные! Будут им опыты! Будут эксперименты!” Агавин подскочил к иллюминаторам, к стоящим под ними в ряд пустым ящикам. Пока он выкидывал из ящиков комканую бумагу, смех прозвучал еще раз. Теперь сомнений не было: смех шел извне. Кто-то наблюдал за Уродом снаружи. “Во время полета — снаружи?” — Урод похолодел. Безнадежно тоскуя, он снова глянул в иллюминатор: мелькнула какая-то некрупная тень. Внутри у Агавина что-то оборвалось, какой-то кровяной сгусток, может сердце, может гастроэнтерический ком воздуха, прорвав низы живота, преодолев препоны из костей, жил и кожи, грянул вниз. Уроду стало так холодно, словно вышибли иллюминатор и все 50 забортных градусов мороза иглами впились ему в лицо. Он тихо потащил ноги ко второму иллюминатору. Против этого иллюминатора, на крыле, почти на турбинном сопле примостился маленький, розово-голый, с серым испитым лицом бес.

Урод кинулся к низенькой двери, завопил. Он стал стучать в дверь ногами, наклонился и боднул ее головой. “Показалось, показалось же! — кричал Агавин. —
Его — нет! Не может его быть! — слезы хлынули из глаз, и Уроду стало себя до судорог жаль. — Ну убери его! Сними с крыла! Прошу Тебя!”

“К кому это я? К кому обращаюсь? Его тоже нет! Нет!” Урод медленно обернулся. Маленький розовый бес все сидел на крыле. Нос беса от скорости полета заострился, лицо потемнело, напомнив Уроду маленькое злое лицо Гешека. В руках у беса теперь был черный, витой трут, в зубах сигарета. Вспыхивавшим и гасшим пламенем трута бес пытался сигаретку зажечь. “Он же взорвет нас! Разнесет к херам собачьим!” Урод отскочил от двери, стал метаться по отсеку, подхватил какую-то промасленную трубу, кинулся к перегородке салона, чтобы проломить ее, пробить...

По дороге Агавин задел стоявший вертикально ящик, раздался сухой веревочный треск, Урод полетел на пол, и сверху, прямо ему на спину, упало что-то длинное, тяжкое. Очнулся он от разрубающей пополам боли в спине. “Позвоночник!” — заверещал про себя Агавин. — “Неужели позвоночник?!” Он попробовал шевельнуться, но от нового огненного пролома в спине закричал по-звериному, выплюнул выбитые при падении четыре (два верхних, два нижних) зуба, — и так кричал уже во время всего полета, то затихая, то опять захлебываясь в плаче, в лае.

Урод умирал некрасиво, гадко, как умирают лишенные души, раздавленные столпом эволюции слизняки-моллюски. Он умирал, и его терзала “непубличность” его смерти. Вдруг он понял и то, что душа была им потеряна еще до кончины тела. Может, тогда, когда топтал он зверка, может, раньше, когда “сдавал” малолеток. Стало быть, на прожиток он себе ничего не оставил и после смерти жить будет попросту нечем? И это внезапное понимание стало убивать верней, чем начавшие на него падать — самолет вдруг резко накренился — кованые ящики, связанные воедино стволы, ломавшие грудную клетку, выдавливавшие наружу, в тревожный, шевелимый белыми воздушными червями воздух, уродовы сердце, селезенку, печень.

Два вертолета с группой захвата и московским следователем, ждавшие все утро вестей от посредника, еще с вечера отправленного в РУБР, ждать устали и по очереди взлетели. С посредником, кстати, служба безопасности Никодиму поговорить так и не разрешила. “И не надо! Какие посредники! Захват, только захват!” — налегал еще недавно Степененко на старшего группы, длинного, крючконосого майора службы “бэзпэки”. Майор, одетый в штатское, усмехался, не отвечал: он в посредника верил. Но время шло, условленные шесть утра давно миновали, большая стрелка тяжко подтянулась к семерке, прошла и ее. Дурнев знать о себе не давал, не было связи и с командиром направленного вчера в самопровозглашенную республику вертолета. У командира вертолета была рация? Была. Но она молчала. В 7.45 старший группы, недовольно смотревший в сторону реки, где стал внезапно скапливаться туман, дал команду на взлет. Однако прежде чем отдать команду эту, он десятью минутами раньше, переговорив с руководством, отдал другую. По этой второй команде с одной из военных баз взлетала пара легоньких, вертких “сушек”, оснащенных корректирующими бомбами: старший группы спешил! И спешил он не из-за тумана, а из-за полученной накануне достоверной, хоть и расплывчатой информации о готовящейся по отношению к разрабатываемым “службой бэзпэки” объектам акции российских военных. Акция, по сведениям майора и его руководителей, была в общих чертах согласована двумя высокими, правда, не главными политиками России и Большой Независимой Республики. Кус дымящегося пирога прямо из-под шевелящего ноздрями крючковатого носа — уплывал...

Остановленный и обысканный, но за неимением в отношении него каких-либо указаний отпущенный, Дурнев около восьми утра стал из столицы республики-заморыша выбираться. Пилот вертолета был рубровцами задержан, и о судьбе его Дурневу ничего известно не было. Да если б и было, что с того? Рацию у них отобрали еще вчера, вылететь назад не разрешили, поэтому встретиться с хлыстиком у контрольно-пропускного пункта никакой возможности не было. Оставалось, отойдя на безопасное расстояние, ждать результатов неминуемой теперь операции, о которой и предупреждал контрразведчик-хлыстик. Дурнев быстро спустился к дощатой пристани, от нее берегом реки пошел вниз по течению. Лицо ученого пылало, внутри попеременно вспыхивали то досада, то гнев. “Успею! Успею вернуться! Их пугнут как следует, а потом возьмут голенькими. Ладно, надо отойти подальше. Так и под бомбочку угодить недолго”. Не чуя своего горящего лица, слегка вздрагивая от внезапной туманной сырости и надеясь смести все преграды мощным своим умом, Дурнев вошел в реликтовый рай высокого, толстого, прошлогоднего камыша.

— Дела у нас поганые, — повторил батько. — Вы меня слышите, пан советник?

В знак того, что он слышит, очнувшийся Нелепин чуть склонил голову набок.

— Вас на границе обстреляли не случайно, — батько для убедительности стал говорить по-русски. — Имеем сведения, — дружок ваш Дурнев навел. Теперь он сам сюда заявился. — Нелепин удивленно вскинул брови. — Вязать вас будут. Ставлю вопрос: сотрудничать с нэзалэжныками будете?

Нелепин отрицательно покачал головой.

— Тогда предлагаю: вас с Иванной Михайловной немедленно отправляем на нашу тайную базу, в Апостолово. Там не найдут, для себя готовил, для себя! — криво усмехнулся батько. — Тикать надо зараз, через час-другой они могут оказаться здесь. Опять же имеем сведения: ищут еще какую-то кассету. Не научную, другую...

— Я сам — кассета... — впервые после ранения Нелепин произнес несколько связных слов. Иванна охнула, быстро нагнулась, сжала ладонями нелепинские виски. — Не верю я им... Кассету — не отдам... — раненый закрыл глаза.

— Ясней ясного! Сейчас вас, Иванна Михайловна, доставят на берег, там баркас с мотором. Хлопец поведет, больше никого дать не могу. Апостолово — это село почти в гирле реки, территория уже не наша, но люди — наши. Там вас днем с огнем не найдут. Есть там одна хитрая улочка, а на ней хитрый домик... Вот записка...

Батько внезапно склонил голову набок, прислушался. Сквозь суету и первые утренние крики, хлынувшие на улицы городка, ему услышался дальний, низкий и тяжкий гул. Он покрутил головой. “Рано вроде...”

— Скориш! — крикнул он входящему в дверь и, как всегда, облаченному в причудливую форму с перьями адъютанту. — На берег!

Самолет с десантом снизился до заданной высоты. Он должен был выбросить десант и сесть на заброшенный, но имевшийся на всех военных картах аэродром. Аэродром находился на границе Большой Независимой Республики и РУБРа. Договоренность о посадке с бэнээровцами была. Дальше десанту следовало действовать самостоятельно. Через сутки десантники должны были выйти к заброшенному аэродрому, откуда дозаправленный морскими ВВС транспортник и обязан был доставить захваченного Нелепина в Москву, на Чкаловский...

— В небе “сухие”! — крикнул, выпадая вдруг из кабины, штурман транспортника.

— Что творят, хари! — занервничал, сперва про чужие “сушки” услыхав, а затем и увидев их, въедливый полковник.

— Они заходят для удара! — штурман заметно волновался.

— Кто их звал... Они же нам всех в капусту покрошат! Да еще такая облач-
ность... — прошипевши слова эти, как змей, полковник на минуту смолк. — Высадка десанта отменяется, — внезапно отчеканил он и повернулся грозно к двум стоявшим позади него рослым офицерам. Давно, с самого начала полета, искал полковник причину для отмены сомнительной операции! Теперь причина нашлась. “Пусть понижают. Пусть орет эта рыхлая баба, этот зам поганый... Не дам ребят кро-
шить...” — Безопасность высадки гарантировать не могу, — сказал полковник вслух. — Передайте восьмому: сядем в Крыму. Радисту: запросить Донузлаву.

— “Чуфал-Су”, “Чуфал-Су”, — заныл и застонал через минуту далекий и высокий, женский почти, затерявшийся в чреве транспортника дискант радиста. — “Чуфал-Су”, здесь “Сахалин”, “Сахалин”...

Раздался слитный, широко разошедшийся по земле удар, за ним еще один, и давно не имевшие настоящей практики, а потому радостно-возбужденные летчики фронтовых бомбардировщиков, израсходовав бомбовый запас, развернувшись, пошли домой, на базу. Выходя из пике, один из серебристых низковысотных бомбардировщиков СУ-24 зацепил в тумане головной — с майором “бэзпэки” и следователем — вертолет, начисто срезав ему несущий винт. Вертолет, как китайский бумажный журавлик, завертелся юлой, затем кувырнулся носом книзу. “Туман, черт его
дери!” — успел подосадовать про себя отнюдь не напуганный сильным толчком и гадким скрежетом, возбуждаемый одним только предстоящим взятием под стражу подозреваемых и теми возможностями, что открывались перед ним как перед частным судьей, следователь Степененко. “Ну ничего! Пробьем...”

Страшный пылающий удар перевернул мысли Никодима вверх дном, вздул их громадным кровавым пузырем, без следа рассеял над РУБРом.

Второй адъютант и двое автоматчиков-рубровцев, убрав носилки, аккуратно уложили Нелепина на нос просторного черносмоленого баркаса. Иванна примостилась рядом. Ждали лишь хлопца. Он тотчас и прибежал, сел за мотор, стал заводить его, завел, адъютант в перьях разулся, зашел по щиколотки в воду, толкнул баркас, тот, кренясь на правый бок, скользнул на стремнину...

— Батько вэлив, по-быстрому! — радовался хлопец, наслаждаясь полоснувшим по горлу ветром. — Протокамы, протокамы! Ни за що нэ найдуть!

— Ты осторожней! — перекрикивала мотор Иванна. — Туман же! Как бы во что не врезаться! — Она огляделась. Туман высоченной льдиной белого океанского теплохода сползал вниз по реке. Было ясно: в таком тумане может потонуть не только река, но и все сущее, в таком тумане не отыщут их ни дьявол, ни Бог!

Иванна услышала туповато-страстный удар о землю, затем — словно бы резкий разрыв небесной, удерживающей землю в равновесии пленки. Баркас качнуло (наверное, хлопец со страху выпустил на миг руль), но тут же баркас и выровнялся.

Нелепин открыл глаза, чуть повернул голову. Лодка входила в огромное, спускавшееся на реку, словно на сотне парашютов, облако. Казалось, что лодка ударяется об облако со стуком-грюком. Но, может, это хлопал-постреливал мотор? Постепенно облако стало сплошным, молочным. Вдруг шапку облака, как ножом, срезало: молоко и вата остались низко над водой, а выше — засияла голубая, чисто протертая твердь. Нелепин с наслажденьем задрал голову в голубизну и увидел: с правого, высокого, круто выставляющегося из туманов берега улыбается ему одними глазами не старый еще, с седоватой, разбросавшейся по груди бородою человек.

— На меня, — проговорил человек радостно, — на меня держите! Давно жду... — Лодка тотчас к месту, где стоял человек, и повернула.

Тяжелый пулемет БМП-1 бился в истерике где-то рядом, бился под чьим-то налегшим на него телом, как норовистая женщина. От возбуждения Дурневу стало жарко, как в парной. Он наполовину выдвинулся из желто-смуглых, голоногих, бесстыже заголивших себя снизу, от щиколоток до плеч, стеблей камыша. Рев снижающегося транспортника, визг уходящих после первого удара “сушек”, стрельба рубровцев, кавардак смешавшихся в низком воздухе нематерьяльных субстанций и физических тел представились ему почему-то визгом-хрипом притягивающей его женщины. Представилась и вся Иванна целиком: сломленная, как тот блескуче-выпуклый стебель, пополам, в легкой, в камышево-пленочной одежде...

— Попалась, лапа! Попа...

Еще один страшный удар завертел на месте и оглушил Дурнева. Толстым, косо срубленным ивовым сучком ему содрало кожу на левой половине головы, рассекло надвое козелок уха. Дурнев вмиг оказался на коленях, и в голове его что-то сдвинулось. Показалось: с головы и с шеи содрали кожу, плещут на содранное йодом из широкогорлой банки. Из глаз хлынули слезы. Однако Иванна не исчезла: вторым ударом ее тоже подбросило и перевернуло — треснула на груди блузка, выпятился наружу глуповато-коричневый медовый сосок. Сосок чуть вздрагивал, влек к себе.

Дурнев не замечал, что контужен, что по белым волосам его и по щеке стекает кровь. Стряхнув с губ и век мелкий сор и землю, смахнув камышовые лушпайки, он обратился грубовато к полуодетой женщине:

— Ну скажи... на местном языке: “На нас напала голодовка...” Что получилось? А? Получилась “гола дивка”! Ты, голая, на меня и напала! Ну я — готов, готов!

Новый, совсем близкий удар кинул Дурнева на спину, голова его вспыхнула белым факелом. Иванна стала тускнеть, отдаляться. Чтобы дотянуться до нее, не дать уйти, Дурнев вскочил на ноги, рванул молнию на гульфике и, от вновь прихлынувшего возбуждения дрожа и шатаясь, стал подобно частящему БМП изливать белую, священную материю любви и жизни на бесстыдно торчащие, сладко полированные коленки прошлогоднего камыша. Он не заметил, как пулемет сменили автоматы, как ушли, отбомбившись, “сушки”. Мозг его съехал куда-то в сторону, и в голове, как в той рубровской, разрезанной минуту назад бомбой на две половинки киностудии, заскакала-запрыгала не предназначенная для посторонних, суматошная, трудно понимаемая жизнь кинооборудования, предметов, явлений, лиц.

И настало мытарство последнее: мытарство жестокосердия, мытарство мятежей, революций и войн.

Истязатели сего мытарства были злобно-безжалостны, беспощадно-коварен был их князь! А по виду был он сух, как воловья жила, и крепок, как черный гвоздь. В одной руке князь держал литой серебряный молоток, другою пощипывал от нетерпенья бугристый воздух мытарства. Позади тела его зыбились два дымно-серых, совиных, а ниже их — два черновороньих крыла. И когда князь мытарства поманил испытуемого к себе, тот испугался манящего больше всех других дотоле встречавшихся ему бесов. Князь испуг этот заметил и сухо-надсадно, но и сладчайше заперхал. Потому что вмиг проник он в известковую жесткость огрубевшего за время жизни земной сердца и сразу узнал: добычу из лап не выпустит!

— Хочу предупредить тебя наперед: нас надуть — не удастся! Правду! Ничего, кроме правды! У нас ведь здесь что-то вроде собственного Министерства печати и информации при Частном Суде, — князь усмехнулся едко. — Частный Суд у них, конечно... — мотнул он рогатой головой в сторону отдалившихся ангелов. — Но Министерство-то с печатью у нас, заметь! А еще... — князь слегка запнулся, — ЗАГС тут у нас. Запись Актов Гибельных Состояний. И сегодня в ЗАГСе нашем — расшифровочка одной гибельной архивной комедии. “Женитьба забальзамированного” комедь называется. Поглядеть-послушать не желаешь ли?

— Не хочу глядеть! И тут, вашу мать, министерств с конторами понатыкали, идиотов в них понасажали, плюнуть некуда!

— Он еще и лапкой дрыгать! Он — Минпечати нашей небесной не верить, ЗАГС наш кроткий порочить! Ладно, занесем в реестрик: в женитьбу забальзамированного не поверил. Демократию небесную отрицает. Ну ты тогда вот чего мне скажи, умник: своих-то помнишь?

И тут испытуемый сразу и навсегда установил перед внутренним взором молящие глаза оставленной им трехлетней дочки и веки первой своей жены в кровь растертые! Вспомнил и жесткое веселье, с которым от них уходил. Тут же увидел он дочь свою пятнадцатилетней. Увидел: шляется она по Петроверигскому переулку в обнимку с каким-то наркомулатиком, а чуть погодя — и вовсе с расхлюстанным, на все винтики развинченным негром. И враз испытуемый уверился: собственное его жестокосердие — страшней всей жестокости всех мятежей, революций и войн. Потому что жестокость, собираемая в одной душе, тысячекратно превышает вместимость этой души, сминает навек нежные ее выпуклости, изгибы, становится войной внутренней.

И от такого невиданного “постыжения” стал испытуемый мертв душой...

— Вспомнил, мать твою за ногу? — вынул испытуемого из туманных созерцаний князь мытарства. — Ну а теперь вспомни — как на войну идти сбирался! Так, стало быть, душа твоя всего лишь копилка страстей? Ну мы эту “свинью”, эту копилку сейчас враз расшибем! Грудь — наружу! Сердце — вон! — завизжал князь-бес и поднял тяжкий серебряный молоток.

И ангелы, — кинувшиеся, чтобы искупить не раз и не два возникавшее в испытуемом едко-саднящее желание войны, — от него отшатнулись, а затем — и вовсе отдалились. И не смогли уже из своего “далека” остановить беса, нагло присвоившего себе (пусть только на словах!) права прокурора на Суде Частном, Суде Высшем...

Тихо, без размаху, минуя жилы и ребра, ударил князь-бес испытуемого литым молоточком прямо в заизвесткованное сердце! И сердце это, окаменевшее в житейских дрязгах и в колкостях быта, сердце, жалко уменьшенное от желанья прихапать истину посредством нажима и силы, наполнилось пронзительным звоном. А затем, захлебнувшись собственной кровью, стало рваться на части. И не узрел испытуемый сиявших над головой его небесных врат. Не почуял обугленными ноздрями запаха горней славы. Не дотронул глубоко провалившимися в глазницы глазными яблоками златокожих, гулко друг о друга постукивающих эдэмских плодов! Не вдохнул сотового и медвяного воздуха райских долин! Потому, что мытарство это выдержано им не было.

И тут же он перестал осязать хрупко-крепкие ангельские крылья и выпустил навсегда из слуха словесную мелодию чудных, отвергаемых и отрекаемых в небе и на земле ангельских песнопений: сиречь — гимнов. И полетел, кувыркаясь, по нижнему, бесчувственно-глухому отрезку столпа эволюции — вместе с осколками моллюсков, с паукообразными и червями, с не имеющими даже и зачатков души, порожне-полыми людишками — вниз: в гехинном, в геенну. Но вместо бездны, краешек свой ему показавшей, увидал он внезапно реку, холмы, туман. Бородатое и до невозможности молодое лицо близко над собой увидел...

 

Облако душ: “высокий воздух”

У берега туман стал выше, плотней. Внезапный, сплошной туман — откуда он взялся? Не туман — огромное, легшее на землю облако, залепившее все ее впадинки, бухточки, урезы вод!

Нелепин не видел ни лодки, ни рук своих, ни ног, видел лишь вылучившееся из облака и над лодкой склоненное, молодое, удлиненное бородою пушистой лицо.

— Знаю, больно тебе, — чуть помедлив, посочувствовал бородатый, в белой косоворотке с пуговкой черной человек. — Да потерпи уж!

Холодная ладонь легла на нелепинское плечо чуть ниже огненной раны.

— Ты кто? — спросил Нелепин больше для порядка, потому что и так было ясно: перед ним священномученик или святитель, может, даже святой. — Это бред? Я что — концы отдал?

— Жив ты. Ты ведь плыл в Апостолово? Вот и приплыл. Я оттуда как раз. Ну же, вставай!

— Не могу я встать, владыко.

— Уж и не можешь! Подымайся, проветрю тебя, глядишь — ране твоей легче станет.

— А они? — Нелепин кивнул на закидывавших тяжелый мотор на корму баркаса, жадно и широко облизываемых туманом хлопца с Иванной.

— Должен же кто-то посторожить лодку? Парнишка один в лодке оставаться боится, зато он может в село сходить, кликнуть кого надо. Женщина лодку пока и покараулит.

— Ты, вижу я, обо многом извещен, владыко! — подивился, сходя с качнувшейся лодки, Нелепин. — А вот знаешь ли ты, что понапихал я в себя дерьма всякого? Противно даже! С того и пить начал...

— Знаю, чадо, знаю. Великий груз ты на себя принял и запретного много увидел...

— Ну уж это враки! Ни в жизнь не поверю, чтобы отшельники и старцы про мелкотню нашу знали. Да еще про то, кто какую в себя информацию вогнал! Далеко до церкви от нас — как до неба! Ты — фээсбэшник! Полюбили они нынче под священномучеников гримироваться! На фирме у нас такие же вот безобразили! Так
что — враки, враки!

— Ничего не враки, — не обиделся человек из Апостолова. — А что до неба дале-
ко — это верно. Хоть иногда — ближе некуда. Ну да ведь не на небе мы сейчас, на земле. Только в облаке.

— Странное облако какое! — Нелепин кивнул задиристо на густую шапку молочных капель, снега, пара, скрывших уже и реку, и баркас, и людей. — Что за облако, отче, такое?

— Ни к чему тебе знать.

— Зачем же ты меня тогда из лодки вынул? Я ранен, может, помер уже. Тобой вот брежу... Зачем, отче?

— Нужно тебе два-три слова сказать. Это сейчас ты ранен-болен, а коли выздоровеешь, что делать станешь? Нет тебе пути без слова моего: вмиг погибнешь! Ведь ненаправленный никем трупному смраду подобен, верно же направленный — подобен сапфиру блистающему...

— Это так, так! Да вот плечо у меня болит жутко... И еще две старые раны: в живот и — прости уж — в пах. — Нелепин не сдержался, застонал.

— Сейчас легче станет. Идем же!

Святитель плавно развернулся и — до измота медленно ступая — вошел в облако. Раненый двинулся следом за ним, — и все вокруг изменилось: холодом вмиг заморозило плечо и левую руку до кончиков пальцев, пропала боль в животе, стало легче дышать. Сосредоточившись, Нелепин увидел: густо-непроницаемое, но на границах своих уже и редеющее облако разносится частицами быстрого тумана в стороны, сам он стоит на редколесой горе, на ее маковке, а далеко внизу играет цветными стеклами смутно припоминаемый город. Был город пуст почти: словно после великого разора или долгой войны чередовались в нем кварталы отстроенные, кварталы сгоревшие.

— Что за город, отче? Москва? Нет?

— Нас с тобой один ведь только город интересует. Город, в котором ныне все завязки-развязки земные воедино собраны. Город вечный, город славный, город живых душ. Живых, заметь! Не потерянных, не гиблых! И не мертвых!.. Мертвых-то душ — уж согласись со мной — и быть на свете ни за что не может! Или жива душа — или нет!

— Что вечный — говорили и о Риме. Многие о городах своих подобное сказать могут.

— Но не говорят ведь.

— Я так спешил в нее, так стремился! — стал неожиданно для себя жалобиться на Москву Нелепин. — Почему она меня вытолкнула?

— Скоро все в Москве изменится. Да не внешне! Внутренне! — спутник нелепинский нахмурился. — Как мудрый птах, всегда Москва вовремя сгорала, чтобы из пепла обновленной восстать. И теперь так будет. Однако не затем я тебя звал.

— Зачем же еще? И кто ты, все ж таки, отче? Ты не сказал, как зовут тебя. Мне кажется: ты один из двенадцати. Так ли?

— Зови меня — отец Иван или, как раньше, — владыкой.

— Иван... И жена у меня Иванна. Чудно это, отче. Видел я еще одного Иоанна, в Предтеченском переулке, на портале церковном. Иоанн Предтеча Ангел Пустыни зовется он. Да только тот на тебя не похож и чужеват вроде. Столько Иванов! Во снах лишь так бывает. Ну, в книгах еще... И знаешь еще что: сдается мне — умер я тогда в Верхнем Предтеченском, близ Большого Дома! А теперь так только... по воздуху путешествую! Оттого все бесы в меня и вцепились, коготками адскими и впились. А что было со мной в последние месяцы — один только полет скорбной души...

— Умирать ты не умирал. А вот душа от тебя — точно, на время отбиралась. Это сперва приборы на фирме вашей так с душой твоей “поработали”. Ну а потом, увидав такое дело, и мы подоспели. Жизнь ведь людская всегда на два пласта делится: один пласт — жизнь возможная, другой — жизнь фактическая. И оба пласта — абсолютно реальны! Реальны и жизнь души, и ее материя. А насчет книг... Гляди зорче: в жизни мы, не в книге! Ну разве — в Книге Бытия.

Так, беседуя, взошли на песчаную гору. На одном из склонов ее, скудно поросшем колючками, травой, оказался вход в пещеру. Вход был просторный, многократно превышающий рост пришедших. Близ входа туман разредился, клочьями висел он на ломких иссохших стеблях бурьяна.

— Об одном попрошу тебя, чадо. Как войдешь, скажи сидящему: “Возьми, что я принес”. А больше не говори ни слова! Негоже тебе с грузом таким жить.

— Так ведь пропадет информация!

— Сохранится она! Только на подкорку записывать ее не годится. Счисть запретное с мозга, сотри с окрайцев души! Все необходимое из записанного в тебя —и так останется. Вы ведь сперва на фирме у себя верно о душе мыслили! Несвоевременно только. Да и в сторону потом сбились.

— И опять спрошу тебя: как узнать мне, отче, что ты не бес? На бесов, мытарясь, ух, как я нагляделся! Вид-то они любой принимают!

— По делам узнают бесов. По делам и меня узнаешь. Я ведь тебя райскими садами и удовольствиями не сманиваю. Я тебе тяжкую и болезненную — сложней, чем иная нейрохирургическая, — операцию предлагаю. Уйдут из тебя запретные сведения — жизнь к тебе вернется! Мы ведь неспроста тебя по мытарствам до конца вели! Отвратить хотели от мыслей ложных, хотели, чтоб душу не растранжирил, а после и другим транжирить не давал. Последнее твое мытарство и сейчас еще длится... Входи же! — С силой и, как показалось Нелепину, досадуя на долгие препирательства, втолкнул Иван раненого в пещеру.

Впереди была тьма полная. В спину, однако, толкал и толкал, направляя движенья куда следует, вожатый. Повернув за высокий соляной столб, Нелепин остановился, как вкопанный. Пещера — кончилась. Остро-синий, с фиолетовым отсветом небесный расплав (синей и ярче, чем даже на мытарствах) — брызнул в очи. Чуть вдали, на песчаном всхолмлении, над обрывом сидел кто-то в золотистом, ниспадающем до глубин и до бездн облачении. Сидящий смотрел на угадывавшиеся близ ног его реки неба. Бесконечно текущие, вертикально восходящие, тихо пою-
щие — как они сюда, в пещеру, проникли? Над реками неба и им наперерез лентами и пучками несся облачный быстрый туман. Млечно-голубой, полупрозрачный, состоящий из мильонов брызг, кусочков, частиц! Частицы эти были разноконтурными и были, казалось, живыми. Вглядевшись пристальней, Нелепин со страшной, безумной почти радостью скорей ощутил, чем понял: в голубовато-млечном свеченье, в обморочном трепетании мреют-несутся живые души!

Чаще всего души имели очертанья человеческих тел. Но иногда обозначали себя и геометрическими фигурами, вытягивались в овалы лиц (без туловищ, без рук, без ног), преображались то в распахнутые ласточкины крылья, то в грубые челюсти, то в ладони, сжимаемые в кулак, проходили через какие-то другие изменения своего изначального вида и сущности. Эти мерцанья-биенья душ не позволяли отфиксировать и утвердить в сознании их окончательный вид. Было, однако, хорошо заметно: меньшая часть душ уходит в курящуюся, как от разрыва свежей авиабомбы, воронку, большая — возвращается к смотрящему. Бешено ведя глазами за каждым всплеском, за каждым изменением душепотока, Нелепин стал постепенно выхватывать из него души и по отдельности. Синенькой сгорбленной тенью мелькнул отец, тряхнул вовочкиным чубчиком генерал Ушатый, блеснул очками пилотскими Михаэль. Кто-то еще из знакомых, друзей, — чуть уменьшенных, телесно слегка деформирован-
ных, — пронесся в нескончаемом потоке. И сам поток, и выглядевшие на первый взгляд хаотичными кувырканья в нем душ казались недостижимо-высокими, неизъяснимыми! Но этот же поток и успокаивал, и целил раненого.

Вдруг одна душа, грубо и нагло из потока выплеснулась и, по-земному тяжко искря, не полетела — брызнула к краю песчаного обрыва. Злой и поджарый, как барс, убитый в Волжанске программист Помилуйко летел, шевеля кисточками огородных усов, на пришедших! Нелепина шатнуло назад, он едва удержался на ногах. Помилуйко же засипел безголосо, застенал отступнически:

— Не хочу своего контура! И Частного Суда не хочу! Не признаю я его! Мы здесь — свободные души! Куда хотим — туда летим! Давай обменяемся контурами, жмот!

Тут смотрящий за душами слегка шевельнул плечом.

— Ляг! Мри! Конец иначе! — задышал в шею раненому Иван. — Миг Частного Суда сейчас настанет. Эпизод его!..

Упав на песчаную землю, раненый все ж таки одним глазком на происходящее зазирнул...

По знаку Смотрящего стал спускаться со скалы орел в железных перьях, издали походящих на латы. Птица с мощным, бычьим торсом опускалась тяжело, казалась механической, неуклюжей, словно бы именно для этого случая сконструированной.

Однако, несмотря на тяжесть, орел в латах быстро догнал Помилуйку, перевернул брыкающегося программиста на спину и легко, почти любовно тюкнул его клювом в лоб. Тут же свет и в пещере, и меж реками неба стал багровым — как в кочегарке, словно в топке. И высветилась вся до мельчайшего пузырька душа Помилуйки! Начавшая чернеть еще в Москве и сгнившая до конца на волжанской
базе — была она тут же понята и определена как душа курвеца и запроданца. И тогда, вняв этому бессловесному определению, орел-бык, орел-поток, орел-правосудие — пробил Помилуйкин череп насквозь. Свет багровый в пещере стал меркнуть, стал через дыру костяную в черепе куда-то стекать. И пропал исполненный ненависти оскал Помилуйкиного лица, исчезли мышиные ушки! И грянуло, завернувшись винтом, духовное тело программиста-д. в дымно-громадную воронку. А навстречу гибнущей Помилуйкиной душе стало подыматься из воронки тихо-обморочное верезжанье и остатнее блеянье других — видно, тоже осужденных на вечное в безднах томленье — душ...

Шелест душ, верезг бездн, гул планет стояли в ушах у Нелепина. Глазами же он стал примечать сдвинутый на края обзора огромно-живой столп. Тяжко-прессуемые тела млекопитающих переплетались в нем с лапками ракообразных, с ножками гусениц. Но замечались теперь в столпе и нежные внутренние волоконца деревьев, и любовные изгибы усиков виноградной лозы. Красные и золотые, с ласковыми фасетками глаз зоонароды в столпе ходили, с пудреными головками, с гроздьями губ дендро-человеки влеклись! Все это месиво телесных — уже осуществленных и только замышляемых — оболочек хотело сдвоиться, дать потомство и, набив им столп эволюции до самых до небес, подняться по столпу к Смотрящему, чтобы близ ног Его наконец одушевиться, получить хоть частицу бессмертной души. Нет, не дарвинов-ская борьба видов угадывалась теперь в столпе, а именно схватка за одушевление! Но не давалась душа за одни бесконечные попытки совокуплений, за безмозглое тиражирование низших животных качеств! Да и нужно было сперва пройти всем этим сущностям через жизнь плотную, жизнь земную...

Постепенно стало замечаться: большая часть копошащейся в столпе живой массы потиху-помалу оседает вниз, к земле. И лишь ничтожно малая часть биологических сущностей, вымоливших себе в бесконечных вертикально-горизонтальных снованиях душу, втягивалась в облачный, несущийся наперерез рекам неба туман.

Здесь-то, в этом высшем человеческом душепотоке, никаких сдвоений, никакой борьбы уже не было. Только вечное ожидание! Одно бесконечное круженье! Только личное бессмертие — без права продолжения рода и без передачи одной и той же души разным вместилищам! Здесь летели души святителей и души юродивых, души невинно убиенных и пострадавших за веру. Горьковато-сладостный полет одиноко-бессмертных душ захватил Нелепина, мощно и требовательно повлек за собой. И только дымящаяся воронка вечной смерти, как вырванный из живого небесного тела кус мяса, пугала чернотой, бездонностью, удерживала от вхожденья в поток.

— Говори! Скорей! Наблюдающему за душами — скажи! — Давно уже колотил в спину Иван, свистящим шепотом пытаясь перекрыть хаос и треск эфира.

Нелепин медлил. Как тот кислородозависимый, впивал он млечно-голубые пути легчайших сущностей, всасывал потоки разлученных с землей, с близкими и любимыми, до светлого Воскресения душ. Да, души эти чистые, души высокие были вознаграждаемы глубочайшим и плодотворным одиночеством, необходимым для проникновения в Замысел, были вознаграждаемы вечной лаской Высшего Присутствия. Но не было средь них душе-тел грешных, смертных, любимых...

Внезапно — не своим привычно-житейским, хриплым и поспешающим баритончиком, а мерно-литургическим, от мокрот и слизи очищенным голосом, — проговорил раненый тихо:

— Возьми, что принес я.

Как в тысячеваттных динамиках разросся голос раненого и, ударив оглушающе в барабанные перепонки, разорвался на последнем слоге стотонной авиабомбой.

Сидящий, не оборачиваясь, кивнул. От кивка Его поток душ бешеным штопором взвинтился к черно-синему, твердому, как сапфир, небу. В сладких, в смертельных судорогах замельтешили дотронутые Им души: как бабочки и комары от дуновенья июльского ветерка или, скорей, как огромная стая стремящихся вверх мальков от переноса лодочного фонаря, они затрепыхались!

— Уходим... Нельзя... Кричать нельзя...

Не чуя под собой ног, выкрался раненый назад, на песчаный склон холма. Выбравшись же из пещеры, вновь оказался он в бело-молочном облаке.

— Теперь решай: с нами, в поток, — или назад, к реке?

— Не знаю я, отче. Я ведь испытания, наверное, не выдержал? Уронили вы меня! Опустили...

— Тем, что позволил информацию с подкорки счистить, мытарства свои ты завершил. Путь на Круги Вечные теперь тебе открыт.

— Нет... Не могу я так! С вами хорошо, да мне назад, к лодке надо. Не могу я пока один. Не вынести мне этот... полет одиноких!.. Только как же я дорогу назад найду? Туман! Или не туман это, а опять-таки — облако душ?

— На реке с утра сплошной туман. Видимость — ноль. И сводка на сегодня такая была...

— Ты не про сводку, ты мне лучше вот про что скажи: Наблюдающий за душа-
ми — кто Он? И что за место такое над потоком?

— Не спрашивай. И так ум человеческий понатесал себе кумиров! Радуйся, что душа твоя бессмертна, радуйся, что вообще она тебе дана, что не бездушником родился или, живя, не разметал душу. А над потоком — место Частного Суда. И на Частном на Суде этом, предшествующем Суду Страшному, — как сам, наверное, заметил — спрашивают строго. Тот, кто сидит над потоком, тот и судит. Да не так, как в судах ваших! Не по откупленным адвокатишками, не по изогнутым в дугу властями продажными законам! По душе судит. Поэтому можешь звать Его: Судия.

— А ты, ты тогда кто же, отче?

— Я? Я, пожалуй, пристав судебный. Ну все, хватит... Заговорился я с тобой.

— А Ваня, Ваня? Она как же? Она была, отче, или... или только привиделась мне? Ведь казалось — одна душа у нас!

— И тело едино. Она, конечно, была и есть. Да и все, что с тобой было, — произошло в реальности. Говорилось тебе ведь: на время лишь был ты относим душою из тела! Теперь с женой — восвояси возвращайся. Есть еще в Москве живые души, есть! К ним и прибьетесь. Да только не сразу в Москву езжайте! Годков на семь-восемь запоздать вам лучше. Глядишь, к тому времени все в стольном граде и переменится.

Три сжатых, три до обморока стиснутых пулеметных очереди продрали утреннюю серую мешковину за спиной Ивана. Булькнул гранатомет, запела летящая мина.

— “Муха” бьет! А перед ней — БМП-1! — хвастливо определил Нелепин. — Ну, стало быть, жив я еще! Стало быть, гульнем еще, отче!

— Умолкни, чадо нелепое! Из-за таких слов вся Русь — дыбом! Из-за них упущена вами возможность тихо-мирно поворотить Россию куда давно следовало! Все гордились: красные — лучше, белые — нужней, зеленые — современней! Вот кровью все и залили. А новая Россия на крови да на корысти стоять не будет! Теперь сорок лет скрытую внутреннюю войну ковшами хлебать будете. Козлы вы! Ей богу, козлы!

— Земля русская любит кровь — потому что она живая! Живей вашего неба!

— Земля русская, заметь себе, небо и есть.

— Это как же? Как понимать это, отче? И на чем теперь мне стоять? На небе, на земле?

— Стой, где стоял. А для крепости духовной запомни: земля — ваше небо, “Добротолюбие” — ваша Библия, Афон — ваш Иерусалим...

Облако вдруг стало уплотняться, капли и частицы его стали вострей, мельше. Иван тоже стал отдаляться и вдруг, вскочив на ходу, как на подножку пригородной электрички, на один из выступов облака, — исчез.

Облако было рядом, близко. Оно не ушло еще! Перья-лоскуты его цепляли окрайцами воспаленные щеки, лоб. Вдруг показалось: назад, к реке, — не надо! На-
до — с Иваном — выше, смелей! В круг одиноких, вечно — до Страшного Суда — странствующих, вечно путешествующих душ! Задыхаясь от бега, обмирая от вновь возобновившейся боли в плече, раненый опять вскарабкался на песчаную гору, прыгнул к облаку, налег на него, стал цепляться за влажный пар, обрываться с него. Но остановить и удержать облако, конечно, не смог. Не зная, как снова затесаться в скопище летящих душ, как войти в сладостный хоровод уходящих и возвращаемых пред очи Наблюдающему теней, — он кричал, выл, хватал ртом легчайшие хлопья материи. Назад, однако, дороги не было. Облако почти стаяло и теперь лежало у ног, обнимая излуку реки, сухой камыш и кугу, какие-то постройки. Там, в низковисящих облачных каплях еще трепетали Иван и Михаэль, там был идущий за вербочками отец!

Словно чуя эту внезапную человечью тягу, облако на миг вновь прихлынуло, подстелилось раненому под ноги... Но затем, резко сдвинувшись влево, навсегда ушло вверх, в тайные пространства неба.

Нелепин открыл глаза. Душное майское предгрозье вплывало в комнату. Световыми столбами стояло млосное, чуть туманящееся по низам утро. В слегка затемненной, проветренной и чистой комнате, против его кровати сидели две женщины: молодая — простоволосая, пожилая — в платочке. Еще не сфокусировав глазами резкость, Нелепин понял: молодая — Иванна.

— Сегодня ровно двадцать дней... — начала Иванна, и он, придя окончательно в себя, прошептал: “Скорей”. Иванна шепот услышала, встала, подойдя, растерянно поцеловала его поочередно в раскрытые глаза: она не верила, что раненый очнулся, что это не сон, не длящийся бесконечно бред.

— Скорей, — заговорил он, — я должен знать... куда оно уходит? Окно... откиньте штору совсем!

— Помирает, — запричитала над ухом у женщины молодой женщина пожи-
лая. — Помирает! Бедная ты, бедная...

— Он выздоровел! Эй, хлопец, эй, Михеич, сюда! — Вбежавшие в комнату хлопец, а за ним незнакомый усатый мужичок обалдело уставились на Иванну. — Скорее кровать к окну, — медленно, со сталью в голосе сказала она, и Нелепин понял: ей здесь повинуются беспрекословно.

Кровать подтащили к окну, шторки оборвали совсем.

— Смотри ты, облако какое странное, — сказала пожилая. — А я его с утра и не приметила. А ведь на улицу выходила. И не было его там вовсе!

Белоснежное в центре и неправдоподобно фиолетовое по краям, взблескивающее двумя сахарными срезами облако, из которого минуту назад выпал раненый, тихо-мягко волоча свои края по плавням, по реке, — уходило на север, к Москве.

— Там лес и дол... видений полны. — С трудом стал определяться во времени и в пространстве раненый. — Там о заре прихлынут волны... на брег песчаный...

 

Юго-Восточный эпилог

В одноэтажной гостинице в южном и от Москвы далеком городе сидел я на полу, среди бумажек и обрывков магнитных лент. Щелчок магнитофона, перемотавшего назад последнюю кассету, означал одно: прошел вечер, прошла набитая под завязку писаниной и выкриками ночь, следом — еще день, еще ночь. Проскочило, наконец, на пьяненьких петушьих ногах и утро нынешнее — накатил день новый.

Означал щелчок и то, что роман вчерне схвачен, распихан и уложен по кусочкам в блокноты. Правда, знал я и другое: щелчок означает уничтожение тех невидимых нитей, что связывали меня с самой плотью, с “материей” романа. С той “материей”, что почти целиком оставшись на кассетах, три дня и две ночи мучила меня невозможностью взвесить на ладони то убиваемые, то вновь воскрешаемые души людские, Не позволяла ухватить за щеки тех двоих, обнять, притянуть к себе мужчину и женщину, сберегших в промчавшемся над страной вихре испытаний и мук душу живую!

Нужно было, однако, возвращаться в Москву. Поезд уходил в двенадцать с минутами. Но поступилось, как всегда, иначе: я стал вдруг лихорадочно сбрасывать в сумку документы, записи, сунул туда — скрепив меж собой — четыре кассеты.

“Я успею, — уговаривал я себя — успею съездить к ним! Я только гляну на него и на нее! Обниму их вместе, разом! Должен же я наяву ощутить их сдвоенную душу, их единую плоть? Хотя б для того, чтобы напитать этим теплом свою, тяготимую одиночеством (при жизни, а не после смерти!) душу. Съезжу, и завтра же — в Москву...”

Я сходил на автовокзал, располагавшийся близ вокзала железнодорожного и недалеко от моей гостиницы, расспросил о нужном рейсе.

“Мы все еще в этом селе...” — все время вспоминались мне слова женщины. Вспоминалась и она сама — чуть скуластое лицо, серые глаза, падающая на упругую бровку темно-каштановая прядь, легкая, прямая стать, едва, как показалось, начинающий круглиться под серым великолепным костюмом, живот.

“Село — рыбачье, в дельте реки, на островах. От всего мира мы отрезаны. Муж почувствовал себя лучше, и я сегодня в первый раз сюда выбралась”. — Тогда, три дня назад, женщина отчего-то смутилась. — “Жизнь в больших городах за время наших странствий так изменилась... Но это уже из другой оперы. Я ведь и с кассетами думала поступить по-другому. Но попала на вечер... Приеду, свечку поставлю, — неизвестно чему улыбнулась она. — Церковь в нашем селе великолепная! Муж сейчас, наверное, там. После ранения у него словно переменилось сердце”.

Автобус в Апостолово ходил дважды в день: в одиннадцать утра и вечером. Я успевал на первый рейс.

Сойдя на конечной остановке, я сразу же церковь, о которой говорила женщина, и увидел. Церковь сияла ухоженностью и новизной.

Сразу за церковью открылась свежесрубленная дощатая пристань. Прямо на пристани — рыба, рыба, рыба! Речная, но и морская тоже, соленая, свежая, иногда раки, даже кефаль. Торговки, рыбаки, владельцы баркасов, перекупщики, свой особый говор, своя, слабо проницаемая извне жизнь... Горечь вдруг подкатила к моему горлу, потому что, глядя на это чужое великолепие, я отчетливо понял: никого и ничего я здесь не найду! Напрасен приезд на авось, напрасны поиски без адреса. Судорожно сглотнув горечь, я, однако ж, развернулся, побрел назад, в село, искать нужный дом.

Село пересекалось множеством каналов и по некоторым его улицам можно было проплыть лишь на лодке. Попетляв меж дорожек и каналов, я с центральной площади свернул на тенистую, увитую виноградом и барвинками улицу, на ту, которую женщина вскользь и упомянула, — Карантинную. Канал был и на этой улице, но был и проезд, был даже асфальт. Улица была густо по обеим сторонам засажена абрикосовыми деревьями. Я шел по правой стороне и от нечего делать, а скорей от равнодушия, внезапно пришедшего на смену горечи, в просветы меж деревьями поглядывал. В одном из таких просветов я и увидел дом под явором, веранду, увитую плющом, каких-то, явно приезжих, людей у калитки. Приостановившись — благо с противоположной стороны улицы люди эти заметить меня не могли — я всмотрелся внимательней. Какой-то подозрительный тип без примет, лысостриженный, юркий, вышмыгнул из дома и, оглядевшись, скрылся в густом абрикосовом саду. Другие тоже вели себя странновато: медленно по очереди ходили они вокруг дома, словно желая циркульными шагами обмерить его длину-ширину. Решив подстраховаться, я сдал немного назад, толкнул одну из калиток на своей же стороне улицы. Здесь было все, что требовалось по законам вдруг выскочившего чертиком из мешка авантюрного жанра: мытое окошко на улицу, любопытная, вся в кружевах и без весу за ставенкой старушка... Старушка увидала меня в окно и заговорщицки поманила пальцем.

— Что это там за лысачки такие, в доме напротив? — от неловкости я взял фальшивый иронично-интеллигентный тон. — Как вы с такими соседями уживаетесь? Ну да Бог с ними, с соседями. Мне собственно нужна одна женщина. Она тут неподалеку квартировала. Ее фамилия, — я помедлил...

— Тсс! Тихо! Никаких фамилий! Они уехали, уехали! Какая же она умница! Позавчера ночью уехали! Мигом собрались и... А сегодня с утра эти рыщут, вынюхивают! Она и о вас меня предупредила. Да-да! Говорю же: умница редкая! С бородкой, сказала, и взгляд такой опечаленный... Вы — писатель? Ой, как я любила это... Только в последнее время ничего не читаю!

Старушка от дверей, близ которых меня встретила, порхнула к окну, но тотчас и отпрянула назад.

Э т и — сюда собираются! — подойдя вплотную, она схватила меня за ру-
ку. — Ванечка вам передать велела! Они уехали, — старушка нежно притянула меня к себе, — на Афон! А оттуда, возможно, — в Белград. Кто уж ей это устроил — не знаю. Там, если что, их и найдете! Через клуб писателей. Но это — для вас, для вас только...

Я стал спешно прощаться. Подарив старушке тоненькую книжечку своих рассказов, я словно по наитию вынул и отдал ей четыре скрепленных зажимом кассеты.

— Оставьте у себя, я хотел вернуть их хозяйке. Я все прослушал и теперь, если буду писать, напишу и без кассет. Только э т и м не отдайте случайно! — сам не зная почему, я тоже перешел на шепот.

— Что вы, голубчик! — опять беззвучным бисером рассмеялась старушка. — Моя мать тут повстанцев от ЧК прятала. А сама я в войну партизан оперировала. Прямо дома! Я ведь хирург! Не терапевт! Рука быстрая, крепкая. Немцы — шасть сюда, я
их — в подпол! Немцы — вон, я их назад, на стол! Мне восемьдесят девять. А я еще хочу в Россию вернуться, — она гордо распрямилась. — Э т и никогда и ничего у меня не найдут! Ни-ког-да, — старушка еще громче и как-то совсем уж безудержно засмеялась.

“Да она не в себе явно! Сдвинулась, может... Неужто отдаст, растреплет? Хотя, ничего ведь на них, на кассетах этих такого и нет. Ту-то, которую ищут, “расстрельную”, Иванна, конечно, уничтожила или взяла с собой...”

С порога я оглянулся: изменения, происшедшие в лице, а главное в глазах старой женщины — меня поразили. В синих, без единой желтинки зрачках никакой “сдвинутости” не было и помину! Зрачки взблескивали резко, ясно, зрачки эти проницали насквозь весь наш мир, все его изменения, удерживая до времени суть этих изменений в своей глубине. Безвольный старческий рот тоже куда-то пропал, на его месте появились жестко сомкнутые, как у вечной молчальницы, губы.

“Кремень! — прорезалось во мне давно не произносившееся ни про себя, ни вслух слово. — Кремень-бабка! Ни за что не отдаст. Ай да женщина-врач! Ай да “образованщина” наша, нами же и проклинаемая!”

Попрощавшись, я вышел из дому в сад. Старушка провожать меня не пошла.

У калитки уже стоял человек в серенькой навыпуск безрукавке, в таких же серых брюках. Глаза у человека были немигающие, широко и удивленно раскрытые.

— Ээ, простите... — простецки обратился он ко мне. — На два словечка могу я вас?

— Я тороплюсь, уезжаю, — нехотя попытался я отпихнуться от человека в сером.

— Да всего пять минут! Никто вас долго томить не станет. Лето же. Лады? — он повел головой куда-то в конец улицы, и я увидел там вишневую, притаившуюся в тени “Мазду”. — Если вы в город — заодно и подбросим. Автобус — только вечером.

Оценив по-своему мою нерешительность, собеседник лениво полез в карман, вынул удостоверение, помахал раскрытой книжечкой в воздухе. Крылья бабочки трепыхнулись вновь! Правда, теперь они были желто-голубого, с тонкою красной прожилкой цвета. Не глядя в удостоверение, я толкнул калитку, пошел к вишневой машине. При этом крылья бабочки продолжали трепыхаться, мельтешить передо мной. Вместе с бабочкой стронулась с насиженного места, полетела в места неизведанные и душа. И зазвучали внутри, вместо оценок сложившегося положения, обрывчатые, но и сливающиеся в единую линию слова какого-то давнего, забытого, скорей всего, византийского гимна: “Кто в нечистые облечен одежды, если дерзнет мыслить мечтательно умом своим о высотах Божиих, и вводить, и водворять душу свою в духовные созерцания святого оного пира, устроенного дабы просиявать лишь
в чистом сердце — будет внезапно осилен как бы мороком неким и ввергнут в
место несветлое, каковое зовется Ад и Аваддон, сиречь неведение и забвение Бога.

Ибо сказано: что от Бога — приходит само собой, если уготовано для него место чистое и неоскверненное”.

Хлопнула дверь вишневой “Мазды”. Набухшая от моей перелившейся в нее каким-то образом крови, разрисованная, как цыганка, — крапивница исчезла...

 

* * *

Я сижу в двухэтажном доме над самой водой, на границе России и одного из новообразованных государств. Дом стоит на реке, на острове. И кому принадлежит остров — неясно: может, нам, может, им. Лето клонится к осени, стало заметно прохладней, иногда набегают короткие, грубо шлепающие по проселку громадными виноградными каплями дожди. Я не в тюрьме, но и не на свободе. Мне оставили ручку, блокнот, кое-какие записи и до выяснения всех обстоятельств моего знакомства с И.Н. держат взаперти. Родственникам меня заставляют регулярно сообщать, что я решил сменить гражданство и устраиваюсь жить на новом месте. Обращаются равнодушно, вежливо. Мне кажется — и это понятно, — что лично я интересен им мало. Несмотря на это, меня упорно спрашивают о Москве, о Домжуре, о Большом Доме. Еженедельно просят отвечать на анкету, а в анкете — 200 пунктов!

А еще— я пишу роман. Вернее, заполняю те клеточки будущей его структуры, которые не имеют отношения к И., к Н., к Д., к “материи д.” Именно “материя д.” интересует неволящих меня людей в первую очередь! Но всё, “материи” этой касающееся, я держу в голове, рассчитывая записать позже. Может, зимой, в Москве, если, конечно, к тому времени окажусь там. Ведь меня обещают продержать здесь (опять же равнодушно, сонно) — сколько надо: и год, и два, и три. А пока я сижу взаперти и читаю единственную найденную в доме книгу — “Сто восемнадцатый псалом. Толкование епископа Феофана” (Москва, 1891 г.), и стараюсь соотнести доходящие до меня через газеты сведения с судьбой известных мне лиц. Я пытаюсь угадать, что сталось со старичком-доктором А. и пробую воссоздать его “Апологию совести”. Думаю я и о том, как после гибели следователя Никодима Фомича сложилась судьба “малолеток”? О смерти Никодима я нашел сообщение в местной газете, в ней же был кратко изложен ход операции по захвату руководства РУБРа (Русско-Украинско-Бессарабской Республики). Правда, о бомбежке, а также об ученом Д. в местных газетах не было сказано ни слова. И еще я все время думаю о том, что дух и материя — не противоположны друг другу! Нет между ними этой чертовой декартовой пропасти: здесь дух — там материя! А есть — как учили отцы Восточной церкви, как пели высокие ее гимнотворцы Афрем Сирин, Роман Сладкопевец, Иоанн Дамаскин, — есть меж ними тонкая, но, когда на-
до, — уловимая перемычка. И зовется эта перемычка — душой! Душа же — энергия Бога, сообщаемая через мир человеку...

Вообще, сидя здесь на острове, я много чего передумал. Я понял: боль, несвобода, уход от мира — не только лучшие попутчики для письма, пытающегося стать Словом. Они и сами по себе наше самое содержательное Слово о мире, живущем — если снять с него шелуху — в горько-сладком ожидании мытарств, в ожидании окончательного определения своей посмертной судьбы и поселения в Доме Божьем.

“Когда приходит время человеку духовному оживиться в тебе, все умрет для тебя и душа твоя согрета будет радованием, для которого нет подобия среди вещей сотворенных, и помыслы твои соберутся внутри тебя, по причине сладости в сердце твоем”.

Именно этого я, сидя на острове, и хочу: чтобы умерло во мне все ненужное, а жил только этот, сам собою затеявшийся роман, жило шарообразное небо, жил чуть круглящийся, как сама наша жизнь, живот сероокой женщины, жили круглоголосые главы, которые пел я про себя, как горькие, отрекаемые и отреченные, но и выводящие к чему-то неизъяснимо высокому гимны.

Окончание. Начало в “ДН”, 2002, № 11.

Версия для печати