Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2002, 11

Петли и тараны родной истории

Рубрику ведет Лев Аннинский

Поскольку заголовок книги Владислава Владимирова очень красив, но не очень понятен1 , а на обложке две игривые барышни в шляпках, вполне гармонирующие с настроением господ офицеров, слабо гармонируют с тем, что рассказано в самой книге, — лучше мне опереться на подзаголовок, где ясно сказано, откуда сюжеты: “Из прошлого, близкого и далекого”.

История — минное поле. Петляешь, петляешь… неведомо, где взлетишь. И где сядешь.

 

Петр Нестеров

 

Про “петлю Нестерова” любой читатель может узнать из любой энциклопедии. Там эта самая “петля” идет отдельной статьей рядом со статьей о самом легендарном русском летчике (1887—1914… основоположник высшего пилотажа… Первым ввел крены на вираже… Погиб в воздушном бою…).

Про эту гибель тоже “известно”: пошел на таран, сбил австрийца, погиб сам. Таран вслед за петлей вошел в список авиасвершений.

Владислав Владимиров раскопал подробности этого последнего боя. Поразительно: очерк появился два десятка лет назад — в 1983 году вышел в нескольких местных газетах, пять лет спустя, в 1987 — в столичном журнале “Авиация и космонавтика”; то есть спецы знают, но в массовом сознании по-прежнему живет формулировка: “погиб в воздушном бою” (сам слышал в августе 2002 года по радио — каждый год в конце лета поминают пилота — в день гибели).

Так вот: подробности гибели, выясненные Владимировым, окрашивают эту гибель в совершенно неожиданные тона. Не сам подвиг великого авиатора — подвиг реально совершен и справедливо остается в легендах, — а обстоятельства. Они-то и заставляют содрогнуться.

Примем во внимание: воздушный бой 1914 года — совсем не то, что воздушный бой 1941 года, который новым поколениям известен по кинофильмам и мемуарам (я уж не говорю про воздушный бой начала нового тысячелетия, о чем, слава богу, еще мало кому что известно).

В 1914 году летчики в воздухе стреляют друг в друга из пистолетов. Что-то вроде дуэли, передислоцированной на самолеты. Второй абзац своего исследования Вл. Владимиров начинает фразой: “Австриец храбро скрылся за линией фронта”. Ироническое перо автора мы еще не раз оценим. Но вникнем в ход событий: австриец скрылся, а потом вернулся. Нестеров в этот момент в штабе получает деньги на весь авиаотряд. Взглянув в небо, он как есть (с толстенным бумажником и без пистолета), бросается на летное поле, прыгает в свой аэроплан и взлетает.

“Таран как боевой прием, расчерченный еще до войны на пару с Александром Кованько”, Нестеров проводит мастерски. В том смысле, что самолет австрийца шлепается в болото “близ шоссе Львов — Рава Русская”. Однако таран (совершенный впервые в истории) стоит и Нестерову поломки: не дотянув до аэродрома, он опять-таки мастерски сажает свою покалеченную “этажерку” на то же шоссе, “чтобы немедленно связаться с отрядом для помощи австрийскому летчику…”

Вы слышите? Вы это можете вместить? Вместить в покалеченное, колченогое сознание современных людей, привыкших к киллерам, заложникам, зачисткам и убийцам-самоубийцам, прошедшим науку ненависти? Первое дело — помочь австрийцу, представителю вражеской страны, только что в бою сбитому! Рыцарство, не знающее границ.

Вместили?

Теперь — второе дело. К Нестерову, выбравшемуся из разбитой машины, бегут казаки. Он радуется незнакомым, но русским людям…

Далее — слово Вл. Владимирову:

“…Встал им навстречу, подобрал бумажник.

Старший из казаков спросил сипло, с неприятной ухмылкой:

— Не от господа ли бога денежки, господин офицер?

— Казенные, — через силу улыбнулся летчик.

— Оружие имется? — отводя глаза на ближайшего спутника, снова подал голос казак, показывая ближайшему, как и что надо. Тот, не ожидая ответа, ударил прикладом летчика в висок”.

Вот этот поворот событий и осмысляет в своем очерке русский литератор, большую часть жизни проработавший в Казахстане и там издавший теперь свою книжку. Меняются в любезном отечестве цезари, герб, флаг, гимн. “Но русский везде русский”. На вопрос, где русскому хуже: в белой эмиграции или в красной Совдепии (а сподвижник Нестерова Александр Кованько, случайно не полетевший с ним в тот последний бой, вылетел-таки в эмиграцию, где и погиб), так вот, на вопрос, где ужасней — в изгнании или “под Сталиным и Ежовым”, — ответ такой: “Примерно одно и то же”.

А если есть нюансы, определяющие такую малость, как конкретная человеческая судьба, так на то и писатели, исследующие историю, чтобы эти нюансы высвечивать.

Вл. Владимиров к тому же обладает склонностью выбирать такие судьбы, где не вдруг сообразишь, радоваться или горевать.

 

 

Фейга Ройдман

 

Когда она вписала свое имя в историю русской революции, разрядив пистолет в Ленина, а потом была расстреляна в кремлевском гараже комендантом Кремля Мальковым в присутствии наблюдавшего это зрелище поэта Демьяна Бедного, ее имя… не имя — конспиративный псевдоним Фани (Так!) Каплан — окрасилось в черный, запредельно черный, инфернально черный цвет.

Что же теперь?

Если она покусилась на вождя мирового пролетариата, начертавшего светлый путь для всего человечества, — она действительно исчадие ада.

Если же мишенью ее стал узурпатор власти, большевистский преступник, устроивший геноцид русского народа, — кто тогда Фейга Ройдман? Орудие Святого Провидения, карающий меч Божий?

А если оставить в стороне все святое и светлое и встать на позиции народного социализма, который вызрел в головах правоэсеровских вождей, — то кто такой Ленин? Изменник Революции, подменивший народовластие диктатурой. Кто в этом случае Фейга Ройдман? Героиня народолюбия, мессианская святая, великомученица от Революции?

Не пытаясь не то что примирить, но даже сопрячь эти позиции, Вл. Владимиров отвечает:

— Для кого как.

Это-то бесспорно. Да вот путь к таким бесспорностям — минное поле.

Кое-что Вл. Владимиров отметает сразу. Например, солоухинское предположение, будто вместо Фани Каплан казнили другую женщину, а сама она “осталась жива, поскольку была подругой Крупской, Инессы Арманд и самого Ленина”. Надо же “всерьез потчевать публику такой околесицей”!

Другие версии Вл. Владимиров обходит. Например, что на самом деле в Ленина стреляла не Каплан, а подставные агенты, “чуть ли не сами ленинцы-сталинцы”, ибо “не могла же стрелять полуслепая женщина”…

Насчет полуслепой женщины: это скорее образ, почерпнутый из народо-вольческой мифологии (в муфточке браунинг, на носу пенсне). В реальности — такие преспокойно стреляли. Имея шесть пуль в магазине.

Но тут начинаются чудеса с арифметикой. В теле вождя оказались три пули. И были извлечены. И еще пуля (или две?) нашлись на месте преступления. Итак, сколько всего пуль найдено? Четыре? Пять? Где шестая? Из какого ствола выпущены пули? Из того “испанского браунинга”, который был в руках Каплан? Или из другого? По одним показаниям — браунинг, по другим — револьвер.

Материалы следствия погребены вместе со свидетелями. Выводы противоречат друг другу. Сплошные мифологические заросли!

“Семь верст до небёс, и всё лесом”, — закрывает тему Вл. Владимиров.
А потом предполагает нечто захватывающее дух: “А вдруг Ленин сам на себя организовал покушение?” Зачем? А чтобы спровоцировать правых эсеров…

Да их и провоцировать не надо было. Они действительно охотились за Лениным, это факт. И что “испанский браунинг с шестью отравленными пулями” Фани Каплан получила от эсеров — факт. И что она действовала в рамках их единого плана — тоже факт. Известны фамилии агентов, известно, что один стрелять отказался, дошла его фраза: “Не могу. Не святое это дело”.

Фани не отказалась. Почему не отказалась — об этом чуть ниже. Но зачем это было так уж нужно правым эсерам? Вл. Владимиров объясняет, и вполне убедительно: если бы покушение удалось, партия Чернова несомненно приписала бы его себе (теперь сказали бы: “взяла ответственность”), а заодно попыталась бы взять власть.

Но поскольку убийство не удалось, партия правых эсеров громогласно от Фани Каплан отреклась1 .

Вот и все, что можно извлечь из “обстоятельств дела”. Остаются — характеры. Это больше всего и интересует Вл. Владимирова: два характера. Фейга, которая ни от чего не отрекается и никого не выдает (из тех же правых эсеров). И “Ильич Первый”, который уже через четыре дня после выстрелов председательствует на заседании Политбюро, а через десять дней после казни кричит на коменданта Кремля Малькова:

— Мерзавец! Такую бабу расстрелять! Дзержинского на вас нет!

Реплика вполне укладывается в предположение, что они “все были в сговоре”, однако не вызывает у меня особого доверия, как и сам “сговор”. Но она помогает Вл. Владимирову выстроить драматургию характеров. Он даже реплику ленинскую аранжирует как для сцены: “Мегзавец… гасстрелять”. В сочетании с таким выражением, как “Ильич Первый”, это побуждает меня сказать кое-что о стиле этих характеристик.

Ленин не единственный, кто описан у Владимирова насмешливо. Император Николай — “государишка”. Ильф и Петров — “известные пересмешники олигофренических нравов и порядков Совдепии”. Автору не откажешь в лихости пера, иногда виртуозной. “Сброшенный с аэропланов призыв не повис в воздухе”. Вы можете счесть это редакторским “ляпом”2 . Я подозреваю, что это острота, и нахожу ее блестящей.

Однако когда Ленин появляется у Вл. Владимирова “в пролетарской кепочке и с краденой фамилией”, когда он “сыплет направо и налево, вверх-вниз и по диагонали самые ценные советы, указания, распоряжения и приветы”, когда он у Вл. Владимирова “тут как тут” и все время что-то “строчит”, меня начинает коробить. Не от существа дела, а от дурновкусия. “Матерый человечище телеграфировал” — это не то остроумие, которое способно развлечь меня в данном случае.

Сквозь стилистические тараны и петли пробиваешься к сути дела. “Добрый рождественский дедушка? Ласковый большевистский монарх? Или же разумный лидер с диктаторскими замашками, но не теряющий даже и в самых сложных ситуациях ума, самообладания, чувства меры и в какой-то степени незлой усмешливости?..”

Ответ Вл. Владимирова: “Пожалуй, и то, и другое, и третье…”

Пожалуй, из того, другого и третьего я бы выделил “разумного лидера”.

Собственно, это и высвечивается во всех поворотах: искусство возможного, единственный спасительный ход в дикой, непрерывно меняющейся ситуации на волосок от общей катастрофы. На обывательский аршин, перед нами ничтожный человек, стечением обстоятельств брошенный на гребень исторической волны и пытающийся удержаться на плаву — спасти шкуру. Бисмарк понимал такую ситуацию иначе: исторический деятель не определяет ход событий, он подобен всаднику, который вскочил на бешеного скакуна Истории и удерживается на нем столько мгновений, сколько может. Ленин, несомненно, знал это высказывание Железного Канцлера и понимал, что исторический деятель не угадывает, куда мчится конь (“Русь, куда же несешься ты?..”), а лишь мчится вместе с ним; такой всадник может или пронестись дальше, или погибнуть под копытами, чаще всего вместе с конем, то есть вместе с системой, в которой он действует.

Ленин у Вл. Владимирова убедителен там, где он фаталист. О личном спасении не думает. Личное оружие без конца теряет. Думает не о себе, а о системе. Запертый в Горках, плачет в одиночестве: “все мы сели не на тот поезд” (или вскочили не на того скакуна?).

Фани Каплан таких чувств не ведает. Ей не довелось управлять страной, обезумевшей в гражданской войне. Ей, Фани Каплан, потребовалось ровно столько мужества, сколько нужно, чтобы продержаться перед палачами, и они отдали ей должное: “Не Феликс наш железный, а эта женщина. Она из железа и камня”.

Родители этой женщины в 1911 году, когда сама она уже пошла на царскую каторгу, “отбыли в Америку и увезли с собой трех ее сестер и четырех братьев”.

Уехала бы с ними Фейга Ефимовна, глядишь, и дожила бы мирно до тех времен, когда “Ильич Второй” приехал в Вашингтон налаживать отношения с президентом Никсоном.

Нет, выбрала другое.

 

 

Александр Сапожков

 

Сражающиеся стороны в гражданской войне лишь в моменты боя противостоят друг другу отчетливо. Например: в 1919 году — в Уральске сидят красные и под руководством Сапожкова отбиваются от осадивших город белых, предводитель-ствуемых атаманом Толстовым.

Между боями стороны начинают терять цветовую определенность. Возникает даже подозрение, что красные и белые — вовсе не изначальные противники. Изначальные, то есть вынесшие свою взаимную непримиримость из царской
эпохи, — это охранители-монархисты и борцы за обновленную, республиканскую Россию.

По ходу империалистической войны сторонники государя-императора, его кадровые офицеры и генералы, от старой присяги отступаются и переходят (офицеры и генералы “переходят”, нижние чины “перебегают”) либо в Белую, либо в Красную армию (они-то, царские военспецы, Красную первоначально и выстраивают, и Белую тоже). Но в массе своей обе армии лепятся из одного, демократического теста и вербуются из среднеобразованных слоев. Социологи даже нащупали грань полуобразованности, от которой бывшие студенты уходят: кончившие курс — к белым, не кончившие — к красным.

Неудивительно, что в круговерти гражданской войны, втянувшей всех в совершенно новые сражения, герои борющихся станов знают друг друга в лицо. Вл. Владимиров особенно остро переживает именно эти коллизии: командующий Оренбургской армией белых генерал-лейтенант Дутов и командующий Восточным фронтом красных Каменев (и его предшественник на этом посту Вацетис) — все прошли Академию царского Генштаба. Что не помешало им распасться на белых и красных.

А внутри Белого движения? Что общего, кроме ненависти к красным, у ученика Нансена, лучшего когда-то гидрографа России, Колчака и “солдатского сына”, служаки Деникина? Одолей они красных — как бы делили между собой единую неделимую Россию?

А в стане красных? Как могут смотреть друг на друга без ненависти левые эсеры и большевики? Не успели отобрать Уральск у белых — “разодрались за гарнизонную власть комбриги Ильин и Плясунков”. А Сапожков… но о нем позже.

Итак, красные и белые. На чьей стороне правда?

“Чекисты с особистами, — пишет Вл. Владимиров, — выявили не менее 800 заговорщиков, но перед судом ревтрибунала предстали 120. Многим из этих 120 было предложено искупить вину в окопах на передовой или же трудом в тылу обороны. В стане противника, надо заметить, при сходных обстоятельствах поступали иначе. И безо всякого судебного разбирательства”.

То есть вешали. Стало быть, красные лучше? Философский вопрос: что лучше — красная пуля или белая петля?

Еще один взгляд в сторону красных:

“…чтобы любимый Ильич (обычная владимировская издевка. — Л. А.) наконец-то понял правду: борясь… против белогвардейцев за светлые идеалы всеобщего счастья, нельзя бесчеловечно и зверски воевать руками продармейцев и продотрядовцев, ЧК, ЧОН, ВОХР и Красной Армии с собственным же крестьянством, называть половину его “кулачьем”, брать добро задаром, то есть грабить законно, стравливать на “излишках” хлеба город и деревню не на жизнь, а на смерть…”

Стравливать и грабить, конечно, плохо, даже если это и делается “законно”. Но вот вопрос: это происходит от того, что Ильич чего-то не понимает, или от того, что ярость идет от самой земли и Ильичу остается только выскакивать из смертельных тупиков?

“Волей революционной власти создается слой практически безнаказанных революционных убийц… (Да! Так! Но читайте дальше. — Л. А.) …которым суждено было стать убийцами Революции”.

Хороший оборот дела. То есть безнаказанным не ушел никто: шлепнули не на Лубянке в 1937-м, так в Орловской тюрьме в 1941-м, а скорее всего — в том же “незабываемом 1919-м”, при очередном раздрае комбригов.

Кто прав в фатальном раздрае красных и белых, Вл. Владимиров решить не может. И я не могу. Но отдаю должное той ярости, с которой он описывает “перекрестное самоуничтожение партийно-правящей страты и ее опричнины, пополнявшейся за счет партийных и комсомольских кадров”. Добавлю: “кадров”, в ту же мясорубку идущих.

Куда попадают кадры — это отчасти и лотерея. За какую правду умирают — тоже. “Кто и кого от чего освобождал”, “до сих пор крайне неясно”, — признает Вл. Владимиров. Зато ясно другое: “сыновья, внуки и правнуки участников обороны Уральска так и продолжали бы осуществлять вместе со всем СССР великую горбостройку с незамутненным чувством исполняемого долга и стерильно чистой совестью”.

Не буду отвлекаться и защищать от издевок еще и Горбачева; более интересен здесь такой отравленный комплимент, как чистая совесть.

Так как же действовать по совести? Как в 1919 году участвовать в делах, сохраняя чистую совесть?

Сапожков как раз и пробует:

“— Народ перемрет с голоду! Кто будет пахать и сеять? Вот мой наказ и моих бойцов: не посылайте с винтовкой за хлебом!

— Без паники! — отрезает секретарь укома. — У нас тоже есть железные люди! Они умеют находить кулацкий хлеб!”

Начинается схватка железных людей. Красный фронт разваливается. Комдив Сапожков добавляет к названию Красной армии слово “правда” и под знаменем “Красной Армии Правды” разворачивается против той Красной армии, под знаменем которой отстоял Уральск.

Герой становится мятежником.

Ну и как? В смысле — как обстоит дело с чистой совестью? Какую правду несет на остриях своих вил и топоров русская Вандея? Много различает она красных и белых?

Уж кого она хорошо различает, так это “жидов”. Вл. Владимиров, как всегда захваченный чувствами, не удерживается от ядовитой ухмылки: “Армию Правды усмиряют как на подбор шпильманы да келлеры”. Однако ухмылку приходится спрятать: “по бессмысленной жестокости” и “зверству” русская Вандея “превосходит самые кровавые выверты любых революций, восстаний, войн”.

Из всех “кровавых вывертов”, описываемых Вл. Владимировым, самое сильное впечатление производят на меня злоумышленники из прифронтовой полосы, которые километрами срезают телеграфный кабель со столбов, потому что обмотка хорошо горит, а в деревне не достать ни свеч, ни керосина. “Населению объявлено, что лица, обрезающие или портящие провода, будут расстреляны на месте”. Это — у красных. Белые таких воров не расстреливают, а вешают, иногда “на тех же столбах”. Еще особенность: у белых воруют кабель не мужики, а “монархически настроенные гимназисты”. Откуда они и зачем им-то кабель, не совсем понятно, но факт заставляет еще раз задуматься о происхождении красных и белых “кадров”.

Почему это воровство восьмидесятилетней давности меня так задевает? Потому что оно, наверное, вечно. В наше время происходит следующее: сидит деревня без света, потому что провода срезаны и сданы в металлолом местными умельцами: “Ничего, бабка! Ты и без света посидишь, а мне опохмелиться надо” (подлинные слова, приведенные недавно одним тележурналистом: жаль, что не попались Вл. Владимирову).

Сквозь петли истории пробивается он к главной, финальной своей мысли: надо понять всех — живших и страдавших, обманывавших и обманутых, счастливых и несчастных, гордых и нищих — все они жертвенно трагичны… Вечная память и полное им прощение.

Я думаю, это замечательно сказано и почувствовано. Светло и ясно.

Только темны пути к светлой истине. Или тоже светлы — фантастическими, миражными сполохами судеб. Белый генерал Толстов попадает к красным в плен. Киров под обещание никогда больше не воевать с красными отпускает генерала в Персию.

“Генерал честное слово сдержал. Умер он в Сиднее большим бизнесменом в 1956 году”.

Интересно, успел ли большой бизнесмен услышать, как Коммунистическая партия Советского Союза на своем ХХ съезде признала, что не может объяснить, кем и для чего был убит Киров?

А Сапожков? Вот действительно судьба, составившаяся из петель! Поручик царской армии, левый эсер, красный командир, герой обороны Уральска. Мятежник, предатель, развернувший свою дивизию против того же Уральска. Сгинул то ли в бою, то ли в свалке с чекистскими карателями. Стерт из памяти советскими историками. Возвращен Вл. Владимировым.

Замечательна эта способность Владислава Владимирова находить и восстанавливать имена, покрытые мраком официального забвения.

 

 

Генрих Иоганн Фридрих Остерман

 

Вряд ли среднеобразованный русский человек быстро ответит сегодня, кто это такой. Даже если Генриха-Иоганна-Фридриха перекрестить в Андрея Ивановича, — и тогда фигура не вдруг очертится в памяти. Что-то мелькает в череде временщиков, в чехарде переворотов середины ХVIII века — что-то курляндское, остзейское, брауншвейгское, прусское… Ах, да: Бирон управляет, Миних командует, а Остерман где-то там…

Остерман — Молотов того времени, — подсказывает Вл. Владимиров, возвращая память нам, беспамятным. Хорошая аналогия. Я бы в этот ряд добавил и Горчакова, но последний уже возвращен в синодики. А Остерман — нет: остается в мертвой зоне, очерченной не столько официальным, сколько низовым, “народным” недоверием, которое Вл. Владимиров обозначает так: “аллергия на все немецкое”.

Интересно все-таки. Петр Великий у нас вне критики. Причислен к лику — рядом с Иваном Калитой (Ивана Грозного Вл. Владимиров из чина великих собирателей России благоразумно убирает: слишком дорого дался). И вот вопрос: почему люди, управлявшие страной в послепетровские годы, сплошь оплеваны, если все они, сии птенцы гнезда Петрова, сии кадры, навербованы лично Петром среди детей голландских корабелов и немецких сапожников? Остермана-то Петр — лично выбрал! За “молниеносную сметку”. За “многознанье языков”. За то, что тот русским овладел быстрее, чем русские привыкли к его новому православному имени. Между прочим, мог бы стать великим востоковедом — профессора в Йене прочили шустрому студенту академическую карьеру и “не обижались на остроумные куплеты”.

Академическая карьера не состоялась: как на грех, студент поучаствовал в дуэли (среди немецких буршей это было в порядке вещей), кого-то убил насмерть, ударился в бега и вместо университетского, высокой пробы (Бохум!) диплома получил пристанище на флоте... где и попался на глаза нашему Петру.

Ученым не стал. Стал у Петра переводчиком Посольского приказа. Потом возглавил Приказ. Планировал Прутский поход. Планировал мир после похода. Составлял (по поручению того же Петра) Табель о рангах. Командировал в Европу Ломоносова (на прощание обнялись)… что не помешало определить Михайлу Ивановича в русские светочи, а Андрея Ивановича в немецкие гасители…

“Сдержанный, последовательный и трудолюбивый”. “Многожильный”. “Ни одной оплошности при исполнении своих обязанностей”.

Последняя характеристика — из уст Петра.

Петру Остерман ассистирует в деле, весьма оплошностями чреватом: в балансировании между Западом и Востоком, когда прорубают окно в Европу, а из Азии слышат призывы еще об одном окне. Да нет же сил на оба! Пробовали — были биты. Но не обескуражены.

Горчаков, канцлер, возведен теперь в национальные герои за одно то, что “аннулировал” поражение в Крымской войне виртуозным формулированием Парижского мира. Так ведь Остерман “аннулировал”, наверное, с полдюжины таких опасных ситуаций! С турецким визирем в 1711 году. С Фридрихом в
1713 году. Со шведами в 1721 году. Ништадтский мир — его дело. Договоры с Персией в 1723 году, с Данией в 1732 году, с Англией в 1734 году, с Турцией в 1739 году — Белградский мир, позволивший России выйти из бесперспективной войны, — опять-таки достигнуты усилиями Остермана.

Так не меньше же Горчакова пользы принес отечеству! Не меньше Молотова!

Люди, имевшие основания для ревности, ненавидели его соответственно. Художник Валерий Якоби (известный своим “Привалом арестантов”) выразил это отношение к образу Остермана в полотне “Заседание Кабинета министров”; главное лицо композиции — Волынский, он мечет громы и молнии; пудреные парики за столом шатаются и гнутся под этим вихрем; и только один — в уголке картины — мирно дремлет, сложа руки на круглом животике; а присмотреться — вовсе не дремлет он, а притворяется, будто дремлет, а сам издевательски улыбается и “помирает со скуки”.

Увы, не избежал дальновидный вестфалец, ставший российским вице-канцлером, политического процесса, на котором соратники заклеймили его и приговорили к смерти. В полном соответствии с нашей отечественной спецификой (подтвержденной во времена Молотова). Поставили Остерману в вину, кроме “личной нескромности”(!), еще, например, то, что “сокрыл” духовное завещание Екатерины Первой, где вроде было упомянуто имя кроткия Елисавет. Это завещание Остерман у императрицы подписал, а скорее всего — сам же и написал, — комментирует Вл. Владимиров…

Что-то гротескное есть в этих обвинениях, и обвинители это знают. Фарс продолжается на эшафоте: уже у плахи отсечение головы заменено “вечным заточением в Березове”.

Любопытная деталь: поднятый с плахи и сводимый к саням, Остерман хочет повернуть обратно к эшафоту. Хочет умереть. Тем более, что толпа, собравшаяся смотреть казнь, требует крови.

На плахе умереть не дают. Дают умереть пять лет спустя в березовской ссылке — полуослепшему узнику, ставшему совершенным стариком в неполные шестьдесят лет.

Внешнеполитический курс, при трех царствиях направлявшийся Остерманом, продолжен. На обоих направлениях: на европейском и на азиатском.

Азиатское — самый увлекательный сюжет в книге Вл. Владимирова — и потому, что он, долгие десятилетия проработавший в Казахстане и исследовавший тамошние архивы, предстает в книге не только как яркий живописатель, но и историк-эксперт; и потому, что сама тема “присоединения” земель и народов к империи вызывает острый интерес у современных людей, укладываясь в два идеологически таранных действа: либо это “добровольное вхождение”, либо “военное покорение”, а прочее все от лукавого, и третьего как бы не дано.

Меж тем, в реальности чаще всего бывает именно третье: трезвое, здравое, посильное.

Ставшее крылатым пушкинское выражение насчет окна и топора вполне согласуется с поэтическим образом царя-плотника, но я не уверен, что оно согласуется с практическим ходом истории. Балтийские народы, например, вряд ли были в восторге от топорного варианта.

В Азию окно прорубают… как бы это получше сказать… с двух сторон. И не топорами действуют, а… гусиными перьями и лисьими хвостами. И не потому, что кто-то “захотел” под царский скипетр, а потому, что выталкивает туда общая непрерывная кровавая свалка. Абулхаир, хан Младшего жуза, “хочет”, а Барак из Старшего жуза — “не хочет”. Все лавируют “между десятками вулканических огней”, соображая, под чью крышу метнуться в случае опасности (крыши имеются, кроме России, у персов, у турок, у китайцев).

Выбрав Россию, Абулхаир-хан рекомендует себя ходатаем за весь “многочисленный казахский народ”, а когда доходит до дела, то выясняется — к ужасу российского посла, — что хан испросил себе всероссийского покровительства “без согласия других ханов и начальников киргиз-кайсацкого воинства”.

Этих “других” и предстоит втаскивать в Россию через азиатское “окно”, а точнее бы сказать: через черный ход империи, выметаемый лисьими хвостами.

Лисьи хвосты — почти буквальность. Хан, входя в российское подданство, обязуется поставлять питерскому двору ежегодно 4000 лисиц. Кажется, это мягко-шкурное дело называется “рухлядь”.

Взамен хану даются гарантии политической и, в крайнем случае, военной поддержки со стороны императрицы Анны Иоанновны.

Документом, подписанным 19 февраля 1731 года, императрица милостиво дарует хану Абулхаиру, его старшинам и войску (оцените горький юмор автора повести по поводу этого союзе) “полное право умереть за российские интересы по первому же требованию Петербурга”.

Хану? Старшинам? А где же народы, дружба которых и через 270 лет украшает обложки лучших изданий?

А никакого народа империя брать под свою руку не согласна: только военный союз, договор с войском, очерчивание оборонных рубежей.

Но ведь просятся-то — вроде бы “всем народом”! И разве это не в имперских обычаях — хватать все, что плохо лежит? Почему не заграбастали казахов оптом и безоговорочно?

Да потому, что сил не было. На военный союз — были. А на то, что теперь называется аннексией, — не было. Ни поглотить, ни удержать. Разве что выборочно — частями. Объединенное казахское ханство с единым руководителем (каковым видит себя в мечтах Абулхаир) России не по зубам даже в качестве дармовой добычи. Надо дробить. Каракалпакам — да, джунгарам — нет. Выйдут из подчинения казахи — повернуть против них башкир; восстанут башкиры — опереться на казахов. “Употреблять один народ против другого”.

Так ведь это старый подлый римский принцип: разделяй и властвуй!

О да. Он самый. Другие принципы в той ситуации не срабатывают. Приходится соразмерять силы. “Многопрофильные” научные экспедиции в “неизведанные края” — пожалуйста! Это вполне согласуется с извечным русским любопытством к тому, что за горизонтом. Приращение культуры к культуре — пожалуйста! Это в духе всегдашней русской готовности “стать всем”. Но когда доходит до ножей и сабель, до ружей и пушек, — тут можно только то, что по силам и что политически и практически неизбежно.

Надо отдать должное “мудрой политике” тогдашней российской власти, от имени которой выступает фасадная императрица. Курляндская кариатида далеко не всегда и вникает в то, что ей подносят на подпись.

А подносит ей на подпись все эти восточные бумаги — сын лютеранского пастора, вице-канцлер Российской империи Андрей Иванович Остерман. Уж он-то знает, где спектакль, а где реальность. И как надо действовать.

“Казахов от Империи не отталкивать; там, где это целесообразно, даже взять под вооруженную защиту новых крепостей; всемерно поощрять торговые дела вплоть до отмены пошлин с казахских купцов; готовить поглощение Империей пространств в направлении к Индии исподволь, не поспешая и сообразуясь с экономическими и военными возможностями державы, терзаемой изнутри дворцовыми, солдатскими, монастырскими, крестьянскими смутами, использовать казахское войско в усмирении подданных-инородцев”.

Не поспешая — значит, думая о такой далекой перспективе, которая вряд ли легко дается людям, едва справляющимся “с приобретениями на Западе” и вынужденным потому “не предпринимать ничего лишнего на Востоке”. Петр понимает. И понимают те, в ком он нашел соратников.

“В обозримой перспективе Остерман, конечно же, понимал, насколько прав был его первый опекун и покровитель Петр Великий: коль быть России истинно мировой державой, то без Казахского ханства ей никак не обойтись, единого ли, но еще лучше — раскроенного на три подгосударства — жуза”.

До обозримой перспективы Остерману дожить не дают. Масштаб таких деятелей, замечает Вл. Владимиров, становится ясен, если взглянуть “лет эдак через 50—100, а то и поболее”.

Взглянем.

Через пятьдесят император Павел начинает свой путь к петле, в его фигуре так трудно разобраться, что тут не до птенцов, выпадающих из гнезда его пращура.

Через сто — надо разбираться с императором Николаем: не нарушил ли прав человека, двинувшись давить европейские революции?

А “поболее”? Через 250?

Это как раз наше дело. Решаем, например, имел ли право “гений насильственных революций” (возвращаюсь к ядовитым формулировкам Вл. Вла-димирова) выслать из страны лучших мыслителей на “философском пароходе”?

Что-то не вспоминают наши Несторы и Пимены, что всем высланным Ленин велел выдать подъемные и приказал советским представительствам за рубежом — трудоустроить.

Вл. Владимиров — вспоминает.

Хорошо рифмуются у него очерки “из прошлого, близкого и далекого”.

 

 

Динмухамед Кунаев

 

“Убежденно и не без оснований полагал себя профессиональным… ответработником высшего ранга. Сначала ленинцем. Потом сталинцем. Потом снова ленинцем”.

Ни ленинцы, ни сталинцы, ни “снова ленинцы” не обойдены у Вл. Владимирова характеристиками, полными яда. Иные протаранены без жалости.

Исключение — Д. Кунаев, в аппарате которого Вл. Владимиров проработал лучшие годы своей жизни. Этот профессиональный ответработник написан с огромной теплотой.

Но эту стилистическую петлю я, пожалуй, распутывать не буду.

1 Владислав Владимиров. Не надо грустить, господа офицеры… Эссе. Алматы: Санат, 2001.

Версия для печати