Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2001, 5

Под сапогом Софьи Власьевны

Владимир Шпаков

Под сапогом Софьи Власьевны
Петкевич Инга. Плач по красной суке. СПб.: Изд-во Амфора, 2000.

Времена меняются быстро. Не успел оглянуться, а ХХI век уже вылез из-под обложек фантастических романов и нахально претендует на статус объективной реальности. Реальность же века ХХ прессуется под книжными обложками, застывает в образах, надеясь хотя бы в таком виде уцелеть в море информации. На одной из этих обложек написано: «Плач по красной суке», и если мы ее откроем, то окажемся в не столь далеком прошлом, которое для одних — пионерское детство, а для других — жизнь. А разве можно забыть жизнь, даже если она непрезентабельна, дурно пахнет и вообще похожа на «суку»?
Инга Петкевич забыть не дает — ни себе, ни другим. Времена не выбирают, как сказал поэт, и если уж угораздило родиться в Совдепии «с умом и талантом»… Впрочем, у многочисленных героинь, что пройдут перед читательским взором, «ум» и «талант» — не главные достоинства. Иногда они вообще различаются с трудом, а на первый план выходит, к примеру, бешеная энергия потомственной революционерки Клавки по прозвищу Танк. «Вообще-то, Клавкино место на баррикадах — она полностью унаследовала революционный темперамент своей матушки. За неимением баррикад она наводит порядок и насаждает справедливость в очередях, трамваях и коммуналках». А вот Люся по кличке Стихийное Бедствие — безумное существо в фиолетовом парике, озабоченное проблемами любви, пишущее стихи и напоминающее «муху, которая пронзительно жужжит и отчаянно бьется о стекло в поисках выхода». А Нел-
ли — Прямая Выгода? А Варька-бандитка? Клички могут навести на мысль, что речь идет о преступном сообществе, но все это — сотрудницы обычной редакции при военной типографии.
Всем, кто в 60—70-е уже «жил и мыслил», реалии текста хорошо знакомы. А общеизвестное — плохое подспорье для создания литературы: увлечешься узнаваемым — и скатишься к «физиологическому очерку», к описательности, пусть даже со слезой в глазу. Удача Инги Петкевич в том, что у нее не «плач», а «крик», в тривиальных советских буднях она разглядела трагедию (пусть и с изрядной примесью фарса). Нервный ритм этой прозы, гротеск, черный юмор — преодолевают тусклость жизни, поднимая ее до градуса отчаяния, до символа. А символ — он в любые времена интересен, хотя, конечно, искренне жаль, что Петкевич не смогли прочесть и оценить вовремя. По словам Андрея Битова, это небывалый и сильный писатель, ее колоритные персонажи выписаны почти с мифологическим размахом, хотя взяты из самой действительности.
Композиционно книга делится на две части. Первая, под названием «Загробный мир», описывает жизнь редакции, по накалу страстей напоминающую сводки из района боевых действий. Отдельные же биографии куда круче судеб подвигов героев Джека Лондона: «В глухой тайге Клавка прибилась к староверам-охотникам, которые чуть не убили ее за антирелигиозную пропаганду… На атомном ледоколе, где Клавка работала буфетчицей, она натравливала матросов на капитана за то, что тот, по ее мнению, неправильно маневрировал во льдах… Потом она служила стряпухой в геологоразведочной партии, где укокошила одного ханурика ухватом…» Что удивительно: по отдельности это абсолютно узнаваемо и реально, гротеск создается в силу концентрации всех «приключений» в одном персонаже. А еще удивительна энергия, бурлящая в банальной советской конторе, где постоянно скандалят, мирятся, выпивают, сплетничают, стучат друг на друга etc. Если в благополучных странах люди тратят энергию на работу, на создание материальных и духовных ценностей, то у нас она тратится — на саму жизнь, если рассматривать ее как участие в событиях, как жанр. И тогда, и сейчас кусок земной поверхности от Балтийского до Охотского представляет собой место коллективной драмы (трагедии, трагикомедии, трагифарса — нужное подчеркнуть), этакую гигантскую сценическую площадку.
Вторая часть — «Страшный суд» — это жизнеописание машинистки Ирмы Соколовой, написанное ею самой. «Может быть, я больна и мои болезненные сновидения сообщили моему отношению к жизни такой безнадежно мрачный оттенок. А может быть, наоборот: беспросветность моей жизни породила эти загробные сновидения». Вероятнее все же второе, поскольку сцена размером с одну шестую часть суши имеет особенность: здесь не откажешься от роли (альтернатива лишь одна — черствый «хлеб изгнанья»). Ирма Соколова тоже прошла все возможные круги ада, но ее страдания воспринимаются острее, потому что она не бездумный статист, она еще переживает и думает, пытаясь осмыслить тесты, заданные Всевышним. «Наверное, вся наша жизнь является испытательным полигоном. От наших реакций и поступков здесь, на земле, зависит все наше дальнейшее существование, а религия — это рука помощи, протянутая нам оттуда». Однако смысл находится с трудом, потому что безмерная тяжесть, воз, который тащишь всю жизнь, отнял силы. И, добравшись после очередного безумного дня до своего дома на улице Счастливой, Ирма Соколова не находит ключей и тихо замерзает в холодном подъезде.
Обе части естественным образом дополняют друг друга, поскольку в одной преобладает взгляд со стороны, в другой же, написанной от первого лица, есть еще и рефлексия. И, коль скоро речь заходила о жанре, в первой части больше иронии, фарсовых ноток, во второй — собственно трагизма. Не в силах вырваться из рамок роли, актер на этой страшной сцене, во всяком случае, имеет право на собственный «внутренний монолог», и в автобиографии Ирмы мы видим реализацию этого права. Кроме того, вдумчивый читатель уловит тут своего рода игру с авторским «я»: хотя Инга Петкевич и появляется ненадолго как герой-автор, думается, повествование от лица Ирмы — это в немалой степени авторская исповедь.
Монументальные героини Петкевич действительно вылеплены рукой автора вровень с Артемидой. Вот только пейзаж вокруг подкачал: вместо холмов Пелопоннеса — угрюмая «совковая» действительность. И, прохаживаясь по этой галерее, начинаешь понимать, что главный персонаж тут — Софья Власьевна, ее величество Совдепия. А героини — ее руки, глаза, мозги и одновременно — ее жертвы. Говорят, щука с большим аппетитом пожирает собственных мальков; так вот в романе мы тоже видим «щуку» (или, по авторской версии, — «суку»). Кто-то при этом безвольно соглашается со своей участью, а кто-то надрывно кричит, как одна из героинь, выплескивающая яростный монолог: «Знаю! Слышу! “Мы не рабы, рабы не мы!” Да, мы не рабы, мы — рабочая скотина, которую употребляют на самой грязной, тяжелой, гнусной работе! На всех без исключения стройках трудятся одни женщины, на железных дорогах бабы кладут шпалы и вколачивают костыли, бабы работают геологами, откатчиками вагонов и даже чернорабочими и грузчиками…» А что же мужчины, так сказать, надежда и опора? А ничего, они еще более жалкие, замордованные, растоптанные кованым сапогом Софьи Власьевны: «Если мужик лишен возможности содержать и защищать свою семью, он перестает быть мужиком и превращается даже не в бабу, а в нечто неопределенное среднего рода, в этакого одичалого никчемного мутанта (у нас их запросто называют мудаками)».
Конечно, кто-то может оспорить сей пафос, вспомнив немало доброго, хорошего, человечного, что также имело место в те времена. Мол, «всюду жизнь», как утверждал своей картиной один известный художник-передвижник. С этим можно согласиться, но, чтобы увидеть описание эпохи в иной тональности, следует заглянуть под другие обложки, а «Плач по красной суке» лучше не трогать.
К тому же чудится что-то непреходящее в этом надрыве, сменить который на благостное расположение духа пока не представляется возможным. Историческая драма закончила один акт, но занавес закрывается ненадолго, и уже другая голодная и хищная рыбина набрасывается на своих детей, пожирая их в Чечне, в Абхазии — далее везде. Об этом еще напишут, а прежние актеры застывают с последней репликой на устах: «Я — мертвая каменная баба на краю желтых степей Азии. Из всех человеческих чувств, функций мне оставлены только зрение, слух и немного памяти. Сменялись века и народы, и караваны шли мимо меня по своему древнему пути. Я мечтала о конце всего этого; мне казалось, он приблизит и мой конец, и мне даруется забвение и покой».

Версия для печати