Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2001, 5

«Не убегай! Я ничего плохого тебе не сделаю...»

Рубрику ведет Лев Аннинский

Рубрику ведет Лев Аннинский

«Не убегай! Я ничего плохого тебе не сделаю...»


Картинка из проклятого прошлого:
«Глава коммунистов Украины Никита Хрущев развалился в обкомовской “чайке”...»
Что-то сомнительно. Когда в обкомах появились «чайки», Никита Хрущев был главой коммунистов уже не Украины, а всего Советского Союза. А когда он был главой коммунистов Украины, то разваливался, скорее всего, в эмке или в ЗИСе, если представить себе высший уровень. Но дело не в точности фактуры, каковой я и сам не знаток. Дело в тональности, в установке: раз «глава», значит, барин, хам, самодур, деспот...
«Издалека» у нас власть только так и видят, а в силу российских масштабов власть у нас всегда «далека».
Еще один вариант начальства. «Шеф, прихрамывающий знаменитый глазник и организатор... был в жизни вздорнейший мужлан...»
Может, и был. Но совершенно непонятно, за что его в данном-то случае пнули. Причем не по делу. По делу-то он был — неукротимый работник. Пишу это под впечатлением его гибели (полетел по делам на вертолете и разбился). Впрочем, фамилия не названа. Так, один начальник своих «многочисленных жен устраивал». К слову пришлось.
Еще одна попутная фигура: «Длинный дядя-поэт, любимец советских детей и покойного отца народов, нацепивший Звезду Героя на больничный халат». И тоже без фамилии. Картинка-загадка. Современный либерально-демократический стандарт: попутный пинок.
А главное — совершенно же не о том речь. Отмечаю эти попутности по долгу литературного критика — на случай, если читатель на подобные места наткнется. Если, конечно, к нему попадет в руки тоненькая книжка очерков и рассказов Эрнеста Коробчинского, тысяча экземпляров которой отпечатана в Питере в издательстве Фонда русской поэзии, при участии альманаха «Петрополь» и еще дюжины уважаемых людей, коим издатели выражают признательность за содействие (похоже, не складчину).
Книжка честная, пронизанная благородными чувствами; тираноборческих выплесков, подобных процитированным, в ней раз-два и обчелся; увиденное «издалека» почти всегда попадает в стандарт, в данном случае — стандарт, лесковски говоря, «потрясовательный», когда интеллигент о власти без отвращения говорить не может, но и промолчать не в силах...
Живет автор далеко от России — в Гамбурге. И родился семьдесят лет назад далеко от России — в Браиле. Жизнь же, считай, всю провел в России, то есть в Советском Союзе, куда попал мальчишкой, не по своей воле, а потому, что семья переехала на Буковину, точнее, вернулась в те места, откуда происходили родители: в 1940 году люди бежали кто куда, пытаясь спрятаться от надвигавшейся войны.
Не спрятался. Угодил в концлагерь, где и просидел до 1944 года, то есть до освобождения. Концлагерь был румынский, отвечать за него должен не Сталин, а Антонеску («охрану несет местная украинская полиция, румынские жандармы наведываются время от времени, но избивают нас и те и другие»). При сталинском режиме тоже пришлось помыкаться и много чего выслушать, хотя и не в лагере. От красноармейского ржания («Евреи? Они все в Ташкенте воюют») до лапидарного «Отк.», начертанного университетским ректором на заявлении еврея в аспирантуру («тратить полное слово «Отказать» казалось антисемиту слишком жирным»).
Перед нами бесхитростная исповедь человека, попавшего в межлагерную зону: советского школьника, потом студента, потом сельского учителя, инспектора-методиста на курсах медсестер, снова школьного учителя, которого на первом же уроке окружили десятиклассники:
— Скажите честно, вы работали в университете? И вас за что-то выгнали? Если надо кому-нибудь морду набить, только заикнитесь — устроим.
Конечно, шкраб, «не пропущенный» в аспирантуру, не заикнулся «мускулистым юношам» про свои обиды. Диссертацию написать — не морду набить. Диссертацию он таки написал, и в университете защитил, и не в провинциальном, а в столичном, московском. И преподавал потом не в школе, а в вузе. Много лет. Пока не отбыл в 1993 году в Гамбург. Откуда и взглянул на Россию издалека. И вспомнил пережитое. Откуда «выгоняли», куда «не пропускали» и какие «морды» следовало бы набить.
Вывод:
— Злобой ничего не исправишь, только вызовешь ответную злобу.
Эта мысль — нерв повествования. Элементарная в абстрактном варианте, она становится предельно или, лучше сказать, запредельно трудной в тех конкретных ситуациях, из которых составляется реальная жизнь.
«Жизнь неимоверно сложна...»
Это — если определять ее опять-таки с максимальной философской отрешенностью. Во плоти она смертельно, безнадежно проста: «Убей его!»
Смертельно — жить по законам войны. Смертельно — идти против них.
У Коробчинского человек все-таки идет против. В военное время — против писаных и неписаных законов военного времени. В ситуации тотальной ненавис-
ти — поступает по любви. Риск смертельный. Офицер вермахта пробирается в местечко и предупреждает евреев об эсэсовской облаве — те успевают уйти в лес. Или так: офицер вермахта в открытую ухаживает за русской девушкой. Коробчинский из неимоверно сложной реальности выбирает сюжеты, где этой сложности противостоит простой человеческий импульс, поэтому слово любви или жалости граничит с самопожертвованием. Поэтому офицер вермахта, спасший евреев, хранит о своем поступке гробовое молчание, он, можно сказать, уносит свою тайну в могилу, и дети спасенных евреев через много лет ловят из уст детей того офицера только тихий отзвук семейного предания: «Дедушка умер... я от мамы слышала эту легенду...»
«Легенду»...
Ее и при внуках предпочитают скрывать — в обстановке «холодной войны», когда ненависть и тотальная подозрительность тлеют на дне душ и за любой контакт с «местным населением» можно угодить под допрос.
Что уж говорить о времени военном: если офицер оккупационных войск переспит разок-другой с русской девушкой, это можно понять, но крутить такой роман открыто!.. За несанкционированное открытое сожительство с русской, то есть за поведение, недостойное германского офицера, последует наказание: немца упекут на Восточный фронт. Русской же достанется еще более тяжкий крест: клеймо «германской шлюхи», «подстилки» и по гроб жизни — «ненависть и презрение трудящихся».
А потом еще от этих преступных связей рождаются дети. Их жребий — всю жизнь носить в душе необъяснимую тревогу, странную и гибельную тягу к «другой стороне». И если каким-то чудом, по невероятному стечению обстоятельств старик, живущий в Германии, признает сына в советском гражданине, не подозревающем, от кого он родился, — чья-то душа будет сломана: или душа советского гражданина, который рванется на «ту сторону», или душа старика, которому будет сухо сказано: «Я верю вам, но у меня нет времени».
Какая сила может заставить людей любить в этом космосе вражды?
Коробчинский говорит: судьба. Природа. Естество. «Говор глаз, говор рук, говор дыхания — безмолвный язык, не требующий перевода, чистая теплая струя добра» в этом кровавом океане.
— Я люблю тебя...
Опять-таки, это хорошо звучит, когда находится Шекспир, который пишет такое в стихах поверх воинственных криков Капулетти и Монтекки. Но в реальности, в нашей реальности?..
Я процитирую лучший рассказ Коробчинского, давший название всей его книге: «Лореляй с черной косой», — лучший, потому что здесь не чувствуется ни малейшего налета «литературной обработки», и, читая, вы верите, что все случилось точно так: на двадцатый день войны девушка Ксана решилась наконец искупаться в Днестре, — до этого она пряталась от немцев, расквартированных в селе. И тут она услышала пение. «Босой, в серых военных брюках, очень худой юноша вытирался большим полотенцем и пел незнакомую ей мелодию. Немец! Один из тех, кого она еще в глаза не видела и о ком рассказывали неслыханные, страшные вещи. Бежать! Если бы ей не пришла эта мысль, так бы незаметно и пролежала бы в траве сколько угодно. Но когда она поднялась, юноша уже был одет, пустился наперерез и на смеси из русских, польских и украинских слов тихо сказал:
— Лореляй с черной косой, не убегай, я ничего плохого тебе не сделаю. Я Клаус, аэропланный техник. Не бойся!
О Господи. Он, конечно же, хочет хорошего! Но кто ему позволит? Кто ему, Клаусу, даст тут, в захваченном селе, делать «хорошее»? Да если его не угробят летчики в первой же бомбежке, то подстрелят партизаны, которых, в свою очередь, будут вешать такие же, как он, добрые Клаусы.
«...Подняла глаза и оцепенела. В нескольких десятках шагов от нее висел человек. Взглянуть на его лицо она боялась, но не могла не прочесть фанерную табличку: “Так будет со всеми, кто помогает партизанам”. Пересилила себя, посмотрела: перед ней было еле узнаваемое лицо Лешки, самого тихого из ее одноклассников. В тот же миг ее обожгла острая боль в плече. Из-за дерева летели камни.
— Курва немецкая!»
Знаете, какое слово главное в этом эпизоде?
Нет, не «курва».
Главное слово: тихий.
Самый тихий будет убивать. Судьба... «Говор глаз, говор рук, говор дыхания...» — все стреляет. Война.
Еще мета времени: этот немец так и остался в жизни Ксаны единственной любовью. Большего не дала судьба. Вернулись наши. «Ни суда, ни следствия... Телячий вагон с решеткой»... Колыма. Возвращение в родное село десять лет спустя. Заброшенная хатка над оврагом. Еще несколько лет работы в колхозе. Пенсия. Одиночество. Жизнь кончена.
— Adieu, meine Kleiner Gardeoffizier!..
А знаете, кто выдал Ксану нашим особистам? Думаете, какой-нибудь изверг, профессиональный стукач, «сталинский прихвостень»?
Нет. Ксану узнала на ярмарке в райцентре бывшая односельчанка, торговавшая в магазине.
Горе гнездится не в «злых людях». Злые могут использовать ситуацию, но гнездится горе — в «тихих», нормальных, всегдашних, обыкновенных, добрых.
— Не убегай, я ничего плохого тебе не сделаю!..
Это — самый пронзительный мотив исповеди еврея, родившегося в Румынии, прожившего в Советском Союзе жизнь и оглянувшегося на нее из тихого немецкого Гамбурга.

Версия для печати