Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2001, 4

Лицо

Рассказы

Елена Долгопят

Лицо
Рассказы

Криминалистика

Часы

Когда-то, в общем не так давно, я готовилась стать экспертом-криминалистом, то есть училась находить человека по его следам, материальным и нематериальным, видимым невооруженным или только вооруженным глазом. Даже при современном уровне развития методов и приемов восстановления облика и характера человека по одной капле его крови, по тембру голоса, по манере ставить запятые или разбивать текст на абзацы дело это непростое и лежит не столько в области науки (уж, во всяком случае, не только!), сколько — искусства. Так что человеку непосвященному это может показаться волшебством, как, впрочем, может показаться волшебством осуществление химической реакции семиклассником (вполне возможно, что и самому семикласснику это кажется волшебством). Но есть люди, и ученые, и певцы, и литераторы, которые даже посвященным кажутся волшебниками. Они и сами не всегда знают, по каким законам их мысль находит верное решение, а голос — верную интонацию. Тем самым они отличаются, к примеру, от Шерлока Холмса, рассказы о котором походят на сеансы черной магии с непременным разоблачением в конце. Обаяние этих рассказов лежит где-то вне их, в непредусмотренной ими области, что, впрочем, тоже является волшебством.
Криминалистику я изучала два с половиной года. Занималась химией, физикой, математикой, юриспруденцией, психологией творчества, психологией обыденного сознания (что, между прочим, является самой неисследованной областью, — об отклонениях известно гораздо больше, чем о норме). Нам преподавали философию, риторику, механику, мы изучали все особенности всех известных на то время марок автомобилей, систем оружия…
Училась я с удовольствием, но криминалистом не стала. Я вышла замуж, родила двоих детей и превратилась в домашнюю хозяйку. Мои обширные познания я передаю детям, пока им интересен мир.
Дом наш большой и старый, и живет здесь много одиноких стариков. В прошлом многие из них были люди известные, заслуженные, артисты, ученые, художники.
Старики живут по расписанию: в одно и то же время встают, завтракают, смотрят новости по телевизору или прочитывают газету, прогуливаются, сидят в скверике на скамейке, если позволяет погода, наблюдают за текущей мимо них жизнью. Идут в магазин, где все продавщицы их знают и справляются о здоровье. Старики возвращаются домой, готовят обед, слушают радио, разговаривают вслух сами с собой или с диктором, звонят по телефону оставшимся в живых друзьям или соседям.
Есть, конечно, такие, кому и позвонить некому. Есть и такие, кто уже совсем не выходит из дому. Сердобольные соседи приносят им из магазина еду, убирают раз в неделю квартиру, разговаривают. Я сама ухаживаю за одной такой старушкой на нашей площадке. Старушка работала когда-то звукооператором в кино, в ее альбомах — фотографии великих режиссеров и актеров давних лет и несколько поздравительных открыток от создателя первого нашего сериала. Когда-нибудь я расскажу странную историю, приключившуюся с ней в 1935 году в санатории «Красная Ривьера» во время февральского шторма. Смысл этой истории прояснился через полвека.
Но вернемся к старикам, живущим по расписанию.
Иван Андреевич Еременко был когда-то парикмахером и еще лет пять назад принимал клиентов на дому. Брал он дорого, но один раз, после рождения моего первого ребенка, я у него подстриглась. Мои кудрявые от природы волосы совершенно выпрямились после родов, я не могла узнать себя в зеркале, и Иван Андреевич вернул мне лицо. Помню, я ждала своей очереди, перелистывая альбом по европейской живописи из многочисленного собрания Ивана Андреевича. Сейчас он не стрижет — дрожат руки.
Зарабатывал Иван Андреевич всегда хорошо, часть денег откладывал, а часть тратил на свою коллекцию часов. Там были и солнечные часы, и водяные, и песочные, и механические, впервые сконструированные Гюйгенсом в 1657 году. Хронометры, наручные, настенные, напольные.… Был там и знаменитый брегет — карманные часы с боем, показывающие, кроме часов и минут, числа месяца.
Впрочем, я эту коллекцию не видела, так как Иван Андреевич берег ее от постороннего глаза; но от слуха уберечь ее было невозможно — часы шли, били, играли мелодии, звенели колокольчиками, — так что всякий, переступавший порог дома, слышал эту странную какофонию, приглушенную замкнутыми дверями комнаты, в которой собственно и хранились драгоценные часы. Иные из них, как рассказал впоследствии Иван Андреевич, были с украшениями из алмазов и сапфиров, в серебряных, золотых и даже платиновых корпусах; но были и представляющие исключительно историческую ценность, принадлежавшие знаменитым в свое время, и даже по сей день, личностям.
В любую погоду, даже в снежную бурю или в грозу с раскатами грома, ровно в десять часов утра Иван Андреевич выходил из дома. Нашим переулком он шел на Тверскую. В доме за Телеграфом жила подруга Ивана Андреевича, ныне забытая певица Ляля Корчагина. Ляля не выходила на улицу пять лет, даже по квартире она передвигалась с большой осторожностью, и у Ивана Андреевича был собственный ключ от ее двери. Больше всего он боялся застать Лялю мертвой.
Десятого сентября этого года Иван Андреевич вошел в квартиру Ляли и не застал никого. Он позвонил соседям. Ему сказали, что Ляля в больнице, но в какой, им неизвестно. Телефон у Ляли не работал, и Иван Андреевич решил вернуться домой, чтобы обзвонить все больницы. Таким образом, домой Иван Андреевич возвратился на час раньше обычного. В дверях подъезда, украшенных гербом Советского Союза, он столкнулся с человеком, которого запомнил, более того, человек этот напомнил ему кого-то. От человека исходил странный запах.
Войдя в квартиру, Иван Андреевич услышал тот же запах. Двери заветной комнаты были взломаны. В коллекции не хватало нескольких ценных, небольших по размеру экземпляров.
Грабитель работал аккуратно. Никогда не брал громоздких вещей, то есть всегда выходил налегке. И никто из ограбленных стариков его не видел, кроме Ивана Андреевича. Иван Андреевич оказался, так сказать, первым следом, оставленным преступником.
Восстановить по этому следу облик человека оказалось практически невыполнимой задачей. Иван Андреевич не мог его описать. Невозможно было добиться ни одной точной приметы. Художник, пытавшийся составить фоторобот, измучился. Ни овал лица, на разрез глаз, ни форму носа, ничего они не могли определить, — Иван Андреевич отвергал все возможные варианты. Запах этого человека был и запахом ванили, и запахом дешевого «Лесного» одеколона, и запахом трубочного табака, и не отвечал ни одному из запахов, предлагавшихся Ивану Андреевичу на пробу.
Как-то днем, когда дети мои были на уроках, Иван Андреевич позвонил мне по телефону. Он никогда не заходил без предварительного звонка. Я поставила чайник, достала мягкие, час назад испеченные булочки, сливочное масло, абрикосовый джем. Иван Андреевич пришел, как всегда, гладко выбритый, в свежайшей накрахмаленной рубашке. Мы выпили чаю, поговорили о будущем моих детей, и он изложил свою просьбу. Он хотел, чтобы я помогла ему ясно и четко описать того человека.
Из прежних знакомых оставалось у меня несколько, с кем не прервалась связь. Один из них — артист в своей профессии, человек, малоизвестный даже среди специалистов, за консультацию у которого в другой стране платили бы сумасшедшие деньги. Меня он любил и потому не отказался потратить свое время, выслушать всю историю и обдумать. Разговаривали мы по телефону. Я последовала совету моего консультанта.
В ярком круге настольной лампы мы с Иваном Андреевичем рассмотрели репродукции из многочисленных живописных альбомов, собранных им за всю жизнь. На третий вечер Иван Андреевич узнал грабителя. Он был рыцарем со строгим лицом, только что убившим противника в честном поединке. Рыцарь снял шлем. Заходящее солнце смотрело в его усталое лицо. Портрет был написан пять веков назад.
Именно по этому странному портрету преступник был опознан.
Я подумала тогда, что следы наши появляются в мире задолго до нас. И мысль эта долго тревожила меня и не давала покоя.


Опасное сходство

Письма приходили раз в две недели, без обратного адреса, с почтовым штемпелем Северного округа. Во всяком случае, Ляля была жива, но видеть Ивана Андреевича она не хотела.
Первое письмо пришло через месяц после исчезновения. К тому времени ни одного следа Ляли не обнаружилось. И письмо — как след — Иван Андреевич не мог предъявить милиции, так как Ляля заклинала никаких даже шагов к ее розыску не предпринимать. Она писала, что живет хорошо и боится эту новую жизнь потерять, то есть, на самом деле, просто потерять жизнь.
Первая мысль, которая пришла Ивану Андреевичу, была, что письмо поддельное и что с настоящей Лялей произошло что-то страшное. Он не мог даже вообразить что. Сразу подумал о шантаже. Иван Андреевич даже стал готовить себя к пустоте и молчанию в заветной комнате и, когда чистил и заводил драгоценные механизмы, мысленно с ними прощался.
Он позвонил в тот вечер, когда все мои были дома, и я остро почувствовала его одиночество. Назавтра Иван Андреевич пришел в точно назначенный час. Я успела всех проводить в школу и на работу, приготовить обед и убраться. Я надела строгое лиловое платье, серебряную тонкую цепочку, уложила волосы. Иван Андреевич пришел, как всегда, гладко выбритый, аккуратный. Так что мы встретились как будто в парижском ресторане.
Я сварила кофе. Иван Андреевич расспросил меня о детях и только потом выложил письмо.
— Есть ли у вас образец Лялиного почерка, желательно недавний?
Иван Андреевич передал мне новогоднюю открытку «Дети на елке в Кремле».
— Эта открытка выпущена в тот год, когда я осмелился познакомиться с Лялей. Ляля надписала ее в прошлом январе, нашла пустую в бумагах и надписала.
На взгляд почерки казались идентичными. Но точный ответ мог дать только эксперт. Эксперт мог и многое другое определить по письму, даже судьбу. Конечно, не рядовой эксперт. На первый раз Иван Андреевич решил ограничиться моим поверхностным анализом.
Старикам трудно менять жизнь. Ежедневные свидания с Лялей оборвались, но все так же в любую погоду Иван Андреевич уходил из дома после завтрака. Он шел до Тверской, заходил во двор за Телеграфом, глядел в пыльные Лялины окна. Через год Ляля будет считаться вне живых и квартира перейдет в полную собственность муниципалитета, который пустит ее на продажу, и новые жильцы вынесут Лялины вещи во двор на помойку.
Иван Андреевич выходил со двора и переходил на другую сторону Тверской. В небольшом, безлюдном по утрам кафетерии брал чай, садился за круглый столик у окна и перечитывал последнее, уже наизусть вытверженное Лялино письмо. Все письма заканчивались просьбой не предпринимать никаких шагов по разысканию Ляли.
Через месяц Иван Андреевич попросил устроить ему встречу с лучшим экспертом-почерковедом.
— Ожидание — величайшее из страданий, — сказал Иван Андреевич.
Эксперт жил в дальнем глухом Подмосковье. К его дому подходил густой еловый лес, и в дому стояла невыразимая современным языком тишина. Электричка наша опоздала, и Иван Андреевич чувствовал себя потерянно. Чтобы заплатить за консультацию, он продал дамские часики начала века в серебряном корпусе.
Эксперт ушел с письмами в кабинет, мы же остались в застекленной террасе. Темнело, скоро мы уже не различали лиц друг друга. У порога лежала черная, без единого пятна, дворняга. В темноте странно горели ее глаза. Все долгие часы ожидания мы не перемолвились ни словом. Собака один раз зевнула, и глаза ее на мгновенье погасли. Я задремала. Разбудил меня голос хозяина. Была глубокая ночь.
Мы прошли в дом с большой русской печью, с множеством книг на самодельных стеллажах от пола до потолка. Свет электрической лампы казался ослепительным. Мы сели за стол, на котором лежали все Лялины письма. Эксперт снял очки и сказал следующее:
— Письма и новогодняя открытка — от одного и того же человека. Но это утверждение приблизительно. Что я имею в виду? Человек неидентичен сам себе, меняется не только его организм — растет и стареет, меняются его убеждения, человек переживает любовь, страх, болезни. Это известно. В описание личности входят все ее ипостаси, все реализованные состояния. Разумеется, не все возможные состояния реализуются и не все состояния возможны. Совершенно очевидно, что есть личности, ни при каких условиях не могущие стать убийцами, а есть могущие покончить собой по пустяковому поводу. Человек — явление парадоксальное, он неидентичен сам себе, и в то же время его нельзя, при внимательном рассмотрении, идентифицировать с другим человеком, то есть спутать с другим человеком. Простейший пример — отпечатки пальцев. Мы же с вами имеем дело с исключительным случаем. Человек меняется настолько, что становится возможным идентифицировать его с другим человеком.
Полагаю, что вы, — он обратился к Ивану Андреевичу, — интуитивно это почувствовали и потому решились нарушить запрет, налагаемый автором. Могу сказать, что автору писем 79—80 лет. Это женщина. Когда-то она была певицей и, видимо, много выступала на сцене. Стиль первых пяти писем подобен стилю открытки. Но если открытка написана в ровном, мирном настроении, то автор писем — в смятении. Письма написаны в неудобном положении, возможно, при плохом освещении, тем не менее — здоровье их автора соответствует здоровью автора открытки. В последних письмах я даже вижу улучшение. Насколько могу судить, женщина страдает сердечной недостаточностью, язвой желудка, мигренями. Очевидно, что местожительство ее переменилось. Не нужно быть экспертом, чтобы описать мир, который ее сейчас окружает, достаточно собрать вместе все обмолвки автора. Земля — далеко внизу. Окна глядят на небо. В квартире три комнаты, у автора — отдельная. Молодая женщина постоянно присутствует в доме. Автор ограничен в передвижениях, но, очевидно, как и прежде, по здоровью.
Теперь позвольте небольшое отступление. В учебниках криминалистики рассматривается случай, произошедший в Соединенных Штатах Америки в начале этого века. Мужчину приняли за другого. Совпадали все признаки: голос, рост, походка и привычки, и даже — что кажется уже совсем невероятным — шрамы. Тем не менее это были два разных человека.
Со здоровьем стариков случаются странные метаморфозы. Бывают внезапные, немотивированные улучшения, которые быстро гаснут. Разумеется, это лишь предположение, но, возможно, автору писем, точнее, открытки — писем еще не существовало — внезапно стало лучше. Настолько лучше, что автор, потрясенный и возбужденный своим состоянием, вышел на улицу, на которой не был не менее десяти лет, по моим расчетам. Разумеется, это всего лишь предположение.
В эйфории автор мог довольно далеко отойти от дома и — почувствовать резкое ухудшение. Прохожие могли вызвать «скорую помощь», или среди прохожих мог оказаться врач. Я склоняюсь к последнему.
О моем следующем предположении вы догадались. Вашу знакомую приняли за другого человека. Ее отказам от «самой себя» не верили. В новом доме окружили любовью и заботой, показали старые фотографии, письма, вещи — следы прежней жизни. Насколько я могу судить, ваша знакомая выбрала новую судьбу. Очевидно, ей страшно вновь оказаться одной. Вы были ее добрым знакомым, но вы не были вместе. Она пожертвовала всем прошлым, и вами в том числе. Полагаю, в скором времени письма вообще прекратятся.

Мне повезло в годы учебы, нам читали лекции прекрасные специалисты. Этот человек прочел всего одну. Четыре часа мы сидели не шелохнувшись. Один из студентов спросил, возможно ли вот так, по почерку Пушкина, определить состояние его мыслей, здоровья, его окружение и судьбу.
— Специалисту такого уровня, как я, — возможно. Но этот специалист должен ориентироваться в первой трети ХIХ века как у себя дома, чем, к сожалению, я не могу похвастаться. Шерлок Холмс в нынешнее время не смог бы воспользоваться своими познаниями. Сейчас не курят табак тех сортов, которые он знал. И мел на рукаве значит слишком много, то есть слишком мало, чтобы делать какие бы то ни было выводы.
Через месяц письма от Ляли прекратились.
Иван Андреевич составил реестр Лялиных песен, пластинок, концертов, полную о ней библиографию. С разрешения новых хозяев Лялиной квартиры Иван Андреевич забрал архив и несколько любимых Лялей вещей. Теперь сразу после завтрака Иван Андреевич пишет о Ляле мемуары. Чтобы след ее не стерся.


«Красная Ривьера»

Валентина Федоровна любит читать, но только не про современную жизнь. Она читает книги времен своей молодости или позднейших. Особенно любит дворянские романы ХIХ века с подробными описаниями быта и характеров. Из современных книг она читает только мемуары. Сейчас их выходит множество, и время от времени я выбираю ей что-нибудь в «Библио-глобусе» или в «Сотом» на Тверской. Книги — единственный подарок, который она принимает. Читает она без очков, но с лупой. Внимательно рассматривает лица на фотографиях. Читает медленно, а полюбившиеся книги — перечитывает. Иногда я слышу, как Валентина Федоровна кашляет или кричит по телефону, — ее квартира — за стеной нашей кухни. На улицу Валентина Федоровна не выбирается, — воздух современной жизни ей противен.
Я захожу к ней почти каждый день. Беру список необходимых покупок и деньги. Валентина Федоровна любит сладкое, и каждую неделю в ее списке появляются конфеты или пирожные.
До прошлого январского понедельника она ни разу не просила меня задержаться в ее доме, посидеть, выпить чаю, поговорить. Она мне никогда ничего не рассказывала о себе. Я даже не знаю, откуда знаю, что когда-то она работала на киностудии «Мосфильм» звукооператором и что ее единственный сын погиб во время войны, когда она была со студией в Алма-Ате.
В понедельник я зашла к ней в обычное время, отправив своих в школу и на работу. Валентина Федоровна отворила дверь столь поспешно, что я отпрянула.
— Я вас поджидала, — сказала она, не поздоровавшись. — Есть у вас час времени? Войдите, пожалуйста, в дом и садитесь. Я должна вам рассказать одну историю. Вы ведь криминалист, то есть специалист по следам человека? Можете не разуваться, а пальто, пожалуйста, сюда. Проходите.
Дом наш старый, жильцы живут в нем целую жизнь, и вся она на виду, в вещах, картинах, фотографиях, запахах. Квартира Валентины Федоровны обставлена скудно. Книги занимают целую стену. Простая железная кровать стоит в темном углу. Читает Валентина Федоровна обычно в кресле у окна, укрыв ноги пледом. На комоде стоят в рамках несколько тусклых фотографий. Стола нет, и комната кажется пустой.
Сели мы с Валентиной Федоровной на кухне, где было и теплее, и уютнее.
— Историю, которую я хочу вам рассказать, я до сих пор помню в мельчайших подробностях, такое она на меня произвела впечатление, хотя значения ее в моей жизни я не понимаю до сих пор.
Дело было в феврале 1935 года. У меня нашли шумы в сердце и отправили в Крым, в санаторий «Красная Ривьера». На студии меня отпустили на две недели. Ехала я без особого интереса, хотя моря не видела никогда. Мне казалось скучно ехать к морю в феврале в валенках с галошами, в тяжелом драповом пальто и в меховой шапке. С таким же успехом я могла поехать к матери в деревню, но там не было врачей, и дорогу бы мне никто не оплатил.
В санаторий нас привезли вечером. Холодный ветер нес снежные темные тучи, и на улице быть совсем не хотелось. Нас зарегистрировали. Персонал был тихий и вежливый, будто в старое время. Меня поразила ковровая дорожка в коридоре, скрадывающая шаги. Сестры, уборщицы, дежурные, даже официанты в столовой, — все говорили здесь вполголоса, и мы, приезжие, невольно тоже начинали говорить и вести себя тише.
Я так устала после трех суток пути, что почти ничего не поняла, даже не поняла, где море. Ужинать в первый вечер я не пошла и сразу легла спать. Все две недели я жила в номере одна, хотя номер был на двоих, — в зимний сезон народу прибывало мало.
Я проснулась в темноте от странного звука. Этот звук издавало живое огромное существо, казалось, оно дышит за моим окном. Мне стало страшно, и я еще больше испугалась, за сердце. Я тихо подошла к окну. Оно было чуть не во всю стену. Одну из створок я отворила и увидела, точнее, догадалась, что живое существо и есть море, что оно совсем рядом и неспокойно, оттого гудит и грохочет.
Постепенно я втянулась в новую жизнь. Ходила к доктору на осмотры, на процедуры, в столовую. Близко ни с кем не знакомилась, я тогда побаивалась людей, может быть, по причине болезни.
Моя комната была последней в женском отделении санатория, сразу за ней начиналась мужская половина. Человек, живший за стеной моей комнаты, произвел на меня впечатление такого же нелюдима, как я. Он был высок ростом, тучен, просторный костюм и черное большое пальто хорошо сидели на нем. Шапку он не надевал даже в снег. Постоянно носил круглые совиные очки в металлической оправе.
Февраль на юге оказался месяцем неровным. Иногда вдруг снег прекращался, выходило из-за моря солнце и ослепляло. Мы снимали пальто, подходили к морю совсем близко. Камешки нагревались на солнце, мы их кидали в прозрачные кроткие волны. Я часами бывала на берегу в такие дни и даже загорела.
Кормили нас очень неплохо, лечили, и мои ночные страхи, ночные сторожа, стали постепенно исчезать, я начала разговаривать с соседями по столику в столовой, офицерами, оказавшимися любителями кино. Рассказывала им, как в кино делается звук, и байки об актерах. Они за мной ухаживали, я ухаживания принимала, но, по правде говоря, не скажу вам сейчас, какие у них были лица, не помню; а вот сосед как живой в моей памяти.
Он не нарушал своего одиночества. На редкие случайные вопросы отвечал односложно. В комнате его горел по ночам свет. Окна он не затворял, и я слышала, как скрипит по бумаге перо, как звякает ложка в стакане, как переворачивается страница. Это я сейчас оглохла, а тогда чутко все воспринимала и понимала, что к чему; но только в мире звуков.
Все теплые вечера сосед просиживал в кресле на балконе. У него были три занятия: чтение, письмо, шахматы. Я любила за ним наблюдать, сидя с книгой на своем балконе.
У моря началось портиться настроение. Оно потемнело, и небо потемнело вместе с ним, подул ветер, посыпал мокрый снег. Вся эта перемена произошла в один вечер. Я ушла в свою комнату и затворила окна. Сосед надел свое черное пальто и стоял, подняв воротник, у перил, глядя в море.
Такого грохота я не слышала, даже работая над сценами бомбардировок. Была настоящая жуть в этом звуке. Я лежала, накрывшись с головой одеялом, все здание дрожало. «Боже!» — сказала я вслух и не услышала своего голоса. Я высунулась из-под одеяла в тот самый момент, когда лопнули все мои окна, и море хлынуло в комнату. Я выбежала в коридор. Многие уже здесь толпились. «Как будто пришел последний
час, — еле слышно сказал кто-то». Но к утру все стихло. Буквально замерло — воздух, ветки акаций, море. И в комнате и на балконе стояла вода. В тумане вставало солнце. Наступало время завтрака. Сосед мой никогда не завтракал.
Когда я вернулась, все уже было убрано: стекла вставлены, вода собрана. На низком подоконнике лежали круглые совиные очки. Как будто глядели на меня. Одно стекло в очках треснуло.
Я хотела вернуть очки, но соседа у себя не оказалось. Не появился он ни завтра, ни послезавтра. Я спросила у дежурного, но он ничего не знал.
— Не шторм же его унес? — сказала я.
— Может быть, съехал? — предположил дежурный. — Я просто не в курсе.
— Куда же мне его очки девать?
— Не знаю. Выбросьте.
Я хотела просмотреть регистрационную книгу санатория, чтобы узнать адрес исчезнувшего, но книгу мне не показали.
До конца моего лечения оставалось три дня. Три дня пролежали круглые очки на подоконнике, глядя на меня. Будто сам сосед глядел на меня.
Мгновенное бесследное исчезновение могло означать только одно — арест. Мне очень хотелось узнать, что это был за человек, я часто его вспоминала, но расспрашивать о нем боялась.
На днях я прочитала книгу мемуаров. Его лицо, без сомнения. И февраль
1935 года, и «Красная Ривьера», как место ареста, упоминаются. По прочтении этой книги я испытала величайшее разочарование. Девять человек рассказывают о моем незнакомце, описывают свои впечатления. Впечатления эти — суть многочисленные отражения героя в сознании разных людей. И я понимаю, что от него остались лишь эти отражения, что сам человек — исчез безвозвратно.
Мне вдруг пришло в голову, что человека и не было. Нас никого нет, есть только отражения — следы.
Теория Валентины Федоровны напомнила мне теорию одного великого ученого о природе. Он доказывал, что человек изучает не природу, а ее отражения, потому что природы — нет.


Лицо

Он жил как один-единственный человек на Земле.
Входил в комнату и выключал телевизор, людей вокруг — не видел. Другие люди существовали, когда он того хотел. В своем роде он был творец. Мать так воспитала, когда он в самом деле ничего не видел. Совсем ничего, так он мне говорил, полная тьма, и в ней шорохи и шаги, дыхания и скрипы
Я говорила его матери, когда еще не было поздно, — это хорошо, что мы его желания слушаем, а что после будет? Ведь никто с ним не станет считаться, кроме нас, ведь это скоро уже произойдет. В пятнадцать лет ему должны были сделать операцию, ни днем раньше.
Сразу же после операции он не прозрел, и врач велел спокойно ждать.
Мы вышли из больницы. День был ветреный при пустом небе. Больница стояла на холме. В каждом стекле сверкало солнце. Тепла это солнце не давало, — осень.
Глаза нашего мальчика, как всегда, не казались слепыми, просто видели не то, что перед ними.
Мы сели в машину. Мать его за руль, он — рядом, а я на заднем сиденье. Через час, когда выехали на шоссе, день померк, опустились тучи, и мы зажгли фары.
Летели мы на большой скорости, как всегда. Дождь начался и ветер. Черная дорога неслась навстречу. Мальчик закрыл глаза, езда его укачивала. Ехать нам было еще долго. Мелькали в окошке серые поля, и перелески, городки. Девушка на обочине подняла руку.
Как же она удивилась, когда большая машина сбавила скорость, повинуясь ее руке. Мы ведь летели, как космический корабль, чуждый всему на Земле.
Итак, машина наша затормозила, и мальчик проснулся. Он услышал, как отворяется задняя дверь и забирается в салон пахнущий холодным дождем человек. Вид у мальчика был отрешенный, как всегда.
Мы тронулись. Продрогшая девушка осторожно огляделась. Ей было лет двадцать пять, и такого симпатичного лица я давно не видела. Не очень-то она себя уютно чувствовала в нашей машине, и я, чтобы ободрить, тихо спросила ее имя. Она ответила робко.
— Домой добираетесь?
Она кивнула. Взгляд у нее стал прямо как у нашего мальчика, отрешенный, и она сказала с удивительно нежной улыбкой:
— Сидят голодные без меня.
Разговаривали мы самым тихим шепотом, но, конечно, слепой мальчик все слышал.
У нее был дом в Загорске, трое детей в доме, муж, собака и кошка. Замуж она вышла рано, в девятнадцать лет. И в доме без нее было как без света и без тепла. Они все, дети ее и муж, и даже звери, сидели у окошка и глядели на дорогу, когда она появится. Казалось, и цветы на подоконнике ждут. Без нее было им скучно, ничего не хотелось.
Ездила она в Пушкино на рынок. В Загорске, конечно, тоже был рынок, но она почему-то любила ездить именно в Пушкино, почему-то нравился ей этот городок, и хотелось, чтобы они всей семьей там поселились в домишке на окраине. Бывает такая тяга к определенным местам, как и к людям.
Машина наша летела, Загорск близился.
Волосы у моей спутницы высохли и завились легкими кольцами, она думала о жителях своего дома и улыбалась. С рынка она везла тугой вилок капусты, свеклу и морковку.
— Начну сейчас щи варить, а они все в кухню придут возле плиты греться.
Возле тебя греться, — подумала я.
Внезапно взгляд девушки стал испуганным. Я проследила за ним. Глаза нашего мальчика в зеркале. Эти глаза — видели, они глядели на девушку по-звериному жадно. Машина тормозила у Загорска.
Я помогла испуганной девушке отворить тугую дверцу, и она поспешила выбраться в холодную тьму. Ее лицо было первое, что увидел в жизни наш мальчик.

От Москвы мы жили далеко, в глухом месте, в большом доме, который окружал сад, удивительно унылый поздней осенью. Мать поминутно хватала сына за руку, чтобы он не споткнулся. Он усмехался и оглядывал мир.
— Боже мой, Боже мой, — говорила мать, — как жаль, что сейчас не весна, не лето, не сентябрь, не белый январь хотя бы. Ты видишь самую нищету Земли.
Он усмехался.
Мы с матерью заглядывали в его глаза, их взгляд мы впервые видели. Это был умный взгляд, немного рассеянный.
Мы прошли холодный сад и вошли в дом, и мальчик рассмотрел в электрическом свете то, что знал на ощупь, в том числе наши лица и свое.
За ужином зажгли свечи. Мальчик щурился на пламя, следил за высокими тенями на потолке. Мать говорила, что повезет его завтра в Москву, Кремль покажет. Взгляд мальчика был быстр и вдруг остановился.
Мне показалось, он засмотрелся на что-то, но нет, взгляд — погас. Мальчик стал как слепой, как прежде. Мать смолкла на полуслове, и так мы сидели молча, а мальчик — отрешенно. Мы для него перестали вдруг существовать. Он щипал бисквит и хмурил брови.
Эта женщина из машины сидела напротив него за большим столом, они двое были во всем доме. Взгляд у женщины был совершенно растерянный.
Он щипал бисквит, чай дымился. Она его не видела, он знал. Волосы ее завивались в легкие кольца.
Вот женщина встала, и тень за ее спиной выросла.
Он смотрел, как она идет к окну, как пальцем трогает холодное стекло...
Что это был за дом, он и сам не знал, похож на родной, но строже. Потолки выше, и сад за окнами выше. Он казался непроходимым, этот сад.
Она обернулась и посмотрела вдруг прямо ему в глаза. Он знал, что не увидела, но испугался.
Исчез дом.
Глаза его ожили. Он отпил чай и нахмурился, — холодный. Я побежала ставить чайник. Я-то всегда буду ему повиноваться.
Наутро его мать встала засветло. Я возилась на кухне, и она взялась помогать, чтобы легче было ждать, когда он проснется. Утро было тихое, серое, вода капала с веток в саду. Бродячая собачонка появилась под окном и тявкнула. Мир ждал, чтобы наш мальчик его увидел.
Он сказал, что никуда не поедет, ни в Москву, ни в Пушкино, ни в Загорск, ни в Париж. И в лес не пойдет, и даже в сад не выйдет. Дом — этого ему достаточно, и даже больше, чем надо. Ему, собственно, двух комнат достаточно.
— Ну хорошо, — спросила ошеломленная мать, — а что ты делать будешь в доме весь день?
Нет, он не будет читать книжки, и что такое телевизор, ему знать не интересно, и смотреть старые фотографии не хочется.
— Каприз, — сказала мать. — Пройдет.
Он так и не пожелал выйти, ни в этот день, ни в другой. Бродил по дому тихо, без цели. Иногда я вдруг видела его в темном углу со слепым взглядом. Все реже и реже оживал взгляд. Мы с матерью не могли понять, что происходит, страшно нам было.
Он следил за женщиной, за каждым ее движением в этом большом доме. Она не могла покинуть дом, потому что он так хотел. Она не могла его увидеть, и он мог не стесняться ее разглядывать.


Рождественский рассказ

Без четверти час Алексей Степанович поднялся со скамейки и отправился к эскалатору. Ему казалось, что он невидим. Люди обнаруживали его только при столкновении.
— Простите.
— Ничего.
Метро к Новому году не украшают, не развешивают серебряные гирлянды и стеклянные шары, не пахнет в метро снегом и мороженым, оттаявшими елками, воском, праздником. Метро — суровое место. Грохочут поезда, сквозняки раскачивают люстры на тяжелых цепях... Говорят, раньше в метро были буфеты с шампанским и черным шоколадом, но не прижились.
Эскалатор вынес Алексея Степановича из-под земли. На улице было черно от тающего снега, ветрено. Алексей Степанович поднял воротник старого драпового пальто и побежал через скользкую дорогу в подворотню. В стене была железная дверь. Он взялся за ручку.
Дрожащий Алексей Степанович очутился в теплых потемках и перевел дух. Уже не спеша он поднялся на пять ступенек, отворил вторую дверь и очутился в светлом маленьком вестибюле. Вахтер за столом читал газету и курил. Сизый дым поднимался.
— Добрый день, — сказал Алексей Степанович.
— Добрый день, — откликнулся вахтер и стряхнул пепел в жестянку из-под ко-фе. — В гости к нам?
— Да вот.
На столе у вахтера стоял не виданный Алексеем Степановичем приемник. Большой, деревянный, со стеклянной шкалой, за которой мерцал зеленый свет. Вахтер повернул черную ручку, и приемник тихо заговорил. Алексей Степанович вызвал лифт и сказал:
— Какой у вас приемник.
— Не видал такой?
— Нет.
— Мало жил.
Не так уж и мало, — подумал Алексей Степанович, глядя на себя в зеркальную стену лифта, — с другой стороны — все еще впереди.
Алексей Степанович вздохнул, опустил воротник и расстегнул тяжелое пальто. Снял кепку. Лифт встал.
На дерматиновых дверях была надпись: «Посторонним вход воспрещен». Алексей Степанович отворил двери и вошел в темный узкий коридор. Пахло ванильными булочками. За столом у стены несколько человек пили кофе.
— Привет, — сказал Алексей Степанович.
— Привет, — ответили они.
— Лешенька! — воскликнула немолодая маленькая женщина. — У нас сливки есть сегодня. Садись.
Алексей Степанович снял пальто и перекинул через спинку свободного стула. Озябшими руками он взял горячую чашку. Он ничего не говорил, его ни о чем не спрашивали. И опять он представлял себя невидимкой, слушающим не касающиеся его разговоры.
Говорили примерно вот что: ну вот и закончился год, и завтра будем уже встречать новый, надо приготовить что-нибудь необычное, салат из курицы с грибами. На работу выходить десятого. Десять свободных дней — это прекрасно, можно поехать на дачу и жить там, топить печь, ходить на лыжах. Звонил где-то телефон. Время шло. Из-за стола вставали и уходили.
За столом остались Алексей Степанович и немолодая женщина. Алексей Степанович встретился с ней глазами.
— Как твои дела, Лешенька?
— Ничего.
— Нашел что-нибудь?
— Ничего.
— А искал?
Алексей Степанович промолчал.
— Кофе еще будешь?
— Пожалуй.
— С утра ничего не ел, я думаю.
— У вас как дела, Надежда Васильевна?
— Ничего. Петька четверть с двумя тройками кончает. Зрение у меня все хуже. Говорят, скоро еще сокращение будет. Теперь я — первый кандидат... Знаешь, Лешенька, — сказала она вдруг совсем тихо, и Алексей Степанович поднял глаза.
Они были совсем одни в темном коридоре. Из приоткрытых дверей падал свет.
—... Мы ведь с тобой последний раз видимся в этом году. И потому давай выпьем за новый, хотя бы кофе выпьем. Я тебе скажу пожелание. Чтобы ты нашел себе хорошую работу, а для этого надо ее искать, надо, Лешенька, что же делать, надо ходить, думать, действовать. Скажи по чести, ты хоть куда-нибудь обращался за этот месяц?
Дома не знали, что Алексея Степановича сократили. Он вставал, как обычно, в пять тридцать. Он любил вставать, когда все в доме еще спят, даже в выходные дни. Ополоснув ледяной водой лицо, ставил чайник. Варил геркулес в маленькой кастрюле. В шесть пятнадцать включал радио, подводил часы. Радио будило мать и сына, пятилетнего Ванюшку. Они шли сонные к нему на кухню. Он заваривал пузатый чайник, ставил каждому чашку. Кашу они не ели в такую рань, а чай свежий за компанию с ним выпивали. Ванюша с молоком, а мать так, без сахара, разлюбила к старости сладкое. Когда Алексей Степанович уходил, они глядели ему вслед в окошко. Он оборачивался и махал им рукой.
Зима была сумрачная. Алексей Степанович заходил в магазины, в большие магазины, теплые. Заглядывал в витрины. Когда уставал, спускался под землю и там сидел до без четверти час, подобрав длинные ноги. Ему бы просидеть так лет пять и выйти, когда все уже о нем позабудут. Он был никто, нигде не значился, он был свободен.
Он сидел и упорно думал о себе. Был он уже не молод, но еще не стар. Он мог еще выучиться какой-нибудь профессии, например водить машину, как мечтал когда-то школьником в Чите. Ванюшке бы это понравилось. А мог бы одолжить денег у Надежды Васильевны и выучить немецкий язык и переводить с немецкого страшные готические романы. Мать была бы первая читательница. Можно даже поступить в институт и стать студентом, а по вечерам грузить на Москве-сортировочной вагоны.
Кто я? что я могу? — Алексей Степанович кусал губы. — Я даже плавать не умею, только ходить. Я не знаю нотной грамоты, я не могу ответить сыну, как устроен мир.
Горькие были мысли, невозможно было выйти из их круга.
Сынок рисует, а мне запах краски нравится, мне бы попробовать тоже рисовать...
В обеденный перерыв он приходил на свою прежнюю работу. Пил с прежними товарищами кофе. Они расспрашивали, как дела, давали советы, телефоны знакомых, глядели сочувственно, виновато, отстраненно и — осуждающе. Он должен был уже что-нибудь предпринять.
Расходились по рабочим местам. Он сидел еще некоторое время в темном коридоре. Вставал, мыл посуду, стряхивал крошки с клеенки, одевался, уходил, мотался по Москве до шестичасовой электрички.
— Куда сейчас? — спросила Надежда Васильевна.
— Куплю чего-нибудь к празднику. Ванюшке книжек с картинками, хорошей бумаги для рисования и машину, чтобы дверцы открывались, а колеса — на резине, матери жилет посмотрю шерстяной.
— Деньги-то есть?
— Под сокращение много дали.
— Могу одолжить.
— После, Надежда Васильевна, дай вам Бог здоровья.
Он купил зачем-то апельсины. Матери — четыре мотка шерсти на жилет; гуашь и альбом для рисования Ванюшке и машину на резиновом ходу. Народ был кругом праздничный, бойкий.
Не видимый никому Алексей Степанович вышел на площадь Ярославского вокзала. Зимние дни коротки, пришла уже ночь. Топтались у табло старухи со страшными лицами, шептали в уши:
— Водочки не желаете, молодой человек?
В темноте было плохо видно, и Алексей Степанович подошел к табло вплотную. Про его электричку не было сообщения. Он протиснулся к доске объявлений. Ничего не разглядел, и тут сказали по громкоговорителю, что его электричка отменяется.
Алексей Степанович побрел с двумя сумками вдоль платформ. На последней готовился к отправлению скорый поезд. Горели в вагонах желтые огни, из печей шел дым. Падал мокрый тяжелый снег, и Алексей Степанович спрятался под навес на платформе.
Вагоны поезда были чистые, синие, окна — с белыми занавесками. Фирменный поезд. «Москва — Чита». У Алексея Степановича заныло сердце. До следующей электрички был час. Ноги дрожали от усталости, руки с сумками окоченели. Проводницы не было у открытых дверей. И Алексей Степанович, оглянувшись, вошел в вагон.
Купе проводников было заперто. От титана шел жар. В коридоре лежала чистая узкая дорожка. Алексей Степанович отряхнул ноги и пошел по ней.
Он вошел в последнее купе и сел на мягкое сиденье у окна. Сумки поставил рядышком. В вагоне было так тепло, так тихо, что самому не хотелось шевелиться. В вазочке на столе стояла хвойная ветка.
Из коридора послышались голоса, грохот поклажи — начали входить пассажиры.
Как будто Алексей Степанович сидел в потайной пещере. Время шло, а он все был один. Обогрелся. Даже снял кепку и положил на колени, то есть — пошевелился. В окно он видел темную платформу, свет фонарей, подвижные тени людей. Хорошо быть пассажиром. Стучат колеса, катит поезд, земля летит, а ты закрываешь глаза.
Чьи-то шаги приближались. Алексей Степанович замер. Полуоткрытая дверь откатилась, и в купе вошел большой, в куртке нараспашку, человек. Он был похож на летчика-героя из старого фильма.
Поздоровался, поставил сумку на сиденье у стены, скинул куртку, достал из кармана джинсов белый платок и вытер лицо. Он сел напротив Алексея Степановича, расставив ноги, и — как будто задумался. Дышал он шумно, как после бега. Одет был удобно, чисто, выбрит — гладко и еле слышно пах хорошим одеколоном.
— Далеко вы едете? — спросил он вдруг Алексея Степановича.
— Да, — сказал Алексей Степанович.
— Храпите?
— Нет.
— Шампанское любите?
— Не особенно.
— Ну вот здравствуйте! Как же Новый год без шампанского? Неужели не выпьете за встречу один бокал? Или вы водку предпочитаете?
— Лучше шампанское.
— Слава Богу. Вы не болтливы, кажется?
— Да вроде.
— Других слушать любите? Некоторые очень любят разные истории слушать в поездах.
— Не знаю.
— Ну посмотрим. А в общем, вы, по-моему, идеальный попутчик. Давайте представимся. Я — Константин Григорьевич, журналист.
— Алексей Степанович, безработный.
Они пожали друг другу руки.
— Москвич?
— Почти.
— То есть?
— Недалеко от Москвы живу.
— А в Чите у вас кто?
— Все. — Алексей Степанович опустил глаза, не желая больше говорить.
Журналист понял. Он вынул из сумки очки, пачку газет, маленький приемник, шампанское. Приемник и шампанское поместил на столе. Надел очки, развернул газету... За несколько минут он стал приятен Алексею Степановичу. Алексей Степанович мог думать в его присутствии о своем.
Когда-то, тридцать лет назад, действительно были все в Чите, и мать и отец и приятели, и сам он там был тридцать лет назад.
Журналист перевернул страницу и сказал:
— Ну вот.
Алексей Степанович поднял голову. Платформа за окном медленно и тихо уходила назад. Алексей Степанович как будто совсем потерял силы быть реальным человеком, будто все происходило не с ним, как будто не он сидел беззаконно в скором поезде.
Поезд набирал скорость. Алексей Степанович сидел неподвижно и глядел в окно. Уже Москва-третья осталась позади. Колеса загрохотали — поезд гнал. Через полчаса он проскочит полустанок, где в маленькой квартире ждут Алексея Степановича мать и сын.
В купе вошла проводница в черной форме.
— Ваши билеты, граждане.
Алексей Степанович не шевелился. Журналист достал свой билет из синего джинсового кармана.
— Возьмите, голубушка. Чаем нас будете угощать?
— Обязательно. Постель брать будете?
— Как вас зовут, милая?
— Оля.
— Постель будем брать, Оленька. Меня Константином Григорьевичем зовут.
— Очень приятно.
Проводница смотрела на Алексея Степановича.
— Я без билета, — сказал Алексей Степанович.
— Что? — не поняла проводница.
— Так получилось. Но я могу купить. Прямо сейчас.
— Я билеты не продаю, — хмуро сказала проводница, — я сейчас бригадира вызову..
— Голубушка, — вмешался вдруг журналист, сквозь очки с большим интересом наблюдавший за Алексеем Степановичем. — Вы можете связаться со следующей станцией и заказать ему билет.
— Все-то вы знаете.
— Я должен все знать. Давайте деньги, — приказал он Алексею Степановичу, и Алексей Степанович поспешно вынул из внутреннего кармана пальто кошелек.
Отсчитали на билет до Читы.
— Постель брать будете?
— Да.
— Чай?
— Да.
— Бригадиру я все равно должна доложить, — сказала она журналисту.
— Докладывайте, — улыбнулся журналист, — что ж делать.
Проводница поднялась.
— Простите, — тихо сказал Алексей Степанович, — а телеграмму можно послать? Со станции.
— Конечно, — сказал журналист.
Текст телеграммы был следующий: «НЕ ВОЛНУЙТЕСЬ ВЫНУЖДЕН ЕХАТЬ ПОЗВОНЮ АЛЕКСЕЙ».
Алексей Степанович не видел, как проскочили его полустанок. Когда проводница вышла, поезд подходил к Загорску.

До Читы ехать четверо с лишком суток. Через Оку, Волгу, Енисей, Обь. Через леса, степи, горы, мимо озера Байкал, самого глубокого в мире.
Иногда они с журналистом выходили из теплого вагона и поражались чистоте снега и воздуха. Покупали у старух на полустанках горячую картошку и соленые огурцы. Картошку старухи держали в кастрюлях, укрытых в теплые одеяла.
И вот поезд ехал среди зимы, а они сидели в купе друг против друга и ели горячую с дымом картошку. Проводница приносила чай в граненых стаканах в подстаканниках, приемник говорил по-английски, — журналист учил язык, читал английскую книжку с видами старинного Лондона, иногда вслух. Алексей Степанович понимал мало. С другими пассажирами Алексей Степанович не знакомился.
На четвертые сутки, к ночи, когда уже зажегся в купе синий сумрачный свет и они забрались под теплые одеяла, Алексей Степанович спросил:
— Вы в Чите давно были?
— В прошлом году.
Алексей Степанович молчал.
— Спите? — спросил журналист.
— Нет.
Поезд шел ровно.
— Город как город, — сказал журналист. — Сопки. Вы где там жили?
— В центре. Напротив танка.
— Танк стоит.
Алексей Степанович молчал, и журналист закрыл глаза. Алексей Степанович долго не мог уснуть.
Прибыли к вечеру.
В Москве все черно в этот час, а здесь светло от чистого снега. И прожектора на вышках горели ярко. Поезд встал у первой платформы. Алексей Степанович был уже одет и готов к выходу. Журналист искал очки. Они лежали на верхней полке под светильником.
— Ну что ж, — сказал журналист, спрятал очки и взял сумку.
Алексей Степанович посторонился.
— Не ждите меня.
— Что такое?
— Я позже.
— Ну что ж, — журналист поглядел на Алексея Степановича и вышел из купе. Обернулся:
— До свиданья.
— До свиданья.
Полная тишина воцарилась в вагоне. Тогда Алексей Степанович взял свои сумки (апельсины все были съедены).
Он прошел пустым коридором по узкой дорожке. В отворенные двери шел морозный воздух и звуки: невнятный голос диспетчера, гудок машины, дальний ход поезда, женский смех. Алексей Степанович спустился по железным ступеням, прыгнул, поскользнулся на льду, упал.
Он очнулся в воздухе. Заплакал. Его поставили на обледеневший асфальт.
Мужчина в железнодорожной форме сел перед ним на корточки, заглянул в глаза.
— Ну ничего, подумаешь, до свадьбы заживет. Покажи-ка лоб.
Его прикосновение было горячим.
— Где ты живешь? Где твои родители?
Мокрое от слез лицо жгло на морозе.
— Проводить тебя до дому?
— Нет. — Он вытер нос рукавицей.
— Ты уверен?
— Я рядом живу. Я здесь всегда гуляю.
Будто во тьме самой глубокой памяти вспыхнул свет, и разом выступил весь этот город, и каменная мрачная гостиница, и вкус сладкого печенья в ее буфете, и молочный магазин на углу, и стеклянные бутылки в проволочных ящиках, и лицо продавщицы за витриной, и этот сквер, и весь в серебряном инее танк на огромном, как скала, постаменте, и тополь у ворот, и этот дом, и этот узкий, как колодец, подъезд с жаркими чугунными батареями под замерзшими окнами.
Дверь. Звонок. «Мама!»
Уже пришли первые гости. Мать поставила на стол лимонный пирог. Отец курил на балконе с Федором Николаевичем. Их длинные шинели висели в прихожей. У окна под самый потолок стояла елка. Алеша еще не знал, что это не елка, а молодая сосна. На макушке горела звезда, горели цветные лампочки, сверкала серебряная мишура, стеклянные шары, грецкие орехи в золотой фольге...
— Утром под елкой будут подарки, Дед Мороз приходит ночью, когда дети
спят. — Мать уводила его в спальню... Он не хотел уходить ото всех, капризничал.
Постель уже была разобрана. Мать уложила его, поцеловала. От нее пахло вином. Вышла, прикрыла дверь. Стало темно и тихо.
Алексей Степанович был сам собой и этим мальчиком одновременно, но мальчик не знал о его существовании. Мальчик должен прожить тридцать лет, чтобы узнать.
Тридцать лет, — думал Алексей Степанович, — за эти годы я что-нибудь придумаю.


Детектив

Дни неотличимы один от другого,
Прошлое — ошибка памяти.

Вы знаете, как трудно бывает объяснить доктору свое физическое самочувствие. Слова путают даже тебя самого и рождают совсем другое ощущение. Как же можно объяснить — передать — более тонкие вещи, эмоции, мысли? Проблема эта давно волнует людей, они пытаются ее разрешить, отлично сознавая неразрешимость. Я в их числе.
Первое, что мне хочется, это сразу начать с объяснений: как я себя чувствую, да где у меня болит, хотя уже по оыту знаю, что это худший способ. Начать лучше всего с чего-нибудь другого, с описания природы, к примеру, или интересного типа в электричке. И тогда, когда ты делаешь вид, что тебя вовсе не интересует собственное самочувствие, оно вдруг сказывается и находит выражение во всем, и в описании природы тоже. Таков закон этого странного мира. Но соблазн велик, и я начну все-таки с объяснений, авось не испорчу, в конце концов, никто не знает законов этого мира до последней точки.
Итак, самое главное, постоянное, хотя я и не всегда его помню, ощущение — я участвую в спектакле. Я знаю древность сопоставления жизни и театра, но мне все же кажется, мое ощущение имеет оттенок, еще никем не высказанный. Во-первых, я чувствую себя не актером, а человеком, которого по ошибке затащили на сцену. Во-вторых, мне все время хочется вспомнить, кто же я на самом деле. Если бы я чувствовал себя актером, я бы отдавался игре весь. Настоящий актер не помнит домашних дел; я тоже не помню, но силюсь вспомнить.
Мое ощущение жизни определяет мою жизнь.
Предисловие, кажется, затянулось, и пора приступить к описанию природы.
Место, куда отправили меня работать по окончании института, давно, в 1986 го-ду — в прошлом веке! — место это было довольно близко от Москвы, а в то же время в кошмарной дали, как в пропасти. Уж очень долго добираться.
Было тихое зимнее утро. Метро только что открылось, и я ехал к первой электричке на Киевский. По утрам у меня бывает самое бодрое и ясное состояние, даже зрение лучше по утрам. Я чувствую в себе силу и почти всегда не умею эту силу израсходовать, она сама идет на убыль к обеду. Часам к трем пополудни у меня обычно скверное расположение духа.
В те времена подземный мир был однообразен и чист, никакой рекламы, никаких нищих. Вежливые милиционеры отвечали на все вопросы. И на вокзале была чистота, все выскоблено. Я спустился по лесенке и купил билет. В тот год и в тот час возле Киевского было пусто и просторно.
Утро, собственно, еще не начиналось, еще стояла зимняя ночь, лунная и морозная. Одет я был не по погоде, и, слава Богу, в электричке оказалось тепло. Я выбрал совсем пустой, безлюдный вагон, уселся прямо над горячей печкой, вынул книжку, вытянул ноги, и скоро поезд тронулся и понес меня, укачивая, как младенца.
Оттого что путь мой начался в столь ранний час, когда настроение на подъеме, казалось, все предвещает чудесный поворот в моей жизни. Да, ощущение у меня было прямо праздничное, и луна светила так ярко, и мерцали снега, а под ними темнели леса, и то грохотали, а то как будто замирали колеса, и электричка летела. И ехал я на печке, как сказочный Иванушка, тезка мой.
Часа через два стало светать. Платформы, у которых мы останавливались, были все в снегу, в пристанционных домишках горел уже свет, из труб шел дым. В вагон входили пассажиры. Они ехали в Калугу. Через два с половиной часа, не дочитав третьей главы, я собрался выходить.
Мне показалось, что мороз усилился. Я спрыгнул с платформы и поспешил к станции. Снег так скрипел под ногами, что я даже остановился. Место было возвышенное, и я увидел всю станцию: площадь, домишки с огородами, близкий лес. У автостанции по черной ледяной дорожке катались ребятишки. Автобусов не было.
Оказалось, их не будет еще два часа.
В зале ожидания гудели чугунные батареи. К бачку с водой была прикована железная кружка, из которой я побрезговал пить. Несмотря на батареи, я замерз. Скорее всего, от голода. Я сидел спиной к горячему чугуну, закрыв глаза, и слышал, как шелестит газета в руках майора и как чиркает его спичка. Майор был небрит, глаза его смотрели тускло. И звездочки на погонах, и пуговицы на длинной шинели, и сапо-
ги — все смотрело тускло. Даже огонь его спички. Как выглядели другие ожидающие, я не знал. Они подошли, когда я уже закрыл глаза.
В маленьком автобусе я очутился прямо за майором, колени упирались в его сиденье. Окошки заросли инеем, пахло бензином. Путь предстоял долгий.
Мотор гудел, как в реактивном самолете. Дыханием и теплым пальцем я протопил в инее дырочку. Она быстро заледенела, но осталась прозрачной. Как в волшебном фонаре, я видел картины зимнего леса, белых полей, деревень с антеннами на крышах. Автобус останавливался часто. Отворял двери, и люди выбирались на морозный искрящийся воздух. Никто не садился. Девочка лет шести оглянулась, когда автобус тронулся, и помахала. По-моему, мне.
После этой остановки в нашем автобусе остались только военные и я, не считая, конечно, шофера. Майор передо мной дремал. Опущенная его голова покачивалась.
Мы въехали в такой лес, которого я никогда прежде не видал, даже в кино. Из деревьев я различал темные ели, сосны и березы. Тонкие молодые стволы берез были согнуты дугами. Почему я не мог видеть такого леса в кино? Потому что ни в каком кино невозможно так долго, часами, показывать лес. Впечатление производила именно величина этого леса, безбрежность. Автобус наш на узкой дороге был маленьким, как сухая сосновая иголка.
Через полтора часа заглох мотор. Майор проснулся, поправил шапку, оглянулся. Я тоже попал в поле его зрения. Впрочем, его глаза на мне не задержались.
Шофер возился с мотором. Мужчины стояли и смотрели. Майор отошел к лесу и закурил. Я тоже выбрался на воздух. Мороз отпустил. Воздух стоял неподвижно. Смеркалось. Майор докурил третью сигарету и бросил ее в снег. Шофер выпрямился.
— Придется пешком.
Мы шли цепочкой по узкой колее, пробитой колесами редких здесь машин. Каркала невидимая мне ворона. Вдруг с высокой ветки обрушивался пласт снега, и я замирал, на секунду, на шаг отставая от людей. Смеркалось, и я боялся отстать еще больше. Я шел прямо за серой спиной шофера, за мной уже никого не было. Если бы я упал, никто бы не заметил, никто бы меня не хватился. Я шел с тяжелой сумкой на плече, совершенно потеряв ощущение реальности времени и пространства.
Была уже ночь, когда я увидел странное явление: белый каменный шар висел в пустоте неба, крохотные сигнальные огни освещали его купол. Никто не удивился шару.
Через несколько шагов перед нами открылась поляна, освещенные прожекторами бетонный забор с колючей проволокой поверху, железные запертые ворота с красными звездами, пропускной пункт, часовой с автоматом через плечо на крыльце. Один из прожекторов вращался, и луч его ослепил нас. За этой стеной было место будущей моей работы.
Огромный с темными стеклами «икарус» довез нас до жилья по выложенной бетонными плитами короткой дороге. Здесь тоже была стена и часовой с автоматом у входа, но никакого каменного шара в небе, за воротами — обыкновенные блочные пятиэтажки.
В гостинице не было горячей воды. Дежурная по этажу выдала мне серое постельное белье и ключ. Я вскипятил электрический чайник, выпил кипятку из казенного граненого стакана и уснул на казенной постели. Я уже шесть лет, как спал на казенных постелях.

Надо сказать, мне понравилось новое место моей жизни. Во-первых, я получал хорошие деньги. Во-вторых, мог дышать свежим воздухом сколько угодно, а легкие у меня были слабые. В-третьих, в офицерской столовой хорошо кормили. В-четвертых, я был один в комнате, а в выходные дни гостиница пустела. Наконец, начальником моим оказался человек флегматичный и знающий. По возрасту он годился мне в отцы, пережил блокаду в Ленинграде. Он был инвалид детства, прихрамывал и обладал поэтому замечательной инвалидной машиной, на которой уезжал в Москву к семье каждую пятницу. Он оценил мою исполнительность и не контролировал жестко выполнение задачи, лишь раз в неделю просматривал отладочные распечатки. Во время работы мы почти не разговаривали за нашими компьютерами.
С работы мы с Вячеславом Михайловичем, как правило, шли пешком по бетонным, всегда очищенным от снега плитам. Пропускали «икарус» и шли. Вячеслав Михайлович любил прогулки и, несмотря на хромоту, не уставал. Только в самый мороз или вьюгу мы садились в автобус. Вячеслав Михайлович говорил, что летом заходит прямо в лес и набирает грибов, затем сушит в плите на общей гостиничной кухне и вот, в пятницу, приезжает домой и ест из тех летних грибов суп. Мы и в зимний лес заходили, но недалеко и ненадолго, слишком глубок был снег.
В первый же вечер после ужина Вячеслав Михайлович провел меня по городку и показал магазины и клуб. Каждую неделю привозили новый фильм, в буфете давали пиво, а на втором этаже работала библиотека. Вячеслав Михайлович спросил, люблю ли я читать, и повел меня знакомить с библиотекаршей.
В школе, в поликлинике, в магазинах (продукты и промтовары), в библиотеке, в столовой и в гостинице работали жены военных, многие — даже врачи! — не по специальности.
Библиотека представляла собой небольшое светлое помещение. За барьером стояли стеллажи, а перед барьером — несколько столов с подшивками газет, каталожные ящики и цветы на специальных подставках. Вячеслав Михайлович постучал по барьеру.
Восстановить точную последовательность событий невозможно. К примеру, я не помню, когда Вячеслав Михайлович рассказал мне о детективах, то ли по дороге из столовой в библиотеку, то ли когда мы пешком с ним шли через лес.
Я медлил, приноравливаясь к его хромому шагу. День стоял ясный, прозрачный и тихий.
— Веришь, что весна будет, — сказал Вячеслав Михайлович.
Некогда было останавливаться и любоваться ровными стволами сосен и синим небом, и легкими звериными следами на снегу, в который махнешь с тропинки — и провалишься с головой, с треском, сквозь наст. Режим работы, в общем, соблюдался строго. Был, правда, человек, не умеющий его соблюсти, человек-исключение, о котором позже. Он, собственно, главный герой моего повествования.
Вячеслав Михайлович говорил, что даже зимой, когда с его хромотой лес недоступен, ему здесь нескучно, он занимает себя детективами и размышлениями. Размышления тоже касаются детективов. Вячеслав Михайлович придумывает сюжетный ход, ни разу еще не бывший в ходу. Он именно так выразился.
— Хочется сочинить абсолютно оригинальный детектив.
Надо сказать, в те времена детективы издавали скупо, особенно зарубежные. В библиотеках за ними записывались в очередь. Историю жанра знал мало кто.
Вячеслав Михайлович сочинял свой детектив, как математическую задачу, правда вместо переменных действовали живые люди, но действовали по правилам. Он изложил мне некоторые соображения и замыслы и попросил на досуге тоже подумать на эту тему. За оригинальную идею он обещал сто рублей, приличные тогда деньги.
Отлично помню этот разговор, но не помню места и времени. Приблизитель-
но — начало знакомства. Помню, как Вячеслав Михайлович стучал по барьеру, но как вышла из-за стеллажей Валентина — не помню. Мой рассказ — это как бы реставрация. Утраченное не создается заново. Я лишь предполагаю, что должно было иметь место это, именно это. Именно эти слова были сказаны, во всяком случае, в создаваемой мной конструкции (ре-конструкции).
Предположим, Валентина вышла из-за стеллажей со стопкой книг. Тут же скрылась и вернулась уже с пустыми руками. Абсолютно точно, что сильного впечатления она на меня не произвела. Скромная, аккуратная женщина, приветливая со всеми, что нечасто бывало в советских учреждениях, даже в библиотеках. В общем, она располагала к себе.
— Вот, — сказал Вячеслав Михайлович, — позвольте вам представить Ивана Сергеевича, моего молодого коллегу. Детективов он у вас выпрашивать не станет, а что будет спрашивать, не знаю.
Она посмотрела на меня с улыбкой.
— Прежде Вячеслав Михайлович, — сказал я.
И она посмотрела на него с той же улыбкой.
Он передал ей книгу, обернутую в свежую газету (значит, откуда бы мы ни шли, в библиотеку вошли не сразу, а после гостиницы). Она достала формуляр и вычеркнула книгу, затем выложила на барьер несколько номеров потрепанного журнала. Кажется, это была «Наука и жизнь».
— Здесь детектив и фантастика вместе, — сказала она.
— Фантастику я не жалую, но ради детектива прочту. Спасибо, голубушка.
И тут же она повернулась ко мне с неизменной своей улыбкой. В те времена такая приветливость была редкостью не только в учреждениях. Не улыбнуться в ответ было невозможно.
— Мне, если можно, кого-нибудь из французских символистов.
Она растерялась.
— Конечно, если есть, можно, но я не знаю, есть ли. Я просто не знаю, кто такие французские символисты.
Она сказала это с сожалением.
— Вы можете пройти и сами посмотреть.
После Вячеслав Михайлович сказал мне, что первый раз увидел, что она кого-то допускает в свое книжное царство.
К книгам она относилась бережно, подклеивала, оборачивала, протирала пыль, защищала от солнца и сухости (расставляла у батареи полулитровые банки с водой), но читала мало. Кажется, у нее не было никакой специальности. Сразу после школы вышла замуж за офицера, увезшего ее в эту глухомань.
Я нашел Валери и Малларме. Вячеслав Михайлович говорил мне потом, что видел, как она читала книги, которые прочел я. Тогда я уже не удивлялся.

Пора рассказать о главном герое, точнее, жертве. Но сначала — подробности о моей работе.
Итак, глухой лес. За бетонной стеной — каменное здание без единого окна. Здание высокое, выше сосен, на крыше покоится каменный белый шар, и ночью, во тьме, кажется, что он висит в пустоте, будто планета, удивительно приблизившаяся к Земле. Этот каменный шар — антенна, связанная с искусственным спутником в космосе. Спутник фотографирует поверхность Земли. Наша задача — расшифровать сигнал, посылаемый спутником, то есть воссоздать изображение (примерно то же делаю я сейчас — воссоздаю). Думаю, то, что я рассказываю, не составляет и не составляло тайны для иностранных разведок. Разве что методы шифровки и дешифровки сигналов.
В работе участвовало множество людей, военных и гражданских, техников, программистов, математиков. Задача каждого была узко ограничена, настолько узко, что понять из этой щели общую картину было невозможно.
Мы предъявляли пропуска при входе на территорию, при входе в само здание и при выходе из здания и с территории. Коридоры были покрыты мягким линолеумом, стены выкрашены масляной краской. Их украшали плакаты и лозунги, рожденные еще в тридцатые годы: «Болтун — находка для шпиона», «У стен есть уши», «Язык
твой — враг твой». Чтобы пройти в машинный зал, требовалось надеть тапочки и белый халат.
Рабочие записи велись в специальных общих тетрадях. Хранились они в сейфе, к которому имел доступ Вячеслав Михайлович — мой непосредственный начальник. Он выдавал мне мою тетрадь в начале смены и забирал в конце. Иногда я позволял себе в этой тетради посторонние записи. Замечания о погоде и даже о событиях. Вячеслав Михайлович был нелюбопытен, а кроме него, никто в сейф доступа не имел.
Я перелистал эту тетрадь, когда уже все произошло, и нашел запись о том совещании. Запись делает мою реконструкцию почти точной.
Совещание долго не начиналось. Полковник читал бумаги за своим большим столом. Мы все, человек около двадцати, сидели тихо. Иные поглядывали на часы.
— Это всегда так? — шепотом спросил я Вячеслава Михайловича. Я впервые был на совещании и не знал обычая.
— Нет. Мы просто ждем человека, довольно странного. Впрочем, сами увидите.
— Если дождемся, — прошептал молодой офицер, сидевший с нами рядом на жестком стуле.
Надо сказать, почти вся мебель на объекте, даже в начальственном кабинете, была, как и плакаты, из тридцатых годов. Жесткие прямые стулья с черной дерматиновой обивкой, массивные деревянные столы, черные лампы и черные тяжелые телефоны. Чем объяснить подобную сохранность старины, не знаю. Возможно, слишком накладно было завозить новую мебель.
Ожидание длилось.
— Это какой-то важный человек? — прошептал я.
— Работник хороший, — отвечал Вячеслав Михайлович.
Среди ожидающих был, между прочим, и тусклый майор. Никакой особенной роли в моем повествовании он не имеет, кроме той, что был как бы свидетелем моей жизни. Можно отыскать этого майора, спросить обо мне, и он подтвердит, что я был. Если жив и помнит.
Полковник читал, многие уже шептались. Я слышал что-то об обеде у Брусиловых, о разбитом стекле, о новых ботинках. Ботинки жали. Вдруг дверь распахнулась, и все смолкло.
Лет ему было под сорок. Все еще капитан. Взгляд казался то ли подслеповатым, то ли растерянным.
Он вошел, тихо притворил дверь и тихо прошел на свободное место у кондиционера. Туда никто не сел, потому что от кондиционера дуло. Этого человека я видел прежде в столовой. Он ел очень медленно, и товарищи по столу не стали его дожидаться. Как потом выяснилось, он вообще был человек медлительный и рассеянный. Мог, к примеру, в ясный летний день зайти в лес, сесть на пенек, закурить и засмотреться на дым, на колеблемую насекомым былинку, на трепетное пятно света. И просидеть так часа два, забыв не только работу, но и собственное имя. Мог он забыть дома фуражку и так явиться на службу. Говорили даже, что как-то раз он потерял пропуск и не мог выйти из здания. Трое суток провел в заключении, пока начальство не оформило бумаги. Спал прямо на столе, ел, что приносили товарищи, много работал, писал записки жене.
Работник — техник — он был хороший. Начальник в добрую минуту говорил даже: на вес золота. В этот раз он сказал, что лишит его выходных, и начал объяснять поставленную перед нами задачу. Опоздавший, казалось, не слушал, но вдруг задал толковый вопрос.
После совещания Вячеслав Михайлович подвел меня к нему и представил. Капитан обрадованно сжал мою руку.
— Я столько о вас слышал!
Из дверей вышел адъютант и позвал капитана к начальству.
— От кого и что он мог обо мне слышать? — спросил я Вячеслава Михайловича.
— Думаю, от Валентины. Библиотекарша — его жена.
— Да я видел ее три раза! И десятком слов не перемолвился!
— Не знаю, голубчик.
Два замечания:
Первое. Запись из той тетради я так же привожу по памяти, как и события.
Второе. Ключевые в данном повествовании события я не записывал.
Не помню, сколько прошло времени, но я ощутил, что оно прошло, потому что почувствовал — Новый год приближается. Именно так, все стоит и ждет, а он движется. В детстве кажется, что запаздывает, а уходит слишком быстро.
Я думал, что встречу Новый год один-одинешенек во всей гостинице, не считая дежурного администратора. Сяду в фойе перед телевизором и выпью один бутылку шампанского. Кажется, был последний выходной день перед Новым годом, когда я купил эту бутылку.
Продавщица, Галочка, была по специальности глазным врачом. Место в поликлинике оказалось занято, и хорошо, что нашлось место продавщицы, — Галочка не сумела бы сидеть дома. Часто прямо в магазине она давала врачебные советы.
С этой тяжелой бутылкой я, не заходя в гостиницу, отправился в столовую завтракать. По выходным в столовой почти не бывало народу, офицеры сидели дома и гражданские — дома, в своей Москве; только у меня дома не было.
Я взял омлет и можайское молоко. Сел в углу, лицом к залу. Я слышал, как по плацу идут солдаты и поют «Не плачь, девчонка». Под потолком, покачиваясь, висели серебряные гирлянды. Отворилась дверь, и вошел капитан. Он взял манную кашу, чай и бутерброд с сыром. Я тогда и не подумал, почему это капитан завтракает не дома.
Сел он так, что я его не видел. Мне тогда показалось, что он своими то ли подслеповатыми, то ли рассеянными глазами меня не заметил. Но сейчас я думаю, что меня, именно меня и только меня он и заметил, лишь вошел.
Темная бутылка с серебряным горлышком стояла на моем столе, солдаты маршировали по плацу, стояли на постах часовые, каменный шар связывал нас со всей вселенной. Как завершился наш завтрак, не помню.
Итак, пришла Новогодняя ночь, и я спустился в фойе с шампанским и казенным граненым стаканом. Лучшее кресло у батареи было занято. Капитан то ли смотрел телевизор, то ли дремал с открытыми глазами. Я сел в кресло рядом, поставил бутылку на пол. Я и в этот момент не задумался, почему капитан не дома встречает Новый год.
Минут за десять до полуночи я потянулся к бутылке и — почувствовал взгляд. Посмотрел в ответ и увидел, что глаза у капитана ясные.
— Давайте, — сказал я, — за встречу. Спросите у дежурной стакан.
— За встречу?
Он вернулся со стаканом, и мы уставились в телевизор, дожидаясь, когда ударят куранты.
Бой начался. Я выдернул пробку, разлил шампанское, и с последним ударом мы сдвинули стаканы.
— Холодное, — сказал капитан.
— Как должно.
Посмотрели, молча, в телевизор. Я долил стаканы до краев.
— Будем.
Он отпил и сказал:
— Интересно, что означает встретить Новый год с покойником?
— Что?
— Хотите, расскажу, как я вас убил?

Как ни странно, я все-таки военный, офицер, и у меня есть оружие. У меня есть даже ключ от оружейной. Как вы думаете, почему я — военный? Выбрал самый неподходящий для себя образ жизни, — форма, приказы, точность. Надеялся себя преодолеть и преодолел. Форму, приказы и точность. Я оказался сильнее всей этой машины, на моей стороне сама природа. Но вернемся к делу. Как оно происходило.
Представьте: объект, ночная смена, самая полночь, — у меня страсть к романтике. Вы сидите в своем белом халате, близко наклонившись к экрану. Вы очень близко наклоняетесь. Лицо — освещено экраном. Звонит черный телефон, он от вас справа. Вы поднимаете трубку.
— Срочно спуститесь в бункер А-16, приказ офицера Свиридова.
Вы человек исполнительный, тут же подымаетесь и идете.
Что такое бункер А-16? Глубокий каменный подвал. Свет ослепительный. Вы входите как будто прямо в июльский полдень. В бункере стою я. Передо мной — стол. В руке у меня пистолет. Пистолет наведен прямо на вас, вы только его и видите. Дверь за вашей спиной закрывается наглухо.
— Я вас не убью, — говорю я, — если вы исполните несколько нехитрых действий. Первое. Подойдите ко мне ближе.
Вы подходите.
— Прямо к столу.
Подходите.
— Опустите глаза.
Опускаете.
— Видите пистолет? Возьмите его. Осторожно, он заряжен. Отступите на несколько шагов. Наведите. Так. Чуть влево. Спокойнее. Стреляйте. Если вы не нажмете курок, я вас убью. На счет три. Раз-два.
Вы понимаете, что я выстрелю. Это не блеф. Нажмете вы на курок? Думаю, да.
И вот, предположим, утром вас находят. Вы ничего не можете доказать. Смертная казнь, решит суд. Ночь с трупом и смертная казнь. Ничего, да? Мне понравилось.

Он поднял стакан с выдохшимся шампанским.
— Так что Новый год встречают два покойника.
— В общем, мне тоже понравилось. Занятно. Но хотелось бы чуть больше подробностей.
— Почему вы не сможете ничего доказать?
— За что такое наказание. Чем я перед вами виноват?
— У вас голова не кружится? У меня всегда от шампанского... Я попробую. Только с чего начать? Я люблю, когда начинают издалека. Знаете, такой долгий путь к центру, к сути, построение лабиринта, в котором хочется заблудиться навсегда.

Ветер сметал снег с крыши. Да, тогда тоже была зима. Я читал письмо из дома.
«Сынок, я подружилась с женщиной на рынке...»
Мать торговала по осени грибами. Я помню рыжие лисички на дощатом прилавке. Дождь стучит по навесу, пахнет хвойным лесом. Леса у нас другие, чем здесь, здесь глухомань, а у нас лес прозрачный. Мы в нем странно заблудились однажды. Лет десять мне было, когда я уговорил мать взять меня на весь день в лес.
Встали затемно. Мать проверила, надел ли я шерстяные носки и майку под свитер. Вскипятила чайник на газовой плите в чулане, сварила два яйца всмятку. Мы позавтракали, поглядывая на часы с большим светлым циферблатом. В то время я уже сам умел их разбирать и чинить. Вышли мы в пять утра. Было тепло и влажно. Темно, но видны прозрачные облака в небе.
До леса мы ехали в рабочем поезде. Такие поезда еще до войны ходили по нашим дорогам, вся страна в них качалась, солдаты, беженцы, мужчины и женщины, дети и старики, живые и мертвые. Поезд останавливался часто, у каждой деревушки, подходившей к дороге. Мужчины уходили курить в тамбур, но воздух в вагоне все равно был дымный. Когда мы вышли наконец в Кондаково, я поразился тишине и просторному, начинавшему светлеть небу. Должно быть, рай действительно где-то там.
И вот мы, два маленьких человека, оказались под сенью неподвижного леса. Мать любила осенний лес, грибные запахи. В лесу она всегда улыбалась и не замечала своей улыбки.
Через час она увидела, что я потерял кепку и что в волосах у меня хвоинки и желтые семена трав. Она сказала:
— Эх ты, горюшко.
В лесу она никогда не злилась.
Не знаю почему, но я грибов не видел. Я просто шел за ней с корзиной, в которую она складывала светлые, в росе, лисички. Может быть, там были и другие грибы, но я помню только лисички. Корзина наполнялась, я чувствовал ее тяжесть.
Мы вышли на полянку. Был уже совсем светлый день. Мы устроили костерок у старого пня. Выпили воды из фляжек, съели по ломтю серого хлеба. Во всем был привкус леса.
— Часа через два повернем к станции, — сказала мать, — корзину теперь я понесу, а ты — рюкзачок.
Не помню, как я отстал от матери. Кажется, засмотрелся на бабочку, сложившую крылья. Я все ждал, что она их расправит и взлетит, но бабочка, видимо, уснула. Шишка упала с сосны, я очнулся. Матери не было. Я крикнул. Ничего в ответ.
Я знал, что лес наш прозрачный, небольшой, что, куда ни пойдешь, выйдешь к людям, к деревне, к железной дороге или проселочной.
— Не страшно, — сказал я сам себе. Хотя было так страшно, будто я один из людей остался на земле.
Я знал, что без компаса в лесу невозможно идти прямо, что человек делает большой круг, когда идет по лесу, но надеялся, что большой круг меня выведет.
Через сто шагов я останавливался, кричал «а-у!» и прислушивался. Шорох каждой капли был мне слышен. Сумерки поднимались от земли, как туман или вода, в которой я боялся задохнуться. Иногда мне казалось, что я слышу железную дорогу. Я бежал к ней и переставал слышать. Потом мне казалось, я слышу скрип ведер на коромысле, я бежал, но снова в тишину.
Когда сумерки затопили весь лес, я вышел к железной дороге. Я пошел вдоль насыпи, не зная куда, к Москве или к Уральским горам...

Ветер сметал снег с крыши...

— А лес?
— Отпустил меня лес, я же сказал. Правда, мне до сих пор кажется, что вышел я не туда.

Ветер сметал снег с крыши. Я читал письмо из дома.
«... Сынок, я подружилась с женщиной на рынке. В этом городе у нее живет мать. Непременно разыщи. Она старенькая, одинокая, ты ей поможешь что-нибудь — забор поправишь, дров наколешь. Она тебя покормит, пуговицу пришьет, тяжело тебе в армии без дома...»
Еще мать писала в каждом письме:
«Сынок, женись, чтобы у тебя, куда б военная судьба ни забросила, всегда дом был, без дома ты пропадешь».
Ветер сметал снег.
Я натянул ушанку поглубже, письмо спрятал в карман шинели. Хорошо, что у меня появилась цель, а то я не знал, что делать в увольнительный день, так бы и просидел у окна, глядя, как ветер сметает снег с крыши столовой.
Мать писала: «Домик этот маленький, одноэтажный, у реки, близко к железнодорожному мосту. Номер на нем не значится, но ты спроси. И еще — наличники его — зеленые».
Вы когда-нибудь думали, как отличается описание предмета от самого предмета? Часто соответствие видит только описатель.
Дома у реки были все купеческие, старинные, в два этажа. Улочки крутые, обледенелые, и все вели к реке, к мосту. За окошками домов то мелькала чья-то тень, то кошачьи глаза вспыхивали. Во дворах стояли снеговики с морковными почернелыми носами.
Несколько раз спускался я к реке, к самому мосту. От моста видны были все дома и нигде — зеленые наличники. Давно мне уже следовало спросить прохожего.
Я зашел в молочный магазин погреться. Продавщица за высокой стеклянной витриной протерла мраморный прилавок. Магазин был каменный, старинный.
— Чего тебе, солдатик? — спросила продавщица, хоть я был не солдатик, а курсант.
Я ответил.
— Валька! — крикнула продавщица, и из подсобки выглянула девочка лет шестнадцати. — Проводи.
Со мной это было впервые, когда вдруг стало хорошо только от того, что человек рядом. Эта девочка, Валя, шла со мной; я ее видел, я слышал ее дыхание и скрип снега под ее ногами, но даже если б я оглох и ослеп, я бы все равно знал, что она рядом.
Каким она меня увидела? Я был тогда похудее, чем сейчас. Нос красный от холода, лицо выбрито плохо, потому что всегда в полутьме брился и в спешке. Походка у меня была, конечно, не военная, никакой выправки. Я, наверно, походил на инженера-ополченца времен войны.
Мы встречались, ходили в кино, в дом с зелеными наличниками к старухе Лампии. Издали, от моста, наличники казались серыми. Я починил старухе телевизор и поправил забор к весне. Вале я помогал по физике и математике, я скучал без нее. Она варила мне сладкое какао, штопала перчатки, даже стригла. Я закончил училище, а она школу. Мы поженились, и я увез ее в эту глухомань. И все было хорошо, пока не появились вы.

— Я даже не разговаривал с ней ни разу! Нельзя же считать разговором: «Есть у вас “Белая гвардия”?»
— «Белую гвардию» моя бедная Валя читала два месяца. Она каждую вашу книгу читала.
— Будто я их написал!
— Она все хотела стать, как вы, получить от этих книг то же удовольствие, что вы получали. Войти в ваш мир, оглядеться. Но ваш мир оказался закрыт для нее; нет ни волшебного ключика, ни волшебного слова, и Вали моей прежней нет. Знаете, как может перемениться человек? Как будто исчезнуть. Мы исчезаем каждую секунду, исчезаем и появляемся, а иногда не появляемся, исчезаем, и все. И вот Валя исчезла, и все. Ее нет, мне скучно в доме с чужой женщиной, даже страшно. Бог с ней совсем, я ушел.

После Нового года я рассказал Вячеславу Михайловичу про убийство с двумя пистолетами.
— Конечно, нет полной уверенности, что этот ход еще никто не использовал, — сказал он, — но для меня это новый ход.
И выложил сто рублей. Не помню, на что я их потратил, особенно покупать в городке было нечего.


Шестидесятые

Я родилась за три дня до нового, 1964 года, в старинном городе. Было голодно, очереди стояли за хлебом.
Я помню очередь в баню. Вечер. Женщины сидят на лавочках в каменном вестибюле. Мать снимает с меня шапку и расправляет влажные от пота волосы. Старуха глядит равнодушно. Меня поразит ее худая — проступают ребра — спина.
Что имеют в виду, когда говорят «шестидесятые»? «Битлы», «Современник», кукуруза, культ личности, барды... Что все это значило для моей матери? Ничего.
Ей было двадцать пять лет, когда она меня родила. Она преподавала математику в средней школе. Бабушка моя работала бухгалтером на станции, так что мы были интеллигентная семья. Выписывали газету «Известия» и «Пионерскую правду». Мы любили квашеную капусту из погреба, копать землю, колоть дрова, пироги с яблоками только что из печи.
Пироги пекла бабушка. Термометр на буфете поднимался до двадцати семи градусов. Я сидела босая на диване и глядела на красные угли. Ухватом бабушка подымала противень. Мать стояла наготове с кусочком сливочного масла и мазала горячие пирожки этим кусочком. Чашки уже были на столе и сахар, варенный на молоке. Кошка на половичке щурила глаза. Пожалуй, это были не шестидесятые, я уже в школу пошла. Соседи купили телевизор, и мы у них смотрели польский фильм с капитаном Клосом.
Итак, мать моя не знала ни «Битлов», ни бардов, чем же она жила, кроме работы?
Помню ее возле радиоприемника, мне кажется, ее завораживал зеленый свет за стеклянной шкалой. Звук был негромкий, потому что бабушка уже спала, и мне слышный, как рокот или ропот океана. Я под него засыпала. Но чаще я помню мать за книгой или за журналом или просто за стопкой листов, иногда пожелтевших, как древний папирус. И это была не работа. Мать сидела с чашкой крепкого сладкого чая над фантастическими романами. Она брала их в центральной библиотеке, у подруг, переписывала от руки (!), даже в Москву ездила за ними (и колбасу привозила заодно).
На моей памяти в ее жизни было двое мужчин: дядя Толя и дядя Сережа. Замуж за них она не пошла, они даже в доме у нас не ночевали. Мне нравились оба, один — машинист, другой — шофер. Я любила людей, связанных с движущимися на огромной скорости машинами. Несмотря на всегда опрятную одежду, чистые руки и выбритые лица, они пахли бензином и мазутом и табаком. Чудесные запахи.
Мне кажется, матери было с ними скучно, как и вообще со всеми, кроме фантастических романов. Эти листочки с текстами были для нее живые создания.
Она никогда не запрещала мне их читать. Просила только мыть руки и вытирать насухо и убирать прочитанное строго на свое место. Для романов был у нас специальный шкафчик, сделанный то ли дядей Толей, то ли дядей Сережей, шкафчик с дверцами, запиравшимися на ключ. Наверху стояла вазочка с сухими веточками рябины.
Я не понимала, что это не реальность. Для меня все было в действительности: марсиане, роботы, перелеты со скоростью света, переходы в будущее, да и само будущее. Все это существовало в действительности и рядом, в нашем старинном городе над старинной рекой, в конце концов, я, с моими фантазиями, в нем существовала.
Страшные роботы, странные формы жизни, одушевленные растения, атомные войны, всемирные катастрофы, жуткие насекомые, взбунтовавшиеся машины, мутанты, пришельцы, добрые и злые, и между ними — бедный человек.
Не то чтобы я думала, что яблони в нашем саду говорят человеческими голосами, что на крохотный аэродром за городом опускаются ночами пришельцы или что на закрытом заводе имени Дзержинского делают боевых лазерных роботов, неотличимых от обыкновенных солдат, и те ходят неузнанные и едят мороженое в парке, и сапоги их пахнут гуталином...
Мороженое у нас продавали московское. Я больше всего любила шоколадное в брикете с вафлями. Зимой, с получки, если был сильный мороз, мать покупала целую коробку, и она стояла у нас на промерзшей терраске. Дней десять мы лакомились мороженым по вечерам.
...Не то чтобы я верила, что фантастика происходит, я думала, что она вот-вот произойдет. И мать моя думала точно так же, да и многие, в отличие от любителей фантастики восьмидесятых, скажем, годов.
Бабушка фантастику не любила, она говорила мне, что не хочет жить вечно, потому что любит только прошлое, только тех людей, которых уже нет. Когда к матери приходили любители фантастики, то есть будущего, бабушка исчезала, уходила на терраску или в сад или к соседке. Ей было скучно слушать приглушенные разговоры о таинственных вещах.
Не раз я спрашивала бабушку, чем так притягивает ее прошлое.
— Жизнь была лучше, — отвечала она, — солнца больше, сын мой был жив.
Как-то в октябрьский вечер пришел к нам мокрый от дождя человек, переоделся в сухое — запомнились на его маленьких ногах мамины белые носки из чистой шерс-
ти, — протер запотевшие очки, обхватил ладонями фарфоровую горячую чашку и рассказал под стук дождя, что есть институт под Москвой, в глухом лесном месте, даже не институт, военный объект. Там претворяют в жизнь то, что выдумывают в фантастических романах: летающие тарелки и машины времени, инопланетян. Там над этим работают лучшие умы. И связь вымысла и реальности стала мне очевидна.
И вот какая мысль пришла в голову, — я сидела в обнимку с ленивой нашей кошкой, — и над моей выдумкой могут задуматься лучшие умы и воплотить ее там, в глухом лесу под Москвой, в здании с толстыми стенами из бетона под охраной молчаливых часовых. Только надо эту выдумку записать и отправить в журнал — пусть печатают. Эта мысль, как красная молния, вспыхнула передо мной.
Я написала рассказ, в котором бабушка моя идет за молоком с желтым бидоном и вдруг встречает своего давно умершего сына. Он мальчик, а она — старуха. Она его узнает и пугается, а он ведет себя как ни в чем не бывало.
— Ты куда, — говорит, — мам, за молоком? Давай я схожу, там очередь, — и забирает у нее бидон.
Вечером он сидит дома и смотрит на всех сонными глазами.
Рассказ не напечатали.

Сейчас мне тридцать пять лет. Бабушка живет одна. Газет она не выписывает и, чтобы занялся огонь в печи, поджигает вместо газет листы старинных романов. Их еще много в заветном шкафчике. Дядя Толя и дядя Сережа к ней захаживают, настраивают старый «Рекорд», пьют чай. Они поседели, сгорбились и носят очки. Бабушка их любит. Мать вышла замуж под Ростов, там ей теплее.
Шестидесятые давно прошли.


Автобус

Автобус вдруг понесло к обочине. Он затормозил и встал на Ярославском шоссе. Оставался еще час пути до Пушкино.
Шофер сидел, привалившись к двери, как будто вдруг уснул. Кондукторша постучала в стекло кабины, но он не проснулся.
— О Господи, — сказала старушка, сидевшая тут же, у кабины.
— Чего там? — спросила девочка подружку.
А молодой человек прямо передо мной снял наушники, и мы услышали музыку.
Пока молодой человек разъединял гармонику дверей, пока они с кондукторшей открывали кабину, пока поняли окончательно, что шофер мертв, пока закрывали его опять в кабине, так и не выключив мотор, пока возвращались в салон, пока обсуждали ситуацию, что голосовать не стоит, никто нас не подберет, что подберет нас второй рейсовый автобус, который через час… Пока то, пока се, минут десять прошло, а то и пятнадцать.
Смеркалось, проносились машины, кругом было чистое снежное поле с далекими желтыми огнями. И вдруг слепой старик, который сидел с внуком на заднем, самом высоком сиденье, сказал:
— Что произошло?
Спросил он своего внука, мальчика лет десяти-одиннадцати, и все стали ждать, что мальчик скажет.
— Шофер умер, — сказал мальчик, — мы стоим посреди пути, на шоссе.
Слепой сидел в черных очках, палку прижав к окну.
— Что за автобус?
Мальчик огляделся.
— Красный такой, старый автобус.
— Ну-ну, — сказал старик.
— Маленький автобус, довольно грязный. У водителя в кабине свет горит, у нас тоже горит, но слабже, так себе свет.
— А что это такое, будто музыка?
— Это у парня в наушниках, они у него на шее висят.
Парень музыку выключил.
— Молодой парень?
— Не знаю. Вам сколько лет?
— Двадцать пять, — хрипло сказал парень.
— Красивый?
— Ничего. Одет так, нормально. Ботинки начищены. В порядке парень.
— А кто еще в автобусе?
— Да мало народу. Старуха одна едет, впереди сидит.
— Я в церковь еду, — сказала старуха.
— В церковь едет. Маленькая такая старушка, в валенках с галошами, хотя тепло ведь.
— А тепло? — сказал старик.
— Это тебе тепло, — сказала старуха, — а я сейчас и в жару стыну, ноги особенно.
— Маленькая старушка в валенках, — сказал старик. — А чего она с собой везет?
— Чего ты ко мне прицепился? — сказала старуха. — При покойнике.
И все как-то особенно помолчали.
— Светло в кабине? — сказал слепой.
— Еще как, — сказал мальчик.
— И он там?
— Там.
— Отчего же умер?
— Откуда ж мне знать, — сказал мальчик.
— Устал, — прошептала кондукторша.
— Кто это там шепчет? — спросил старик.
— Кондукторша, — сказал мальчик. — Толстая тетка с сумкой, полной денег.
— Какие деньги, — прошептала кондукторша, — мелочь ваша.
— А чего шепчет? — спросил старик.
— Узнала вчера, что сына в Чечню повезли, и голос потеряла, — прошептала кондукторша.
— Чечня — это где горы, — сказал мальчик, — я тебе говорил.
— Плохо говорил, — сказал старик, — я ничего не понял, как будто не я слепой, а ты! «Красный автобус»! Что из этого можно понять?
Все молчали, не зная, как еще объяснить, что за автобус.
— Что щас за окошком?
— Шоссе.
— Это я слышу.
— Дед, что ты ко мне пристал? — разозлился мальчик. — Я и так стараюсь.
— Тише, — сказал пожилой, солидный дяденька, — покойник рядом.
Но старик недолго молчал.
— Кто там сказал «тише»?
— Дядька в дубленке, гладкий такой, бритый, духами пахнет.
— Какими духами? — обиделся дядька. — Одеколон это.
— Чем он пахнет, я лучше тебя знаю. Пожилой?
— Так себе.
— Шестьдесят лет, — сказал дядька. — Я к дочери в Пушкино еду. Они меня ждут.
— Всех нас ждут, — прошептала кондукторша. — Его вот тоже.
И все поглядели тревожно на шофера.
— Я его маленько помню, — сказала старушка в валенках. — Мы с ним к одному кстрасенсу ходили. Год, что ли, назад. В старом клубе, помните, объявления были на остановках, что кстрасенс порчу снимает и диагноз ставит? Я ходила. И вот он. Мы с ним вместе у дверей сидели в коридоре, очередь ждали. Я первая шла. Мне кстрасенс сказал: «У вас все черно внутри. Вы, — говорит, — в церковь ходите?»
— Ты про шофера чего-нибудь расскажи, — сказал слепой, — про тебя сейчас неинтересно.
— А когда будет интересно? — обиделась старуха. — Когда помру?
Все опять помолчали.
За окошком стемнело, огненные глаза машин проносились: вжжжж, жжжжж, зззззз.
— Я его тоже немного знаю, — сказал пожилой в дубленке. — Мы даже говорили один раз. За молоком разливным стояли. У него в доме все от гриппа полегли, а я и так один, дочка — в Пушкино. Вот он за молоком стоял, а потом должен был еще хлеба купить, в подвале картошку перебрать — прорастать стала. «Заболеть бы мне тоже, что ли, — он сказал, я помню, — я б тогда отдохнул».
— Да-а, — сказал почти детский голос.
— Кто? — спросил старик.
— Девочка, — сказал мальчик. — Школьница, наверно.
— Студентка.
— Студентка, говорит.
— Это я слышу.
— Хорошенькая.
— Зарделась, — прошептала кондукторша.
— А ты что молчишь? — сказал слепой. — Ты его больше всех знала.
— Это кажется так. Он там, я здесь. В перерывах, бывало, конечно, поговорим, но все так, ни о чем. Я о внуках, и он о внуках. Сын у него мало как-то зарабатывал, так что денег вечно нет; да и у меня нет, хоть и полна сумка, как малец твой говорит. Ну что это за разговор, так, скукота.
— Что это? — спросил слепой.
Это останавливался возле нас автобус с линии.
— Все, дед, — сказал мальчик, — щас дальше поедем.
— А он? — спросил детский голос.
— Он, — прошептала кондукторша, — он уже все, приехал.


Борис Петрович

Кто ты такой, Борис Петрович? Где родился, где учился, какие книжки читал? Почему так долго смотришь в окно на рябину? Любуешься красными ягодами в серой пустоте утра? Или в задумчивости не видишь никаких ягод? Чайник закипает, ты вздрагиваешь и роняешь пепел на подоконник.
Ты плохо видишь свое прошлое, можно сказать, ты его совсем не знаешь. Иногда дома, у матери, ты разглядываешь старые фотографии и силишься вспомнить секунды, отпечатанные на глянцевых кусочках бумаги. Отпечатки не оживают.
Будущее свое ты знаешь. Зимой переболеешь гриппом, забудешь поздравить мать с Новым годом, в день рожденья сына выпьешь, сразу устанешь и уснешь. Летом, на даче, опухнешь от комаров. В лесу, пока жена с сыном будут собирать грибы и перекликаться, ты сядешь на пенек в тенечке и покуришь. Перед твоими глазами будет расти трава, полная зеленого света, способная разрушить и поглотить покинутый человеком город за одно влажное лето. Муравьи заползут на твои неподвижные ноги в старых кедах. В такие моменты ты не помнишь свое лицо.
В сентябре пойдешь в школу. Ты преподаешь историю, но тебя в истории — нет.

Версия для печати