Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2000, 9

День? Ночь?

Рубрику ведет Лев Аннинский


День? Ночь?

Рубрику ведет Лев Аннинский

И будут в народе выть по-волчьи во времена волчьи;
и будут вертеть хвостами по-лисьи, если времена наступят лисьи.

Абдижамил Нурпеисов. И был День. И была Ночь

Когда-то этот роман назывался “Долг”.

В финале — три главных героя: Жадигер, Азим и стоящая меж ними женщина, Бакизат — оказываются втроем на льдине, и черная буря несет их в открытое море. “Стервенеют волны”, “сечет снег”, “беснуется серый мрак”.

Я написал тогда, что Нурпеисов, смягчая безысходность такого финала, ставит многообещающую ремарку: “Конец первой части”.

Честно говоря, я пытался смягчить собственные предчувствия, не более отчетливые, чем серый мрак, окутывавший нас на излете советской власти.

Власть развалилась, страна покололась, Казахстан вместе с другими бывшими республиками отнесло в открытое море вольной демократии.

Мы расстались. Теперь, десять лет спустя после расставания и пятнадцать — после того, как вышла первая книга романа, я читаю продолжение, вернее, окончание, ибо вторая книга, кажется, завершает дело. Она названа “И была Ночь”. Первая книга соответственно переименована: “И был День”.

Пятнадцать лет носило героев по волнам ледяного моря, в Ночи они заново переживали ушедший День. Негатив? Зазеркалье? Страшный Суд? За что?

Предчувствовалось — уже в первой части.

К роману — эпиграф. Из древнего египетского автора: “Я не чинил людям зла... Я не убивал... Я не преграждал путь бегущей воде...”

Речь — о гибели Арала. Море мелеет, рыба уходит, берега безлюдеют. Рыбаки семьями покидают побережье. На месте промыслов и поселков — запустение. Перспектив нет: обнажающееся солончаковое дно непригодно для земледелия. Исковеркана природа, исковерканы судьбы людей. Несчастье, масштабы которого необозримы и последствия неисследимы. Трагедия казахов.

Кто виноват? Кто преградил путь воде?

Отчего море гибнет?

В ответе на этот вопрос А. Нурпеисов колеблется. В гневной пристальности его человеческого суда то и дело возникают ноты горького фатализма, и они тоже не случайны в художественном воздухе романа. А что, если наши хищнические наскоки на природу — только жалкая рябь на фоне ее гигантского, не поддающегося учету дыхания? Моря наполняются и мелеют, не завися от походов Чингиза или от осады Аральска колчаковскими генералами: это дыхание тысячелетий. Арал-то, кормилец, говорят, мелел и до нас, во времена предков... Вводя этот мотив, А. Нурпеисов создает в романе как бы вторую систему отсчета, идущую параллельно главной системе. Если виноваты люди — значит, прав Жадигер, а Азим не прав. Значит, красавица Батизат, которая в конце концов предпочитает ловкого карьериста Азима честному труженику Жадигеру,— женщина мелкая и подлая. Ну а если природная катастрофа приходит не от людей, а просто как нечто неотвратимое в роковой срок,— тогда людские страсти не так уж важны и существенны в свете того, что надо перетерпеть всем вместе. Если море выпил некий гигантский Кок-огуз — из мифа пришедший Сизый Вол, — так что изменится от того, докажет ли Жадигер Азиму, что тот карьерист, или, напротив, Азим докажет Жадигеру, что тот — наивный простак? Если люди не виноваты, так вся система ценностей и оценок другая.

Но люди все-таки виноваты. Они и сами так думают, и именно так думает сам автор, это ясно еще со времен “Крови и пота” — великой книги, после которой Нурпеисова стали называть казахским Шолоховым.

Вражда и дружба, распри и союзы, нити любви и нити ненависти тянутся из тьмы веков. Опутаны все. Веками обрабатывается, отстаивается ритуал, регламентирующий отношения в этом вечном кочевье. Кочуют к морю — к рыбе; кочуют от моря — к пастбищам; аулы подвижны; юрты легки; кони быстры; ситуация меняется все время, и меняется всегда неожиданно. Железные правила ритуала — вековые скрепы, не дающие народу разбрестись и распасться на этом ветрище. Гость, спешивающийся у порога, точно знает, на что он может рассчитывать: на пиалу чая, на кусок бешбармака или на той с плясками — в зависимости от жесткой иерархии отношений: от общественного веса и силы.

Традиционная непроницаемость лица — броня, из-под которой ведется непрерывное наблюдение: у кого сейчас сила, кто в настоящий момент чего стоит, кого поддержать, от кого отшатнуться. И то сказать: в пределах аула еще действуют железные законы: сила, право, честь, долг — за пределами же аула, в безлюдной степи, — там законы свои: там рыщут волки да вольные воры…

На чем же он внутренне собран — человек казахского эпоса?

Обычаями предков? Долгими счетами жузов? Родовой дружбой-враждой, из сетей которой можно вырваться только по наивному порыву? Глубже, глубже! Нурпеисов выстраивает в эпопее “Кровь и пот” значительно более широкий и глубокий план национального мира, уходящий в глубь истории. Безлюдна, опасна пустота, в которой теряются жалкие очаги аулов и суетятся люди, находящиеся в полной власти природы. Природа величественна и грозна, а люди жалки; они брошены во власть стихии; грозный ее закон оборачивается в делах людей мелочным ритуалом, от которого страшно отступить.

В сущности, это ритуал вечного дележа: тяжба о справедливости и вопль о равенстве в условиях, когда на всех вечно не хватает и равенством не пахнет. В степи нет стен, все голо, все катится, несется и падает — как удержать? Человек не строит, не производит — он берет то, что дает ему природа. Море дает рыбу, степь дает траву. Человек мечется между морем и степью, кочует туда-сюда. В масштабе веков это кочевье (метание казахов между джутом — недородом травы с падежом скота — и капризами моря) кажется привычным, и в эпопее “Кровь и пот” Нурпеисов описывает такую судьбу с горьким смирением, но это смирение чревато бунтом, и в романе “И был День. И была Ночь” отъезд рыбаков с мелеющего Арала будет описан почти как нравственная катастрофа. Базисная драма этого бытия: человек берет, пока природа дает.

О, конечно, и взять — не просто. Сурова степь, грозно море; огромного труда стоит найти траву в этой леденящей пустыне, найти рыбу в этом неверном море. И все-таки глубинная основа той драмы, которой окрашены многосложные хитросплетения казахской эпопеи: человек не строит — он у природы берет. Берет и делит. Все вековые распри жузов, все межаульские и внутриаульские страсти, счеты и долги — это дележ. И передележ.

Дары Господа принадлежат всем, но люди их несправедливо распределяют.

Господь дает, а люди делят.

“— Зачем судить людей? Как им не грызться, не пожирать друг друга? Это будет вечно...”

Человек исчезает, как пылинка, с лица земли. И след его на песке заметает ветер...

У Нурпеисова был план: продолжить эпопею “Кровь и пот”, довести ее до 30-х годов, до эпохи коллективизации: однорукий Еламан, ставший председателем колхоза, и Танирберген, отбывший ссылку, — два немолодых уже, покалеченных жизнью человека, встретившись, вспоминают прошлое.

Нурпеисов не написал продолжения эпопеи. Вернее, он его написал, но по-другому: перескочив и через 30-е годы, и еще через треть века.

Он написал роман “И был День. И была Ночь”.

Вопрос все тот же: Бог “дает”, а люди “делят”. Почему при таком подходе людям вечно “не хватает”? Потому что Бог “мало дает”? Или потому что принцип ложен?

Глубинные философские сомнения Нурпеисова делают несколько странной традиционную “разводку” характеров, которые он отрабатывает с традиционной тщательностью, идущей еще от времен “Крови и пота”. Ощущение такое, что актеры продолжают драму, хотя сцена накренилась. Льдина треснула и оторвалась, а люди еще бегут по ней “к берегу”.

Драма старая. Такие люди, как Жадигер и Азим, все равно столкнулись бы, даже если бы Аральское море не начало неожиданно мелеть в шестьдесят пятом — шестьдесят шестом году и полсотни семей неожиданно не “стронулись бы с отчего края”. Тяжба героев романа “И был День. И была Ночь”— продолжение борьбы героев “Крови и пота”. И лирическая героиня, стоящая между Жадигером и Азимом, — наследница героини “Крови и пота”: поселковая учительница, бывшая студентка Бакизат конечно же получает свою роль от Акбалы, безответной токал, младшей жены Танирбергена, а перед тем жены Еламана; вместе с сюжетной ролью она наследует от Акбалы определяющую черту облика: она легка, как тростинка.

Переходит в новый роман и тип любовной коллизии. Сложная эмоциональная партитура, при которой героиня любит человека злого и плохого, а любящий героиню человек добрый и хороший, невольно оказывается в роли “узурпатора” и “тюремщика” чувств, — определяет звучание романа “И был День. И была Ночь”: Бакизат любит Азима, после размолвки с ним выходит замуж за Жадигера, тринадцать лет мучается с хорошим человеком и в конце концов возвращается к плохому, которого продолжает все это время любить — до последнего, смертного часа, когда он предает ее.

Однако и перемены знаменательны. Еламан душевно целостен и светел, он прост — в Жадигере есть какая-то надрывная нота, он все время словно травит себя: тем, что “провинциал”, что берет ношу не по силам, что портит жизнь себе и другим, что страдает из-за своего “собачьего” характера.

Общий сдвиг эмоциональной окраски — от понимания к разочарованию и от патетики к сарказму — связан с переменой в самой атмосфере нурпеисовской прозы. Эпопея “Кровь и пот” была насыщена предзнаменованиями, предчувствиями, темными обертонами, соответствующими теме жертвенного подвига, когда народ кровью и потом искупает прошлое и оплачивает будущее. Сравнительно с “Кровью и потом” драматизм романа “И был День. И была Ночь” отличается какой-то особой взвинченностью; в нем есть какая-то “нервная аритмия”. Сама сгущенная, суровая, мрачная интонация этой вещи, по определению Г. Бельгера, непривычна для казахской литературы. Уточню: для казахской советской литературы. Постсоветское десятилетие заставляет вглядеться в ситуацию заново.

Разгадка горькой тональности подсказана в самом тексте романа, как бы содержащем внутри себя сопоставление с тональностью “Крови и пота”. Герои романа, тщетно ожидающие “у моря погоды”, живут на той самой земле, где полвека назад мучились, дрались за новую жизнь их деды .

Аберрация вечности: время дедов, насыщенное мучительной борьбой, пропитанное кровью и потом, когда одни обездолены, другие порублены, и все в полном смысле слова жертвуют жизнью, устоявшимся в веках укладом, потому что невмоготу, — это время с высоты позднейшего прищура внуков кажется... утраченным раем, счастливейшей порой.

А время внуков, несравнимо богатейшее, культурнейшее, выстроенное на крови и поте дедов, кажется невыносимо трудным — почему же? Потому что из Арала “ушла рыба”? Потому что от Жадигера “ушла жена”? О нет, это не объяснение. Вот объяснение: потому что ожидался рай на земле. Рай не состоялся! И это — самый глубинный сюжет прозы Нурпеисова, его сквозная дума, его драма, объясняющая всю его горечь, всю нервную остроту реакций, всю беспредельность печали. Щедра земля, а люди страшны. Что же они делают-то со своей землей! “Ох, дурачье! Чисто дети — дети, зачатые глупостью!.. Кто остановит это прожорливое бездумное людское племя?.. Всемогущий Бог ничего лишнего не имеет и не столько дает, сколько перераспределяет... А люди — несмышленые дети — бегут за неверным счастьем, за миражем... Какие могут они оставить следы в этой дикой, ожесточившейся на все живое круговерти... на земле, которая с самого сотворения своего была... лишь вертепом непостоянства!.. О человек, человек... скорбна твоя мысль, длинны ночные раздумья, но недолог твой путь. О глупец! Глупец!..”

Думая так, Жадигер вглядывается в свои следы на льду — их заметает снегом. Так заносило когда-то песком следы Танирбергена в раскаленной степи. Только жар сменился теперь холодом.

Эта нурпеисовская льдина — символ глобальной тревоги, горькой и беспокойной думы о человеке, который не различает ни своего места, ни хода времени в мирозданье… День?.. Ночь?

Как от мертвой точки, начинается разматывание ситуации в зеркальное “за-бытие”. Из позитива в негатив. Те, что во времена волчьи выли по-волчьи, теперь начинают вертеть хвостами по-лисьи.

Что же, лисьи времена наступают?

И как разглядеть эти звериные лики — в людях?

Ранний опыт подсказывает аульскому мальчишке, что все люди делятся на две категории. Простые рыбаки поднимаются ни свет ни заря и, наспех перекусив кое-чем, бегут на работу, или спешат на рынок, или мечутся с пустыми сумками из магазина в магазин, давясь в очередях. А иные люди — начальники — спят по утрам сколько охота, поднимаются лишь к полудню, потягиваясь и не спеша, завтракают в торжественном уединении и отправляются на службу в какую-нибудь контору, к письменным столам, в райком-горком, в управление, министерство, а то и в Большой Дом.

Со временем аульскому мальчишке, столь проницательно расчленившему народ (это, конечно, Азим, насмешник-остряк, так все это видит), предстоит узнать, что и в конторах бывают авралы, и иногда начальники бегут к самому началу рабочего дня, и боятся опоздать, и кланяются другим начальникам, а уж на пороге Большого Дома кто из них не покрывается испариной страха?

Незыблем остается базис этого разделения: одни — делают, другие — делят.

Оно и тут не так просто: те, что делают, тоже делят; дележка начинается с самого низа, с того, где и кто перехватывает рыбий косяк во время лова; и за столами письменными тоже не только делят, но и делают кое-что полезное (например, пишут романы). Но мотив “распределительной справедливости”, нащупанный и исследованный Нурпеисовым еще в эпопее “Кровь и пот”, пронизывает и его новый роман. Бог дал столько-то и столько-то; честный человек ждет и с достоинством берет свою долю; подлец не ждет, он ловчит, перехватывает, комбинирует…

В лисье время комбинируют не так, как в волчье. Да и не загонишь характер человеческий под ту или иную звериную маску. Человек меняется. Во второй книге романа действует уже не тот “насмешник Азим”, которого мы запомнили по первой части, хотя предчувствовали, что “будет ночь”. Но перед тем “будет день”. Теперь в зените своей карьеры действует “солидный и вальяжный” ученый, академик, “дымчатые очки в золотой оправе”. “Куда ни придет — сидит, широко развалясь, вытянув голенастые ноги; говорит — неторопливо, тщательно обкатывая во рту каждое слово …”

Но куда что девается, когда вызывают академика в Большой Дом (наверное, уже пора напомнить, что это — ЦК Компартии Казахстана). В машине он уже не разваливается на заднем сиденье, а скромно садится рядом с шофером. Войдя в высокий кабинет, угадывает, чего ждать: ловит интонацию, с которой ему ответили на приветствие или вообще не ответили. И после взбучки спускается по ковровой лестнице совсем не так, как поднимался: поднимался величаво и медленно, а обратно идет, как несчастный путник, которого ограбили на большой дороге лихие люди.

“Матерый реалист”, Нурпеисов старается соблюсти равновесие, удерживаясь от злорадства, но знаковые оттенки ритуального поведения он описывает скрупулезно, ибо не столько осуждает плохого человека, сколько выявляет неизбежность происходящего с ним и осмысляет ту сферу (“эпоху”, “время”), что заставляет человека крутиться так, а не эдак.

Взгляд эпика. Точность бытописателя. Проницательность знатока общественных связей. Академик начеку. Кто с кем прошелся, кто кому поклонился. И даже так: в какой гроб положат. Кому лакированный, а кому простой. Комбинации, комбинации — кого к себе подпустить, а кого отдалить; лысые подхалимы тоже полезны работающей системе; крупный человек и льстеца использует, он и из врага сделает союзника, так что когда дойдет до черных и белых шаров…

Когда дойдет, тогда, может быть, и выяснится, что все шары ему подкатили черные, никто за него голоса не подал и все, кого он запугал, обольстил, обнадежил, осчастливил и купил, — вывернулись, перебежали, предали.

“Враги объединились против него”.

Спрашивает себя академик, кто виноват в его провале, и признается сам себе, что он же и виноват.

Чем?

Плохо подбирал союзников. Не на тех людей ставил. Ошибочно комбинировал. Недостаточно тонко играл…

Чуете дух Танирбергена? Разумеется, вальяжный советский академик не похож на волевого джигита из “Крови и пота”. Но это та же логика расчетливой игры, тот же учет соотношения сил, тот же закон — “закон клыка и когтя”.

Грызутся все. Плесни собакам в плошки баланды из помоев — они тут же передерутся меж собой. Вбрось идею в коллектив — тотчас раскол! Даже и умирающее море прежде, чем иссохнуть окончательно, разделяется надвое: Малый Арал, Большой Арал…

Трагедия Арала, изначально положенная в основу романа, упирается в абсурд вечной нехватки-дележки. Почему высыхает море, так и неясно. Может, и впрямь Сивый Вол его пьет, а может, виноваты начальники, куда более могущественные, чем даже хозяин Большого Дома, сидящий в Алма-Ате; это они в своих “далеких” (московских?) кабинетах обрекают Приаралье на гибель, это по их милости усыхает море, и небо застилают пыльные бури, и вспыхивают эпидемии неведомых болезней, и женщины рождают уродов.

А начальникам это зачем?

А они возвели космодром Байконур. Семипалатинский полигон. Чуть не каждый день грохочут могучие взрывы. И как не преклониться перед созидателями, которые преграждают путь напрасно бегущей воде, не пропуская ни капли к бесплодно умирающему морю…

Этот логический пируэт вложен автором в уста академика. Отвечу: и как не преклониться перед оратором, искусно прикрывшим ракетные старты древним египетским папирусом! Так игрок выворачивает наизнанку все, к чему прикасается. Все крапленое! Орнамент карты предполагаемых подземных источников вплетается в орнамент заправленных в планшеты космических карт. Да еще и не то будет.

Попробуем, однако, восстановить реальную логику.

Итак, море сохнет. Что делать?

Да переделить же воду: взять ее на Севере и отдать Югу. Вроде бы из “далеких” кабинетов приходит идея, но там же и похерена; прямой связи с кознями и милостями центральной власти я тут не вижу, а вижу — круговую невменяемость. Тем более что из “близких” кабинетов в это самое время приходит идея не менее бредовая: не надо спасать море, не надо жалеть о нем, а надо, напротив, побыстрее доконать его. То есть осушить поскорее, а дно распахать, поднять, как целину, и будет там расти хлопок, и зацветут сады.

“Враги” отвечают академику: не получится целины, не вырастет хлопок, не зацветут сады, а будет солончак; воткнешь железку — через год она солью изойдет.

Академик: а мы возьмем воду под землей и оросим почву. То есть опять: там возьмем, сюда дадим…

Карта подземных источников есть то, что выкладывает академик на алтарь науки. То есть на стол начальства. То есть на соискание госпремии. Карта — орнамент, пляска карандаша по бумаге, фантазия прохвоста или, что в данном случае подходит больше, — пасьянс азартного игрока.

Спор сторонников и противников проекта и впрямь похож то ли на покер, то ли на состязание клакеров. “Институт раскололся на два лагеря”. Еще бы: если уж Арал надвое распался… о передравшихся собаках я и не говорю. “Море академика Азима” такая грандиозная туфта, что поверить в нее могут только полные простаки или… люди с собачьими характерами.

Читатель понимает, что собаки не случайно помянуты мной вслед за автором романа. Они должны занять свое место в круговой драке, где так славно действуют лисы и волки.

Когда честный Жадигер, трудяга и бессребреник, доискиваясь (вослед Азиму) причин своих несчастий, говорит, что виной всему его, Жадигера, собачий характер, — мы что же, должны принять это за чистую монету?

С Азимом ясно: дошло до края — сбежал. Буквально: рванул со льдины, едва та на мгновенье ткнулась краем в берег. Подло бросил обессилевшую Бакизат и обезножевшего Жадигера. Спасся, игрок. Удрал, уехал, умылился. “Затерялся в одном из небольших городишек Северного Казахстана”.

Когда этот герой исчезает бесследно, мы вспоминаем, что и появление его на свет не оставило следа. Житейски понятно: с чего бы в ауле запоминать или записывать, какого числа кто родился? Философски тоже понятно: появляется человек неведомо как и исчезает неведомо куда; напрасно пытается он разглядеть свои следы за спиной.

Следы, между прочим, все время ищет антипод и противник Азима — Жадигер, любимый герой Нурпеисова.

Так кто же он среди этой оргии клыков и когтей?

В момент, когда его соперник Азим — хитрый лис — бесследно исчезает со страниц романа, хозяином льдины, до размеров которой символически сжимается у Нурпеисова мироздание, оказывается беспощадный матерый волк.

В этот момент неуловимо меняется мелодия текста, внешне по-прежнему выдержанного в ключе медлительного, истового, подробного, обстоятельного повествования. Время Азима — лисье, оно описано в интонации горькой иронии, иногда издевки, иногда даже самоиздевки, когда автор вживается в душу героя. Время волка — это патетика, и сам Матерый выписан Нурпеисовым с ауэзовской художественной мощью.

Здесь наконец разрешается и лирический треугольник, заложенный на первых страницах романа: красавица Бакизат, воплощенное природное жизнелюбие (и природная же наивность), едва выкарабкавшись на “лисий путь” (а в ней и это было “предзадано”: недаром же в “вещих снах” видел ее Жадигер то ли лисенком, то ли с лисенком), — в финале романа оказывается во власти волка.

Вернее, так: она понимает, что спасения от волка нет.

Еще вернее: она пытается спасти от волка обессилевшего и обезножевшего Жадигера, но понимает, что волк все равно убьет обоих.

Но кого спасает она в лице Жадигера? Не “собаку” же, вопрос о которой снят уже тем, что Жадигер сам, с иронической подачи автора, упрямо называет свой характер “собачьим”.

Вопрос стоит о спасении человека, который в принципе должен решить тяжбу силы и хитрости, преодолеть “закон клыка и когтя”, вырваться из гибельного “природного” круговорота.

Человек бессилен — вот горький вывод, последний смысл происходящего.

Кровавый прыжок волка даже и не нужен — этот прыжок убран “за кадр” режиссерски: в последний момент льдина раскалывается (и льдина — тоже — раскалывается!), и Матерый на осколке отплывает в небытие.

После этого в небытие отходят люди. От бессилия. От безнадежности. От того, что распался мир, который они считали своим. От того, что из мироздания вынут стержень .

Это ощущение не только в финале, оно — с первых сцен. Перо, отточенное в школе русской классики, наученное Толстым и Шолоховым, очерчивает характеры мощные, готовые выдюжить колоссальные нагрузки. А нагрузки оказываются мнимыми, напрасными. Лов рыбы описан так, как в традициях социалистического реализма описывался героизм — действительный героизм, а не выдуманный пропагандистами и агитаторами! — но теперь напряжение работает на абсурд. Высыхает море, уходят люди, уходит живая душа из мира людей.

Отлетающая эта душа опять-таки символизирована — птичкой, которая успевает отогреться на груди Жадигера, пока он еще не начал остывать.

Душа выпархивает… куда? Что можно сказать об этом свете, где правят бал волки и лисы, и последнее, что понимает о себе человек, — это что он глупец?

Герои “Крови и пота” верили, что мир, который ими выстрадан, будет принадлежать им.

Их внуки и правнуки чувствуют, как этот мир леденеет и рассыпается. Бессмысленно спрашивать, кто выиграет в этом светопреставлении: лисы? волки? — мироздание откатывается от седьмого дня к первому, и единственное, что можно констатировать в этом хаосе: все еще есть День, и все еще есть Ночь.

А что это за сумерки: предрассветные или предзакатные, то знает Бог.

Если, конечно, и Он все-таки есть.



Версия для печати