Опубликовано в журнале:
«Дружба Народов» 2000, №6

Вечера с Петром Великим

Сообщения и свидетельства господина М.


Вечера с Петром Великим

Даниил Гранин

(Сообщения и свидетельства господина М.)

  • Клятва . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1
  • Царский эксперимент. . . . . . . . . . . . 2
  • Открытие . . . . . . . . . . . . . . . . . 3
  • Дуб уединенный . . . . . . . . . . . . . . 4
  • Чернильное пятно . . . . . . . . . . . . . 5
  • Жесточь. . . . . . . . . . . . . . . . . . 6
  • Страдание зерна. . . . . . . . . . . . . . 7
  • Царское сватовство . . . . . . . . . . . . 8


Клятва

Из всех историков Петра самым симпатичным учителю был Иван Голиков, про него он рассказывал с удовольствием и удивлением.

Происходил Голиков из купцов, грамоте его обучил приходский дьячок, далее сам помаленьку пристрастился к чтению и более всего к книгам по русской истории. Попалась ему в 1755 году как–то рукопись бывшего полкового священника, служившего при Петре. Личность царя заинтересовала подростка, с тех пор он стал искать книги про Петра и записывать слышанные рассказы. Обратите внимание — опять же бессознательно записывал. В Оренбурге познакомился он с Неплюевым, одним из выучеников Петра. Иван Иванович Неплюев, сенатор, бывший резидент в Стамбуле, был в молодости послан Петром учиться морскому делу в Англию, Неплюев познакомил его с Рычковым — ученый человек петровской закваски — географ, экономист, а в Петербурге свел с Крекшиным — историком, влюбленным в Петра, затем с Талызиным, Нагаевым, Сериковым — все люди, связанные с Петром. Выспрашивал Голиков не только анекдоты, но и обо всем, что касалось деяний Петра. Любую записочку, письмо, пометку петровской эпохи собирал впрок, ведать не ведая о крутом повороте своей судьбы. Пока что это служило лишь отрадой среди суеты торговых дел. Сейчас, зная его судьбу, можно подумать, что фортуна специально готовила его к предстоящей работе. Но долго еще будущее не подавало никакого знака. Годы уходили, заполненные торговыми хлопотами. Ему уже стукнуло сорок четыре года, почтенный возраст, жизнь вошла в колею, по которой и должна была катиться до конца. Вдруг в 1779 году Голикова привлекают к суду. За жульничество по военному откупу. Следствие устано–вило — брал взятки, вино разбавлял и так далее. Приговорили к шести годам. Легко воровать, да тяжело отвечать. Два с половиною года проводит он в остроге, и вдруг амнистия. Было это в 1782 году. По случаю юбилея рождения Петра.

Прямо из тюрьмы, как был, в тюремной рубахе, накинув драный армяк, отправился Голиков в церковь, отблагодарил Господа, оттуда прямиком на Петровскую площадь, на торжество открытия памятника. Никогда никаких памятников он не видел. Тут же пред ним появился дважды Великий — Великий памятник Великому императору. Он встал на колени перед Медным Всадником, люди столпились вокруг, и он поклялся отблагодарить Великого Петра, посвятить остаток жизни сбору материалов о нем.

Тут учитель заметил, что, если преступника судить и, не объявив приговора, отпустить его, обязательно подействует. Должно подействовать, это он на своих учениках проверял неоднократно. Поймаешь на чем–то, они ждут наказания, хотя бы выговора, хотя бы нотации, чтобы почувствовать себя в расчете. Наказание — это квит, обе стороны расквитались. Когда же квита нет, у виноватого нет облегчения, приходится самому себя наказывать. Так происходит с человеком совестливым. Иван Голиков считал, что его спас император Петр, благодаря ему получил помилование и отныне свой грех должен искупить служением. Материалы собирать показалось ему мало, решил он, пользуясь ими, писать историю государя, год за годом, чуть ли не день за днем.

Учтите — кем он был? Простой купец, имущество описано по суду, исторического образования нет, вообще никакого образования, никогда ничего не писал. Согласитесь, взяться за такое дело в сорокасемилетнем возрасте — намерение отважное, почти безумное. Но когда у человека появляется устремленность к одной–единственной цели, он может творить чудеса.

Голиков оставляет торговую деятельность, собирает пожертвования, не стыдится выпрашивать, уговаривать состоятельных знакомых, да и незнакомых вельмож, — ему надо приобретать рукописи, документы, письма Петра. Как бывает с людьми, охваченными одной благородной идеей, — обстоятельства идут ему навстречу. Знаменитый заводчик Демидов сочувствует его замыслу, помогает деньгами. Удается собрать, скупить рассеянные по частным рукам документы Петра. Бесценные бумаги, так быстро исчезающие среди смертей, переездов, разорений. Значение этих старых документов в те времена еще плохо сознавали. По документам он пишет подробнейшую историю царствования Петра, день за днем, год за годом, и все время оговаривается — он–де человек неученый, никакой не историк, в языке неискусен, он всего лишь собиратель. Собрал и спас он великое множество драгоценных документов. Однако труд его не сборник, не монтаж, это история. Оказывается, он хорошо знал античность, библейские тексты, да и европейскую историю. Когда, как он успел изучить все это — Молочков понятия не имел. История, написанная Голиковым, как он сам предупреждает, — панегирическая. Он воздает хвалу так же, как это делал Ломоносов. С той разницей, что Голиков воздает за конкретные поступки, он прослеживает путь Петра, шаг за шагом стараясь понять его действия и решения. Понять для него — значит оправдать. На суде истории он один из самых умелых и пылких адвокатов Петра. Он трудился день и ночь неотступно, не щадя себя, все девятнадцать лет, которые оставила ему судьба. Фундаментальный его труд со всеми приложениями насчитывает тридцать солидных томов. Голиковской работой пользуются историки вплоть до наших дней. Да, он необъективен, но его пристрастность помогла ему совершить этот подвиг, иначе не назовешь то, что удалось сделать бывшему купцу и преступнику. Подобно Штелину, он записывает все, что слышит, выспрашивает, покупает каждую бумажку, связанную с Петром.

— Одержимых людей я побаиваюсь, — признался Молочков. — Но должен признаться, наука, прогресс во многом обязаны именно таким подвижникам. Никто, в сущности, не знает, на что способен человек, охваченный идеей.

Гераскина более всего возбудила история с клятвой. Что значит клятва, допытывался он у самого себя. Клятва — кому? Не дружкам, не бабе. Голиков давал клятву потому, что покаялся. А покаялся, потому что знак увидел. Верующий человек иначе видит. У них зрение, наверное, другое. Нам знаки тоже даются, только мы их не видим. Совесть не отзывается, заземлена, наверное.

— По–моему, совесть — это тайный суд, который устраивают над собой, — сказал Елизар Дмитриевич. — Но судишь в соответствии с тем судом, каким судят тебя окружающие. А если кругом никто тебя не осуждает? У меня студент был. Он унес из кабинета коллекцию жуков. Продал. Я его спрашиваю — как же вы решились на такое, что вас заставило? Он, знаете, что ответил? — Хорошую цену за них давали. Вот и вся причина. Я говорю ему, как же вы своей репутацией не дорожите? Он смеется, говорит, что ему завидуют. А если, спрашиваю — вас под суд? Он спокойно отвечает — во–первых, это надо будет доказать, во–вторых, разве вас, профессор, не будет мучить совесть, что вы испортили мне жизнь.

— А у нас мастер пришел в дирекцию, — сказал Гераскин, — заявил, что таскает детали, загоняет на рынке. Стали выяснять, с чего это он объявился. Оказывается, ребята разыграли его, пуганули, что в проходной его просвечивали и зафиксировали на пленке. Если, мол, явится с повинной, то ничего ему не будет. Посмеялись, так он заявление подал, чтобы наказать ребят.

На это Сергей Дремов, наш книгочей и философ, сказал:

— Я так понимаю этого Ивана Голикова: он покаялся и поклялся как бы отмолить грех. Скажите, а у нас почему никто на колени не пал перед людьми, не поклялся отмолить свои грехи? Сколько следователей творили беззаконие, судьи, доносчики, их же сотни тысяч, что–то не слыхать, чтобы кто–то стал искупать вину. Как, Антон Осипович?

— На личности переходите? А мы вместе с вами голосовали. И бурно аплодировали. Для аплодисментов обе руки нужны. Работать некогда. Так вот и захлопали совесть.

Дремов набычился, пригнул свою лобастую круглую голову, в спор, однако, не кинулся.

— Несчастное ваше поколение, — сменил голос Сергей. — Ничего у вас не осталось, ни одного вождя, никого из тех, кому поклонялись. Я бы старался очистить душу.

— Голиков закон нарушил, — сказал Антон Осипович, — за это и раскаивался. Дремов закона не нарушал, под судом не был, так что извините...

— Я вас понимаю, — сказал учитель. — Раскаяние дело непростое. Нужно исповедоваться, чтобы оценить свои грехи. Самому трудно. Священник помогает. В исповеди участвуют трое: тот, кто рассказывает, и третий Христос. В одиночку не одолеть. Я вам расскажу историю, которая произвела на Голикова сильное впечатление. Один чиновник в петровские времена присвоил себе казенные деньги, несколько тысяч рублей из кабацких сборов. Совесть не давала ему покоя, и, будучи на исповеди, он открылся во всем священнику. Может, надеялся на прощение или что священник посоветует деньги пожертвовать на бедных. Но священник сказал, что такой грех прощения не имеет и надо вернуть деньги казне. Чиновник согласился, сказал, что готов бы, если бы не гнев царский, — боится, что пострадает не только он, но и жена и дети. Священник возразил, что нельзя загладить грех, боясь наказания. Надо наказание принять. В евангельской притче отец принял раскаяние заблудшего сына, и государь Петр должен принять раскаяние чиновника. Чиновник решился, положил деньги на блюдо, пришел к Петру, положил перед ним блюдо и в ноги бухнулся. Признался в хищении. Петр поднял его, сказал как принято: “Бог простит!” — и велел рассказать, почему чиновник признался. Тот все рассказал. Петр купца поблагодарил, призвал священника, тоже поблагодарил.

— В этой назидательной истории мне интересно, — сказал учитель, — то, что Петр понимал, как трудно самому человеку, в одиночку, дойти до раскаяния. Видимо, и Петру такое было редкостью.



Царский эксперимент

Дремов читал “Три мушкетера”. В который раз, и не мог оторваться. Профессор подсмеивался над ним — ребячество. Дремов не спорил. Когда кончил, сказал:

— Великая книга! Полтора века не стареет.

— Она для детей, — заметил профессор.

— Она для всех. Люблю этих парней. А как интересно! Не знаю, как там насчет точности, но король, королева, кардинал, герцоги — все личности исторические.

— Дюма говорил, что история всего лишь гвоздик для его картины.

— Таких гвоздиков и из нашей истории не мешало бы наготовить. Чтобы весело, с приключениями, погоней, чтобы была королева, то есть царица, и первые министры, и любовь. А то у нас всюду серьезность звериная, проблемы решаем.

Вечером заговорили об этом с учителем. Он отмалчивался, занятый своими мыслями, но явился Гераскин с “малышом”, то есть с четвертинкой. Если пить умеючи, то с малыша четверо мужиков могут повеселеть. Уменье приходит, когда водки мало, когда ее совсем мало, когда ее надо не глотать, а впитывать.

Позже появился Антон Осипович, принюхался, укоризненно покачал головой.

— ...Вот только насчет любви тут будет недостача, — начал учитель, как всегда опустив вводные фразы. — Хотя кой–какие подозрения на любовь у меня имеются.

Итак, стали поступать царю Петру сигналы о самоуправстве, а главное, о казнокрадстве сибирского губернатора, князя Матвея Гагарина. Давно уже шли доносы, но пресекались. Как ни станут проверять — все в порядке. На все бумаги имеются, да и не просто подступаться — один из видных людей, славен родом старейшим, идущим от владимирских князей, — Петра и без того упрекали, что родовитых бояр притесняет. Кроме того, князь был известен заслугами еще в бытность комендантом Москвы. В Сибири тоже многое ему за десять лет губернаторства ставилось в зачет. Развитие золотодобычи, например.

Петр стал доверять ему, когда тот показал свою честность и неподкупность, работая судьей в Сибирском приказе. Государь поставил его в 1711 году губернатором Сибири. И суд оставил ему. Суди праведно! С того времени Гагарин чувствует себя полноправным хозяином. Жаловаться на него некому. К тому же у него родство с канцлером Головкиным, дружба с всесильным Меншиковым. До столицы доходят слухи про какие–то махинации Гагарина. Ушей много, да, похоже, в них дырок нет. А слухи, как жучки–точильщики, — честный еще недавно служака свернул, мол, на разживу. Богатство идет ему в руки со всей необъятной Сибири. Вскоре уже кушанья подают на серебряных блюдах. Серебром окованы колеса его кареты. Придумал подковы лошадям делать серебряные, как в сказке. В Москве дворец отстроил — потолок в зале стеклянный, над головой рыбы плавают — аквариум. Сын путешествует по заграницам, сорит деньгами.

С одной стороны идут к Петру рапорта от Гагарина самохвальные, с другой доносы не прекращаются. Обер–фискал Нестеров вник в дело и сообщил, что губернатор берет с купцов, за подарки позволяет незаконный торг, присваивает вещи, купленные казной. Роскошествует все наглее. Иконы у него бриллиантами осыпанные во всех углах. А с поличным поймать никак не выходит, документы в полном порядке.

Что делает Петр? Вызывает Гагарина в Петербург для участия в суде над царевичем Алексеем. Сам же пригласил к себе одного из верных своих полковников, приказал ему ехать в Сибирь для проверки губернатора.

К тому времени Петр понял, что взятки в России не одолеть, но казнокрадство — другое дело, прямо–таки на глазах растаскивают государство.

Лично проинструктировал полковника. Знал, с кем тому придется иметь дело. Выехать приказал тайно, по дороге соблюдать инкогнито, осторожно расспрашивать жителей о сибирском губернаторе и собирать жалобы. Приехав в Тобольск, не торопиться к местному начальству. А если заподозрят? У Петра была заготовлена наиболее правдоподобная легенда — полковник едет на китайскую границу. Здесь же он остановился для снаряжения. Тем временем исподволь вести расследование, и если улики будут налицо — вот тогда объявиться. На этот случай Петр вручил указ. По нему полковник имел право опечатать канцелярию губернатора, изъять все нужные бумаги и в запечатанном виде доставить в Петербург. Петр наставлял полковника как можно подробнее, понимая, что Гагарин ни перед чем не остановится.

Однако даже Петр не догадывался, с какой стороны ухо торчит. Несмотря на принятые меры, государыня узнала о секретной миссии полковника. Конечно, от нее специально не хоронились. Возможно, Меншиков проведал через кого–то и попросил государыню вмешаться. Меншиков к тому времени был связан с Гагариным какими–то делишками по золоту. Екатерина успела перехватить полковника перед отъездом и стала просить, чтобы тот скрыл от государя, если что вызнает. Тут, возможно, был и ее собственный интерес — не первый год Гагарин слал драгоценности государыне. Это потом выяснилось, что щедрые свои подарки он оформлял за счет казны, так что ему они ничего не стоили. Упрашивала она полковника настоятельно, чего сулила, неизвестно, но он уступил, дал ей обещание.

Некоторые историки считают, что она имела от Гагарина огромную сумму, часть ее употребила на подкуп полковника. Перед такими деньгами полковник не устоял, хотя и был старый боевой солдат.

Итак, князь в Петербурге был предупрежден, его нарочный помчался в Тобольск, обгоняя царского посланника. Полковника “вели” — на пути подсылали ему специальных людей, они рассказывали, что нужно, разыгрывали свои роли, спектакль разворачивался, главное же действие произошло в самом Тобольске. Представлены были свидетели против всех обвинений князя, у свидетелей имелись документы...

Полковника можно было обмишулить, но Петра провести было нелегко. Мало кто мог похвастаться этим. Про Екатерину он ничего не знал, жена Цезаря оставалась вне подозрений. Знаю лишь, что спустя несколько дней посылает он в Сибирь одного из своих денщиков. Денщики были наиболее верные Петру люди. Несколько молодых офицеров, которые день и ночь несли службу, каждого он изучил досконально. Приказал этому денщику ехать в Тобольск, конечно, избегая прежде всего встречи с полковником, так, чтобы тот ничего не почувствовал, ни о чем не догадался. По приезде в Тобольск посмотреть, если бумаги губернатора не опечатаны — опечатать, привести их с собою независимо ни от чего. Об указанных преступлениях — разведать, опросить, приехав обратно, доложить лично государю. Ехать всю дорогу тайно, чтобы ни одна душа не догадалась, кто и зачем следует в Сибирь. Денщик выполнил все в точности. Прикидывался выпивохой, гулял, то ли с горя, то ли наследство прокучивал, не поймешь. С полковником разминулся, ловко обманув ямщиков и караульных. Полковник спешил в Петербург с докладом. Петр принял его как ни в чем не бывало. Слушал внимательно. Про то, что доносы на губернатора не подтвердились, никаких серьезных нарушений закона и преступлений не обнаружено, в Сибири поведением его довольны. Петр кивал благодушно, вроде бы довольный.

В Тобольске же появление нового царского уполномоченного застало всех врасплох. Там считали, что всякая опасность миновала. Посланник опечатал канцелярию, изъял все бумаги и стал опрашивать чиновников, служилых, купцов. Преступления губернатора быстро подтвердились. Все как–то вдруг поняли, что, раз бумаги опечатаны, губернатор не вывернется, да и по настойчивости молодого офицера ясно стало: ничего он не боится и на уступки не пойдет.

Прибыв в столицу, денщик выложил перед царем все добытые сведения. При нем Петр вызвал полковника и заставил выслушать доклад.

Полковник упал на колени. Не мог он, не осмелился отказать в просьбе ее величества государыни.

То, что это исходило от Екатерины, глубоко уязвило Петра, от кого угодно он мог ожидать, но от своей жены...

— Ты кому присягал в верности, — кричал он в ярости, — мне или моей жене?

Полковник рванул на себе мундир, обнажил исполосованную шрамами грудь, плечо, прорубленное под Полтавой, тело солдата, искалеченного войной.

— Вот вам моя верность, вот моя присяга!

Раны, полученные под Полтавой, всегда вызывали у Петра умиление, и тут он в какой–то момент смягчился.

— Я готов поцеловать твои раны, — сказал он, — но они ничего не меняют, ты остаешься укрывателем злодейства. Ты изменил своей присяге, а я присягал карать всех нарушителей закона, невзирая на чины и заслуги. И своей присяге я не изменю.

Тогда полковник привел последний свой довод — он боялся поссорить царя с супругой. На это Петр лишь усмехнулся.

— Ты не мог нас поссорить. Я дам моей жене взбучку, вот и все. Но ты будешь повешен.

Состоялся суд над князем Матвеем Гагариным, сибирским губернатором. Приговорили его к смертной казни. Петр наблюдал из окон юстиц–коллегии, как вешали князя. И Екатерину заставил смотреть. За Гагариным был казнен и полковник. Ему была оказана милость, за его боевые заслуги был он не повешен, а расстрелян.

— Да... вот это... аксессуары... — произнес Гераскин с восхищеньем.

Помолчали.

Дремова в этой истории более всего занимала Екатерина. Как она пошла на такое? С чего? Неужто она, царица, имела с этого Гагарина интерес?

— Брала, — подтвердил учитель. — То есть следственных материалов на нее, кажется, нет, судя, однако, по косвенным показаниям, принимала подарки и золотом, и деньгами. Вначале вступалась за людей по доброте. Спасала от ссылки. А то и от плахи. Все кругом за меньшее брали. И она стала брать. Вернее, принимать стала дары. И от Гагарина.

Все–таки никто не понимал, в голове не укладывалось — царица и берет взятки. Глупо.

— Почему же глупо. Мало ли как повернется судьба. Как посмотрят потом на литовскую крестьянку, случайно подобранную Петром по совету Меншикова. Есть предположение, что она переправляла свои капиталы в гамбургский банк, открыла там счет на чужое имя.

— Смотри, когда началось, — сказал Антон Осипович.

— Ну, бестия, — сказал Гераскин. — Впередсмотрящая. Ее бы кнутом.

— Не мог. Петр любил ее. Перед Екатериной был слаб. Чувство его, может, дало трещину, но Екатерина всячески старалась заживить рану. Она это умела. Как писали современники, она словно плющом обвила Петра.

— Ну, как, годится? — спросил у Дремова профессор. — Не хуже Дюма.

— Чего ж тут веселого? Грязь и подлость.

— Не говорите, в руках умелого беллетриста эта история заиграет, как природный алмаз, ее надо мастерски огранить, снабдить хорошей оправой из дворцовых интриг, измен, погони...

— Для вас история — это сюжеты, — неодобрительно сказал Антон Осипович. — Я так считаю, что она уроком должна служить. Это пример, как надо наводить порядок. Только строгостью у нас можно. Кнутом да виселицей. Ведь не посчитался, что князь, к тому же губернатор. Эх, сейчас бы публичные казни устроить! Страх нужен. Без страху власть не может быть прочной.

— Нет, Антон Осипович, — сказал учитель. — Если бы можно строгостью, Петр нагнал бы страху на сто лет вперед. В том–то и фокус, что никакие наказания наших мздолюбцев не останавливали. От этой напасти лекарства никто не нашел. Под конец царствия Петра словно бы эпидемия разразилась. А ведь он, как никто, постиг природу взяток. В одном из указов он писал, что если начальник станет “лакомства ради грешить”, то из страха, чтобы подчиненные не выдали, он и их привлечет к мздоимству и окажется от них в зависимости, “отчего государству не только бедство, но и конечное падение”.

Один историк подсчитал, что из ста рублей, собранных с обывательских дворов, в те годы тридцать шли в казну, остальное чиновники разбирали. Петр изнемог в борьбе со взятками и казнокрадством. Но он продолжал, не сдавался. Его обвиняют, что он доносительство поощрял, так он за фискальство схватился как за последнее средство. Тогда же, когда Гагариным занимались, виновными в махинациях с казенными подрядами были найдены еще губернаторы Смоленский, Казанский, вице–губернаторы Ершов и Корсаков. Из вельмож такие, как Апраксин, Головкин. Еще бывший кравчий Салтыков, обер–секретарь Неелов. Чиновников же, подьячих — превеликое множество. Граф Яков Брюс, начальник артиллерии, ученый, кстати говоря, культурнейший человек этой эпохи, замешан оказался в подрядах по артиллерии. Хапанул. Петр ничего не мог понять. Ну, Меншиков, отпетый жулик и ворюга, кричал он Брюсу, ему лишь бы копить, у него нет ничего за душой, дорвался до власти и гребет, а ты–то что, ты ж ученый человек, календари составляешь, тебе зачем красть?

Шло дело о взятии Яковом Долгоруковым прибыльных денег, шло дело Курбатова. Обер–фискал Нестеров, — уж этот–то искоренит казнокрадство, для того и пришлось утвердить фискалов, Нестеров, который так яро взялся за эту грязную работу, себя не щадил, терпел и презрение, и ругань, и ненависть, — тоже не выдержал, поддался, стал брать. Довел себя до плахи. И его казнили, главного фискала России. Так что и это учреждение не оправдало надежд петровских... Но Петр вновь и вновь кидался в бой, рубил эту гидру со всей своей богатырской силой. Рубил почти буквально, то есть головы летели безостановочно. Наказывал без различия званий и должностей, именитых всего строже. После казни царевича Алексея он уже никого не жалел, разве что Меншикова, своего любимца выгораживал, но дошло под конец до того, что и его отдал под следствие. Все это слишком печально... лучше послушайте нечто комичное.

Жил–был обер–секретарь Сената. Работник хороший, знающий. Некоторое время трудился исправно, неподкупно. Потом, как выражались в ту пору, прельщен был. Стал брать — по принципу “чем я хуже”. Вскоре, как водится, построил большой дом, обставился, накупил ковров, посуды.

Однажды завели об этом разговор между собою петровские денщики. Стоя на запятках царских санок, они громко обсуждали новые приобретения обер–секретаря, удивлялись, откуда такие средства у простого чиновника, живущего на жалованье, дворянского звания не имеющего, наследства также...

Петр слушал, не вмешивался. Когда проезжали мимо дома обер–секретаря, Петр зябко передернулся, предложил заехать погреться. Хозяин находился в Сенате, хозяйку Петр успокоил — ничего особенного, завернул по пути, перевести дух от мороза. Нахваливал дом, убранство, попросил показать покои, спальню. Поблагодарил за приют, приехав в Сенат, сказал обер–секретарю, что побывал в его доме, хорош дом, дворянин, имеющий тысячу душ, не смог бы лучше обставить.

По своей привычке Петр ничего не откладывал, и награждать, и наказывать, и проверять любил тотчас. Позвал обер–секретаря после заседания Сената в отдельный кабинет, спросил, на какие такие деньги сооружен дом.

Стал секретарь крутиться, мол, экономия, копил копейку за копейкой, в долги влез, друзья помогли. Слушал–слушал Петр его увертки и приказал следовать за собою в крепость. До крепости добрались молча, через одни ворота, другие, часовые открывали двери, пока наконец очутились они в Приказе Тайных Дел, в пыточных камерах. Офицеры вытянулись, ожидая приказаний. Обер–секретарь впервые увидел дыбу и прочие инструменты. Петр подождал, затем спросил, не хочет ли он признаться во всем. В гневе Петр был грозен до ужаса, но и в суровости внушал страх — глаза его округлялись, лицо начинало подергиваться. Было известно, что в такие минуты спастись можно было только чистосердечным признанием. Когда Петру каялись, ничего не утаивая, он успокаивался и уменьшал наказание. А то и вовсе прощал. За признание — прощение, — повторял он, — за утайку нет помилования. Лучше грех явный, нежели тайный.

Обер–секретарь пал на колени, рассказал с кого, за какие дела, сколько брал.

Ничего не скрыл. Петр не смягчился, глядел хмуро.

— Поздно, братец. Тебе б все это в Сенате следовало сообщить. А ты себя допустил до этого места. Здесь ты кнута испугался. Без него, видимо, не сознался бы.

И тут же приказал дать ему без свидетелей несколько ударов кнутом. Милостивых, конечно, потому что настоящие удары вещь страшная, с третьего кровь, с десятого ребра показывались.

На том обер–секретарь был отпущен.

Дня через три, будучи в Сенате, Петру понадобился обер–секретарь для справки. Доложили, что нет его, болен. Зная причину его болезни, Петр призвал его к вечеру во дворец. Обер–секретарь явился. Будто ничего и не было. Петр изложил дело, которое надлежало срочно исполнить. Обер–секретарь пал на колени и стал уверять, что не в состоянии нести свои обязанности и звание, поскольку обесчещен, на людях не может более показываться, следует восстановить его честь. Для этого очистить его, прикрыв знаменем. Существовал такой обычай для офицеров. Реабилитация. Когда выяснялось, что зря наказали человека, его перед строем прикрывали знаменем, и он возвращался избавленный от всех обвинений. Если, конечно, не был полностью искалечен пытками.

На слова обер–секретаря Петр только головой покачал:

— Ну и дурак же ты... Теперь никто понятия не имеет, что ты наказан, а тогда всякий узнает, что ты бит был, да при этом кнутом.

И предупредил, что на сей раз прощает его исключительно по надобности в делах, повторится подобное — будет высечен публично, а то и казнен без всякой пощады.

— Все цари боролись со взятками. Даже временщик Бирон боролся, — сказал профессор. — Интересно было бы знать, какие результаты давали все строгости... Шереметев — зачем ему?

— Брали не обязательно деньгами. Иногда подношения навязывали. Трудно уклониться. Дарили лошадей, меха, сбрую, палатки походные, быков дарили, табакерки, да мало ли как исхитрялись. А Шереметева Петр душевно как бы отлучил от себя — нетерпим был к нечистым на руку.

— А насчет фискалов? Почему слово это бранным стало? — спросил Гераскин.

— Думаю, что фискалы злоупотребляли доносами. Петр ухватился за это, как за последнюю возможность контроля. Доносчиков соблазняли всякими наградами. И сам Петр неприятную манеру взял — будучи впервые в гостях, присматривался к дому, к достатку хозяина. Причем виду не подавал, компании не портил, был снисходителен.

— Небось, в каждом чиновном доме жили не по средствам, — сказал профессор.

— Пожалуй, что так.

— Простой у него способ, — сказал Гераскин. — Посидел в гостях, выпил, закусил и пожалуйте к прокурору. Я тоже иногда в гостях думаю — откуда у хозяев это все?

Однажды в отчаянии Петр приказал Ягужинскому подготовить указ: “Всякий вор, который украдет настолько, что веревка стоит, без замедления должен быть повешен”.

Ягужинский отказался. “Государь, — сказал он, — разве ты хочешь остаться без подданных? Все мы воруем, все, только одни больше и приметнее других”.

Но Петр не отступался, он впервые объявил виновными дающих взятку, назвал их лиходателями, приказал карать наравне с лихоимцами. Выбирали бурмистров, и если кто подкупал выборщиков и кто брал деньги, одинаково приговаривались к битию кнутом и ссылке на вечное житье в Азов.

Боролась со взятками и Екатерина Вторая, и Павел, все цари боролись. Безуспешно.

Петр же оборонялся до последнего, именно оборонялся, видя, как со всех сторон и дальние, и ближние, самые верные его единомышленники “подкапываются под фортеции правды”.

После виселицы, на которой закачался Гагарин, пытают и публично секут петербургского вице–губернатора. Следователь по делам о казнокрадстве, тот, кто борется со взятками, уличен в оных и расстрелян. На кого ни обращается взгляд Петра, все замешаны, замараны. Он убеждается, что “всяк человек есть ложь”. Надо еще жестче, еще страшнее, ему остается только “жесточь”.

Однажды при пожаре Петр увидел, как солдат взял кусок оплавленной меди. Петр так вспылил, что ударом своей дубинки уложил солдата на месте, насмерть.

— Так нельзя, — сказал профессор. — Этому оправдания нет.

Молочков зажмурился, тоскливо замотал головой:

— ...Ох, знаю, знаю. Но не могу судить его. Вы поднимитесь туда, к престолу, оттуда посмотрите, что творится. Нам думается, что снизу виднее. Нет, дорогие мои, сверху как на Россию посмотришь, на ее губернаторов, на местных грабителей, сердце трещит от ярости.

В своей борьбе с мздоимцами Петр чего только не перепробовал, ставил опыт за опытом. Был такой характерный случай. По Москве давно ходил слух об одном умелом стряпчем. Стряпчий этот знал и новые, и древние законы. На судах он часто судей поправлял, не мог удержаться, хотя это вредило его делам. Закон был для него превыше Творца, со всей твердостью он защищал подзащитных, только требовал от них полной откровенности. Узнав про такого рыцаря законности, Петр захотел с ним познакомиться. Уж больно необычно было подобное поведение среди стряпчих. Стряпчий все рассказал. Петр выслушал, не поверил. Послал соглядатаев. Те подтвердили его честность. Второй раз призвал, расспрашивал про тяжбы, про дела, которые стряпчий вел. Понравился он Петру. Настолько, что решил назначить его Новгородским губернатором. Сразу на такую высокую должность! На общее удивление Петр отвечал: во–первых, этот человек превосходно знает законы, во–вторых, правдолюбив, в–третьих, ни подарки, ни угрозы не повлияют на его правосудие.

Стряпчий заверил Петра, что свято будет исполнять свою должность во славу государя. И честно держал свое слово. Год прошел, другой, Петр его в пример ставил, хвалился своим выбором. Еще прошел год, и стали проникать к царю нехорошие слухи о Новгородском губернаторе. Продает должности, берет за подряды. Петр не поверил — “Я лучше вас знаю этого человека, — говорил он, — губернатор безупречен”.

Выяснилось, что губернатор берет — и подарками, и деньгами.

Государь вызвал его, привел факты уличающие, постыдные. Губернатор не стал запираться. Признал, что брал от жуликов, выносил решения в их пользу. Что продавал должности, звания.

Петр схватился за голову.

Не в наказании было дело, Петру причину хотелось выяснить, до сути докопаться. Как же так, будучи простым стряпчим, человек соблюдал себя, а стоило его за честность поднять, стал творить те же беззакония, что и прочие. В чем тут секрет, откуда взялась эта скверна?

Губернатор сорвал с себя пышный парик, был весь в поту, пот мешался со слезами. Нет, не сразу он исплошал, держался как мог, старался жить честно, не получалось. Жалования хватало только на скудное пропитание, о том, чтобы скопить что–то для детей своих, и думать не приходилось. Брал в долг, чтобы вывернуться; отдавать сроки подступали, а нечем. Нечисть чует, суют со всех сторон, уговаривают, ну и не выдержал, соблазнился. Раз, другой сошло — и поехало как по маслу.

И так он искренне поведал о своем искушении, что Петр задумался. Причина, как ни смотри, мала, чтобы честь переступить.

— Честь добра, — соглашался губернатор, — да съесть нельзя.

— А что ж ты раньше соблюдал себя, внизу не соблазнялся, куда меньше имел.

Все правильно, подтверждал губернатор, бумаги составлял в трактирах, по судам бегал за грошовую мзду и не переступал, соблюдал себя. В губернаторском же доме со слугами да с гостями по–другому жить приходится. Свободы такой нет, чтобы в холщовой рубахе ходить.

— А много ль тебе надо, чтобы ты не стал брать ни взяток, ни подарков, справлял бы свои дела неподкупно? — поинтересовался Петр.

— По крайней мере, еще столько, сколько я получаю жалования, — отвечал губернатор.

— И будет тебе достаточно? — допытывался Петр. — Не будешь льститься ни на какие посулы и прибыли?

— Не буду, не буду, — заверял губернатор. — Если нарушу, накажи меня самым страшным образом.

Поразмыслив, Петр, в нарушение всех правил, простил губернатора и распорядился увеличить его жалование не вдвое, а в два с половиною раза.

— Если же нарушишь, ослепишься золотом, будешь повешен. Пощады тогда не будет, не надейся! Обещаю государевым словом.

Губернатор пал на колени, благодарил, лил слезы, клялся всеми святыми строго хранить себя, ни на что не поддаваться.

Несколько лет все шло как нельзя лучше. Жалоб не поступало, губернатор держал слово. Но вот постепенно, потихоньку принялся он за прежнее. Как он потом пояснял, думал, что государь позабыл о прошлой истории. Петр, однако, не мог забыть, потому что ему надо было понять, можно ли прекратить злоупотребления, если платить больше, можно ли страхом удержать лихоимца. Сведения о новых злоупотреблениях губернатора подтвердились. Было от чего прийти в отчаяние. Что ж это за страсть такая неудержимая? Большими деньгами не остановить, страх смерти и тот бессилен. Хоть голова с плеч, все равно возьму, рука тянется, берет, и никакие клятвы на нее не действуют.

Петр приказал судить губернатора. Осужденному на казнь передали слова царя: если он, губернатор, в своем слове не устоял, то царь в своем устоит.

Новгородский губернатор и не просил помилования, похоже, он сам изумлялся бессилию своему перед нечистой силой.

Так, повторяя “нечистый попутал”, взошел на виселицу.

И был повешен. Опыт не удался. Казнь была поражением Петра. Отступить он не мог, бороться обязан был, да только как? Чем, кроме казней? Безнадежность озлобляла Петра, он должен был уничтожать эту пакость, не может того быть, чтобы не отыскать честного человека. Вешал, на кол сажал, видел, что проку нет, порок был то ли в механизме государственном, то ли в устройстве русской жизни, найти не мог. Все мог, а тут не получалось.

— По–вашему, это был сознательный эксперимент? — усомнился профессор.

— Уверен, — сказал учитель. — Петр пытался осуществить рациональный подход к человеку. Удовлетворим его потребности, и он перестанет воровать. Зачем воровать? Человек ворует, если ему не хватает. Согласно тогдашнему учению немецкого юриста Пуфендорфа. Логически разумно. Петр следовал этому учению, а не получалось.

— А что если нечисть эта в нашем характере коренится? Нигде так не воруют, как в России.

— Позвольте вам возразить, профессор, — сказал Дремов. — Во–первых, статистики нет. Сколько, допустим, крадут на душу населения. Сколько у нас воров приходится на тысячу граждан, как мы выглядим по сравнению с передовыми странами мира.

— В России, как воровали при Петре, как брали, так и берут. Может, больше. Много больше, — подтвердил Антон Осипович.

Уж он–то знал, он эту чиновную братию хорошо изучил.

— Сколько ни бился Петр, не мог решить эту задачу. Оставил ее нам. Страха Петр умел нагонять, боялись его до ужаса, и все же одного страха недостаточно.

Антон Осипович уверял, что сталинский страх больше действовал, при Сталине так открыто, нагло брать не смели. Видимо, в том страхе что–то еще было.

Профессор головой замотал:

— Пусть лучше берут, а того страху не надо.

Однако Гераскин не мог примириться с тем, что Петр не сумел вывести эту заразу в России, все мог, а тут не сдюжил. Как же так, — с укором обращался он к Молочкову, — какое наследство нам оставил, мучаемся, и неизвестно, сколько еще...



Открытие

Профессор Челюкин не признавал культа ни королей, ни президентов, ни полководцев, ни революционеров. Восхищаться можно было медиками, изобретателями, тех он почитал в первую очередь, далее следовали музыканты, поэты и отчасти ученые. Среди них могли быть великие, остальные памятников не заслуживали.

Поединки Челюкина с учителем доставляли нам удовольствие выпадами, игрой мысли и тем, что каждый умел озадачить другого.

Однажды Молочков предпринял наступление с неожиданной стороны, — дескать, Россия приняла реформы Петра без серьезного сопротивления. Народ не шибко протестовал, терпел, не пытался отбиваться. Восторгов не было, но и криком не кричали. По мнению Молочкова, это много значило. И достойно размышления, ибо если диву не удивляться, то и дива не будет.

Подняв палец, Челюкин остановил учителя, прикрыл глаза, вслушался, как бы ловя какую–то мысль.

Подождав, Молочков напористо продолжал: отец Петра начинал реформы тихо, помаленьку, Петр же ворвался в русскую жизнь бурей, ломая и круша, произвел революцию, самую радикальную. Такого не бывало. Да, его называли нехристем, шептались, что царя подменили, кликуши кричали про антихриста, и все же до настоящего отторжения дело не доходило. Почему народ вел себя так смиренно? Может, шло это от нашего прославленного терпения. Лошадиного терпения. Петр действовал как молот, а народ был наковальней. Бесчувственно. Тупо. Оттерпится, и мы люди будем.

Челюкин опять выставил палец, словно выдвинул антенну, ловя нужный ему сигнал, и, поймав, довольно поклонился учителю: извините, мол, все правильно, за исключением вашего вывода. Насчет обстановки и реакции населения Челюкин не спорил, тут, как говорится, карты в руки Виталию Викентьевичу, было бы странно, если бы кто–то осмелился возражать, он, Челюкин, отдает должное знаниям Молочкова, который в петровских делах разбирается лучше, чем в собственных. Те реформы не могли оценить даже образованные помощники государя. Крестьяне же, да и провинциальное дворянство тем более не видели прогресса, им доставалось лишь волнение, повинности, солдатчина, война, земляные работы. Какие бы хорошие цели ни были, да все равно свои дела ближе. Безропотность между тем налицо, тут Виталий Викентьевич прав. А вот откуда она? Тут соображения у Челюкина были самые примечательные. Оказывается, один из его друзей, биолог–эволюционист, писал учебник и случайно в это время вычитал у историка Костомарова про эпидемию чумы при Алексее Михайловиче. Чума в XVII веке поражала одну за другой страны Средней Европы, до сих пор на городских площадях в Чехии, в Германии стоят памятники чуме. Неудивительно, что и в России чума в 1654 году выкосила целые губернии. Умирало больше, чем оставалось в живых. Историк приводил данные:

по Калуге — умерло 1836, осталось в живых 777,

в Переславле–Залесском — умерло 3627, осталось 28,

у боярина Морозова — умерло 343, осталось 19,

у князя Трубецкого — умерло 270, осталось 8

и так далее.

Костомаров сообщает эти цифры как добросовестный документалист, показывая губительность чумы в те годы. Биолога же они заставили задуматься, мысль его пошла не так, как у историка, а как у генетика — такой мор должен сильно повлиять на генофонд. Примерно то же происходило во время двух мировых войн, революции и репрессий. Нам, избегая специальных терминов, Елизар Дмитриевич изобразил, как эти потери обедняли генофонд народа. Миллионы молодых активных людей теряла в войнах страна, оставались далеко не самые лучшие. С этого непривычного хода биолог подошел к петровским временам. Петру досталась от отца Россия опустошенная, поределая после чумы. С тех пор, за сорок лет, убыль пополнилась, но выросли другие люди. Население сменилось как бы разом. Цепь времен порвалась, патриархальный уклад был нарушен, традиции ослабели, так что реформы встретило новое поколение. Семейные и родовые связи мало удерживали, в этом смысле Петру повезло. Память о прошлом не очень–то опутывала новых людей, выросших без бабушек и дедушек, без твердых традиций. Они перемещались легче, охотнее покидали родные места, где не оставалось корней, уходили в солдаты, на стройки, на верфи.

Кто–кто, а уж мы–то легко могли представить себе вымершие села, беженцев, бредущих по дорогам, странников, нищих. Не чума, так война, не война, так реформы, новый курс, голод, и всякий раз — до самого нутра, до генофонда, до наследственности.

Петр мог бы себе сказать — не было бы счастья, да несчастье помогло. Удачно сошлось для него. Счастливых случайностей в его жизни много, слишком много для одного человека. Чудесное избавление от опасностей, нужные совпадения, полезные встречи. Но все это попутно, главное же — особенности людей петровской эпохи — это и высветила генетика спустя столетия.

— Чума... кто бы мог подумать, — бормотал учитель.

Перейти на новую точку зрения было совсем не просто. Что его утешало, так это то, что опровержение пришло не от историка, а от биолога.

Профессор гордился найденной точкой зрения.

— Ваша история занята перипетиями борьбы за власть, кто кого, история славит победителей, тех, кто взобрался, перехитрил, завоевал. Они великие, не потому что уклонились от войны и обеспечили своим гражданам покой, а исключительно потому, что приобрели еще одну провинцию.

Еще он говорил о том, что история высокомерна, не пользуется смежными науками, той же биологией, психологией или языкознанием. Говорил умно, убедительно, мягко и в то же время с вежливым превосходством.

Антон Осипович не вытерпел:

— Не верю я ни в какую вашу генетику; человека невозможно ни вычислить, ни наперед рассчитать. Я двадцать с лишним лет вожусь с этой тварью, сколько их прошло через меня, и я точно знаю — человеку верить нельзя. Он сам не знает, что сотворит, иногда такое чудовище вылезет из него, за голову схватишься.



Дуб уединенный

Однажды весной, проезжая по Васильевскому острову, Петр увидел в саду, за оградой, несколько цветущих молодых дубков. Остановился, постучал в дом, позвал хозяина. Вышел мужик, мастер канатной фабрики Адмиралтейства. Петр спросил про дубки — откуда выросли такие? Мастер испуганно объяснил, что, зная про заботу государя о бережении старого дуба в Кронштадте, задумал посадить дубки на смену. Выслушав, Петр растрогался, поцеловал мастера в лоб за старание. Назавтра по дороге на Петергоф он выбрал участок земли, шагами отмерил его, велел засадить дубками, обнести оградой, повесить строгое предупреждение — не обрывать, не портить молодые посадки.

Приехав в Кронштадт, вокруг старого дуба заказал сделать стол, лавки. Ему нравилось там сиживать с моряками. Нравилась раскидистость дуба, он любовался коричневыми, литыми, как пули, желудями, как плотно сидели они в шершавых чашечках. Найти бы в окрестностях столько дубов, сколько здесь желудей, вслух мечтал он, показывая красоту и совершенство желудя. Эти создания природы казались ему чудом.

Он не был сентиментален, дубы нужны были корабелам. Дубы и сосны. На один корабль шло три тысячи отборных деревьев. Двадцать пять верфей ежедневно требовали качественного леса. Надо было подвозить и подвозить бревна. Значит, вырубать леса, рощи, дубравы. Военные нужды не желали ни с чем считаться. Все для армии, все для флота! Рубить и возить, сотни возов, тысячи...

Кораблестроители считали, что Петр на все готов ради флота. На самом деле массовые порубки его тревожили все больше. Не в пример своим генералам и адмиралам, он считал себя в ответе за всю страну с ее богатствами. Первым делом он остановил вырубки лесов вдоль рек, понимая, что леса защищают реки, что заготовителям легче рубить прибрежные леса, тут же спуская их на сплав.

Второе — запретил сводить на местные нужды качественные породы — дуб, клен, вяз, лиственницу, большие сосны. Запретил рубить на дрова строевой лес, годный под корабельное дело.

Такой запрет был непривычен. Подумаешь, дерево. Лес по дереву не плачет. Лесов в России хватало, не то что теперь, бережливость Петра всех удивляла. То ли он увидел, как на голландских и английских верфях каждое бревнышко считают, то ли это была хозяйская забота, потому как леса были казенные, значит, его собственные, а свое беречь надо.

— Почему у нас такого сознания нет? — спрашивал Антон Осипович. — Цари, выходит, были сознательней нас с вами.

— Монархия была самым лучшим строем для нашего леса, — заявил профессор. — Я из–за этого стал ее сторонником! Монарх заботится, чтобы леса сохранить своим детям в полном порядке. Монархическое сознание — историческое, царь все время имеет в виду, каким он останется в памяти народа, он постоянно оглядывается на отца, на деда, хочет быть не хуже, перещеголять их, для наследника старается, чтобы он не отрекался от деяний отца. Он знает, что все, что он делает, говорит, — все войдет в историю. У него совсем другое чувство ответственности, чем, допустим, у какого–нибудь министра лесного хозяйства. Министр смотрит на нас, ученых, как на врагов, мешающих лесозаготовкам; царь, он бы нас привечал, потому что мы о его сокровище заботимся. Просвещенный монарх — самый полезный для русских лесов! При Петре к лесу и уважение, и страх появились. Он наказывать не стеснялся.

Петра как ученого профессор не воспринимал. Но Петра как истинного лесовода он признавал. Про лес Петр понимал то, что специалисты до сих пор не понимают. Профессор не упускал случая пройтись в адрес министра, академиков, лесозаготовителей. В свое время это доставило ему немало неприятностей. За острый язык его перевели в Карелию. Там он столкнулся с тем, как лютуют леспромхозы, сплошь истребляют леса, продают, жгут. Пытался остановить их, пока ему ночью не намяли бока. Поехал в Москву, в министерство, добился приема, ему предъявили заключение экспертов — они по–новому определили запасы леса и снизили возраст порубки, так что не придерешься. Первой стояла подпись его шефа. В Питере он спросил шефа — как вы могли такое подписать? Шеф, не стесняясь, объяснил — написал то, что просили, за это получил институт и тут же предложил ему, профессору Челюкину, лабораторию, которую тот много лет добивался, хороший оклад. Пришлось заткнуться, жить–то надо. И жить, и продвигаться. Не он, так другой бы нашелся. Все очень просто. Шеф считал свою сделку оправданной. Правда, сам он еще получил лауреата. С тех пор профессор утихомирился, усвоил, что стучать кулаком не может, не академик, время от времени надо гнуться, поддакивать, иначе дела не сделать. А лес по–прежнему рубят как хотят.

— Поймите, лес — это не деревья, не толпа, это живое существо, — сказал профессор совершенно серьезно. — Теперь, когда я бываю в лесу, я чувствую, что он перестал мне доверять. То, что растения чувствуют человека, факт давно известный. Они, может, знают про нас то, что мы не знаем. Все живое — тайна. Некоторые ученые уверены, что они столько надэнкакали, что могут учить Господа Бога. Не надейтесь!

Он воодушевился, выпятил нижнюю челюсть, призывно простер руку:

— Саженый лес! Это же казарма! — Он оглядел нас с отвращением. — Выставки бессилия! Чему учат детей: лес — арена жестокой борьбы за существование. Бедный Дарвин! Знаете, какое самое прекрасное из доступных нам чувств? Какое? — настаивал он.

— Любовь, — определил Серега.

— Нет и нет! Самое прекрасное — это ощущение тайны. Что такое любовь? Она жива тайной. Она и рождается тайной. А источник науки? Говорят — любопытство. Но откуда берется любопытство? Потому что сталкиваешься с неизвестным. Появляется неясный, туманный лик тайны, черты ее скрыты, она молчит, но дыхание ее слышно. Прикосновение к ней — счастье. Я помню, как волновало меня поведение раненого дерева, почему оно сильнее цветет, почему на раненом дубе в пять раз больше желудей?..

Лесные истории хлестали из него сплошным потоком, он не обращал внимания, что его перестали слушать.

Нам было интересно про самого Петра, а не то, что домик его на Петербургской стороне Меншиков хотел ставить из дубового бруса, а Петр не разрешил. Трогательно, но, как сказал Серега Дремов, — мелковато.

Про лесные реформы Петра профессор знал досконально. Больше, чем Молочков, который слушал как завороженный о разведении дубов под Таганрогом, Воронежем.

Они бы вдвоем остались — Молочков с профессором, как вдруг Серега Дремов ополчился на лесные страдания профессора, на всю его древесную идеологию, идиллию деревянной Руси.

Мысль у Сереги Дремова работала стихийно, никогда нельзя было предвидеть, куда она завернет. Ему не истина была нужна, ему сомнения интересны были. Он двинул их, как бульдозер, на профессорские леса, доказывая, что лесные угодья России не богатство, а ее несчастье, из–за них она застряла в своем развитии, превратилась в иждивенку, приживалку при лесах. Никакого почтения к русскому деревянному зодчеству он не испытывал, деревянные деревни, дощатые тротуары, рубленые церкви — все это не от ума, а оттого, что лес под рукой был, дешевка.

Пожар за пожаром уничтожали города, поселки. Да еще войны. Из века в век огонь пожирал нажитое, и опять ставили те же срубы, ладили те же деревянные мосты, склады, колодцы, скотные дворы, гумна. Леса–то немереные. В тех же Швеции, Финляндии все строили из камня. Вся Европа камнем обустраивалась. А у нас не сгорит, так сгниет. Нашли чем хвалиться — топором!

И мы могли бы чудеса показать. Возьмите церкви новгородские, хоть XII века, хоть XV. Умели же делать красоту неписаную. Каменную, между прочим. Озеро, холм травяной, и вдруг посреди наших избушек почернелых бриллиант граненый сверкает. Храм, и такие пропорции, такая стройность, каменные чудеса. На Западе каменные симфонии, а у нас ноктюрны, еще слаще. А если бы дома каменные строили, Россия дошла бы к нам из тех веков в самом волшебном виде, мы и вообразить не в силах красоту наших уездных городков.

— Все дерево ваше виновато, из–за него обленились, чего стараться–корячиться, бери — не хочу... Не везет России, лесов видимо–невидимо, земли девать некуда, всего невпроворот, от богатства обленились, а тут еще победы военные. От побед и чванство, и пьянство, и отрезветь неохота. Несчастная страна, — рассуждал Дремов. — Интересно, Россия при Петре чувствовала себя несчастной?

— Нет, не замечал, — улыбаясь, сказал Молочков. — Страна уже давно томилась своею отсталостью от европейских народов. Петр не насильничал, Россия сама хотела стать другой. Что мешало после смерти государя вернуться к прежним порядкам, влезть в старые одежды? Нет, не захотели.

Не похоже, чтобы профессор соглашался, он нежно гладил свою бородку и незаметно передвинулся на более выгодные позиции, откуда можно было доказывать ненаучность истории, ибо у нее нет законов, на нее нельзя опереться, она в этом смысле бесполезна.

— Вашему брату историку, — сочувственно приговаривал он, — хочешь не хочешь...

— Я не историк, — немедленно поправлял Молочков.

— Пусть вашему двоюродному брату, — соглашался профессор, — ему всегда известно, что случится дальше. Вы не можете избавиться от этого знания, и это накладывает свой отпечаток на ваши суждения. Вы невольно видите, правильно или неправильно поступает человек, а ведь люди того времени понятия не имели о результатах своих действий. В наших естественных науках мы разве знаем, что нам откроется. Наш поиск может завести в тупик, теория может оказаться ошибочной, истина прячется от нас.

Поиски ее были у Челюкина исполнены романтики и трагических заблуждений.

Молочков кивал, поддакивал, можно было подумать, что он отступал, затем, признавая все преимущества биологии, он начинал с того, как история обрастает мифами, иногда, если удается их снять, открывается совершенно непредвиденное. Привел несколько забавных примеров. На нас произвел впечатление, наверное, не самый значительный, — про дубинку Петра, знаменитую, известную всем, которой он часто лупцевал нерадивых. Петровская дубинка стала чуть ли не символической для Петра. Но вот однажды морские истории показали Молочкову нечто иное — петровскую трость. Легкая, из пальмового дерева, Петр ходил с ней чаще, чем с дубинкой. На гранях трости сохранились надписи и блестели медные шляпки гвоздей, расположенные в каком–то сложном порядке. Оказывается, они отмечали разные меры, надписи поясняли: аршин русский, английский, страсбургский, датский, шведский, римский.

Она служила Петру для замеров на верфях и на стройках. Вот ее назначение. Попутно он, конечно, мог лупануть ею какого–нибудь растяпу, причинив прежде всего унижение.

А считалось — дубинка!

И следом Молочков рассказал про то, как Петр расправился с одним мифом.



Чернильное пятно

Будучи проездом в саксонском городе Виттенберге, Петр спросил хозяина гостиницы, что примечательного для иностранца есть у них в городе? Такой вопрос он задавал повсюду, где бы ни останавливался. Хозяин показал на собор напротив гостиницы: здесь гробница Мартина Лютера, на воротах этого собора пастор когда–то прибил свои знаменитые тезисы. Петр вышел из гостиницы, пересек улицу, осмотрел низенькие деревянные ворота собора, прошел внутрь к гробнице и долго разглядывал изображение Лютера из меди.

— Я видел этот барельеф в Виттенберге в конце войны, — сказал Молочков, — и понимал, как нравился Петру этот груболицый, широкоплечий мужик, который поднял мятеж против папы. Петру должна была быть близка борьба Лютера за реформу церкви. Ему нравились простые, ясные положения Лютера о том, что каждый христианин сам себе священник, что духовные лица подчиняются общине, что церковные наказания, равно как и праздники, — не нужны, что папа римский не может быть наместником Бога на земле.

Узнав, что сохранился дом Мартина Лютера, Петр решил посетить его и тут же отправился на другой конец города.

— Я тоже проделал этот путь, — смущенно признался учитель. — По главной улице маленького этого городка.

К моменту посещения Петром Виттенберга прошло двести лет с тех пор, как тут жил Лютер, дом его был превращен в музей. Петру показали двор монастыря, место, где Лютер публично сжег папскую буллу, затем провели в кабинет его. Как достопримечательность монах показал высокому гостю знаменитое чернильное пятно на стене. Легенда гласила, что, когда Лютер сидел за столом, работая над своими сочинениями, явился к нему дьявол и разными уговорами стал сбивать с толку. Чего он там наговаривал, чем отвлекал, неизвестно, — то ли защищал папу римского, то ли был против реформы церкви, может, ему не по душе был перевод Библии, которым занимался Лютер. Словом, всячески мешал человеку работать. Не долго думая, Лютер схватил чернильницу и запустил ею в дьявола. С тех пор пятно никак не отмывается.

Великое множество посетителей выслушивало эту легенду с почтением, даже с некоторым восторгом.

В сущности, именно это пятно приманивало сюда многих посетителей. Редко кому повезет увидеть дьявола, а тут хотя бы остались следы его пребывания.

Русский высокий гость, однако, вместо того чтобы ахать и удивляться, послюнил палец и стал тереть чернильное пятно. Фыркнул и, взяв мел, написал на стене: “чернила новые и совершенно сие неправда”. Свите своей пояснил, что чернила мажутся, легко сходят, да и не могло быть, чтобы такой мудрый муж, как Лютер, мнил дьявола видимым. Чувствуете, как вопрос повернул: дьявол — воплощение зла, с этим он согласен, но чтобы дьявол явился в телесном обличье, чтобы кидаться в него приходилось тяжелыми предметами, извините, это несерьезно, так с дьяволом не борются.

Петр так не считал. Проявлять высокомерие к предкам, наделять их предрассудками — недостойно, это признак ума поверхностного. Петр, именно почитая Лютера, усомнился в легенде и, кажется, был единственным, кто в то время громогласно защитил Лютера от глупости. “В этом весь Петр, настоящий ученый, а вы, Елизар Дмитриевич, сомневаетесь!”

— Откуда же пятно взялось? — спросил Гераскин.

— Попы нарисовали, — немедленно пояснил Антон Осипович. — Чернила–то свежие, царь уличил.

— Да я не про то. В принципе откуда взялось, — настаивал Гераскин. — С чего это они нарисовали?

— Я тоже интересовался, — сказал учитель. — Очевидно, так истолковали слова Лютера. Когда он переводил Библию, он выразился в том роде, что дьявол мешал ему, сидел у него в чернильнице. То есть всякие посторонние мысли лезли. Образное это выражение изобразили буквально. Появилось пятно, наглядный, так сказать, след дьявола. Серьезные теологи требовали пятно удалить. Пятно замазывали, однако первым делом посетители спрашивали про пятно, просили показать, где оно, огорчались, узнав, что его нет. Приходилось восстанавливать по требованию масс. Нынче пятно это осталось только в Вартбурге, где Лютер переводил Библию. А вот в Виттенберге, когда я смотрел, там пятна уже не было, только подпись Петра на стене сохранилась, но думаю, что там тоже его восстановят, очень оно нравится публике.

— Извините, вас что же, ради пятна в командировку туда посылали? — ехидно поинтересовался Антон Осипович.

— Нет, я там службу проходил, — пояснил учитель. — И такое, представьте, совпадение, что комдива нашего звали Петр Алексеевич, и к тому же он жил как раз в той гостинице, где останавливался Петр. Мало того, он говорил, что в той же комнате за несколько лет до приезда Петра Первого останавливался его главный противник Карл Двенадцатый. Каковы совпадения! Вся история человечества полна совпадений самых странных.

— Значит, я так понимаю, Петр был неверующим, — сказал Гераскин, который всегда жаждал выводов.

— Конечно, — сказал Антон Осипович. — Умный человек, гений, как он мог в бога верить.

Профессор фыркнул:

— По–вашему, одни дураки верят? Известно немало умнейших и ученейших людей, которые верили и верят. Так же как немало дураков среди атеистов.

Молочков отмалчивался, пока его не попросили высказаться. Совместить рационализм Петра с православием было непросто. Веру у Петра он не считал наивной, английский епископ, часто беседуя с царем в Англии, отмечал у него глубокие знания священного писания. Английские богословы вели теологические разговоры с русским царем, никто не заметил в нем безверия. Вряд ли в России тогда вообще можно было найти атеиста.

Смерть маленького Петра Петровича должна была привести государя к мысли о Божьем наказании, рухнули все надежды, он был глубоко потрясен, преодолеть отчаяние могла только его сила воли, поддаться отчаянию значило открыть дорогу новым бедствиям.

Неужто так свершаются великие дела, — спрашивал себя Молочков, — бесчувствием к собственному сердцу, ценой невыплаканных слез?

Петр считал себя всего лишь инструментом в руках Господа, он служил идее самодержавия, и когда он становился то шкипером, то бомбардиром, для него это было как для плотника сменить стамеску на рубанок, отделяя себя от персоны царя, он продолжал служить царю, помазаннику Божьему.

Вера и суеверие у него как у религиозного человека не совмещались. Дьявол, если существует, то как искушение, соблазн, как слабость человеческая, но уж, конечно, не с хвостом, рогами, не в виде змия. Суеверия возмущали Петра. Всякие чудеса, пророчества, заклинания, кликушество он воспринимал как вызов разуму, как атаку на просвещение, следовательно, выпад лично против него, Петра, и, между прочим, как выпад против истинной веры. Откуда у него была такая нетерпимость к суевериям? Никто этого в нем не воспитывал.

В 1720 году горожане Петербурга были взволнованы чудом — в церкви на Петроградской стороне образ Божией матери проливал слезы. Народ валом повалил туда. Толпились на площади перед церковью, толковали, почему да отчего плачет Богоматерь? Не иначе как оплакивает новый город. Ясное дело — этот болотный, дикий край... Заплакала же нынче не случайно — возвещает скорую беду всему государству, всему народу. Слухи ширились, возбуждали горожан. Граф Головкин, государственный канцлер, явившийся на место происшествия, не мог разогнать людей, еле выбрался из ропщущей толпы. Немедленно послал гонца Петру, который находился в это время на строительстве Ладожского канала. Весть обеспокоила Петра, он слишком любил Петербург, свое детище, знал, сколько кругом недовольных, и понимал, как непрочна еще жизнь молодого города. Бросив все дела, вскочил в двуколку, гнал всю ночь, утром был в городе и сразу же направился в церковь. Священники повели его к плачущему образу Девы Марии. Икона как икона, никаких слез Петр не обнаружил, но все кругом твердили, что уже несколько раз из глаз Богоматери появлялись и текли слезы. Петр молча долго осматривал святую икону, затем, никак не выразив своего мнения, попросил священников снять икону и вместе с ней отправиться во дворец.

Приехав во дворец, в присутствии придворных и духовенства Петр тщательно исследовал икону, покрытую красками и лаком. Наконец он высмотрел в углах глаз Божией матери крохотные отверстия. Они были искусно затемнены, так что не сразу их можно было заметить. Показав их священникам, Петр повернул икону, уверенно оторвал оклад, снял заднюю накладку. Изнутри, возле глаз, открылись вырезанные углубления, где еще оставалось немного масла, оно удерживалось этой накладкой...

— Вот в чем секрет! — торжествующе воскликнул Петр. — Вот почему она льет слезы!

Он заставил всех присутствующих осмотреть найденное устройство и объяснял, что происходит: масло, залитое в выемки, пока прохладно, остается густым, нагреваясь, оно растекается. Во время службы пламя свечей разогревает лик, масло разжижается и сочится из отверстий.

Растолковав это, Петр попросил каждого пойти и огласить, что они обнаружили, чтобы рассеять всякие опасные толкования вымышленного чуда.

— Сей же сделанный, хитро сделанный, никакой не чудотворный образ оставляю я для кунсткамеры, — заключил он.

Внешне Петр оставался довольным, не допытывался, кто мог пуститься на такое мошенничество, но втайне организовал следствие и не успокоился, пока не сыскал виновников.

— Настоящий атеист! — воскликнул Антон Осипович.

— Ну при чем же тут атеизм, дорогуша, — сказал профессор. — Он же не религию разоблачил, а мошенников. Религия от этого ущерба не потерпела.

— Не побоялся икону расковырять! — сказал Гераскин. — Надо же... А если бы не обнаружил ничего? Льются слезы и все. Чудеса–то для верующего человека вещь обязательная. Христос чудеса творил, так ведь?

— Чудо — это нарушение законов физики, — сказал профессор. — Вера в Бога одно, а в чудеса другое. Поверить в то, что могут быть нарушены законы природы, может только невежественный человек.

— Ой, не скажите, профессор, — сказал Дремов, — а если чудо не разрушает законы? Вот например, поднялся человек в воздух. Или пошел по морю. Это единичный случай, закон тяготения на все остальное продолжает действовать.

— Все равно немыслимо, нарушение.

— Э–ээ нет, я думаю, что не нарушение тут, а преодоление. Такие, допустим, силы в человеке появляются, что он преодолевает тяготение.

— Фу, Сергей, вы же образованный человек... Я вообще не понимаю, каково назначение чуда. Чтобы поверили? Выходит, Господь Бог нарушает логику законов природы, только чтобы заявить о своем присутствии? Мелковато.

Дремов вздохнул.

— ...А я, признаюсь, братцы, завидую тем, кто верит. У меня бабка была, как она смерть легко встретила. За три дня объявила точно, когда помрет, приготовилась, белье чистое надела, светилась вся, благостная, торжественная, как будто куда–то переезжала, в хоромы, — он вдруг тоненько, дробно засмеялся, лицо его дрогнуло.

— Бойся не бойся, а такая жизнь дерьмовая пошла, что и смерти не стоит, — упрямо сказал Гераскин. — Пить нельзя, любить нельзя, поорать и то не рекомендуется. И шут с ним. Когда ни помирать, все равно день терять. — И запел:

Я здесь в больнице помираю,

И труп мой фельдшер уж купил,

Тебе червонец посылаю,

Что он за труп мне заплатил.

Учитель беззвучно засмеялся. От неслышного его смеха стало спокойнее, и разговоры о смерти показались не такими страшными. Никакая философия, никакая воля не устоят перед страхом в тот момент, когда это случается. Прошло у кого месяц, у кого больше, а пережитое в тот смертный инфарктный час, весь тот липкий ужас — как? уже? неужели уже? — не уходил. Он остается в сердце, которое слышало, как трещат и рвутся его мышцы. Оно вопит, истошный гибельный вой сердца взывает к нам, а мы ничем не можем помочь ему. Каждый из нас отныне знал, как это произойдет. На полуоборванной веревке, над пропастью покачивались, старались не шевелиться, прислушивались, как трутся, трещат волокна. Сверху нас осторожно, медленно подтягивали. Успеют ли?

Здоровье вернулось, и мы чувствовали его как никогда раньше.

Спустя некоторое время учитель рассказал еще одну историю...

— ... У церкви на Петроградской росла высокая старая ольха. Однажды разнесся слух, что в сентябре месяце произойдет такое большое наводнение, что вода скроет эту ольху. Пророчествовал какой–то мужик, истово, клятвенно заверял в гибельности водошествия. Ему поверили, потому что новый город страдал от наводнений. Народ ходил, смотрел ольху, ахал; примеривались, получалось, что если верх ольхи вода скроет, то весь город затопит до крыши. Беспокойство разрасталось и дошло до того, что стали семьями покидать дома, собирали пожитки, уезжали в окрестности, куда повыше, на Дудергофские горы, в Красное село. Народ–то был весь пришлый, не здешний, на слухи и страхи падкий. Вскоре Петру донесли про суматоху в городе. Новая столица имела множество недругов, они пользовались любым поводом ославить выбранное Петром место. Паника в городе ширилась, надо было как–то успокоить горожан. Но как именно? Поучительно проследить, как действовал Петр. Первое, с чего начал он: приказал срубить ольху. Для чего? Полагаю, чтобы убрать наглядность, то, что служило как бы документом и меркой. Далее учинил розыск. Опрашивали одного за другим — кто от кого слышал. По цепочкам добрались до первоисточника. Мужик оказался переселенцем с южных краев. Недовольный болотной сыростью, холодиной здешних гиблых мест, он затеял это пророчество. Итак, виновник разыскан. Казалось бы, наказать примерно, и делу конец. Однако обычно скорый на расправу Петр тут не спешит. Заключает мужика под стражу до назначенного срока наводнения. Горожанам это известно, все ждут. Но уже по–другому, как зрители. Сентябрь кончился, наводнения нет, еще неделя проходит — нет. Тогда оглашают приказ — чтобы от каждого дома явились в такой–то день и час к тому месту, где недавно стояла ольха. Там соорудили помост. Возвели на него лжепророка, прочли увещевание и дали ему пятьдесят ударов кнутом. Наказание вызвало всеобщее одобрение, такова уж человеческая природа — все рады были свалить на него вину за свои страхи и легковерие.

Антон Осипович оглядел всех с видом победителя.

— Государственный ум! Верно? Пустяк, но и в пустяке видно.

— Мм–да, рисковый парень, — сказал Гераскин, — наводнение–то могло ведь случиться.

— Конечно, могло. Но мужик предсказывал не от знаний, — сказал профессор, — он использовал российскую склонность ко всякого рода суевериям. Приметы, ворожба, гаданья, знаменья. Сколько у нас такой языческой древности сохраняется.

— Петра попрекают, — продолжал учитель. — Лефорту он приказал обрезать рукава и полы зипунов у стрельцов. Петр сам ответил тогдашним своим хулителям и будущим: мол, старики страшатся, что без бороды не войдут в царствие небесное, хотя оно открыто для всех хороших людей: и с бородами, и без бород, с париками или плешивым.

Страх лишиться бороды ведь тоже из категории суеверия, вовсе не на обычаи старины Петр ополчался, длинные бороды не были связаны с религиозными представлениями. При чем тут предпочтение западному облику — татары, случается, тоже без бород ходят.

У Петра, по–моему, было предубеждение и ко всякого рода пророчествам. Другое дело — научные предсказания. К ним Петр относился серьезно. В 1705 году астрономы сообщили ему, что ожидается на территории Средней России солнечное затмение. Петр обеспокоился. Год был тяжелый. Война со шведами шла неровно. Фельдмаршал Шереметев потерпел конфузию при Мур Мызе. В Астрахани восстали стрельцы и солдаты. А тут еще солнце погаснет. Ясное дело, воспримут как плохую примету, сразу найдутся толкователи, хорошего не предскажут, набрешут всяких бед: поражение от шведов, мор, глад. Знамение не срубишь, как ольху. Надо по–другому задачу решать. По словам Молочкова, задавал он эту задачу своим ученикам: как бы они поступили на месте его? Он сделал паузу, как бы приглашая и нас подумать, но не стал дожидаться.

— Петр рассылает начальникам–губернаторам, архиереям собственноручные письма, предупреждая о затмении. Чтобы разъяснили народу. Предстоит, мол, такое явление. Это обычное, регулярное действие природы, ничего чрезвычайного или сверхъестественного. Да и какая может быть чрезвычайность, если заранее предупреждают. Разослал также Нарышкину, Головину, прочим руководителям:

“Господин адмирал! Будущего месяца, в первый день будет великое солнечное затмение; того ради изволь же поразглосить в наших людях, что оное будет, дабы в чудо не поставили; Понеже люди про то ведают прежде, то не есть уже чудо”. Обратите внимание на последнюю фразу. То есть чудо — это неведение.

Как ни странно, все, кроме разве профессора, тем не менее считали, что чудеса случаются и происходят до сих пор. Если поискать как следует в собственной жизни, обязательно найдутся происшествия странные, вещи необъяснимые, совпадения, лишенные всякой вероятности, то есть чудеса, абсолютно достоверные чудеса. Даже Антон Осипович верил и в телепатию, в летающие тарелки, снежного человека и гадания цыганок.

Гераскин, например, вспомнил, как однажды справляли у него дома день рождения, молодые были, надрались до бесчувствия. Взялся Гераскин под утро развозить всех по домам. Спустились вниз, сели в “москвич” невесть сколько народу. Сам Гераскин — за руль, завел машину, включил скорость, хотел было тронуться, сцепление выжать не может, что–то мешает. Как сковало его. Заглушил мотор, вышел из машины, глядь, под колесами лежит тесть и спит, похрапывает, уютно так устроился. Весь хмель у Гераскина вылетел, потом прошибло. Спрашивается — что это такое было?

— Вот вы мне объясните, Елизар Дмитриевич, — победно устремился он на профессора. — Я ведь шофер–профессионал, у меня все движения должны быть машинальные. А тут застопорило! Я лично верю в чудеса.

— Теперь, во времена науки, можно в чудеса верить, а вы поверьте в науку во времена суеверий.

Один за другим тут посыпались рассказы про чудеса, про знахарей, чудесные излечения, находки, даже удивительно было, сколько имеется у каждого подобных свидетельств и происшествий и как они бережно хранятся.

Итог подвел Гераскин. У его дружка случился инфаркт. Прибыла бригада “скорой помощи”. Сняли кардиограмму. Все, как полагается при инфаркте средней тяжести. В это время является соседка. Она считалась чокнутой. Услыхала про несчастье и предлагает свою помощь, даже просит. Врачи не разрешают, больной заявляет, что он верит ей. Она тут же начинает накладывать руки. Врачи ждут. Соседка подвигала, подвигала руками, говорит — готово, снова снимают кардиограмму, никаких следов инфаркта! После этого Гераскин приглашает ее к знакомому физику, у него сынишка болен воспалением легких. Подержала она руки над спиной мальчика. Ожог. Воспаление легких прошло. Физик, это папаша, начинает доказывать ей, что таких полей или лучей у нее быть не может. Согласно простейшим расчетам. Очень убедительно доказал, так, что она поверила. И потеряла свою силу.

— Разоблачил. Спрашивается — зачем? Не терпим мы чудес, вот они и кончились.



Жесточь

... Да, был жесток, отрицать незачем. Не только из–за страшных воспоминаний детства. Жестокость была в духе того времени. Колесовали и секли головы во всех странах. В одних по судебным приговорам, в других венценосцы сами наказывали. Карл XII, король, казалось бы, просвещенной Швеции, мог расправиться самым жесточайшим образом. Так произошло, например, с беднягой Паткулем.

Петр не стеснялся лично и пытать, и избивать. А так как был вспыльчив, то не успевал толком разобраться, как трость уже гуляла по спине часто невинного. Хотя бы случай с Леблоном, знаменитым французским садовником.

В Париже рекомендовали Петру для садового устройства архитектора Леблона, уже известного своими парковыми работами. Петр уговорил его пойти к нему на службу. Он рассчитывал поручить Леблону вести работы по Петергофу. Талант Леблона мог развернуться в России во всю свою мощь, не случись одной типично петровской истории.

По замыслу Петра, улицы (линии) Васильевского острова должны были посередине быть прокопаны каналами. Ширины Петр не задал. По смыслу же ширина должна позволить двум баркам свободно разойтись. Казалось, любому ясно. Осенью 1717 года он вернулся из заграничного путешествия. Первым делом отправился на свой любимый Васильевский остров посмотреть, что сделано в его отсутствие. Сделано было порядком. Меншиков, который вел эти работы, ждал похвал. Их не было. Петр мрачнел, отмалчивался. Несколько раз в течение недели он вновь приезжал на Васильевский остров, вновь обходил его, на вопросы Меншикова не отвечал.

Как только прибыл Леблон, царь повез его на остров, показал план, водил по улицам. Каналы были выкопаны слишком узко, Леблон сразу определил ошибку, встречным баркам не разъехаться, движение по таким каналам невозможно. Все это Петр и сам понимал, он дожидался Леблона, надеясь с его помощью найти какой–то выход. Можно ли как–то исправить?

Леблон пожал плечами. Сделанное непоправимо. Все срыть, сломать, строить вновь и вырыть другие каналы.

Государь долго тяжело молчал.

— И я так думаю, — хмуро сказал он.

Это была катастрофа. Два года работы пошли насмарку. Ломать, засыпать, строить заново — требовало новых чудовищных затрат. Единственное, что оставалось, — просто засыпать все выкопанное, то есть отказаться от заветного проекта. Он не раз повторял: “Если Бог продлит жизнь и здравие, Петербург будет другой Амстердам”. За время разлуки он обжил свою мечту. Она рухнула. Безвозвратно. Никто, кроме него, не видел величины потери. Город лишился, может быть, лучшего своего украшения, своей славы, задуманного дива.

Он тыкал Меншикова носом в план, схватил его за шиворот и, как наблудившего щенка, тряс, возил мордой по бумаге: “Дурень безграмотный, неуч, ни счета, ни меры не знаешь, загубил, загубил, от твоей глупости только убыток невозвратный”, — тряс нещадно. Попрекнул бомбардирским офицером Василием Корчминым, который, умело расположив батареи на острове, обстреливал шведские военные корабли. Он–то сумел пушки толком расположить, а вот Меншиков бестолочью своей в мирное время все напортил. Вытолкнул светлейшего князя вон.

Меншиков не мог простить Леблону своего унижения. Случай отомстить выдался скоро.

После неудачи с Васильевским островом, на Петергофе сосредоточил Петр свои заботы и свои надежды. Меншиков обязан был доставить Леблону все, что тот потребует, без замедления. Государь вникал во все детали устройства садов, выписывал деревья — липы, каштаны из Голландии, кедры из Сибири. Сам высаживал доставленные деревья и строго–настрого приказал их не трогать.

Леблон получил звание генерал–архитектора, без его подписи нельзя было исполнить ни одного проекта. Он строил Большой дворец, делал планировку Петербурга, зачастую он командовал Меншиковым.

Планируя петергофский парк, Леблон задумал открыть вид на зверинец, для чего обстричь дикие раскидистые кроны. Сообщил об этом Меншикову и попросил рабочих. Меншиков согласился. Работа закипела. Ни о чем не сказав Леблону, Меншиков шлет гонца к Петру в Шлиссельбург с донесением, что Леблон подрубает деревья, посаженные Петром. Весть эта привела Петра в такой гнев, что наутро, бросив все дела, он скачет в Петергоф.

Приставив высокие лестницы, рабочие рубили ветки, визжали пилы, Петр закричал, приказывая прекратить работы, помчался искать виновника.

Увидев царя, Леблон обрадовался, улыбаясь, пошел навстречу, церемонно расшаркиваясь, поклонился. И получил удар дубинкой. Французского архитектора никогда не били. В этом состоял его главный недостаток в сравнении со светлейшим князем Меншиковым. Вдобавок последовало еще длинное ругательство, не требующее перевода, колени у француза подогнулись, он схватился за сердце и тихо сполз на пол. С сердечным приступом его отнесли домой. Пролежал он несколько недель.

Утолив свой гнев, Петр осмотрел работы и убедился, что деревья от стрижки лишь выиграли. Послал извинения Леблону. Это не помогло. Шибко впечатлительный француз так и не оправился. В следующем году он скончался от сердечной болезни.

Поскольку коварство Меншикова раскрылось, государь в очередной раз прибил его.

Вспыльчивость, привычка чуть что хвататься за дубинку приводила не раз к трагическим последствиям. Никто не смел остановить царя. Наверное, то была не жестокость, Петр не получал наслаждения от своих расправ, но удержаться не мог, над ним ничего не было — ни закона, ни обычаев, ни уважения к человеку. Рабы. Все кругом рабским духом пропитаны. Способствовало и чувство личного превосходства, превосходства гения, знающего себе цену.

Жестокость вполне соответствовала порядкам во многих странах, от Швеции до Турции.

История с Паткулем тому пример.

Тайный советник Иоганн Паткуль служил у Карла XII, от него перешел на службу к Петру. И был назначен генерал–комиссаром русской армии. Переход военных специалистов из одной армии в другую был делом обычным. Король же жестоко обиделся и счел Паткуля изменником.

Петр назначил Паткуля послом к королю Августу. Когда Август заключил тайное соглашение с Карлом, отрекся от союза с Петром, Карл потребовал у Августа выдать ему Паткуля. Требование нарушало принятые правила. Ясно, что выдача обрекала Паткуля на верную смерть. Август понимал, что, уступив Карлу, навлечет на себя гнев Петра, в глазах Европы он тоже опозорится. Отказать Карлу он боялся, военное положение Августа не позволяло перечить всесильному тогда шведскому королю. Все страны остерегались его. Подумав, он решил прибегнуть к хитрости. Паткуль на время переговоров с Карлом был заключен в замок. Август пошлет группу офицеров взять арестованного Паткуля и препроводить его к шведам. Однако накануне он отправит верного человека с тайным указанием коменданту замка дать возможность Паткулю бежать. План должен был сработать безотказно, если б, увы, не вмешались человеческие страсти. Предусмотреть их нельзя, они путают любые расчеты, лишают историю порядка и логики.

Комендант, выполняя приказ, предложил Паткулю бежать с условием, что тот за это заплатит — было бы глупо не нажиться. Паткуль знал предписание Августа и потребовал освобождения бесплатного. Комендант не соглашался. Началась ожесточенная торговля. Паткуль никак не хотел уступать наглым незаконным требованиям коменданта, как будто само бегство было законным.

Жадничали, никак не могли договориться, спор затянулся, и тут нагрянули посланные офицеры, схватили Паткуля и отвели его в шведский лагерь. Бедный Паткуль. Глупый Паткуль. А его считали умником.

Карл приказал судить изменника самым строгим образом. Этим он предрешил казнь. Суд приговорил колесовать Паткуля и затем четвертовать.

По международным законам подобный акт над царским посланником был недопустим. Европа единодушно осуждала произвол шведского короля, Карлу было наплевать.

Как положено, при колесовании Паткуля растянули на колесе, раздробили ему ноги, затем руки и оставили умирать. Три дня он криком кричал, потом затих.

Шведский офицер, который производил экзекуцию, приказал палачу отсечь страдальцу голову. За это Карл его лишил чина, ибо “король не приказывал ему скоро голову отсечь, пока не замучается до смерти”. По указанию Карла труп оставили гнить на столбах.

Спустя шесть лет Август, вернув себе корону, велел собрать останки преданного им Паткуля и похоронил их.

Швеция считалась культурной страной. Карла XII историки не называли жестоким варваром. Кстати, колесование пришло в Россию и в Швецию из Франции.

Международное мнение никогда не останавливало Карла, равно как и мнение его приближенных. Даже соображения выгоды, пользы дела не могли смягчить его жестокосердия.

Один саксонский офицер был взят в плен, Карл приказал его казнить отсечением головы. Это легче, чем колесование, но также не устраивало офицера. Он вообще предпочитал жить и заявил, что готов передать королю в обмен на помилование секрет приготовления золота. Карл велел произвести в тюрьме опыты. И чтобы на глазах членов городского магистрата. Как ни странно, после разных химических процедур на глазах у всех в тигле заблестело расплавленное золото. Проверка подтвердила, что металл есть золото высшей пробы. Приговор остановили, сообщили королю, который, как обычно, где–то сражался. Король подумал и сказал, что не хочет отказаться от казни, ради золота не станет поступаться принципами. Офицера казнили, вместе с ним в глазах всех ушел как бы столь важный секрет.

Новую столицу России строили беспощадно. Согнали тысячи мужиков с ближних губерний, жили они в землянках, кругом болота, гнус, зимой мерзли, обмораживались. Не сохранилось никаких историй о милосердии к строителям. Они для Петра были рабочей силой и только. Строился ли Петербург на костях — расхожее это выражение, однако, не подкреплено фактами. Сколько погибло за годы строительства — нет данных. Учета не велось. Некоторые историки полагают, что боярская оппозиция умышленно делала из новой столицы дракона, пожирающего людей, а из царя — Антихриста. Каких–либо сведений о бунтах, недовольствах нет. Не было и массового бегства строителей. Царь строго спрашивал за эпидемии, за смертность. Сделали для работников госпитали, приюты увечным. На особо тяжелые работы сгоняли каторжников, использовали пленных шведов.

Строительство Питера если чем и отличалось, то увлеченностью. Город рос не по дням, а по часам, каменный, невиданный город. На отвоеванной земле, на морском берегу, город–порт, город–крепость. Будущая красота его уже проступала. Увлеченность Главного Строителя передавалась архитекторам, инженерам, подрядчикам, всей петровской команде.

В книгах о Сальвадоре Дали я прочел, что его мечта, так и не сбывшаяся, — побывать в Ленинграде. Помню такие его слова. “По–моему, самым великим художником России, в широком смысле этого слова, был Петр Первый, который нарисовал в своем воображении замечательный город и создал его на огромном холсте природы. Я представляю себе Ленинград строгим, как черно–белая графика...”

Энтузиазм держался недолго. Огромная стройка требовала поставок, поставки соблазняли на казнокрадство. Ловкачи быстро составляли, и огромные, состояния. Борьба ожесточала Петра. Дубинка работала все энергичней. Не помогало. Азарт стяжательства был сильнее того, что мог придумать царь. Как–то, вытачивая из кости человеческую фигуру, Петр сказал Нартову: “Кости точу я долотом изрядно, а не могу дубиною обточить упрямцев”.

Как он выразился однажды, ЖЕСТОЧЬ — его словечко — накапливалась в нем, порой доводила его до бешенства.

— Да он убийца, Глебова убил, за что? — говорил Молочков. — Подумаешь, любовник бывший жены, царицы Евдокии. Разве за это убивают? Гамильтон свою любовницу — казнил. За что? Умертвила своего новорожденного, незаконного. Разве за это убивают? Солдата безымянного заколотил дубинкой насмерть. Ежели привлечь его за превышение власти, то можно судить как отъявленного преступника. Но разве он преступник? В нем и злодейства нет. Из всех его преступлений злодейство не складывается. Петру идея Отчизны опутала сердце. Как вывести итог — не знаю. Люблю его и стыжусь своей любви. Убийца — а люблю и преклоняюсь. Оправдать хочу — и не имею права. Судить должен — и не могу. Как быть с теми, кто любил его, преклонялся перед ним? Нартов — не дворянин, не вельможа, всего лишь мастеровой, но близкое общение с Петром наполнило его сердце горячей любовью, и этот токарь жалеет царя, защищает, как может, от упреков в жестокости. Как быть с Феофаном Прокоповичем, членом Святейшего Синода, который настаивал на том, что Петра боялись не за гнев, а за совесть?

Профессор сказал:

–А как насчет вашего любимого Пушкина — гений и злодейство несовместны? Убийца — и не злодей, что же тогда злодейство? Нет уж, договаривайте.

Сережа Дремов сказал:

— Пушкин художника имел в виду. К государственным деятелям это не относится. Они все злодейничали. Но среди них ведь были гении. Александр Македонский, Наполеон...

Антон Осипович:

— Ленина добавь, не стесняйся.

Молочков сказал:

— Злодея, мне думается, нельзя усовестить. А Петра можно было. Безобразный в гневе, необузданный, он в глубине души сохранял разум, человечность. Заклятым врагом Петра была царевна Софья. Все об этом знали. Разоблачив очередной заговор, Петр приехал в монастырь, где была заточена царевна, чтобы допросить и уличить ее.

Софья даже в заключении не могла умерить строптивого своего характера, она ничего не признавала, защищалась, не выбирая выражений, нападая и обвиняя самого Петра с едкостями и колкостями, которые распалили Петра до того, что он закричал, что убьет ее, или он или она! С этими словами он выхватил шпагу. Бывшая при царевне служанка, двенадцатилетняя девочка, бросилась между ними, схватилась за ноги Петра с криком: что ты делаешь, государь, она же родная тебе сестра!

Петр замер и, помолчав минуту, простил свою мятежную, непокорную сестру, а девочку поцеловал в голову... “Спасибо, девочка, я тебя не забуду”.

Успокоясь, он вышел, покинул монастырь.

Недаром римляне говорили, что из всех победителей наиболее славен тот, кто умел побеждать страсть свою, а тем более гнев.

Профессор сказал:

— Гнев — это миг безумия.



Страдание зерна

Молочков никогда не упрекал тех, кто не понимал Петра. Его удивляло и даже восхищало, когда Петра постигали во всей его противоречивости, как это сумел Пушкин, лучший, по его мнению, петровский историк. Формулы Пушкина достойны изучения:

То академик, то герой,

То мореплаватель, то плотник,

Он всеобъемлющей душой

На троне вечный был работник.

На первом у него не случайно академик. Четыре решающих качества отобрал Пушкин.

Великим сходиться трудно, — нужно либо понимание, либо отрицание. Пушкин понимал Петра как никто другой.

Трудность состоит в том, как у Петра сочетается несочетаемое. Стеснительность и распущенность, грубость и деликатность, простодушие и хитрость...

Молочков рассказывал, как Петр восхищался европейской культурой и как варварски обращался с ней.

Впервые попав в Европу в составе Великого Посольства, Петр стеснялся, избегал большого общества. Он чувствовал несоответствие своих манер. Принцесса София–Шарлотта писала, как он рыгал за столом, не знал, для чего салфетка. Типичная история произошла в Англии. Петр желал жить поближе к корабельным верфям. Правительство сняло ему дом в Дептфорде. Отлично меблированный, вместительный дом, несколько спален, большой сад. Два с половиною месяца он провел там. После его отъезда хозяева пришли в ужас. Все было разрушено. И как! Эксперты составили описание для королевского казначейства. Спальни, обитые шелком, измараны, ободраны. Палисандровая кровать изломана на куски. Одеяла прожжены. Полотнища дамасских обоев сорваны. Каминные щипцы изогнуты, перекручены — на них молодцы показывали свою силу. Прекрасные картины перепачканы, рамы разбиты. Газон в саду взрыт. Ковры, перины изрезаны. Кресла, стулья сломаны. Садовник его величества с удивлением обнаружил, что лужайки оставлены без ухода, живые изгороди не подрезали, цветы вырваны.

Дом сторожа вообще полностью разрушен.

Похожее петровская ватага творила и в других местах. Куролесили, ни с чем не считаясь. Знай наших! Пей, да посуду бей, чтоб знали, чей ты сын!

При этом, как никто, чутко, быстро воспринимал европейскую культуру поведения. Испанский епископ сообщает в письмах, что русский царь обладает деликатностью и светскими манерами, хотя не рад большому обществу.

Еще недавно, танцуя с немками, удивлялся, какие у них жесткие кости, он принимал за них корсеты, сделанные из китового уса. Тогда же София–Шарлотта отметила, что Петр в их присутствии не позволил себе напиться, но, как только они с матерью уехали, свита и он принялись наверстывать.

И позже во второе посещение Европы, спустя почти 20 лет в нем сохраняется нежелание считаться с общественным мнением. Он умеет соблюдать нормы, но может сорваться в загул.

В Париже он подцепил двух девок на улице, привел их во дворец, позвал Куракина, еще нескольких, они заперлись в покоях и загудели — дали, как с завистью определил Гераскин, дрозда.

На званом ужине в Фонтебло он до того напился, что на обратном пути заблевал всю карету. Спасаясь от вони, герцог д’Антэн должен был выйти и пересесть в другой экипаж.

То он скуп до неприличия, платит в Париже за изготовленный ему роскошный парик в десять раз меньше положенного, торгуется в магазинах, то, покидая Париж, дает обслуге 50 000 ливров, огромная сумма по тем временам, 30 000 ливров для заводов и мануфактур, где он побывал.

В Европе считают, что его интересуют лишь корабли, техника, изобретения. А между тем он давно уже приобретает картины, по его указаниям закуплены были сотни (!) картин. Пусть это преимущественно морские пейзажи, с кораблями, эскадрами, но это живопись, и неплохая. Впервые в России жилые комнаты и дворцовые залы украшают картины.

Петр хочет сделать новую столицу прекрасной. Он приглашает из Европы зодчих, садовников, резчиков, архитекторов, бронзовщиков. Каким–то образом получилось, что почти все они оказались мастерами своего дела. Шлютер, Леблон, Растрелли и отец, и, разумеется, сын, Трезини, Микетти, Филипп Пильман. Вряд ли таланты собрались в таком количестве случайно. Петровские замыслы увлекали художников своей грандиозностью. Он умел ставить им чисто художественные задачи. По мере завершения военных усилий в нем росла потребность украсить бедную на искусства российскую жизнь. Теперь, когда страна получила победоносный флот, артиллерию, кавалерию, стало видно, что этого мало. Страх, который Россия внушает, еще не возвеличивает ее. Ей нужна красота. С той же истовостью, с какой он создавал военную мощь, он строит Петергоф — изделие чистой красоты, другого назначения у него нет. Да — символ, да — в память победы, но главное — красота. И огромный, каким он был тогда, Летний сад, Стрельна, где забили первые фонтаны, павильоны Марли, “Эрмитажа” и, наконец, любимый Петром маленький дворец Монплезир — в каждом из них соприкасаешься со вкусом Петра. В его гении заговорила поэтическая часть натуры. Он любил свой Монплезир за то, что тот стоял на берегу залива, сидя на террасе, можно было видеть и Кронштадт, и Петербург. Иногда он позволял себе любоваться отсюда красой закатов, лунной дорожкой, в спальне засыпая, он слышал плеск волн.

Монплезир был украшен картинами маринистов, здесь была его подзорная труба, телескоп, в этих покоях ему и думалось, и отдыхалось, и заботилось, и работалось.

В этом маленьком дворце более всего сохранилось Петра. Это заметили давно, недаром Екатерина Великая так любила тут проводить часы, а за ней Николай Первый являлся сюда, как он говорил — “побыть с Петром”.

И Екатерина Вторая, и Николай, и все последующие государи немало сделали для Петергофа, достраивали, прибавляли фонтанов, прорубали аллеи, а все равно здесь все приписывается Петру.

Когда–то Лейбниц рассказывал Петру, как страдает брошенное в землю зерно, прежде чем произвести плод. Страдание зерна — это запомнилось. Так он выстрадал Петербург, да и Петергоф тоже. Но зато какие плоды, какая красота выросли на этих болотах.

В его Петергофе бесчинств не будет. За подписью государя в Монплезире вывешены правила приличного поведения. “Не разувшись, с сапогами или башмаками не ложиться на постели”.



Царское сватовство

Эта история исполнялась Молочковым в духе старинных сказок о королях, принцессах и Иванушке–дурачке, — счастливая, волшебная сказка. Началась она прекрасным волнующим словом, каким начинаются все сказки, — ОДНАЖДЫ.

Однажды царь–государь устроил смотр своего любимого Преображенского полка. Шел он вдоль строя темно–зеленых мундиров. Черные шляпы, красные камзолы под кафтаном, белые чулки — молодец к молодцу, как на подбор. Особо хороша бомбардирская рота в кожаных шляпах с пером. Петухи! Государь любовался, щурился, не мог скрыть довольной улыбки.

Лейб–гвардии Преображенский полк поставлял молодежь, которую государь посылал за границу для обучения. Офицерам полка царь давал поручения особые, тайного рода, ревностных исполнителей отбирал на должность.

Шел, шел и остановился, поверх голов высматривая во второй шеренге молоденького капрала. Вид у капрала невзрачный, был он из тех невидных людей, мимо которых обычно проходят, не замечая, в любой компании держатся они в тени, так что потом и не вспомнишь — был он или не был.

Что–то в этом капрале привлекло внимание государя. Под пристальным взглядом царя капрал покраснел, вытянулся, но смотрел в глаза государя без смущения, что мог выдержать не каждый. Неизвестно, что там высмотрел Петр, осведомился — как звать? — Александр Румянцев. Имя это мало что говорило царю, хотя он вспомнил, что начинал Румянцев вроде как еще в потешных войсках. И в самом деле, он служил с Михаилом Голицыным, Александром Меншиковым, Петром Ягужинским и другими ныне видными сановниками. Все они сумели давно уже приблизиться к царю, получить и чины, и награды.

Ничего не сказав Румянцеву, государь, после смотра, спросил о нем офицеров. Те мало что могли сообщить о нем, внимание государя удивило их, капрал ничем не выделялся, служил как положено.

Вскоре полк участвовал в стычке под Гродно. Петр, как бы между прочим, справился, как вел себя капрал Румянцев? Отозвались о нем похвально. Петр произвел его в сержанты. После следующего сражения опять осведомился. Доложили, что держался хорошо. “Видите, — сказал Петр, — и сержант он исправный”. И пожаловал его в прапорщики. По завершении Полтавской победы Петр снова спросил про Румянцева. Воевал благополучно, не ранили. “Значит, и младший офицер исправный, — сказал он, — я думаю, что и в других званиях он исправен будет”. Объявил его поручиком и сделал своим адъютантом.

Исправность — вот качество, которое Петр разглядел, проверил и оценил в Румянцеве. С этого времени стал он его посылать со своими поручениями то в Копенгаген, то в Архангельск, то в Финляндию. И наконец, отправляясь в заграничное путешествие, включил его в свою небольшую свиту.

Никто из приближенных не понимал, как он выделил Румянцева из преображенцев, вроде бы не было никакого повода.

Таинственную способность Петра распознавать людей, определять человека отметил еще Пушкин. В своих анекдотах он записал:

“Всем известны слова Петра Великого, когда представлял ему двенадцатилетнего школьника Василия Тредьяковского: Вечный труженик! Какой взгляд! Какая точность в определении! В самом деле, что был Тредьяковский, как не вечный труженик!”

Или другое, слышанное Пушкиным от князя А. Н. Голицына:

“Некто, отставной мичман, будучи еще ребенком, представлен был Петру I в числе дворян, присланных на службу. Государь открыл ему лоб, взглянул в лицо и сказал: “Ну, этот плох — однако записать его во флот. До мичманов авось дослужится”. Старик любил рассказывать этот анекдот и всегда прибавлял: “Таков был пророк, что в мичманы–то попал я только при отставке!”

Подобные предсказания доставили Петру многих сподвижников. Находил он их как бы случайно и при этом безошибочно. В Навигационной школе, в Москве, среди токарей выделил юного Нартова, того, что станет блестящим инженером–механиком. Из нечаянного разговора с Ягужинским прояснились ему возможности этого человека. Некоторые “находки” впоследствии себя не оправдали, но на самом деле Петр не ошибался, это они, эти люди, становились другими, слишком сильно разъедала власть, деньги, придворный разврат.

Румянцев отличался от прочих, он не стремился попасть на глаза государю. Не было в нем искательства, Петр угадал в нем искренность, в которой нуждался, ему нужны были исполнители добросовестные, надежные, бескорыстные. Румянцев неукоснительно выполнял любые поручения. Его первого Петр выбрал для деликатнейшей миссии — привести из Австрии беглеца–царевича Алексея. Румянцев поехал, разузнал, не так–то просто оказалось вызволить царевича, пребывание его в Австрии было слишком выгодно многим. Выманить его надо было ловкостью, не скупясь на обещания, подкупы, применяя шпионство, дипломатию, обманы, — вот этого Румянцев не умел, он прямо признался в этом царю, кроме того, нужны для переговоров были сан, вельможность. Подумав, Петр нашел, что лучше всего подойдет для такой роли Толстой, самый изворотливый и хитрый из его сановников. Его Петр и послал, но придал для надежности Румянцева, чтобы быть уверенным. Ограниченность была недостатком Румянцева, но она же была его преимуществом.

Царевича доставили, и Румянцева наградили чином генерал–адъютанта и, что еще нужнее, — деревнями и землей, изъятой у казненных заговорщиков — Кикина и Матюшкина.

Сын бедного костромского дворянина, Румянцев нуждался в средствах тем больше, чем выше он поднимался. Жалованье не позволяло обзавестись семьей, казенных денег еле хватало на выезд и квартиру. Государь гонял Румянцева по своим поручениям, не заботясь о его материальных делах. Как–то Румянцев набрался духа, попробовал заговорить о своей скудости, государь отмахнулся — погоди! А годить было некуда, сорок лет стукнуло, все твердили ему — женись, а то так и останешься бобылем.

Конечно, не хватало ему форсу и состояния, на знатных невест не рассчитывал. Отчасти помогало царское благорасположение, по нему считался он женихом пристойным. Стали ему сватать девицу с приданым в тысячу душ. Для него огромное состояние. Он обрадовался, заказал новый мундир, родители невесты назначили смотрины и там же сговор, то есть помолвку. Хороший был обычай.

Зная характер государя, он предупредил родителей невесты, что ему надо получить дозволение от его величества, иначе среди приближенных не принято. За дозволением отправился во дворец. Доступ к царю имел свободный. Царь почесал щеку, спросил, видел ли он невесту, какова она? Нет, не видел, отвечал Румянцев, сказывали, что хороша и умна. Петр устроить бал разрешил, но сказал, чтобы от сговора Румянцев удержался. Обещал сам приехать, посмотреть невесту, если достойна, тогда возражать не станет.

Узнав о приезде государя, на бал съехалось множество гостей. Шел час за часом, царь не появлялся. Один из слуг подошел к хозяину, тихо сообщил, что государь был и уехал. Постоял в дверях незамеченный среди толпы, не сказался, высмотрел невесту. Когда его узнали, предупредил, чтоб не докладывали, пусть танцуют, веселятся.

И что, так и уехал?.. Так точно... Сказал ли что на прощание?.. Ничего. Под нос, в усы что–то промолвил... Что же?.. Да так вроде — нет, мол, не бывать этому!

Родители невесты, да и жених, расстроились, не понимали — чем не пришлись государю, более всех удивился Румянцев, невеста ему приглянулась, да и семья подходящая.

Назавтра государь призвал Румянцева, объявил, что невесту смотрел, не пара она его адъютанту, Румянцев лучшего достоин. Свадьбы не будет.

Бедный Румянцев пригорюнился. Отказаться легко, да что взамен. Он не скрывал своей печали. Он был послушен государю, но неробок и решил прояснить свою планиду. На его вопрос Петр обещал присватать другую невесту. Откладывать не стал, медлить — дела не бывать. В другой вечер сел в сани, Румянцев позади. Подъехали к особняку. Стоял еще не достроенный, большой, каменный. Их уже ждал хозяин. Румянцев сразу узнал его — граф Матвеев, сенатор, президент юстиц–коллегии, известный на всю Россию, человек хорошо образованный, знаток латыни и прочих языков.

Матвеев повел их в гостиную. По дороге Румянцев смотрел — шкафы, полные книг, французских и немецких. Толстые персидские ковры. Вазы. Бюсты. Принесли штоф с рюмками, кофе. Посуда серебряная. Румянцев не знал, как держаться — адъютантом либо женихом, но женихом в такой дом — представить невозможно.

Государь, однако, времени не тратил.

— Андрей Артамонович, у тебя невеста, у меня жених. Зови сюда Марию, пусть облюбуются.

Граф опешил, попробовал сослаться на нечаянность. Никаких отговорок государь слушать не хотел, велел послать за дочерью. Приметил он ее давно, на балах и ассамблеях, сам с ней танцевал, может, и не только, уж больно уверенно нахвалил Румянцеву ее милоту, веселость.

Когда она вошла, Румянцев смутился: слишком красива для него. Да и совсем молода. Девятнадцать лет — пояснил отец.

Была она в самом расцвете юной жизни, прелесть как хороша. Большая русая коса, глаза блестят, смешок играет на полных губах. Румянцев стал неуклюжим, сгорбился, старым себя почувствовал.

— Ты с ним не озорничай, — предупредил Марию государь, — он человек военный, к вашим дамским уверткам не привык. Зато строг, тебе такой муж в самый раз, строгий и верный, вернее не сыщешь.

Видно было, что сватовство доставляло Петру удовольствие. Славил Румянцева, вогнав его в пот. Потом взял графа под руку, увел из гостиной, пусть молодые облюбуются. Граф намекнул, что жених не из родовитых бояр. Сват, правда, у него наилучший, да только происхождение много значит, рано или поздно родословная скажется, к тому же образование разное, дочь языкам обучена...

Рассуждения его не понравились государю, выходило, что задевали и императрицу, ливонскую крестьянку.

— Происхождение! Мы все от Адама... В моей власти сделать Румянцева знатнейшим, — сказал государь. — Твой отец, царство ему небесное, ведь тоже не бог весть какого стрекулиста сын. Если бы мой батюшка не приблизил его, кем бы ты был? Отвечай! Я люблю Румянцева, это и есть его достоинство, оно лучше всякого происхождения!

Старик Матвеев упирался, попробовал сослаться на бедность жениха, государь увещевал терпеливо, с кем другим Петр не церемонился бы. Матвеевы же были ему близки той особой родственной близостью страшных незабываемых дней стрелецкого бунта, когда отца Андрея Артамоновича на глазах Петра сбросили с Красного крыльца на пики стрельцов и изрубили на куски.

— Помяни мое слово, Андрей Артамонович, — сказал Петр, — добрая чета из них будет! Не противься, у меня рука на это счастливая.

Делать нечего, Матвеев поблагодарил государя, принесли икону со свечой, благословили, как положено, сговор рукобитьем скрепили и, не откладывая, объявили Марию невестой. Перечить она не посмела, но закручинилась. Петр поставил перед собою обоих — жениха и невесту, полюбовался, сказал всем домашним:

— Радоваться надо, без меня не нашли бы друг дружку! Ты, Андрей Артамонович, гордиться будешь таким зятем. Даст Бог, увидишь, какое племя пойдет. Прославят они и твой род Матвеевых, и род Румянцевых.

Граф, конечно, оглушен был скоропалительностью происходящего, но виду не подал. По отъезде свата с женихом сказал дочери: “Государь не обманулся в Румянцеве как в своем адъютанте, когда нашел его, не обманется и в муже твоем”.

Свадьбу сыграли скромную. Румянцев бедности не скрывал, у государя ничего не просил, счастлив был невестой. Вскоре был бал во дворце Меншикова. Мария танцевала, как всегда, с упоением, муж стоял в стороне, любуясь ею, в это время подошел к нему один из денщиков Петра, передал записку, Румянцев, не глядя, сунул ее в карман. Танец кончился, денщик спросил его — читал ли он записку, государь ждет. Румянцев схватился за карман, прочел, подбежал к жене, объяснил ей, в чем дело. Они нашли государя в соседнем зале, упали к его ногам, благодаря. За чин бригадира, за пожалованные деревни и земли, про все это было в записке.

Государь напомнил, как сказал Румянцеву — “погоди”, — сумел погодить и дождался.

Таков нравоучительный конец этой истории.

Любопытно, однако, ее продолжение. Супружеская жизнь Румянцевых и впрямь сложилась удачно. Мария оказалась хорошей женой, доброй, веселой, ее любили и при дворе, и дом их стал одним из первых петербургских салонов. После смерти императора Александр Иванович Румянцев все так же пользовался расположением двора за свою добросовестность и бескорыстие.

Когда взял силу Бирон, то вслед за ним во власть стали входить немцы и отовсюду вытеснили последних петровских сподвижников. Подвергся опале Татищев, под арестом держали секретаря Петра Алексея Макарова, хотя никакой его вины доказать не могли. Вина его, как твердили меж собою многие, одна — русский он, а всем хотят заправлять иноземцы.

Обер–камергер Бирон свирепо расправлялся со всеми, кто осмеливался говорить против него, жаловаться. Тайная канцелярия деятельно помогала. Придворные пресмыкались перед фаворитом, он же становился все надменнее, обходился со всеми, как с лакеями. Многие знатные того и заслуживали своим раболепием, слали ему подарки, супруги их бисером вышивали Бирону туфли, халаты.

Тем временем подати становились все непосильнее, их выколачивали палками, собирали жестоко, истощали страну.

Однажды Румянцева вызвали во дворец. Императрица Анна Иоанновна приняла его в своем кабинете. Милостиво расспросила о здоровье и предложила заступить в должность президента камер–коллегии. Должность ключевая, по сути дела, президент имел контроль над многими государственными доходами — там были казенные подряды, откупы, продажа казенных товаров, таможенные сборы и так далее. Власть решающая, большие деньги через нее идут. Императрица не скрывала, что после долгого перебора поняла, что честнее Румянцева человека не найти, и обер–камергер Бирон одобрил его кандидатуру.

В ответ Румянцев сослался на свою солдатскую и дипломатическую службу, далекую от финансов, не сведущ он в этих делах, а то, что он видит и знает, вызывает у него досаду, вряд ли ему сладить с теми, кто ныне вольно хозяйничает в прочих коллегиях заодно с министрами... Императрица спросила, кого он имеет в виду?

Человек петровской закваски, Румянцев уклоняться не стал, без обиняков назвал немецкую партию, перечислил по именам подручных Бирона, не постеснялся присутствия некоторых из них в кабинете императрицы. Только он кончил, появился сам Бирон, надушенный, блистающий перстнями, милостиво потрепал Румянцева по плечу, не может того быть, чтобы генерал отказался от такого почета. Говорят, что Петр Великий выделил Румянцева, определил его в строю, точно так же и он, Бирон, вместе с ее величеством приискали его из сотен желающих и алчущих. Как же можно отказаться от такого почета, неблагодарность — худший из пороков. Что касается людей, верных слуг ее величества, напрасно он их в подозрение приводит, повторяет злые толки.

— У вас, русских, во всем виноваты иностранцы, господин генерал, потому что сами русские работать не хотят.

Бирон ожидал ответа холодно, безулыбчиво. Это был вызов. Одолеть Бирона еще никому не удавалось, Румянцеву следовало смириться, глупо было вступать с ним в спор, да еще перед лицом государыни. Но и отступать он не мог. Расчет Бирона был на то, чтобы обломать строптивого.

Хотелось отмолчаться, понимал, что завернулось круто, кончиться может бедой. Всего лишь поклониться–повиниться, этого и ждут от него, принять должность, а там видно будет. Он обратился к императрице, но слова у него вырывались совсем не повинные. Налоги непосильны. Обер–прокурору выгодно, чтобы собирал поборы кто–либо не из немецкой клики, не иноземец. Это он, Румянцев Александр Иванович, должен разорять уезды, по миру людей пускать, а собранные денежки пойдут прежним расточителям.

Ее величество позволила Румянцеву договорить, никого более слушать не стала, отпустила всех, ничего не сказав.

Слух о дерзностной речи Румянцева облетел чиновную столицу, обрадовались, что, наконец, государыне правду в уши вложили, причем не жалобщик, обиженный Бироном, как раз наоборот. Гадали, сойдет ли сия выходка генералу, что, если удастся Румянцеву одолеть фаворита?

Прошел день, второй, на третий приехали из Сената с требованием явиться в суд. Следствие длилось неделю, в мае 1731 года суд Сената приговорил А. И. Румянцева ни много ни мало к смертной казни за противогосударственные речи.

Подобной суровости не ждали. Бирон показал свою силу.

В самый последний час государыня заменила казнь на помилование. Приказано было сослать преступника в Казанскую губернию, лишив чинов, орденов и пожалованных денег. В деревне за семейством был установлен строжайший, неслыханный по тем временам, надзор. Лишенный жалованья Румянцев жил на средства жены. Она тратила свое имущество на пропитание. За всеми расходами следил приставленный к ним капитан. По указанию Бирона любые покупки, любую мелочь должен был разрешать капитан, он же просматривал письма, получаемые и отправляемые, списывал с них копии и отправлял со своими донесениями лично Бирону. Шел месяц за месяцем. К Румянцевым никого не допускали. Строгости, придирки становились невыносимыми. Бирон надеялся, что Румянцев сорвется, выгонит капитана, надерзит, нарушит инструкцию, и тогда можно будет заточить его в острог. Румянцев терпел. “Погоди”, — как бы повторял ему государь, его государь, и он годил, ждал в спокойной уверенности. Чего ждал — не его ума было дело, его дело было верить и годить, государю виднее. Так было с того дня, как Петр остановился перед строем Преображенского полка. Мария, его супруга, прониклась той же уверенностью. Хотя бы потому, что брак их, вопреки всем сомнениям родительским, оказался счастлив. И здесь, в этой Алтырской глуши, судьба из скудных своих наделов все же выкраивала им радости — то удачная рыбалка, то сынок Петя обрадует своим французским.

Четыре года провели они в “особом смотрении”. В столице Матвеевы хлопотали за них. Графу фельдмаршалу Миниху нужен был опытный генерал, к тому же верный человек в его борьбе с Бироном, в результате из Петербурга в Казанскую губернию послан был чиновник с высочайшим указом.

Мать между тем обучала сына языкам со всей тщательностью, точно знала, что готовит России будущего фельдмаршала Румянцева–Задунайского. А Петром его назвали, разумеется, в честь Петра Великого. Родился он при его жизни, несколько дней в январе 1725 года прожить успел при его царствовании, чем потом гордился.

В те времена фортуна тешилась, вовсю играя человеком. И вверх взлетали случайно, и низвергались нежданно–негаданно. Короткий миг менял местами верх и низ. Мария никогда не корила мужа за его отповедь фавориту, да и ему ни разу не пришла мысль написать прошение Бирону.

Итак, бумага — высочайший указ — предписывала ехать ни много ни мало — губернатором в Астрахань.

Только расположилось семейство в Астрахани, пришло назначение более высокое — правителем Казанской губернии. Далее приходило поручение за поручением, посольские, военные. Так и шло вплоть до кончины Анны Иоанновны. Известие об этом Румянцев получил в дороге на Константинополь, следом его настиг другой указ — о низвержении Бирона, он был приговорен к четвертованию. Офицеры фельдмаршала Миниха схватили его ночью, силою связали, отвезли на гауптвахту. На престол вступила дочь Великого Преобразователя Елизавета Петровна. Бирона помиловали, сослали в Сибирь, Марию Румянцеву призвали во дворец, пожаловали статс–дамой, мужа и ее саму возвели в новое графское достоинство, при этом Мария, смеясь, напомнила мужу слова Петра — долго гожу, да вдруг отплачу.

Молочкову нравилась эта пара, хотелось бы оставить их в счастливую пору, не вести их в старость, в болезни и разлуку. Жаль, конечно, что единственный их сын пока еще предается беспутству, ведет разгульную жизнь, совершает “худые поступки”, не жалея родителей. Отец безмерно огорчен таким поведением, стыдно перед государыней, перед генералом Апраксиным, у которого служит молодой граф.

Еще жальче, что отец так и не узнает, что его Петр Румянцев окажется замечательным полководцем, разовьет русское военное искусство, станет фельдмаршалом, навсегда прославит фамилию Румянцевых, в честь его побед будет установлен обелиск в Петербурге. Ничего этого Александру Ивановичу знать не дано. А внук его, Николай Петрович, будет министром иностранных дел, канцлером России, создаст Румянцевский музей для своих коллекций и библиотеки.

Так Петр вызвал к славе этот род, сумев высмотреть его росток в шеренге своих любимых преображенцев.

[...]

Журнальный вариант. Продолжение. Начало см.: “ДН”. 2000. № 5.





© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте