Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2000, 4

Неоткрытый космос


Валентина Пономарева

 

Неоткрытый космос

Это не роман и не повесть — здесь нет сюжетной линии, которая, как меня учили в школе, должна быть в каждом литературном произведении, отвечающем требованиям метода соцреализма. Нет здесь и вымысла. Да я и не тешу себя мыслью, что написала (или, как принято говорить, — создала?) литературное произведение.

Это не мемуары — я не придаю столь большого значения собственной персоне. Это также не историческое исследование, хотя все началось с попытки заполнить совсем небольшой (и не такой уж важный) пробел в истории космонавтики — историю первого женского космического полета. К этому подтолкнули меня многочисленные вопросы о том, как все было на самом деле, и надоедавшие сверх всякой меры требования друзей: “Пиши!” Когда приходилось выступать, часто спрашивали — как вы считаете, состоялась ли ваша жизнь? Мне и в голову никогда не приходило, что может не состояться простая, обыкновенная человеческая жизнь. Однако — спрашивают! И вот из воспоминаний и дневниковых записей о моей краткой “космической эпопее”, из раздумий о том, что предшествовало и что воспоследовало и почему все получилось так, как получилось, вышла эта рукопись.

 

Развилки

В начале жизненного пути, стоя на развилке, часто и не представляешь, куда заведет тебя та дорога, которую ты выбрал. Только потом начинаешь задумываться, где была та исходная точка, с которой начался твой, именно такой, какой есть, жизненный маршрут?

Я раздумывала об этом на космодроме, во время подготовки к полету Терешковой. Для космонавтов каждый день крутили фильмы в небольшом зальчике, и событием для меня оказалась картина по мотивам рассказов О’Генри. Особенно потрясла новелла “Дороги, которые мы выбираем”. Осталась запись в дневнике:

02. 06. 63 г.

“Дороги, которые мы выбираем”.

Разбойник и убийца Акула Додсон рассказывает, как в 17 лет убежал из дома: “Дошел до перекрестка и не знаю, куда мне идти, с полчаса раздумывал, потом повернул налево. Я часто думаю, что было бы со мной, если бы я выбрал другую дорогу”.

“Было бы то же самое, — говорит его товарищ. — Дело не в дороге, которую мы выбираем: то, что внутри нас, заставляет нас выбирать дорогу”.

То, что внутри нас, заставляет нас выбирать дорогу...

Тогда, на космодроме, и потом, вернувшись в Москву после полета Валентины, я очень много думала о “развилках” в моей судьбе. Перечитывала О’Генри; мысль о том, что дело не в дороге, которую мы выбираем, а в том, что внутри нас, звучала у него очень настойчиво. Я снова и снова проходила в мыслях свои дороги, подолгу задерживаясь на каждой развилке, пытаясь понять, почему делала тот или иной выбор. И еще, как и Акулу Додсона, меня мучил вопрос — что было бы, если бы... Но ответа на этот вопрос нет: я живой человек и не могу, как герой другой новеллы, пройти от Перекрестка и до конца все Дороги Судьбы — налево, направо, прямо — и посмотреть, куда приведет каждая из них. Наверное, О’Генри прав, и если то, что внутри нас, останется неизменным, то и Дорога, какие бы ни делала зигзаги, в конце концов приведет к тому же месту. Оглядываясь назад, я с удивлением обнаружила, что каждый поворот на моей жизненной тропе все ближе и ближе подводил меня именно к этой, космической дороге, несмотря на то, что выбор каждый раз определялся то эмоциями, то “велением времени”, а то и вовсе какими-то случайными обстоятельствами.

 

Дорога налево

В школе я занималась в драмкружке. Мы ставили отрывки из пьес, которые “проходили”, я в них “играла”, на всех вечерах читала стихи, и считалось, что я “не без способностей”. Однажды в школу приехали тетеньки из РОНО отбирать девочек на районный смотр художественной самодеятельности. Я приготовила два стихотворения — Маяковского “Киев” и Симонова из цикла “Друзья и враги” — и все никак не могла выбрать, какое прочесть. Внутренний голос говорил, что нужно читать “Киев” — стихотворение не хрестоматийное и с редкой для Маяковского лирической ноткой:

Лапы елок, лапы, лапушки...

Все в снегу, а теплые какие!

А симоновский цикл только что появился, его часто читали по радио и на концертах — что я могла добавить? Может, прочитай я Маяковского, меня и “отобрали” бы, а дальше — кто знает?.. Но я прочитала Симонова.

Это и потом случалось — поворачивала не туда, куда звал внутренний голос, причем (не всегда, но часто) — с полным сознанием, что делаю не то.

Я страстно любила литературу, читала Писарева, Белинского, Добролюбова, ездила на лекции в Политехнический музей и в Университет. “Литература есть нечто такое, от чего бьется сердце и горит голова”. Не помню, кто это — Белинский или Писарев, но так и было: школьные сочинения писала с бьющимся сердцем и горящей головой, и по литературе была первой ученицей в классе. Наша учительница Анна Борисовна часто писала развернутые рецензии на мои сочинения, на сочинение по Маяковскому написала рецензию на две страницы красными чернилами, которая заканчивалась словами: “Считаю Вас очень способной и полагаю, что Вам нужно выбрать Литературу своей профессией”. Недавно, взявшись писать, я извлекла на свет божий эту тетрадку, которую сохранила мама...

Но я считала, что стоящий человек (а я, конечно, причисляла себя к стоящим!) должен заниматься исключительно техникой (как раз в то время шла бурная дискуссия между “физиками” и “лириками”). И подала документы в Инженерно-физический институт. Анна Борисовна смертельно обиделась и перестала со мной разговаривать. А внутренний голос был почти не слышен — заглушен зовом времени.

Должна сказать, что в дальнейшем (хоть и не так скоро) я поняла, что напрасно повернула налево, и временами горько жалела об этом: несмотря на диплом инженера-механика с отличием и кандидатскую диссертацию, я всегда ощущала свой невысокий “потолок” в этой сфере. Если смотреть правде в глаза — я и есть тот самый “середняк”, который “пошел в науку”. Никогда не билось у меня сердце и не горела голова за работой, и образ филфаковских аудиторий университета, бывало, тревожил...

Но ничего нельзя уже было сделать: я попала в колею.

19 ноября 64 г.

Как никогда жалею, что 15 лет назад сбилась с дороги. Мне бы быть биологом, искусствоведом, мало ли кем, только не инженером. Вся эта премудрость, которой я набиваю голову, лежит там мертвым грузом, и его не провернешь...

Потосковав о Несбывшемся, продолжала я плыть мимо его высоких туманных берегов.

 

Дорога направо

Моя школа была расположена по соседству с Московским авиационным институтом, они были нашими шефами. А в МАИ был аэроклуб, и в тот год, когда я заканчивала школу, они организовали у нас парашютный кружок. Зимой к нам приходил студент-парашютист Юра Борисевич и проводил теоретические занятия, и старшеклассницы, человек 10—15, охотно их посещали (прыгать, правда, собрались только двое — я и моя подруга Мика Виссинг).

Прыгать должны были весной, но все откладывали и дооткладывали до лета, я к этому времени прошла собеседование и была зачислена студенткой Московского инженерно-физического института. В день прыжков мы с Микой рано утром пришли в аэроклуб (дома я не сказала, куда иду).

День с утра задался счастливый, погода была прекрасная. Весело грузили парашюты на грузовик, весело ехали по Ленинградскому шоссе в кузове на горе парашютов. И студенты-курсанты оказались замечательными. И всю дорогу пели замечательные студенческие песни. И лес, и аэродром в лесу — все было великолепно. Потом прыжок — я сумела себя преодолеть, хотя было ужас как страшно. И обратная дорога, уже в темноте, со счастливым чувством от этого длинного и яркого дня. Дома мне, конечно, попало: я заявилась ночью, с распухшим носом и прокушенной нижней губой (при приземлении стукнулась подбородком о запасной парашют). Но все равно спать легла с удивительным чувством в душе.

Этот день перевернул мою жизнь. Мне захотелось стать студенткой МАИ, только МАИ! И я поехала в МИФИ забирать документы. Но... мне их не отдали. Декан, у которого нужно было подписать заявление, сказал: “Ну что вы, авиация — это же паровозная техника, всю жизнь будете чертить болт с гайкой, а мы — на переднем крае науки, за нами будущее”. Я уехала в смятении и несколько дней не могла ни на что решиться: перспектива всю жизнь чертить болт с гайкой пугала. Отец сказал: что тот, что этот технический вуз — разница невелика, а мама была напугана моими метаниями и призраком аэроклуба. Устав думать, с пустой головой однажды опять поехала за документами и опять вернулась ни с чем. И терзания. А в третий раз попала не к декану, а к его заместителю — помню, это был совсем молодой человек. Ни о чем не спросив и даже не взглянув на меня, он написал резолюцию: “Выдать документы”.

Я вышла из института в состоянии некоторого ошеломления: добилась наконец, а что дальше? А дальше обстоятельства складывались не очень-то хорошо: прием заявлений в МАИ уже закончился. Если бы не аттестат с золотой медалью, осталась бы я, как буриданова ослица, голодной между двух стогов сена...

Однажды в аудиторию к нам, “козерогам” (так называли первокурсников), пришли двое ребят с третьего курса и рассказали, что есть такой замечательный научный кружок, который называется “Кружок высотных полетов”. Он существует на всех курсах самолетного и моторного факультетов, студенты в нем занимаются изучением широкого круга вопросов — планетологией, космогонией, теорией реактивного движения, изучают труды Циолковского и других пионеров ракетной техники; ребята со старших курсов работают в конструкторских бюро над различными “задачками”, а после окончания института перед ними открывается блестящая перспектива “на самом переднем крае науки и техники”. Я плохо представляла себе, какой край науки “самый передний”, но записалась.

Я тогда не знала, что скрывается под скромной вывеской кружка высотных полетов, не знала и того, что кружком руководят энтузиасты идеи полета человека в космос, которые уже достаточно долгое время негласно занимаются ее разработкой. (Негласно потому, что в то время ракеты рассматривались исключительно как боевое оружие, а идея космических полетов считалась вредной фантазией, отвлекающей силы и средства от решения насущных задач.) Целью этого разветвленного кружка, пронизывающего все курсы двух “самых главных” МАИвских факультетов, и была подготовка кадров, чтобы к тому времени, когда идея созреет и обретет права гражданства, быть во всеоружии. Слово “космос” в названии кружка отсутствовало именно вследствие “вредности” идеи: у научного начальства возникала немедленная и однозначная реакция — “закрыть!”. Не торопились посвящать в тайны и новеньких, просто старались расширить рамки образования, придавая ему нужный “крен”, и исподволь приобщали к космической идее.

Нашим “козерожьим” кружком руководили ребята с третьего курса, чаще других приходили Герка Иванов и Саша Платонов. Иногда на горизонте появлялся “взрослый” человек, и было понятно, что он-то и есть “самый главный”. “Взрослый” был молчалив, казался загадочным, иногда приходил в военной форме, и я перед ним несколько робела. Это был Олег Викторович Гурко, инициатор создания кружка, его главный идеолог и руководитель, пламенный энтузиаст идеи полета человека в космос, работавший в группе М. К. Тихонравова и впоследствии принимавший непосредственное участие в обосновании технической возможности запуска спутника Земли — в то время это было вовсе не очевидно!

И впоследствии оказалось, что никакой он не “загадочный”, а удивительный человек, обладающий просто уникальной способностью генерировать идеи и находить выход из кажущихся неразрешимыми научных и инженерных тупиков, к тому же очень добрый, обращенный лицом к людям. Когда судьба снова свела нас через много лет, у нас завязалась крепкая дружба, которой я очень дорожу.

К слову сказать, многие кружковцы стали ведущими специалистами ракетно-космической отрасли, и никто не изменил космической идее. Кроме меня — как только в аэроклубе начались полеты, я напрочь забыла про все остальное.

 

Дорога прямо

После окончания института я получила предложение остаться на кафедре термодинамики и теплопередачи, на которой в последние два года учебы работала лаборантом, но по оголтелому своему экстремизму не согласилась: я рвалась на “передний край”, а перспектива стать преподавателем казалась унылой и безрадостной. И меня направили в ОКБ-1, теперешнее НПО “Энергия”. Но тут вмешалась Судьба: мои домашние категорически воспротивились этому — на работу пришлось бы ездить на электричке, а я была уже замужем, и ожидался ребенок. Казалось бы, чего проще — остаться в такой ситуации на кафедре, благо место было еще свободно и работа рядом с домом. Но я не захотела и опять стояла на развилке, не зная, куда направить свои стопы. Тогда один из старших кружковцев, с которыми я все-таки не теряла связи, “устроил” меня работать в Отделение прикладной математики Академии наук СССР (теперь это Институт прикладной математики им. М. В. Келдыша).

Шел 1957 год, идея полета человека в космическое пространство переместилась из категории вредных фантазий в категорию первоочередных (и совсекретных) задач. Отделение имело к этому самое непосредственное отношение, а директор Отделения, академик М. В. Келдыш, был Главным теоретиком космонавтики.

Вот так все и получилось. И для меня это действительно была уже дорога, идущая прямо.

Между прочим, моя однокурсница Галя Королькова, с которой мы вместе летали в Центральном аэроклубе и которая работала в ОКБ-1, не сумела пробиться на отборочную медицинскую комиссию, так же как и Розалия Шихина, впоследствии чемпион мира по самолетному спорту, хотя обе предпринимали энергичные усилия — ходили к Каманину и в другие инстанции. Как я говорила, набирали в основном парашютисток, а меня рекомендовал сам Келдыш — Его Величество Случай...

 

Несостоявшийся полет

Решение о назначении командира корабля “Восток-6” принималось Государственной комиссией после завершения подготовки и по сложившейся практике объявлялось космонавтам накануне отлета на космодром. 21 мая 1962 года, перед “нашим” полетом, Государственная комиссия приехала для этой цели в Центр.

За столом сидели Келдыш, Королев, Каманин... Заседание было коротким, и чуда, конечно, не произошло — было объявлено, что командиром корабля назначена В. В. Терешкова, запасными — И. Б. Соловьева и В. Л. Пономарева. Двух дублеров назначили “ввиду сложности женского организма”.

Что я тогда почувствовала? Тот единственный шанс, который дала мне Судьба, не реализовался. Потом нам говорили, что все впереди, следующие полеты будут сложнее и интереснее — и были моменты, когда я этому верила, и даже такие моменты, когда обещания начинали реализовываться, но тогда увиделось ясно, так, как если бы вдруг рассеялся туман и перспектива открылась в четком и резком освещении, — ничего не будет!

Впоследствии меня (остальных, наверное, тоже) неоднократно спрашивали, почему была выбрана Терешкова. Что я могу сказать? Начальник Центра подготовки космонавтов Е. А. Карпов перед стартом говорил с нами на эту тему, со мной и с Ириной по отдельности. Ирине сказал, что для первого женского полета нужен человек “контактный”, умеющий общаться с большими массами людей, так как после полета придется много ездить по зарубежным странам и по Союзу с выступлениями, а Ирина по характеру несколько замкнута. (Кстати, она рассказала об этом разговоре едва ли не четверть века спустя, когда готовилась первая публикация о нашей группе в журнале “Работница”.) А мне Евгений Анатольевич сказал, что по политическим соображениям должен лететь “человек из народа”, а я имела несчастье происходить “из служащих”, как писали в анкетах. Евгений Анатольевич проявил такт и мудрость, постаравшись нас утешить, и нашел что сказать каждой. Когда решение принимается “по политическим соображениям”, не поспоришь, и вроде не так обидно.

Терешкова оказалась достойна своей судьбы, с послеполетной ролью справилась блестяще, и я вовсе не уверена, что мне была бы по плечу та роль, которую она играет в общественной жизни. Что же касается нашей подготовленности к полету — тут мы шли “ноздря в ноздрю”, и, когда меня спрашивают, я с чистым сердцем говорю, что из всех нас выбрали человека, наиболее подходящего для будущей общественной деятельности, — и не ошиблись.

В первое время после полета Терешковой казалось, что у нас есть будущее. “Вы все будете в космосе”, — сказал Королев в тот памятный день, когда было объявлено, что командиром корабля назначена Терешкова.

Новая жизнь началась с сентября: мы поступили учиться в Военно-воздушную академию им. Н. Е. Жуковского. Для Вали, Тани и Жанны образовали специальную группу, нам с Ириной, как имеющим высшее техническое образование, предложили присоединиться к ребятам (они проучились уже два года). Но я решила, что авиационного института и курсов при мехмате достаточно, и тогда меня направили в адъюнктуру.

Итоги я подводила после своего дня рождения. В дневнике крупными буквами написано: “Началась Новая Эра”.

21. 09. 63.

На сегодняшний день мы имеем:

1. Ясную обстановку по крайней мере на полтора года: герои и женщины к полетам не готовятся. Это очень хорошо. Это просто великолепно, т. е. великолепно то, что это ясно.

2. На носу мы имеем экзамены в адъюнктуру и полное отсутствие необходимой для этого подготовки.

3. Кажется — четыре дня в неделю для учебы.

4. Полный сервант разнообразных рюмок (несмотря на лозунг “подальше от сервантов и корыт”).

5. То, что должно было идти первым номером — 30 лет. Тридцать. Юбилей. И это меня не огорчает. Т.е. это меня не огорчает как женщину, но огорчает (и очень!) как к-та (я не могла позволить себе написать слово “космонавт” применительно к собственной персоне в своем совершенно несекретном дневнике. — В. П.) .

А еще мы имеем бешеный темп жизни. Но теперь, кажется, наступает затишье — “юбилейных речей торжество” отгремело, объявляется полусухой закон, сегодня и завтра проведу дома регламентные работы и отдам всю душу английскому, истории партии и динамике полета.

К защите дипломов в Академии приступили с лета 67-го года, одной из первых, если не ошибаюсь, защищалась Ирина. После ее защиты поехали небольшой компанией в ресторан на Речной вокзал, сидели за столиком у воды, радовались ее успеху, жизни, блеску реки, солнцу. Хорошо было... В ознаменование одержанной победы утопили портфель, с которым она все эти годы ходила на занятия, только вот не помню сейчас — неужели вместе с книгами? Или, может, положили кирпич?

Для космонавтов была открыта новая специальность — “инженер-летчик-космонавт”, девчонки тоже получили такие дипломы, а я так и осталась инженером-механиком. Но это не мешает мне жить.

...Как рассказать о том, какие мы были? Л. Н. Толстой, забыла уже где, пишет, что это заблуждение — думать, что человек всю жизнь обладает одними и теми же определенными качествами. Люди, как реки — говорит Толстой: вода в них одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то широкая, то теплая, то холодная, то мутная, то прозрачная. Мне очень нравится это — люди, как реки...

Так вот: мы. Мы собрались в Центре в марте—апреле 1962 года. Первой, в начале марта, прибыла Валентина Терешкова, вскоре приехали Ирина Соловьева и Таня Кузнецова, Жанна Еркина появилась 10 апреля, а я — 12-го. Все мы пришли со своим жизненным опытом, и каждая принесла что-то особенное: Валя — задор и навыки комсомольской работы, Жанна — неистребимую доброжелательность и желание всех со всеми примирить. Самая, пожалуй, сильная струя в нравственном климате нашей группы — дух спортивной состязательности, который принесли с собой Ира и Таня. Обе они пришли из сборной команды СССР по парашютному спорту, то есть из коллектива, в котором существуют свои законы и нормы поведения. И надо сказать, что “спортивный” стереотип поведения в наших условиях обрел благодатную почву: мы знали, что полетит только одна из нас, и каждая считала себя достойной.

Ну а что принесла с собой я? Очень трудный вопрос. Точнее, трудно на него ответить честно и искренне. Попытаюсь.

К моменту моего появления взаимные притяжения и отталкивания в группе уже наметились, и образовалась трещинка, очень тоненькая, даже изнутри едва различимая, а уж постороннему глазу и вовсе не заметная. Но она была. Естественно, появление нового лица должно было как-то изменить сложившуюся ситуацию: либо разрядить ее, либо усугубить.

И к великому моему сожалению приходится признать, что я не принесла того, что должна была бы принести, — мудрости и спокойствия. Я была старше девчонок, замужем, имела сына, и жизненный опыт у меня был больше и разнообразнее. Я могла стать той “точкой покоя”, о которую разбивались бы и гасились волны эмоций. Но не было у меня мудрости и спокойствия. А эмоции — были! И трещинка так и осталась. Иногда она зарастала, а иногда расширялась и превращалась в глубокий каньон.

Потом я пыталась понять, почему отношения складывались именно таким образом. Причин, наверное, было несколько, и самая существенная, может быть, — замкнутость нашей жизни: мы жили очень тесно, что называется, нос к носу, в значительной, хотя и специфической изоляции от внешнего мира. От родных и близких оторваны, а чтобы образовались новые дружеские связи, нужно время. Людей вокруг было много, больше, чем в прежней жизни, — люди, которые строили корабли, шили скафандры, “ставили на борт” эксперименты, подвергали нас разнообразным испытаниям, учили, лечили, тренировали, возили, кормили... Не могу сказать, что лица мелькали, как в калейдоскопе, но они появлялись и исчезали, а мы стояли, как на юру, открытые всем ветрам и всем взорам.

Позднее, спустя почти 30 лет, я опять попала в такую жизнь, вроде бы и свободную, но очень замкнутую и ограниченную: жила в Кабуле на маленьком пятачке за забором с вооруженной охраной. И поняла, что “так жить нельзя”: жизнь не должна замыкаться в малом пространстве и узком круге лиц, это искажает пропорции — мелкое и незначительное приобретает внушительные размеры, изменяется окраска событий, да и само представление о жизни искажается. И если среди “ограниченного контингента” окажется человек с повышенной эмоциональностью — тогда беда! Наблюдая все это в Кабуле, я вспоминала свою давнишнюю жизнь в профилактории Центра подготовки космонавтов — тоже за забором (с колючей проволокой и собаками по ночам) и тоже очень жестко регламентированную. Конечно, такого чувства оторванности от всех и вся, как в Кабуле, у меня не было, и если бы я тогда задумалась о своем мироощущении, вряд ли включила бы в него оторванность от мира. Но границу между собой и миром мы ощущали: нас было пятеро на весь Советский Союз, мы были отдельно от всех, мы были особенные. Я говорю от собственного лица, но думаю, что и остальные в той или иной мере чувствовали то же. Кстати сказать, именно на этом этапе, когда ты остро ощущаешь свою избранность, но она, эта избранность, еще не реализовалась, и залетают в душу семена величия, которые потом прорастут под фанфары. И, может быть, из-за этого ощущения тайной избранности (“высокомерие безымянной славы”, по чьему-то удачному выражению) так круто ломались потом судьбы... Но это к слову.

В формировании отношений внутри группы сыграло роль и то, что мы существовали отдельной административной единицей: ребята, посовещавшись, решили не включать нас в состав Отряда — считая, видимо, что женщины в космонавтике явление временное. Потом слышала я и от Гагарина, и от Шонина (он одно время был секретарем нашей партийной организации), что решение сделать нас “отдельной единицей” было ошибочным.

Сейчас не восстановить всех перипетий наших отношений, всех приливов и отливов нашей вражды и дружбы. Есть дневники, но события там все больше обыденные и на сегодняшний взгляд незначительные, а оценки, конечно, односторонние.

Нас часто спрашивали во время подготовки к полету, да и потом, есть ли у нас конкуренция? Мы — наверное, потому, что слово “конкуренция” было тогда из разряда “неприличных” — единодушно и очень решительно отвечали, что нет. Но как же “нет”? Ведь каждая старалась как можно лучше пройти очередную тренировку или испытание (за счет собственного труда и пота), и, конечно, все внимательно следили за результатами остальных и сопоставляли со своими. Однако пакостей друг другу мы не делали, наоборот, всегда старались помочь. Когда кто-то проходил очередное испытание, остальные “болели” за подругу, а к возвращению готовили какой-нибудь маленький подарочек — этот порядок завела Ирина, и он продержался до самого полета. Помню, когда я вернулась из сурдокамеры, девчонок дома не было — летали, а на моей подушке лежала открытка с кратким приветствием, шоколадка и пластмассовый олененок. Не могу передать, как было приятно!

Перед внешним миром мы держались единым фронтом и друг друга не “продавали”. Такая, например, ситуация: мы с Татьяной иногда покуривали — тогда это входило в моду у московских девиц. Курить космонавтам было категорически запрещено, и мы всегда прятались в какой-нибудь закуток. Но однажды кто-то все-таки нас “засек” и “заложил”, и на очередном служебном совещании в субботу куратор нашей группы Григорий Герасимович Масленников сказал — есть, мол, сведения, что некоторые из вас курят. Валентина, хоть и знала, что это так, с возмущением отвергла обвинения: “Девчонки? Курят?! Да вы что! Я, как старшая группы...” Перед таким натиском Григорию Герасимовичу ничего не оставалось, как снять вопрос с повестки дня.

Мы не скрывали друг от друга своих трудностей и недомоганий. Когда у меня вдруг начались боли в желудке, я, потерпев какое-то время, пожаловалась нашему терапевту Андрею Викторовичу Никитину (неофициально, разумеется). Он сказал, что это невралгия, и выдал огромную бутыль какой-то микстуры. Девчонки знали, что я принимаю лекарство, и если я забывала убрать бутыль от посторонних глаз подальше, кто-нибудь обязательно прятал ее в тумбочку.

Не приняв в Отряд организационно, ребята тем не менее считали нас “своими”, помогали, опекали, учили.

После переезда в Звездный я начала ездить в академию вместе со всеми и поняла, что этот час, пока ехали в автобусе от городка до Жуковки, разговоры “за жизнь”, “за работу”, шутки и смех — настоящая роскошь человеческого общения... Как-то после занятий в академии зашли толпой в книжный магазинчик, и я купила книжку стихов, не помню уж, какого автора. В автобусе Гагарин спросил: “Что, хорошие стихи?” Я сказала — да (стихи мне действительно понравились). Он взял книжку, полистал, потом принялся читать вслух. И по мере того, как он читал, мне все больше становилось не по себе — стыдно было и за себя, и за автора. Ребята посмеивались, а я думала: да где же были мои глаза, когда я ее покупала? Считала ведь себя знатоком и ценителем поэзии — и так посрамлена! А Гагарин — откуда у него такое чутье к нарушению законов гармонии и красоты? И как беспощадно его интонация подчеркивает фальшь! И, может, впервые тогда я подумала, что вовсе не напрасно журналисты в своих статьях наделяют Гагарина разнообразными качествами в превосходной степени. Чтобы понять неординарность человека, нужны неординарные обстоятельства , а в обыденной, повседневной жизни человек кажется обычным... Не одна я, наверное, думала, что просто Гагарину повезло стать Первым, а все славословия в его адрес — не более чем обязательный атрибут нашей жизни, который, как это обычно бывало, мало отражает реальную действительность. Потом жизнь внесла коррективы в наши представления...

Разумеется, в отряде были симпатии и антипатии, существовали микроколлективы и подводные течения, незаметные для постороннего взгляда. Вообще, все, что происходило в отряде, старались в отряде же и разрешить, не вынося сор из избы. Рассказывали, в отряде был обычай: если вдруг кто-нибудь из героев проявлял “элементы зазнайства”, его “купали”. Иногда они приезжали на завтрак и говорили, например: “Вчера Германа искупали”. Я как-то спросила: как — искупали? Что это значит? Говорят — поставили под душ прямо в одежде. Почему-то больше всего меня занимала мысль, как же потом высушить и отгладить форму. Мне тогда казалось, да и теперь кажется, что, скорее всего, это было какое-то символическое действо. Спрашивать сейчас не хочется, кто-нибудь сам напишет. Если же случалось какое-нибудь серьезное происшествие, которое паче чаяния получало огласку, то приезжал Каманин, собирал отряд и устраивал “разнос”.

Разносы Каманина до сих пор вспоминаю с содроганием. Собирали отряд, приходил Карпов, другие начальники. Каманин садился за стол напротив всех, бывал хмур, на скулах ходили желваки. Он произносил разгромную речь, в его изложении детали происшествия выглядели устрашающе, хотя были они вполне тривиальны: ну, выпивка, ссора с женой, случайная драка без членовредительства или еще какое-нибудь нарушение морального кодекса строителя коммунизма. “Про вас же песни поют!” — заключил однажды Каманин свою гневную тираду. Космонавты сидели в мрачном молчании. Тот, кто “попался”, был свой человек, товарищ, и в душе никто его не осуждал: все живые люди, с каждым может случиться... Я всегда чувствовала себя так, как будто это меня выволокли на публичную порку, убеждена, что и всем было страшно и противно. Приходилось кому-то выступать от имени отряда, наверное, тому, кто в это время был парторгом, — выступали без энтузиазма, невооруженным глазом видно было, что “отбывают номер”. Знали: таковы правила игры, судьба провинившегося решена, а все происходящее — ритуальные танцы... Мы, девчонки, старались как-нибудь увильнуть от этих разборок, куда-нибудь забуриться. Не удавалось — это была хорошо отлаженная машина, а от машины не спрячешься...

В 64-м году из отряда с формулировкой “за невозможностью использовать” был отчислен Эдуард Кугно, нелетавший космонавт второго отряда. Был он человеком неординарным, самостоятельно мыслящим и однажды на политзанятиях выступил со свежей идеей: однопартийная система, сказал он, неэффективна, и для динамичного развития общества следует создать оппозиционную партию, которая будет ставить перед собой те же цели — борьбу за социализм, за светлое будущее человечества, за мир и счастье трудового народа, но тактика этой борьбы будет отличаться от тактики КПСС. Вторая блестящая идея, которую он высказал: необходимо более полно и правдиво информировать людей обо всем, что происходит, так как ложь и умалчивания приводят к возникновению всяких диковинных слухов, что не служит на пользу обществу. Уму непостижимо — что подвигло его выступить с этими гениальными идеями. И не на чьей-нибудь кухне, что тоже было не всегда безопасно, а во всеуслышание на политзанятиях!

Преподаватель, который вел занятия, сообщил о происшествии в политотдел Центра, и машина закрутилась: информация “по команде” пошла выше, и не знаю уж, до какой вершины дошла, — не удивлюсь, если до ЦК КПСС. Все сделали быстро и тихо: Эдик получил новое назначение и уехал. И вот что интересно: не было никаких разносов, и Каманин не приезжал, и отряд не собирали — ведь это не банальное бытовое прегрешение вроде пьянки, это похуже, чем сибирская язва... И отряд не выступил в защиту товарища — тогда уже речь бы шла не о случайно затесавшемся “идеологически чуждом элементе”, а о массовом идеологическом расстройстве. Да в тех высоких сферах, откуда пришел приказ, никто и не стал бы ничего обсуждать.

Всем было не по себе, я тоже очень расстроилась: Эдик был из числа моих самых близких друзей. Но я только и могла, что снова и снова спрашивать: “Ну кто тебя за язык тянул?” Его об этом все спрашивали. Никто его не тянул, он хотел, чтобы все у нас стало еще лучше. И это самое грустное в этой грустной истории...

В нашей жизни, как и в любой другой, было всякое, да и трудно представить, чтобы в маленьком, живущем замкнуто и обособленно, да еще так тесно, коллективе всегда была тишь да гладь, да Божья благодать. Повторю: мы были разные, с разными привычками и наклонностями, с разным жизненным опытом (как теперь сказали бы, с разной ментальностью). Но была общая черта, которая усугубляла обстановку: нам всем в высокой степени присуще было стремление “бороться и искать, найти и не сдаваться” — а иначе мы и не собрались бы здесь вместе. И вот мы сходились и расходились, ссорились и мирились, группировались и перегруппировывались, словом, варились в своем котле, и какие в нем кипели страсти!

Сейчас страсти улеглись, и мы — женская космическая команда первого призыва — опять вместе. Не так, конечно, как в те далекие времена, когда жили одной жизнью, — у каждой своя семья, своя жизнь, свои дела и заботы. Конечно, мы теперь только “душевная”, а не административная единица, но тем не менее у нас есть традиции и есть “дисциплина”. Что держит нас вместе?

Думаю, что тот короткий жизненный этап, когда мы готовились к космическому полету, был самым ярким, самым драматичным, самым трудным и самым значительным для всех нас: наша жизнь непосредственно соприкасалась с людьми и событиями мировой значимости. Тяготы и опасности, которые мы претерпевали при подготовке к полету, стремление к высокой цели и соперничество на пути к ней — все это очень крепко нас спаяло, можно сказать, сроднило. Потом жизнь нас разводила и снова сводила, и, живя в одном доме, не виделись иногда подолгу, но родственное чувство оставалось. Мы все друг с другом в чем-то расходимся, каждая с каждой. И в каждой есть черты, неприемлемые для кого-то из остальных. И все же... “Мы с вами одной крови, вы и я!” — говорил Маугли зверям. Так и мы тоже — одной крови. Я назвала бы это чувством внутреннего единения.

Центром притяжения, связующим и цементирующим началом, конечно, является Валентина, вокруг нее все и крутится. 16 июня, в день ее старта, мы каждый год собираемся у нее, и помешать этому может разве что землетрясение. Приходит много народу, бывает шумное и веселое застолье, много праздничных слов в ее адрес. Но она всегда “переводит стрелку” на нас, как будто это мы четверо летали в космос, а она ожидала нас на Земле. Бывает, сидим до рассвета, вспоминаем “ту жизнь”, грустим и смеемся, поем “те песни”. Мы приходим к ней все вместе с одним букетом, а уходя, уносим четыре: она обязательно вручает нам огромные букеты великолепных роз.

Еще одна традиция — собираться на дни рождения: не ожидаем приглашения и разрешения не спрашиваем, покупаем общий подарок и приходим. И это неотвратимо, как Новый год, — хочешь не хочешь, а встречать надо. Мы очень хорошо знаем друг друга, знаем, что кому в данный момент нужно, у кого какие пристрастия, знаем, кто из нас любит украшать себя, а кто — квартиру, какой цвет любимый, знаем размер обуви (а также все другие размеры), так что с подарком больших проблем не бывает (исключая, конечно, Валентину, ей подарок подобрать трудно). Однажды в качестве подарка фигурировала стремянка. А что — вещь в доме нужная, и мы знали, что именинница давно хочет ее приобрести.

Если предстоит какое-нибудь особое событие (юбилей, свадьба у кого-то из детей, еще что-то), тут уж все приходят и помогают по хозяйству. В тот год, когда я переехала из Звездного городка, случилась у меня юбилейная дата, и возникла проблема: нарушить традицию, разумеется, невозможно, а ехать всем ко мне “в такую даль” хлопотно. Вот и решили, что соберемся у Ирины. Девчонки еще с вечера все купили и наготовили, а я приехала на собственный день рождения как в гости...

Так что “особый бабий батальон при первом отряде”, как по сию пору называет нас Леонов, сохранил (через столько-то лет!) свою целостность. И в космической среде это явление уникальное — даже легендарный Первый отряд не может таким похвастаться. И это тем удивительнее, что “батальон” — “бабий”: считается ведь, что женщины к настоящей дружбе не способны. Я бы даже сказала, что это не дружба в обычном понимании, а соучастие в жизни друг друга. Каждая знает: будет нужно — девчонки придут на помощь. Проверено жизнью неоднократно. Мы-то мало чем можем реально помочь Валентине, а она всегда помогала нам в трудных обстоятельствах. Меня она поддерживала и спасала в самый тяжелый период моей жизни (и, спасая, “заслала” в Кабул). Нам всем — не скажу, что легче, но — спокойнее жить, зная, что она есть.

Итак, в первое время после полета Терешковой мы продолжали проходить все положенные тренировки и испытания — и медико-биологические, и технические, ездили в ОКБ к Королеву. Поездки в ОКБ были интересны и эмоционально ярко окрашены. Всякие были эмоции — и положительные, и отрицательные. Просматривая старые записи, с удивлением обнаружила, что, оказывается, я сильно гневалась на СП (Сергея Павловича Королева. — Прим. ред.) за “наш” полет. В дневнике есть запись: “Давно не видела СП и не хочу его видеть: все еще не могу подойти к нему с открытой душой”. Конечно, это звучит просто-таки абсурдно, но — написано пером... Да, помню, первое время после полета как будто струна в душе все время дрожала: звучали обида, несогласие, злость и еще целая гамма чувств по отношению к СП — почему-то только к нему. В порядке столь же абсурдной шутки могу сказать: я рада, что он так и не узнал, что я “не хочу его видеть”.

Приезжая в КБ, мы смотрели на то, что там делалось, с трепетом душевным, и всегда возникала мысль о собственных перспективах.

7 февраля 64 г.

Нас примеряли к кораблю, вернее, к кораблям. Есть ли у нас перспектива? Вчера решила, что нет. А сегодня, сидя в корабле, подумала, что (может быть!) есть.

Когда входишь туда, дух захватывает! Люди говорят о полетах к Луне, к Марсу как о технических проблемах. Примерно так же мы в своем высотном кружке рассуждали. Но мы рассуждали отвлеченно, как о чем-то далеком-предалеком. А тут все всерьез и все обыденно. Когда бываю там, думаю — нет, ни за что, ни за какие коврижки не расстанусь со всем этим! Это нельзя. Это нелепо. Это выше сил человеческих! Можно жертвовать всем ради этого!

Мужчины “расписаны” были все, и было известно (тогда), что все они скоро полетят, а нам не нашлось места ни в одной из программ, даже в тех, которые еле-еле виднелись из-за горизонта: нас не воспринимали как специалистов, способных работать профессионально, а только как специфических кандидатов на установление рекорда. Теперь рекорд был взят, и со всех сторон мы слышали разговоры о том, нужна ли вообще женская группа. Сознавать свою ненужность было тягостно...

23 января 64 г.

В. В. (Терешкова. — Примеч. ред.) собрала нас и сообщила, что Каманин велел составить план нашей работы, т. к. очень много разговоров о том, что мы не нужны и не будем нужны, а деньги нам платят большие. Короче говоря, нас собираются ликвидировать как класс. А я не хочу, чтобы меня ликвидировали как класс! Не знаю, будут ли еще наши полеты (в разумное время), но не хочу бросать Академию. Соображения материальные тоже имеют место (что греха таить!). А потом — вдруг да?!

Спросила Юрия (Гагарина. — Примеч. ред.), знает ли он об этом — он удивился, сказал, что нет. Какова его позиция, спрашивать не стала — каждому здравомыслящему человеку ясно, что мы не нужны...

Я, значит, причисляла себя к здравомыслящим! Не знаю, какой план работы мы могли бы составить: Валентина очень много ездила по всему миру с выступлениями, а для нас существовало расписание по часам — когда центрифуга, когда полеты, когда занятия в Академии. Что же еще? Мы могли бы, конечно, запланировать себе космический полет, но оказались бы в положении известного персонажа, который приказал солнцу зайти: как и он, мы понимали, что сие от нас не зависит. Мне казалось, что наши отцы-командиры только и думают, куда бы нас пристроить. Не сомневаюсь, они были бы рады после полета Валентины отослать нас туда, откуда мы пришли, но мы стали кадровыми офицерами ВВС, и просто так взять и распустить нашу группу было невозможно.

Особенно негативно по отношению к нам, казалось, был настроен Павел Иванович Беляев. В памяти осел такой эпизодик. Павел Иванович (он был тогда начальником летно-технического отдела и руководил подготовкой космонавтов) велел мне пойти в отдел — мол, там для тебя есть работа. Я пришла, и мне предложили “работу” — разграфить лист бумаги для какой-то таблицы. Я рассердилась, фыркнула и ушла. Друг мой Владик Гуляев, нелетавший космонавт второго отряда, так прокомментировал это маленькое происшествие: “Ну, как же, без пяти минут кандидат наук, а ее заставляют карандашом и линейкой работать!” И я подумала, что, наверно, была не права — может, это пробный камень? Но уж, конечно, и со стороны Павла Ивановича жест был недружественный: если хотел привлечь меня к работе, привлекал бы всерьез. Да, видно, несерьезно к нам относились...

В создавшуюся ситуацию и мы внесли свою лепту: чем больше чувствовали собственную ненужность, тем меньше рвения проявляли к тренировкам, даже позволяли себе “удрать” со службы (и тут же попадались на глаза кому-нибудь из начальства). Нас все время ругали; как-то на совещании Гагарин, собрав в кучу наши прегрешения, заявил, что мы совсем уж превратились в домашних хозяек. Наверное, ребят раздражало, что они были при деле, а мы болтались, но можно и нас понять: кому нужно было наше усердие! Никому: приоритет был завоеван, с текущими делами мужчины справлялись сами, и придумать что-нибудь сугубо женское для полета не представлялось возможным. (Выражение — “женская космонавтика” — мелькало в прессе. А что такое “женская космонавтика”?! Разве есть “женская авиация”?)

После очередного совещания, где обсуждались новые грандиозные планы, Каманин собрал нас и объявил, что ликвидировать группу не будут, на 66-й год запланируют женский полет. “Несмотря на то, что я отнеслась к этому скептически, в душе поднялся целый вихрь эмоций”, — написано в дневнике.

Полет нам действительно запланировали, инициатором был, как и в создании женской группы, Каманин. Некоторые детали этой истории с нашим вторым, так и не состоявшимся полетом я узнала из недавно опубликованных дневников Каманина, и многое было для меня неожиданным, более того, удивительным. Приведу вкратце эту историю, опираясь на дневник Каманина и свой собственный. А эмоциональная память жива и поныне.

Первый разговор о женском полете между Каманиным и Королевым состоялся в конце марта 1965 года (запись в дневнике Каманина от 2 апреля). Королев отреагировал отрицательно: “Чтобы я еще раз связался с бабами!” (Замечу в скобках, наша пресса не раз и с удовольствием это высказывание Королева публиковала и комментировала.) “Но с "бабами" дело иметь надо, — пишет Каманин. — Экипаж Пономаревой — Соловьевой с более широкой программой исследований, а может, и с использованием средств передвижения в космосе вызовет во всем мире не менее широкий отклик, чем полет "Восхода-2"”.

Мотивы принятия такого решения прозрачны: мы начинали проигрывать в космической гонке, надо было “прикрыть” отставание, и полет женского экипажа с выходом в открытый космос очень для этого годился. О политической подоплеке принимаемых решений я тогда не задумывалась, для меня важнее всего был сам полет, и если бы мне так и сказали, что “надо прикрыть”, я бы ответила: “Всегда готова!” Страшно хотелось полететь, но тем трудней было поверить, что это реально: я настойчиво уговаривала себя (в дневнике), что “нельзя позволять себе думать об этом, надо относиться как к чему-то несбыточному, а то потом будет очень горько”.

Каманин предложил для полета в начале 66-го года готовить шесть космонавтов — Соловьеву, Пономареву, Хрунова, Горбатко, Заикина и Шонина, причем женский экипаж должен быть основным, а мужские — запасными, допускалась возможность смешанных экипажей. Это было неслыханно — мужчины дублируют женщин! Но понятно: после полета Леонова и Беляева полет мужского экипажа, даже длительный и с выходом, не дал бы столь необходимого сенсационного эффекта. К слову сказать, средств передвижения в космосе, которые мы должны были использовать в своем полете, еще не существовало. Нам объявили о начале подготовки 17 апреля.

18 апреля 65 г.

Вчера приезжал Каманин, была беседа. Четыре машины, шесть экипажей, я — командиром одного из них, с Ириной, она на выход. Ю. оценил реальность этой затеи в 10%, я оцениваю в 50. Вчера нам объявили об этом и вчера же усиленно фотографировали. Я говорю: слетать не слетаем, зато уж нафотографируемся на три года вперед!

Мы с Ириной пришли в такое возбуждение от этого известия, что тут же принялись усиленно тренироваться и сразу после разговора с Каманиным устроили себе кросс. Помню, было очень жарко и бежать тяжело.

Идею женского полета поддержали Келдыш, Вершинин, Руденко, потом, после некоторого сопротивления, и Королев. Мы начали готовиться. Вот еще страничка из дневника Каманина: “17 апреля 65 г. Обсуждал с отрядом программу полетов. Все они безоговорочно высказались против женского экипажа, а также против Берегового и Шаталова. Чувствуется, что они решили упорно защищать интересы своих однокашников. Несмотря на возражения космонавтов, я собрал руководство ЦПК и официально объявил состав экипажей, согласованный с Королевым и Вершининым. Перед отъездом из Центра я поговорил с Пономаревой и Соловьевой. Кое-кто утверждает, сказал я им, что женщинам не под силу полет с выходом в космос, но лично я уверен, что для них такое задание по плечу, — остается лишь подкрепить эту мою уверенность отличной подготовкой к полету. Пономарева и Соловьева обещали доказать, что они справятся с заданием не хуже мужчин”.

Я испытала некоторый даже шок, прочитав, что наши друзья-космонавты, с которыми мы съели пуд соли и которые всегда нас опекали и поддерживали, вдруг безоговорочно высказались против. Но почему?..

Видимо, Каманин прав: они защищали интересы “однокашников”. С необходимостью “забить колышек” первым в мире женским космическим полетом космонавты мирились, понимая, что победы в историческом соревновании двух социальных систем нашему государству нужны как воздух. Но когда Каманин перед полетом Терешковой “заикнулся”, как он пишет, о групповом женском полете, “тут же прозвучала угроза один корабль поставить в музей”. Это было проявление группового эгоизма в его классической форме: профессиональное мужское групповое сознание, особенно в тяжелых и опасных профессиях, к числу которых относится и космонавтика, не приемлет мысли о причастности к ним женщин. Хотелось бы, конечно, думать, что это было проявлением заботы... Но если уж нас три года крутили на центрифуге и нагревали в термокамере (до тех же самых перегрузок и градусов, что и мужчин), то проявлением настоящей заботы было бы дать нам возможность выполнить ту работу, ради которой было столько трудов, столько израсходовано нервных клеток.

К сожалению, наша подготовка довольно быстро по-тихому сошла на нет: 2 ноября в дневнике грустная лаконичная запись: “Наши корабли строить не будут...” Однако спустя некоторое время идея женского полета возникла вновь, и возродил ее опять Каманин. Он считал, что в создавшейся ситуации (“Союз” запаздывает) такой полет очень выиграет в политическом, научном и спортивном отношении. Стало быть, дела у нашей космонавтики были еще хуже, чем полгода назад: вместо десятисуточного полета нам предлагали 15—20-суточный и с выходом. Это при том, что максимальная длительность пребывания в космосе тогда составляла пять суток! Позже, когда в 1970 году состоялся 18-суточный полет Николаева и Севастьянова на корабле “Союз”, стало ясно, что длительные полеты на таких кораблях невозможны: экипаж вернулся на землю в тяжелом состоянии из-за длительного пребывания в невесомости при невозможности активно двигаться.

С 17 января 1966 года подготовка женщин к полету по приказу Каманина была возобновлена, руководить подготовкой он поручил Валентине. Эти дни я помню очень хорошо: 14 января скончался С. П. Королев. И если бы не дневник Каманина и мой собственный, никогда не смогла бы я совместить во времени эти события — кончину Королева и возобновление нашей подготовки. Очень странно, что это было одновременно...

О кончине Королева узнала из газет: лежала дома с тяжелой ангиной. Утром муж молча подал мне “Правду” с портретом СП в траурной рамке. И я как-то сразу почувствовала себя беззащитной.

Когда человек умирает,

Изменяются его портреты,

По-другому глаза глядят, и губы

Улыбаются другой улыбкой.

Мудрые слова написала мудрая Ахматова...

На похороны не попала из-за болезни. Телевизора у нас тогда еще не было, и мы довольствовались информацией по радио и в газетах. Состояние души было мрачным.

 

Итак, наша подготовка возобновилась.

16 января 66 г.

Нас снова задействовали, как видно, всерьез, потому что уже начались какие-то занятия. Ужасно это некстати! Не хочу! Я настроилась сдавать экзамены, обложилась книжками, написала рапорт о предоставлении отпуска — и на тебе! Да кроме того, все это напрасные хлопоты: через некоторое время все вернется в исходное состояние. Так чего же тогда волноваться? Тысячу раз говорила себе — надо плевать на все на это и заниматься делом. Что, мне разве делать нечего?!

Для меня самое желательное — чтобы все отложили, до весны хотя бы. Я бы сдала экзамен, Санька закончил бы здесь год, весной мы тихо-мирно переехали бы в городок, потому что деваться все равно некуда. Как подумаю, что снова все эти мытарства, мною овладевает страх и скука великая. Господи, как я не хочу! И как будет с Санькой? И вообще — как жить?

Что нас “задействовали” всерьез, стало очевидно, когда меня принялись усиленно лечить.

18 января 66 г.

Меня лечат по телефону. Каждое утро Андрей Викторович звонит и спрашивает, как я себя чувствую. Океан заботы! Да мало того, что звонят, они приезжали! Мне смешно: когда я прошлый раз болела и лежала дома 10 дней, никто даже не поинтересовался, живая я или уже умерла. А теперь волнуются! А. В. сказал, чтобы я посидела дома еще и завтра. Может, так и сделать? И сразу же гадкая мысль: а не повредит ли это мне? Скажут — больная... Ух!.. Вот назло себе буду сидеть дома! Не хочу ничего делать для этого! Пусть оно придет ко мне само!

А не придет — застрелюсь.

Как я и предполагала, подготовка наша закончилась быстро: летом нас отпустили в отпуск, а потом никто о полете и не вспомнил. Я не застрелилась, а стала жить дальше. По мере того, как шло время, все очевиднее становилось, что “женский космос” на обозримое будущее закрылся, и, как написано в дневнике, “жизнь ужасно опустела”.

 

Планы, споры, размышления (1964 — 66 годы)

1964 — 65 годы были годами грандиозных космических планов: возникла мысль преобразовать Центр в научно-исследовательский испытательный институт (что осуществилось в 1969 году). В ОКБ Королева разрабатывался новый корабль “Союз”, одновременно шла серия из пяти “Восходов”, хотели построить еще несколько “Востоков”. Были заложены две орбитальные станции — у Королева (всем известный “Салют”) и у Челомея (“Алмаз”, для решения преимущественно военных задач). Полетов планировалось много: в 66-м году намечалось девять полетов: четыре на “Восходах” и пять на “Союзах”, в 67-м — четырнадцать, в 68-м — двадцать один, в 69-м — четырнадцать и в 70-м — около двадцати. Сейчас это даже странно читать — невероятно, нереально!

ВВС добивались постройки восьми — десяти учебных кораблей: тогда казалось, что уже в ближайшем будущем полеты в космос станут если и не массовыми, как полеты самолетов, то, во всяком случае, регулярными.

3 августа 1964 года было принято постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР о подготовке полета на Луну. В нем говорилось, что осуществление облета Луны и высадки на Луну является задачей особой государственной важности. Да, было от чего закружиться голове!

Летчиков-космонавтов приглашали на разнообразные совещания, и, вернувшись в Центр, Гагарин собирал отряд и рассказывал, какие рассматривались вопросы и какие приняты решения. Чтобы космонавты могли более грамотно и активно участвовать в формировании технической политики, всех расписали по группам, каждую группу возглавлял научный руководитель из числа ведущих специалистов Центра. Космонавты обязаны были систематически работать в научно-исследовательских институтах и конструкторских бюро и, как сказано в руководящем документе, “глубоко знать все проблемы”. Во исполнение этих указаний мы ездили на различные предприятия, чаще всего в КБ к Королеву. Не думаю, что это давало нам возможность глубоко познать все проблемы, но в курсе дел мы, во всяком случае, были.

Однажды приехал в Центр Каманин и сказал, что руководство партии и правительства ставит перед нами задачу ознаменовать пятидесятилетие советской власти новыми крупными успехами в космосе, совершив облет Луны. Были назначены экипажи, поставлены тренажеры, началась подготовка... Мы были полны энтузиазма, хоть и понимали, что это скорее прожекты, чем серьезные планы: времени до знаменательной даты оставалось совсем мало, а ни лунный корабль, ни ракета-носитель не были отработаны. Но как же нам хотелось! Как рассказал недавно Шаталов, после первого успешного запуска беспилотного лунного корабля (а перед этим было пять неудачных) космонавты написали письмо “в верха” с требованием послать к Луне космонавта. К счастью, там оказался кто-то умный — не разрешили: следующий пуск был аварийный. И я знаю, что космонавты выступали с предложением осуществить полет на Луну “в одну сторону”. И добровольцы нашлись бы, не сомневаюсь! Попович однажды высказался так: могли бы мы полететь на Луну раньше американцев, если бы рискнули, но, к сожалению, не рискнули.. . Наверное, я не сильно ошибусь, если скажу, что это было тогда общее настроение — надо рискнуть! Было смертельно обидно — за себя, за нашу космонавтику, за страну, — когда полетели “Аполлоны”, а наша программа была прекращена. Мы понимали, что лететь на Луну нам теперь незачем...

Реальными были планы создания серии кораблей типа “Восход” для научно-исследовательских целей, 28 июля 1965 г. об этом было принято постановление правительства. Серия получила общее название “корабли заказа 1965 года”, в обиходе “Восход-65”. Первый, 30-суточный полет с животными должен был состояться в октябре 1965 года, затем, с интервалом в месяц, остальные. Экипаж два человека, продолжительность полета 20 суток, при благополучном ходе полета — до 30. Научная программа, насыщенная и интересная, должна была не только заполнить паузу в пилотируемых полетах, но и позволить решить ряд принципиально новых задач: планировались эксперименты по созданию искусственной тяжести, проведению сварочных работ в невесомости, неоднократный выход в открытый космос, разрабатывалась единая система средств отображения информации и ручного управления, которая обеспечивала космонавту возможность управления работой всех бортовых систем. Тут мы были на “переднем крае” науки и техники: таких приборов и индикаторов у американцев еще не было.

На разработке этих кораблей особенно настаивали космонавты во главе с Каманиным. Но сроки изготовления затягивались (на профессиональном сленге “сдвигались вправо”), и в конце концов из всех готовившихся космонавтов слетали только собаки Ветерок и Уголек.

В отряде было много споров и разговоров, в “кулуарах” кипели страсти. Спорили обо всем, но чаще всего о путях развития космонавтики — это нам было ближе всего.

Полемика не закончилась и по сей день, высказываются люди, формировавшие космическую программу, и, надо сказать, высказываются иногда весьма странно. Очень задели меня слова академика В. П. Мишина, который в те давние годы был заместителем Королева, а потом заменил его на посту Генерального конструктора: “...трехместный корабль вроде бы и был, и в то же время его не было. Это был цирковой номер, ибо три человека не могли выполнять полезную работу в космосе. Им даже сидеть было тесно”. Выходит — зачем же они летали!

Не приходится спорить — полет был задуман и осуществлен ради достижения приоритетных целей, и все же никак нельзя говорить, что этот полет был и одновременно его как бы не было. Полет был, и в нем, как и в каждом из тех первых полетов, были сделаны свои первые шаги, важные тогда и необходимые.

Самое главное — первый космический экипаж. Второе — космонавты впервые приземлились в космическом корабле, для чего была разработана система мягкой посадки. Разве логика развития космической техники не требовала решения этой задачи? И третье — космонавты впервые летали без скафандров. Да, отказаться от скафандров было страшно, это был серьезный психологический барьер, но и такой шаг тоже нужно было сделать: предстояли длительные полеты на орбитальных станциях. Гибель экипажа Добровольского, Волкова и Пацаева внесла ясность: при выведении на орбиту и спуске космонавты должны быть в скафандрах. Но, чтобы понять это, пришлось пройти через трагический опыт.

Не знаю, может, и правда, что, как заявляют сейчас в прессе причастные и непричастные к космонавтике лица, научно обоснованной программы освоения космоса у нас не было. Но я больше склонна согласиться с академиком Седовым, который после одного из первых полетов сказал, что каждый новый эксперимент в космосе был закономерным развитием предыдущих и являлся крупным шагом, который, после того как был сделан, ощущался как единственно правильное и самое лучшее продолжение. Да, мы вступили в область неизведанного, и дорогу иногда приходилось искать на ощупь, как в потемках.

По моему глубокому убеждению, полетами кораблей “Восход”, в особенности “Восход-2”, Королев сделал заявку на начало следующего этапа развития пилотируемой космонавтики: полеты экипажей и выход человека в открытый космос — это, безусловно, задачи нового этапа. Королев с его гениальной интуицией (так же как в свое время Циолковский) наметил и начал практическое осуществление магистральной линии развития пилотируемого космоса, которая продолжается до сих пор (орбитальные станции).

Конечно, мы внимательно следили за развитием американской программы. Наша печать сообщала об американских полетах скупо и сдержанно, делая акцент на том, что у них было “хуже”: и корабль “Меркурий” у них гораздо меньше, чем наш “Восток”, и вся кабина битком забита аппаратурой, потому что приборного отсека нет, и отказов техники в полетах много; писали, что первые два полета по баллистической траектории нельзя считать космическими. И вообще — все приоритеты у нас, а они против нас “не тянут”. И придется “им” повесить у себя на стенах лозунг “Догоним Советский Союз!”. Ну, вешать лозунги на стенах у них не принято, а догнали они нас довольно скоро…

Американцы давали в прессе подробную информацию — и по технике, и по полетам, не скрывая своих сложностей, неудач и аварий. У нас кое-что печаталось в информационных бюллетенях и научных журналах; к нам в Центр поступала и та информация, которая широко не публиковалась (так называемый “белый ТАСС”). Мы читали и сравнивали. Особенно интересовались тем, как проходил полет и что астронавт делал на орбите.

И поражались — они уже в первых полетах на своем “плохом” маленьком корабле выполняли не только пробные, но и реальные функции управления: отказов техники действительно было много (в одном из полетов — около ста!). Гленну, например, пришлось частично взять на себя функции стабилизации корабля, так как автоматическая система давала сбои. Карпентер раньше положенного времени вручную ввел парашютную систему, чтобы парировать колебания корабля при спуске. Оба они, как кто-то у нас сказал не без зависти, “резвились” на орбите — “гонялись” за облаком светящихся частиц перед иллюминатором, переключив на ручной режим систему ориентации. Карпентер при этом перерасходовал топливо, из-за чего при спуске возникли сложности, и он приводнился далеко от расчетной точки. За что и получил выговор (об этом тоже писали).

Но самым триумфальным был полет Гордона Купера на корабле “Меркурий-9”: из-за отказа в автоматической системе управления спуском Купер управлял кораблем вручную и успешно приводнился. Представитель НАСА заявил, что “ученым, трубившим о превосходстве "черных ящиков" над человеком, пришлось забиться в угол, когда астронавт с математической точностью нацелил свой космический корабль в посадочный коридор и вел его куда точнее, чем это делали в предыдущих полетах электронные устройства”. Я откопала эту фразу в своих старых бумагах и с изумлением обнаружила, что об успехах в космосе американцы писали с таким же пафосом, как и мы. Но тогда это не удивляло — пафос не казался излишним.

Увидев на картинке пульт пилота “Меркурия”, я была так поражена количеством приборов и переключателей, что даже посчитала. Оказалось, что всего их — больше ста тридцати, а ручек и тумблеров, то есть собственно “рычагов управления”, — 56. А у нас на “Востоке” — раз, два — и обчелся...

Астронавт мог выдать с пульта буквально все команды. Более того — астронавт мог принимать решение на включение той или иной системы самостоятельно, в соответствии с ситуацией, а не только нажимать кнопки по командам с Земли. И это в первых полетах, когда толком-то и известно ничего не было!

И получалось, что американцы “делают ставку на человека” (мы это часто обсуждали, и кто-то из космонавтов выразился именно так), а мы — на автоматику.

На самом-то деле “ставка на человека” у американцев была вынужденной. “Меркурий”, который, по собственному их признанию, создавался с единственной целью — в кратчайшие сроки и с минимальными затратами вывести в космос человека, действительно был маленький (вес 1,8 тонны против “наших” 4,5), и поставить на борт вторые комплекты систем, как на “Востоке”, было невозможно.

С началом программы “Джемини” стало происходить что-то вообще непонятное: мы делали первый шаг раньше, иногда ненамного, но раньше, а они, опоздав, двигались потом вперед семимильными шагами. Мы же топтались на месте...

Первый выход в космос Леонова — совершеннейшая ведь фантастика! И какой был шум на весь мир, и не только в нашей прессе, и мы были так горды и счастливы! Наша пресса свысока жалела американцев, которые 23 марта, в день встречи в Москве наших героев, запустили свой новый корабль “Джемини”, и писала, что он не идет ни в какое сравнение с нашим “Восходом-2”. А программа “Джемини” прошла за год с небольшим, и чего только в ней не было: и маневрирование на орбите, и стыковка, и выходы в открытый космос, и эксперимент по искусственной тяжести... Первый выход Уайта был выполнен через два с небольшим месяца после Леонова, но Уайт для перемещения в космосе уже пользовался реактивным ручным пистолетом. Олдрин всего через полтора года совершил три выхода в одном полете и проработал в открытом космосе пять с половиной часов! И все было так стремительно и так по-деловому, и в каждом полете — что-то новое, какая-то приоритетная задача. Мы очень ревниво следили за этим и не понимали — почему они нас обходят? Почему, так великолепно взяв старт, мы почти тут же начинаем отставать? Нам казалось, это именно оттого, что у нас первенство отдано автоматике, — мы видели только верхушку айсберга и потому упрощали проблему. Но в общем так оно и было: получив реальный опыт по управлению кораблем в программе “Меркурий”, американцы при разработке “Джемини” уже вполне осознанно и целенаправленно “поставили” на человека. А на корабле “Аполлон” система управления была сделана так, что один астронавт мог вернуться на Землю с любой точки лунной орбиты независимо от получения информации с Земли. Нам оставалось только завидовать...

Вообще, если поинтересоваться историей создания наших космических кораблей, в частности историей разработки систем управления, можно многое понять и о нас самих.

Так вот — отношение разработчиков корабля “Восток” к вопросу о том, что можно доверить человеку в космическом полете и можно ли вообще ему что-нибудь доверить, было, как принято теперь говорить, неоднозначным: М. К. Тихонравов предлагал сделать управление полностью ручным, как на самолете, проектанты во главе с К. П. Феоктистовым настаивали на автоматическом. Вначале мне показалось странным, что именно Тихонравов, человек старшего поколения, который, казалось бы, должен быть более осторожным, чем его молодые коллеги, готов был оказать доверие человеку, но по зрелом размышлении поняла, что все тут правильно — Тихонравов пришел от Циолковского, для которого смыслом и целью космических полетов было осваивать, обживать космос как второй дом. И уж, конечно, человеку предназначалась ведущая роль. А автоматики в современном виде тогда и не было.

Преимущества автоматики на начальном этапе были очевидны. “Нам предстояло создать аппарат, на котором полетит не летчик, а "человек на борту". Нужна ли ему система ручного управления?” — пишет в своих воспоминаниях Б. Е. Черток, один из ближайших сподвижников Королева. Но Королев считал, что ручная резервная система необходима, и ее приделали — в качестве дублирующей; как пишет Черток, на всякий случай.

Что ж, “Восток” был первым в истории человечества космическим кораблем. А впередиидущий не должен ошибиться. Успех, удача — это был категорический императив: неудача — а тем более катастрофа — в существовавшей тогда социально-политической обстановке получила бы мощный негативный резонанс. И что, может быть, еще важнее — неудача могла отодвинуть полет человека в космос на много лет и даже закрыть проблему на обозримое будущее, а этого Королев и его соратники допустить не могли.

Я думаю, большую роль здесь сыграл еще и менталитет крупных руководителей науки и производства. Они отвечали головой за свое дело, но уж и не выпускали его из рук. Полет был завершением колоссальной работы, как же можно отдать ее в другие руки? Нет, они не могли никому доверить — никому и ничему, кроме своих систем. (Не надо еще забывать, что слово “вредительство” в совсем недавние времена было зловеще грозным...)

Но и при разработке нового корабля “Союз”, когда стало ясно, что человек на орбите не сходит с ума и способен эффективно действовать, руководители программы и проектантов остались на тех же позициях — работает автоматическая система, а человек на борту “осуществляет контроль”. Причин для этого было вообще-то много.

“Союз” — наш первый маневрирующий корабль. Первоначально он разрабатывался как составная часть лунного ракетно-космического комплекса, для его сборки на орбите искусственного спутника Земли требовалось пять стыковок, из них четыре должны были выполняться беспилотными аппаратами, и только одна — пилотируемым.

Когда это все только еще начиналось, говорили красиво — “встреча на орбите”, “рандеву в космосе”; сейчас все стало обыденным, и красивых слов больше не говорят. А слово “стыковка”, заменившее и “встречу”, и “рандеву”, — сугубо технический термин.

На самом деле, стыковка — это завершающая операция процесса сближения. С самого начала разработки “Союза” было решено (и категорически!), что весь процесс будет автоматическим. И с самого начала космонавты стали бороться против, как выразился Береговой, “засилья автоматов”: какой летчик согласится сидеть в кабине и смотреть, как его самолет сам собой управляет! Борьба была долгой и упорной, споры велись на уровне Генеральных конструкторов и высокого начальства военных и гражданских ведомств. Ситуация сложилась несуразная: летали летчики ВВС, а корабли заказывали ракетчики, которым “человек на борту” был не нужен и непонятен. И у космонавтов в их борьбе оказалось больше противников, чем сторонников.

Жизнь потом не один раз подтвердила очевидную истину, что абсолютно надежных полностью автоматических систем попросту не бывает — сначала отказом надежно зарезервированной, неоднократно проверенной автоматической системы управления на корабле “Восход-2”, потом, очень красноречиво и, как казалось, убедительно, ходом летных испытаний “Союза”.

События при испытаниях “Союза” развивались так: отказы на обоих кораблях по разным причинам произошли в автоматической системе ориентации. Первый корабль удалось посадить путем “мучительной”, как пишет Черток, занявшей двое суток, процедуры управления с Земли; со вторым тоже намучились. Гагарин был членом Главной оперативной группы управления полетом и вместе со всеми проводил в Центре управления тревожные бессонные часы, не упуская случая выступить против “засилья автоматов” и замолвить словечко за космонавта. Идеологи и разработчики автоматических систем соглашались: да, человек справился бы с ситуацией, но поступиться принципами не желали. И тем не менее, когда у Комарова в орбитальном полете возникла угроза катастрофы, вся их надежда была на космонавта. “Он не молодой летчик-истребитель, а опытный инженер, летчик-испытатель. ...Теперь возвращение из космоса будет определять не автоматика, а его самообладание, безошибочность действий”, — пишет Черток.

Перед полетом корабля “Союз-1” Комаров и Гагарин после долгих препирательств с руководителями программы добились разрешения на ручное причаливание (ограниченного, правда, многочисленными “если”). Но произошла катастрофа...

После катастрофы “Союз” доработали и в полном объеме, “как положено”, провели летно-конструкторские испытания. Успешная автоматическая стыковка, которая состоялась в ходе испытаний, прибавила приверженцам автоматики энтузиазма, но все же Береговому, который полетел (первым после гибели Володи Комарова) на корабле “Союз-3”, под давлением ВВС и космонавтов ручное причаливание разрешили. Но стыковка сорвалась, так как беспилотный “Союз-2” в зоне причаливания все время “отворачивался” от корабля Берегового. Как выяснилось потом при анализе ситуации, “Союз-2” оказался “в перевернутом” (на 180 градусов) положении относительно “Союза-3”, в котором стыковка невозможна. Если бы режим причаливания был автоматическим, система управления привела бы корабли в нормальное положение. Сторонники автоматики укрепили свои позиции. А космонавтам записали “минус” — если уж летчик-испытатель, прошедший войну, не справился... Хотя на самом-то деле тут виноваты были все: никто не подумал, что при переходе с автоматического режима на ручной может возникнуть такая ситуация.

Но космонавты не сдавались — перед следующим полетом (корабли “Союз-4” и “Союз-5”, 14—15 января 1969 года) экипаж Шаталова выполнил 800 (!) стыковок, и только после этого им разрешили ручное причаливание. Полет был успешным, программа (ручная стыковка и переход космонавтов из корабля в корабль через открытый космос) была выполнена. “Такого полета еще не было у американцев, и они не смогут его повторить вслед за нами”, — с гордостью написал Н. П. Каманин в дневнике.

Программу следующего полета усложнили: 11—13 октября 1969 года состоялся полет трех пилотируемых кораблей со взаимным маневрированием и стыковкой. (Об этом полете в своей книге “Жизнь — капля в море” рассказывает бортинженер корабля “Союз-6” А. Елисеев.) Ожидали триумфа, готовили широкую пропагандистскую программу; фотография двух состыкованных “Союзов”, сделанная с борта третьего, должна была стать эмблемой полета. Но, как известно, делить шкуру неубитого медведя — задача неблагодарная, и к тому же плохая примета: операция по сближению сорвалась, на этапе ближнего наведения на “Союзе-6” отказала радиотехническая система “Игла”.

Космонавты разделили между собой функции отказавшей системы: Елисеев взял на себя роль системы ориентации и логического блока, который выдает команды, а командир корабля Шаталов по этим командам должен был выполнять развороты — этакие “узкие специалисты”! Для начала надо было “поймать Солнце” и обнаружить второй корабль, и Елисеев отправился в орбитальный отсек, где было четыре иллюминатора. Фломастером он начертил на стене две перекрестные шкалы, как на бинокле, и в соответствии с целеуказаниями, которые выдала Земля, обозначил крестиком расчетное место солнечного зайчика, при котором “Союз-7” должен появиться в поле зрения. После выхода на солнечную сторону орбиты Шаталов по командам Елисеева развернул корабль так, чтобы зайчик переместился к крестику, а Елисеев начал “сканировать глазами” убегающую из-под корабля земную поверхность. Наконец увидел точку, которая не “убегала” вместе с фоном, — это мог быть только “Союз-7”. Расстояние до него определить было нечем. Он крикнул Шаталову, куда развернуть корабль, чтобы завести эту точку в визир. Дальше “власть” перешла в руки Шаталова. Вот так они были “оснащены” — крестик на стене, милый с детства солнечный зайчик...

Может, Шаталову и удалось бы состыковаться, но тяги “маленьких” двигателей причаливания и ориентации не хватило, а “большой” сближающе-корректирующий двигатель мог работать только вместе с “Иглой” — так уж была построена автоматика. Видно, выполнение этой операции вручную не предполагалось никогда в жизни — рассчитывали на безупречную работу автоматики. Однако расчеты что-то плохо оправдывались — на начальном этапе автоматика отказывала чуть ли не в каждом втором полете. И тогда экипаж попадал в ситуацию, в которой объективно ничего невозможно сделать. Причина — если называть вещи своими именами — недоверие к человеку. Мне казалось, что наша безоговорочная ориентация на автоматику — это просто чье-то заблуждение и неразумное упорство, и лишь значительно позже, “перелопатив” много книг и архивных документов и “передумав” много мыслей, я поняла, что это вовсе не заблуждение и не концептуальная ошибка, а именно естественный ход событий: “ставка на автоматику” была следствием и составной частью свойственного нашей идеологии тотального недоверия к человеку. В период “великих строек коммунизма” под воздействием пропаганды и авторитарного характера управления на всех уровнях сформировалось два радикально различающихся типа сознания: стереотип “винтика” в массовом сознании и сугубо технократическое сознание у руководящей партийно-хозяйственной верхушки. А при технократическом типе сознания предпочтение всегда отдается технике.

Это было вполне “в духе времени” — автоматические и автоматизированные системы управления были тогда одним из самых “горячих” технических новшеств и начали внедряться во всех областях техники. И, как это часто бывает с новшествами, чрезмерно увлеклись, стали автоматизировать все и вся. Почти как при Хрущеве с кукурузой — сеяли чуть ли не за полярным кругом, а когда она отказывалась там расти, “разбирались” с председателями колхозов и партийными руководителями.

Был еще один аспект в противостоянии сторонников и противников автоматики, тоже подспудный: Королев стремился создать собственный отряд космонавтов и даже совсем “отнять космос” у военных. Говорят, он высказывал сожаление, что согласился на выполнение первого полета военным космонавтом, хотя я этому не очень верю. Существует другое предание — что на одном из совещаний по подготовке к запуску спутника “Восток” Королев спросил — готовятся ли к полету летчики, и будто после этого все сразу поняли, что в отряд надо набирать именно летчиков. Теперь уже не разобраться, что правда, а что нет. Скорее всего, и то и другое — позиции могут меняться. Отношения Королева с Центром подготовки космонавтов и вообще с военными в эти годы были уже не такими безоблачно дружескими, как первое время. Что поделаешь — интересы разделились и пересеклись…

Создать свой отряд Королев не успел, это было сделано при Мишине, но именно Королев положил начало, настояв (вопреки ожесточенному сопротивлению военных), чтобы в первый космический экипаж были включены “гражданские лица”. А они, “прорвавшись” на борт в качестве бортинженеров и исследователей, стали претендовать на роль командира. И конечно, то, что корабль управляется автоматически, было весомым аргументом в их пользу: для роли “наблюдателя” совсем не обязательно иметь на борту летчика.

...Интересно, как сказанное однажды слово потом вдруг наполняется совершенно иным содержанием. Как будто сейчас слышу голос Левитана, читающего сообщение ТАСС о запуске корабля-спутника “Восток”. Слова “с человеком на борту” он произнес торжественно, с ударением, и было ясно, что они-то и есть самые главные. “Человек на борту” — это звучало гордо. Не знаю, кто придумал эту формулировку — уж конечно, в сообщении о первом космическом полете человека выверялось и взвешивалось каждое слово. Но удивительно, как эта словесная конструкция предвосхитила отношение к космонавту на следующем этапе развития нашей программы! Оказалось, что человек на борту вроде и необязателен, считаться с его запросами и требованиями поэтому особенно не стоит, нужно только обеспечить ему условия существования и, по мере возможности, безопасность. Пусть себе сидит там, на борту, только пусть ничего не трогает!

Конечно, я сгущаю краски, но и по сию пору я помню, сколько было переживаний по этому поводу.

И еще одно: в общественном сознании “образ” космонавтики представлялся тогда именно в виде пилотируемых полетов. Это было основной целью и главным смыслом космической деятельности. И космонавты понятие “освоение космоса” трактовали именно так: освоение человеком, а полеты межпланетных автоматических станций не сильно волновали наше воображение и воспринимались как второстепенная ветвь исследований. Поэтому, когда американцы послали на Луну человека, а мы “только” “Луноход”, это было расценено и руководителями, и массовым сознанием как наше поражение и их победа. Теперь я понимаю, что “Луноход”, который больше года бродил по Луне, передавая информацию, и которым оператор управлял с земли, — достижение ничуть не менее фантастическое.

В те далекие годы, о которых я сейчас пишу, сакраментальный вопрос — нужен ли человек на орбите, не возникал, он возник позже, когда во всех областях нашей жизни обнаружился кризис. Сейчас с разных сторон слышны призывы закрыть пилотируемую космонавтику как самую дорогую и неэффективную — пусть работают автоматы. Да, автоматы стали “жутко умные”, умеют решать весьма сложные задачи, и 90, если не 95 процентов работы в космосе делают беспилотные аппараты. Они имеют массу “профессий” — это и телевидение, и связь, и метеорология, и многое, многое другое — и обойтись без их “услуг” мы уже не можем. А от человека одни минусы: нужна система жизнеобеспечения, а это дополнительный вес, и немалый; требуется более высокая надежность, а это тоже дополнительные расходы. Человек значительную часть времени должен тратить на самообслуживание, и чем длительнее полет, тем большую. Чтобы иметь возможность вернуться к условиям земного тяготения, он должен заниматься физическими тренировками, а это создает микроускорения и нарушает технологические процессы. Он уступает автомату в точности и скорости переработки информации. Он устает и делает ошибки. И еще очень многое можно “поставить в вину” человеку. Однако “научить” автомат работать может только человек. И если автомат вышел из строя, отремонтировать и наладить его может только человек. Космонавты А. Волков и В. Титов рассказывали об одном из эпизодов своей работы на орбите — установке антенны на станции “Мир”. В сложенном виде она похожа на вязанку хвороста и разворачивается автоматически; по инструкции в момент раскрытия предписывается быть от нее подальше, чтобы стержни не порвали скафандр. Волков (находясь в открытом космосе) дал команду на раскрытие и спрятался за панелью солнечной батареи, но антенна не хотела раскрываться. Земля (вопреки инструкции “находиться подальше”) выдала рекомендацию — потрясти, но это не помогло, и тогда Волков стал бить ногой в узел крепления. Станция содрогалась от ударов. “У меня кровь стыла в жилах, — признался Титов, — я все время думал: или станция сейчас развалится, или Саша скафандр порвет”. Волков сделал двенадцать ударов и обессилел, сделал еще десять, и опять пришлось отдохнуть. “На 28-м ударе раскрылась прекрасная конструкция!” — сказал Саша. Попробуйте найти автомат, способный проделать такую работу! И, между прочим, ни один автомат не может решить задачу, которая возникла впервые. Понять обстановку и принять решение в непредвиденной ситуации может только человек.

И еще одно, может быть, самое важное: человек полетел в космос за новым знанием, а новое знание дается только человеку.

(Окончание следует)

Фрагменты из книги.