Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2000, 11

Портрет на фоне рассказа

Залыгин Сергей. Бабе Ане — сто лет. Рассказ.


Леонид Теракопян

Портрет на фоне рассказа

Один день и вся жизнь. Вся жизнь бабы Ани, встречающей свой сотый день рождения. Хочешь радуйся, хочешь горюй, а все одно — юбилей, круглая — да еще какая! — дата. Вот и местные власти по такому знаменательному случаю припожаловали. Правда, не с праздничными дарами, а в предвкушении застолья. В надежде выпить-закусить, побаловать себя водочкой, огурчиками солеными, картошечкой жареной. За-просы не то чтоб чрезмерные, зато реалистические. Потому как сельская администрация ныне непривередлива; бюджет на нуле, зарплата когда есть, а чаще — мимо. Так что могли бы почтенная долгожительница и ее шестидесяти-трехлетняя внучка Груня смекнуть что к чему, расстараться, уважить руководство. Ан нет, не тут-то было. Уперлись. Сами, мол, по полгода без пенсии. Короче, жмотничают, зажимают законные пол-литра. Хотя у самих племянничек Андрюша в городе. Коммерсант. Каждый месяц пятьсот рублей отстегивает. По местным, сидневским, меркам — сказочное богатство. Прямо-таки стартовый капитал для самостоятельного бизнеса.

Казалось бы, весь инцидент выеденного яйца не стоит. Мелочи, пустяки. А между тем — конфликт, а между тем — обида. И нешуточная. Без снисхождения к сединам. Такой, стало быть, жанр — и смех и слезы. Точнее — смех сквозь слезы. С виду абсурд, а копнешь — мороз по коже. Потому что о чем речь? Об уходящей эпохе. Ни больше ни меньше.

Один день и вся жизнь. Не только столетней старухи, но и повествователя тоже.

Нет, рассказ, конечно, не исповедален. Впрочем, как посмотреть. Столько в нем выстраданного, личного, навеянного и прошлым, и совсем свежими, считай — сегодняшними впечатлениями. И так уж вышло, что незатейливая эта история появилась на страницах “Нового мира” (2000. N№7) в траурном обводе вокруг фамилии автора. Последнее произведение мастера, его прощальное слово.

Вот он и прозвучал, финальный аккорд творческой биографии.

Вот и свершился тот неотвратимый финал, который Сергей Залыгин, замученный недугами и больницами, то так, то этак мысленно проигрывал в своих недавних работах. Правда, скорее иронически, нежели на драматической ноте.

Вспомним “Экологический роман” (1993). Его герой — эколог, публицист, главный редактор — деятельно готовится завершить свое земное существование. Не как-нибудь, а именно энергично, деятельно, по-хозяйски. Привел в порядок бумаги, разобрал архив, оставил распоряжения ближайшим сотрудникам и родственникам. И даже назначил себе срок окончательного ухода в небытие. День в день, час в час. Не вселенская катастрофа, а производственный процесс, предпусковое напряжение перед сдачей журнального номера. И что же получилось из этой предусмотрительной затеи? А ничего, кроме большой конфузии. И рад бы преставиться, да текучка заела. Пресловутая незавершенка. И жена заболела, и сын угодил в автомобильную катастрофу, и внуки попечения требуют, и коммунальные платежи подоспели, и вдобавок мнимая единомышленница Нелли Юркова нацелилась прокрутить средства экологического фонда. Как тут достойно, с “посошком” на дорогу, закруглиться? Не уход получился бы, а дезертирство, постыдное бегство от обязанностей.

Подобно герою “Экологического романа”, отсрочку получил и семидесятипятилетний Николай Кириллович Смирнов из рассказа “После инфаркта” (1999). Кстати сказать, тоже главный редактор, но не журнала, а издательства “Гуманитарий”. Правда, по состоянию здоровья уже бывший, с малоприятной приставкой через черточку — экс.

Однако отставка отставкой, инвалидность инвалидностью, а коли выпал фарт задержаться среди живых, то грешно им не воспользоваться. И не абы как, а с максимальным эффектом. Ведь старость, а тем паче глубокая, согласно позднему Залыгину, — это не только слезящиеся глаза, головокружения, склероз, но и некая интригующая загадка, подстроенный самой природой эксперимент. На что способен такой послеинфарктный, обременяющий пенсионный фонд индивид? И не таит ли избавленное от производственной рутины, от дипломатии то с капризными спонсорами, то с компетентными, а чаще некомпетентными органами, от треклятой зашоренности сознание своего рода утешительного приза. Допустим, пробудившейся способности к ясновидению, к спонтанным просветлениям и озарениям, к восприятию жизни не враздробь, а в единстве, слитности?

Последние произведения Залыгина тем и примечательны, что они устремлены ко всеобщему, планетарному, глобальному. К размышлению о вселенной, о галактике, о нашей земной цивилизации, о России как историческом феномене и о русском характере с его плюсами-минусами в особенности. Академически-отвлеченное созерцание, абстрактно-философская медитация? Как бы не так! Самая что ни на есть яростная разборка. Тотальная ревизия прошлого и настоящего, въедливые допросы с пристрастием, целый залп каверзных вопросов. И к астрономии, и к механике, и к политике, и персонально — к Ельцину, Зюганову, к незадачливому юному калифу на час, влипшему в дефолт. Публицистика, порой торопливая, — это так. Однако и времени у писателя — инфаркт же! — было в обрез. И тревога подгоняла. Ведь на кону-то что? Россия, ее ближайшие и отдаленные перспективы. Увы, не радужные, а туманные. Вопреки расхожим мнениям, в том числе и правительственным, Николай Кириллович Смирнов в гарантированное “будущее своей страны не верил. Не верил, что год 1999-й будет "переломным", лучше года 1998-го, что год 2001-й — лучше 2000-го. Смутное время, некое подобие гражданской войны — вот что ждет Россию…”

И позже, уже в рассказе 2000 года, писатель наращивает атаку на официальный оптимизм, на успокоительные сказочки, “будто Россия как была, так и будет. Дескать, Россия и не такое переживала, значит, и это переживет!” Блажен, кто верует. Но доказательства не помешали бы, а где они? Народ-то, попробуй оспорь, вымирает. Демографическая катастрофа на носу. Толпы беженцев посреди своего отечества. И все как с гуся вода? Мол, эка невидаль. Не впервой, и не такое бывало. Выше головы! Рулетка вращается. Делайте ваши ставки, господа!

Рассказ “Бабе Ане — сто лет” начинен этой болью, как порохом. Никакой элегичности, никакой ностальгической размягченности. Напротив, целый каскад язвительных выпадов. Даже соловей упомянут здесь не столько в лирическом, сколько в органичном для позднего Залыгина экологическом контексте. С беспокойством о природе, с горечью, что повывелась на некогда девственных просторах Сибири эта малая певчая птица. Да и как ей уцелеть? Плотины, мелиорация, лесоповал.

Вернемся, однако, к старухину “долгому-долгому столетнему дню”.

По фабуле — несостоявшаяся гулянка. Поздравление со скандалом. С криком, куражом и угрозами разобиженного Яшки Огородникова.

А в глубине, в подтексте подведение итогов. И не за календарные юбилейные сутки, а за весь отчетный период, то бишь за сдающий свою вахту двадцатый век. От звонка до звонка. От бывшего царя Николая до бывшего президента Бориса Николаевича.

Сто лет — и все наперечет кризисные, все друг друга хлеще. То империалистическая война, то гражданская, то коллективизация с раскулачиванием и диковинной высылкой несознательного элемента из Сибири в Сибирь же, то сегодняшняя разруха.

Тяготы прошлые, тяготы настоящие. Будто так оно на роду написано, будто по-другому в России и не бывает. Такая национальная участь, такая планида. И если держалась героиня рассказа, то, как и ее тезка, старуха Анна из повести В. Распутина “Последний срок”, лишь исключительно на характере. Двужильном, “кремневом”.

Да, труженица, да, страдалица, но не безответная, не безропотная, нет. Могла же и заступиться за обиженных, могла же взбунтоваться, будучи в ссылке, против известного своей лютостью “вологодского конвоя”.

Что-что, а ощущение собственного достоинства было всегда при ней, при бабе Ане. Не иждивенка какая-нибудь, не приживалка, а работница, опора. Ведь в том же колхозе они с внучкой Груней “горы зерна хлебного и крупяного наворочали, множество цистерн молока надоили, стада коров, овец, свиней и птицы на мясо произвели… Да кто бы все это сотворил, когда бы не они? Никто бы не сотворил. Власти, что ли, постарались бы своими воровскими ручками-пальчиками?”

С размышлений о народной доле началась когда-то писательская слава Сергея Залыгина. С раскулаченного по самоуверенной начальственной дурости середняка Степана Чаузова, с мужиков, поднявшихся в таежной глухомани против усмирявшего их правителя Колчака (“Соленая Падь”), с доморощенных деревенских философов, возмечтавших в разгар революции учредить в своей волости справедливый, понимающий крестьянские нужды порядок (“Комиссия”). К этой же доле он, как Одиссей в родную Итаку, возвращается и в рассказе. Словно закольцевав символически свою художественную биографию. На круги своя? Несомненно. Только душевный опыт богаче и иллюзий уже никаких.

Худо ли, бедно ли, но герои прежних эпических произведений писателя всегда жили надеждой. Хоть партизанский главком Ефрем Мещеряков, хоть мудрецы из землеустроительной комиссии, хоть без вины виноватый Степан Чаузов — он тоже верил, что рано или поздно, а смута отступит и власть повернется к народу. Не может не повернуться.

И неспроста покойный муж бабы Ани, ее Тимофей-Тимоша любил именовать себя не иначе как народом: “Так и говорил: "Я — народ! Ты, Аня, то же самое!"” Может, и в шутку, а все же не без гордости. Потому как понимал свое значение. Ведь не перекати-поле, не сбоку припека, а становой хребет государства, кормилец, защитник. В сорок пятом до самого Берлина дошагал и ранен был не где-нибудь — в окаянном логове фашистского зверя.

И хотя баба Аня не перечила своему благоверному, хотя она тоже считала свое крестьянское занятие настоящей, истинной жизнью и не променяла бы ее ни на какую другую, особенно на канцелярскую, конторскую, среди книг и бумаг, она на закате испытывает не столько гордость, сколько горечь и растерянность. Век миновал, а никакого просвета. Ни добра, ни достатка. И в начале пути разруха, и под занавес она же. Развалившийся колхоз, заросшая бурьяном пашня. Ни одной свадьбы в некогда многолюдном Сидневе, ни одного младенца. И взывать не к кому. До Бога далеко, а у властей выборная кампания. Все в запарке. Не до бабы Ани. Не нужна. Какая от нее корысть?

Народ, он когда позарез надобен? Когда война, немец на пороге, когда вынь да положь последнее, когда пожар кругом или Чернобыль грохнет. Тогда он и надежда и опора, тогда он и великий, и самоотверженный. А пронесло — и другая погудка. Уж не святой он и праведный, а ордынским игом тронутый, крепостным правом порченный, к демократическим процедурам не приученный и в дебрях либеральной экономики ни бум-бум. Другой бы на его месте порадовался нашествию новых собственников, плодам ловкой приватизации, телевизионному либо думскому гвалту, изобилию дворцов, яхт, особняков, невиданной при тоталитарном режиме свободе выбора мебельных гарнитуров, костюмов от Кардена, Юдашкина или Славы Зайцева, а этот — что? Проворонил расхват, прозевал дележку, а теперь — здрасьте! Где сбережения, где бесплатная медицина, где — совсем уж прошлогодний снег — семичасовой рабочий день? Уж который год рыночное раздолье, но до сих пор в голове каша: почему плата за свет дорожает, а пенсия маленькая, почему “мерседесов” навалом, а лекарства не по карману, почему дети олигархов — элита, а кухаркины дети — социально не защищенные. Да потому что человек человеку — Чубайс. Азбучная истина, но в каких муках усваивается. С каким запозданием от цивилизованного Запада.

Власть и народ — коренная, “фирменная” залыгинская тема, два полюса его размышлений — то сближающиеся, то расходящиеся.

Может быть, только в “Комиссии” предпринята попытка преодолеть антиномию. Этакий эксперимент в расчете смоделировать, выстроить не конфликтные, а гармонические отношения. Да и то почти утопические, почти что на острове, в отрыве от большой земли, от красных и белых, пока начальство отсутствует, пока ему недосуг цыкнуть.

Однако идеальная модель тем и удобна, что она лишь теоретическая и до практики не снисходит. А уж где практика, там и свара, там и щепки летят. Закон природы.

Вспомним, например, роман “После бури”. Здесь что ни человек, то своя программа, своя политика, свои идеи. Иногда завиральные, вздорные, экзотические, иногда благородные, но маниловские, несбыточные, иногда соблазнительные, но опережающие свою эпоху, как у Петра Корнилова, жаждущего отыскать философский камень, обязательную для всего человечества, самой природой подсказанную истину. Не народ, а дискуссионный клуб, гайд-парк российского пошиба.

И в рассказе “Бабе Ане — сто лет” такая же разноголосица.

Одно дело — Тимофей, а другое — его односельчанин Яшка Огородников. Тот даже громче всех провозглашает, что он-де и есть народ, причем в самом лучшем, эталонном виде. Пустой мужичонка, пьяница, шваль, а поди ж ты, с самомнением, апломбом и при должности. Смехотворной, микроскопической, но вполне достаточной, чтобы чваниться полномочиями, качать права или стращать. И баба Аня, получающая субсидии-подачки “от Андрюши”, для него не божий одуванчик, а бельмо на глазу. Классовый враг, новорусская буржуазия, злоумышленница, скрывающая, подобно олигархам, реальную прибыль, и вообще кандидат на раскулачивание. А что столетняя — это не аргумент, ибо “какой такой закон существует, будто столетние граждане от налогов освобождаются?”

И опять символическое кольцо, и опять перекличка сюжетов, так сказать, переход подачи. От Степана Чаузова к бабе Ане. И того раскулачили, чтобы лишнего не болтал, и у этой за длинный язык имущество описали. Подчистую. Вплоть до матраса.

Разумеется, там драма, человеческая трагедия, корчевка под корень.

Здесь всего-навсего фарс, прущая на рожон наглость, блеф, или, говоря по-блатному, понт.

Так-то оно так. Однако же сработало. И безотказно, в автоматическом режиме, как привычный конфискационный инстинкт. Самоуправство, глумление, разбой? Но в ответ не шум и ярость, не апелляция к закону, а разве что вздох. Да подавись они тем матрасом. Все одно связываться с Яшкой и его чиновным собутыльником-компаньоном себе дороже, проку никакого, а беды не оберешься. Могло ведь и хуже быть. Спасибо и на том, что избу не описали.

И эта апатия горше всего. Но чему удивляться? Вполне предсказуемая реакция. Баба Аня давно уж не верила властям и не ждала от них ничего доброго. У них своя игра, свои расчеты — политические, коммерческие, рекламные, а народ — это попросту “люди, которые в первую очередь должны подчиняться властям, не задумываясь о том, какая она нынче, власть-то. Какая и откуда взялась”.

Такой вот получился у дряхлой бабки философский эксклюзив, такая обозначилась позиция. Брезгливая (все равно надуют), наплевательская (пусть творят, что хотят), но небеспочвенная и, к сожалению, не лишенная резона. Более того, выстраданная долгим опытом разочарований, совокупностью, по-нынешнему говоря, составляющих, усталостью от пустых обещаний, от торжественных обязательств построить то лучезарное завтра, то счастливый рынок. Посулы, посулы — и этак целый век, как из ушата. Правда, про самые свежие, сегодняшней выпечки, государственные мечты ни баба Аня, ни ее внучка уже не ведали. По технической причине. Единственный в Сидневе телевизор вырубился, и жизнь потекла без обмана. Народ на огородах, начальство в преображенных евроремонтом кабинетах. Надолго ли? Бог его ведает. Ведь власть — как стихийное бедствие, потоп или пожар. Хочешь не хочешь, а достанет. И употребит.

Только вот недоумение — чье? бабы Ани? самого автора? — “без народа — куда? В какое такое будущее?”

Этими вопросами и прощается с нами Сергей Павлович. Вопросами по-залыгински основательными, капитальными. В них заключено все — и завещание, и предостережение, была бы охота вникнуть. Возможности власти, слов нет, велики, но небезграничны. И без народа — хоть тресни — никакой России не получится. Как же она обойдется “без собственного-то народа?” Что угодно можно создать — холдинг, казино, бизнес-план, криминальные структуры и даже оберточную “национальную идею”, — однако “без народа страны нет. И настоящего, дельного дела нет”.

Впрочем, писатель свое сказал. Остальное — на наше усмотрение. Хотя, как знать, услышат ли его? При нынешних-то хилых журнальных тиражах, при дышащей на ладан подписке, при перенацеленности массового сознания на сенсации, скандалы, заказные убийства и прочую хронику происшествий. Жаль, если не услышат. Залыгин все-таки был у нас один. Едва ли не последний из могикан.

Нет, не со спокойной душой покидал писатель этот мир. Но думаю, что, как и баба Аня, зла на него не держал, хотя было за что. Думаю, что, подобно своему доктору Дроздову из фантастического повествования “Оська — смешной мальчик”, он мог бы искренне произнести напоследок простое и необходимое слово: “Будем”.

“Будем”. А как? Это пока еще наша забота.

Залыгин Сергей. Бабе Ане — сто лет: Рассказ // Новый мир. 2000. N№ 7.

 



Версия для печати