Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 1999, 9

Документальные съемки


Ирина Муравьева

Документальные съемки

На платформе никого не было: поздний час. Все нормальные люди спрятались от дождя и заснули, раскинувшись и открыв рты. А мы стояли с мокрыми ногами и ждали, когда придет поезд из Вашингтона. И никому — ни нам, ни тем, которые приближались к городу внутри теплых вагонов, не приходило в голову,что через десять минут начнется история, которая останется в памяти на всю жизнь.

Итак, сначала был поезд, в котором ехал невысокий человек с татарскими глазами и носом-уточкой. Он похрапывал, прижавшись щекой к кожаной спинке сиденья, а рядом с ним похрапывали еще пятеро, и у самой громкой — рыжей, c необъятным бюстом женщины — черный бант в волосах приподнимался и опускался, как живое крылатое существо.

...забегаю вперед и вижу, как через полтора года, на другом краю земли, выплывает из мокрого снега московская улица с церковью посередине и в ней лежит заваленный цветами тот же самый — невысокий, с закрытыми глазами и носом-уточкой человек, а краснолицый взъерошенный батюшка читает над ним молитву.

— Совсем не он! — шепчет грудастая с черным бантом в волосах, влажных от дождя и снега. — Чтобы так измениться! Чтоб за каких-то две недели!

— Так что ж ты хочешь? — бормочет кто-то. — Он и не ел ничего!

— В такую погоду только хоронить! Земля-то вся, поди, расползается!

— Земля промерзла! Не расползается! Но гроб открывать уже не будут! Сейчас простимся, и все!

— О-о-х! Петечка! — басом разрыдалась рыжая, и бант ее запрыгал. — Что же ты так рано-то! Сорок девять лет!

Отпевание кончилось. Заваленный цветами мертвый человек словно почувствовал, что сейчас к нему начнут подходить прощаться, и оттого лицо его приняло особенно вдумчивое и кроткое выражение. Первой подошла женщина в большом теплом платке, из-под которого выбивались светлые пряди, низко наклонилась к умершему,так что плечи ее образовали острую букву M, долго целовала неподвижный лоб, долго гладила его маленькими ладонями и, наконец, отошла не плача. Остальные потянулись за ней, наклонялись, всматривались, крестили покойного и прикладывались к нему неловкими губами.

— Все простились? — тихо спросил краснолицый батюшка, и тут в раскрытые двери церкви ввалилась огромная фигура в белой прозрачной куртке поверх пальто.

— И где ти? — громко воскликнула вошедшая. — О! Петья! O!

Она протиснулась между чужими, увидела перед собой пестревший цветами гроб и сначала рванулась к нему, словно хотела упасть на лежащего, а потом отступила на шаг и всею тяжестью повалилась на пол.

...полтора года прошло, и опять этот снег. Не случайно, я думаю. Стало быть, когда мы стояли на перроне и ждали, пока придет поезд из Вашингтона,там, наверху, все уже было продумано, включая мерзлые астры.

Деби почти не говорила по-русски, а я от усталости и позднего часа не успевала уследить, кто и что произносит. Рыжеволосая Виктория, прижимая к груди потрескавшийся малиновый маникюр, благодарила Деби за гостеприимство и готовность помочь телевизионной съемке в Бостоне, худенький человек, похожий на лису, бормотал: “мерси, мерси”, остальные стояли с хмурыми лицами и поеживались от нашего океанского ветра. Наконец растерявшаяся Деби попросила всех двигаться к стоянке, и мы поволоклись, оживленно и нарочито переговaриваясь.

В середине ночи меня разбудил телефонный звонок. Голос Деби звучал так, словно она звонит с луны. Медленно и тяжело подбирая слова, она путалась во фразах и все время возвращалась к одному и тому же.

— Мы должны им помочь, — бормотала она. — Ты видела, какие у них прекрасные лица? О, я совсем не люблю русских, не думай! Они плохо воспитаны, мне уже приходилось с этим сталкиваться, но у этих — лица! Я люблю, когда люди умеют работать. Я люблю тебя. Ты знаешь, как я тебя люблю? А завтра мы повезем их сначала в Гарвард, а потом в какой-нибудь приморский город. Я хочу, чтобы они увидели море. Этот оператор... Ты знаешь, о ком я говорю? У него такое лицо.... Его зовут Петья. А писателя зовут Сергэй. Ты читала его романы? Я хочу, чтобы ты прочла мне его романы, особенно последний, про то, как убивали евреев. Я ненавижу расизм.Ты слушаешь меня?

Я кивнула ватной головой, и кивок отразился в зеркале, медленно налившемся утренней голубизной. Ночь убывала, снег и дождь поутихли, и спать мне почти расхотелось.

— Я хочу дружить с русскими, — между тем бормотала Деби. — Если они признают свои политические ошибки, я могу дружить с ними. У этого оператора смешное лицо. А ты помнишь его нос? Как у Микки-Мауса. Я люблю такие. Я люблю тебя.

“Опять, — догадалась я. — Сорвалась все-таки! Завтра ее не добудишься”.

Но завтра состоялась съемка, причем не в Гарварде, а в огромном доме Деби, так как вежливые российские гости захотели сделать ей приятное, предложив поучаствовать в программе московского телевидения.

— Я ей говорю, что сейчас самое главное — женская тема, — горячилась рыжеволосая Виктория, только что обновившая блестящую черную кофту с золотыми пуговицами. — Она для нас просто находка! Богатая американская женщина (она ведь очень богатая?), помогающая русским! И как трогательно то, что она перевезла в Калифорнию казахских детей! Что эти малыши закончат американскую школу, поступят в американский университет и потом вернутся к себе на родину другими людьми!

Так они тебе и вернутся! — подумала я, но не стала объяснять, что в Калифорнию были вывезены не бедные, а богатые казахские малыши, за которых Деби, не вдаваясь в подробности, отвалила огромные деньги.

Готовиться к съемке начали с утра. Широкое лицо хозяйки пылало, как шелковая, брусничного цвета блузка, в которую она нарядилась для камеры. В доме, стоявшем на высоком холме, c которого открывался вид на неподвижное ледяное озеро, все было перевернуто вверх дном. Кошка и собака ходили как пришибленные. Особенно собака, только что взятая из приюта и боящаяся любого шума.

— Кошку, кошку надо посадить ей на руки, когда будет крупный план, — кричала из кухни Виктория. — Такая уникальная кошка, пусть она будет в кадре! А мы скажем пару слов, что у нашей героини хватает сердца не только на казахских малышей, но и на бездомных животных! И расскажем всю историю с кошкой!

— Что за история с кошкой? — лениво спросил оператор с татарскими глазами и подмигнул пылающей хозяйке. — Что за история с бездомными животными?

— Как? — ахнула Виктория. — Как, Петя, ты не слышал? Она гуляла по лесу и вдруг увидела умирающего котенка. Никто бы из нас и не обернулся, а тут сердце, сердце! Тут другое воспитание, не наше, дряное, советское, одни слова, тут гуманность, тут ...

— Ишь ты, — усмехнулся оператор. — И что?

— Она взяла этого дохлого котенка и повезла в лечебницу. Ты знаешь, сколько у них стоит один визит к ветеринару? Дом можно купить! И котенку сделали сразу четыре операции! У него ничего своего нет, ему все трансплантировали! И печень, и почки, и все! И даже глаз вставили! Ты видишь, какой у нее правый глаз?

Кошка загадочно смотрела на белые деревья, на ледяное озеро неподвижным ярко-голубым правым глазом. Левый был гораздо меньше и совсем другого, тусклого цвета.

— Черт знает что, — отозвался осветитель, возившийся с проводами. — У нас людей в больницу не берут, а тут кошке — четыре операции...

— Да! — страстно вскричала Виктория. — Вот именно! Какая демократия нам поможет, пока у нас нет привычки к отзывчивости! То есть... что я говорю? – спохватилась она. — У нас народ, конечно, золотой, у нас народ замечательный, но пока правительство ...

— Ладно, — пробормотал оператор, — давай начинать, что ли, а то мы тут сейчас договоримся...

Каким ветром внесло в ее одинокую жизнь шестерых российских людей с осветительными приборами и кинокамерами? А каким ветром занесло в их суетливую заграничную поездку — на строгой экономии, на взятой из дому сухой колбасе — массивную американку, родом из захолустной Айовы, имевшую троих взрослых детей от троих мужей, владелицу поместья на юге, резиденции во Флориде и двенадцатикомнатного особняка в пригороде Бостона?

Через два дня посадили их в нью-йоркский поезд. Поэт Егоров, специалист по еврейской беде, автор знаменитого стихотворения “Яблочный полустанок”, припал к ее руке. Рыжая Виктория страстно обняла, сдавила надушенным телом, оставила на щеке две пунцовых полоски. Кто за руку, кто по плечу, кто чмоканьем в ухо, кто как — простились. И тогда он подошел морской походочкой (место рождения — порт Николаев!), крепкими руками обнял за талию и плотно, вкусно, затяжно поцеловал ее непривычные губы.

— Ну, будь здорова, — громко, как глухой, сказал он.

Все говорили с ней громко, как с глухой, наивно пытаясь разрушить этим стену непонимания.

— Ну, будь, говорю. Приезжай в Москву, погуляем.

Сказал — и тяжелой ногой ступил на подножку. Губы так и остались смятыми его поцелуем, слиплись, прощальное слово задохнулось в горле. Поезд унесло ветром. Ветер погас.

И тогда она сказала:

— Я хочу снять фильм о России. Я люблю Россию.

Летели долго. За полчаса до посадки меня начало тошнить от волнения. Худенький финн, белокожий до того, что лоб и щеки отливали голубизной, спросил меня:

— Вы, видно, давно здесь не были?

— Давно, — не чувствуя губ, ответила я.

Приземлились. Толпы людей. Черноглазые младенцы на руках у молодых, измученных ожиданием женщин. Старухи в пестрых платках, застывшие над своим добром. Расчетливые блондинки в коротких юбках, улетающие в элегантную Австрию, в лесистую Германию, чтобы там накупить себе еще больше юбок, еще больше холодной светлой пудры.

— Здесь, здесь будет точка, — кричала Виктория, выставив мощную грудь в синтетической тельняшке. — Как они появятся, так прямо и начнем! Первая реакция на нашу страну! Прямо здесь, на аэродроме! Контраст! Схватить реакцию! Петя, ты меня понял! Берешь крупным планом ее лицо и пошел! Главное — контраст! Потом возьмешь старика с костылями! Ясна мысль?!

Она появилась — испуганная. В черных широких штанах, черной майке, с набитой сумкой через плечо. Смуглая красавица с большим фотоаппаратом (ассистентка) и двое кудрявых, похожих друга на друга людей (операторы из Лос-Анджелеса) сопровождали ее. На таможенном контроле строгий солдат с седым ежиком велел ей открыть сумку. Вынул две бутылки финской водки.

— Не сопьетесь, мадам? — спросил он.

Она радостно закивала.

— Да пропусти, чего там, видишь: ни в зуб ногой! — сказал ему напарник с пластырем на щеке. — Пускай себе пьют!

Ей и поздороваться не дали, сразу пошел крупный план. Выхватили ее испуганное лицо, наполовину закрытое мясистыми георгинами. Потом старика на костылях. Голос за кадром:

— Внимание! Внимание! Объявляется посадка!

Смуглая красавица сразу же отвернулась, закрылась обеими руками. Петр не успел даже поздороваться, возился с кинокамерой, огрызался на суетливую Викторию. Только глазами встретились.

Жаркой была Москва в то лето, жаждущей. Мелко дрожал ее пыльный воздух, частыми грозами наливалось небо. По улицам ходили простоволосые сумасшедшие в грязном белье. Кучками бродили буддисты с толстыми славянскими носами, высокими скулами. Девочки в вечерних платьях, мальчики в свирепых наколках, посреди города — гроб с обиженным мертвецом. У Центрального рынка томился всклокоченный цирковой верблюд, катал желающих... Пахло бензином и клубникой.

Сразу начались неприятности: съемочная группа застрадала животами, к смуглой красавице пристали трое усатых в лифте, приняли за свою, потом долго извинялись на ломаном английском, останкинский шофер Вася в среду переночевал прямо в автобусе, так было проще, чем кататься домой в Мытищи, потом к девяти в гараж, а потом — за американцами на Кутузовский.

На Васе она не выдержала.

— Пока они не научатся уважать себя, кто же будет уважать их? — кричала, сидя с поджатыми ногами на кровати. Рыжая Виктория, страдальчески сморщившись, согласно кивала. — Как можно устроить человеку такое расписание, что он вынужден ночевать на своем рабочем месте? Без душа? Не переодевшись в чистую одежду? Не повидавшись с семьей? Я в ужасе оттого, что вы с собой делаете! А как отвратительно ваши женщины обращаются с мужьями! Как неделикатно! А что вы вытворяете с детьми!

Огонь-баба, — усмехнулся узкоглазый оператор, выслушав корявый перевод Виктории.

Подошел вразвалочку к журнальному столику, плеснул себе коньяку в бумажный стаканчик.

— Выпьем, Деби. Все верно, что ты говоришь! Холуйская страна! А все-таки лучше нас нету.

Она перевела на него умоляющие зрачки.

— Согласен он, согласен, — закричала Виктория. — Мы все согласны! Но рус-ские — несчастный народ! Сначала — татары, потом Великая Отечественная война! Мы спасали мир! Одни, во вшах, в окопах! Как сказать по-английски “вши”? Ну, неважно! Спасли же!

— Вы о себе слишком высокого мнения, — Деби залпом опрокинула бумажный стаканчик. — Прав был Достоевский! Ваш исторический опыт держится на унижении, вот что! Вы или унижаетесь, или бунтуете, у вас никакой середины!

— Ну, это ты хватила, Деби, ну, это ты завернула, — он опять засмеялся глазами и подлил ей еще. — Мы — великая держава. А вкалываем — дай Бог всякому! Ты посмотри, как я, например, работаю! На четырех работах, ни от чего не отказываюсь! Зато — живу! Вот придешь ко мне, посмотришь!

Виктория даже и переводить не стала такую ерунду. За окном ударил гром, сумерки стали ярко-лиловыми. Рыжая дива поднялась с извиняющейся улыбкой:

— Я пойду, мне еще надо сегодня пленки просмотреть. До завтра, Деби, дорогая! — В дверях она обернулась: — Идешь, Петя?

— Я-то? — сказал он небрежно. — Я, пожалуй, грозу обожду. Мне торопиться некуда.

Мужей было трое: один ирландского происхождения, другой — польского, тре-тий — смешанного: Англия, Италия, Австрия. Один был невротиком и бизнесменом, второй адвокатом, большим любителем тенниса, третий — основал компьютерную фирму и оказался скупым. Каждый раз ей казалось, что брак — по любви, каждый раз, выходя замуж, она ловила себя на том, что начисто забывала предыдущего героя. Смывало, как океанской волной. На песке оставалось случайное: по утрам первый муж просыпался в густой рыжей щетине, кололся так, что не дотронешься, у второго мужа часто шла кровь из носа, особенно зимой, и он возвращался домой с бурыми пятнами на белой рубашке, третий муж однажды заставил ее вынуть из мусорного ведра остатки арбуза, проверил, не выкинула ли она то, что еще можно есть.

Ни об одном из них она не думала с нежностью, в детях не искала отцовских черт.

Он даже и света не выключил. За окном бушевала гроза, грохотал ливень. Ей стало стыдно своей полноты, и она постаралась хоть как-то прикрыть ее гостиничной короткой простыней. Волновалась так, что не только русские, все родные слова выскочили из памяти.

— О! — вскрикивала она. — О! О! Петья!

— Молчи! — шептал он и не целовал, только дотрагивался раскаленными губами до ее раскрытых губ. — Тихо! Хорошо будет!

Ни у первого мужа — невротика, ни у второго — с частой кровью из носа, ни у третьего — вежливого и жадного не было таких губ. Никого из них она ни разу не почувствовала так остро — гроза с шумом воды и вспышками желтого света, казалось ей, происходит не за окном, а во глубине ее собственного тела.

Зазвонил телефон. Она хотела было протянуть руку, снять трубку, он резко помешал ей:

— Не смей! — И начал повторять, слегка задыхаясь: — Не смей! Не смей! Не смей! Хорошо будет!

У него была седая мохнатая грудь, на тонкой серебряной цепочке болтался крест. Крест скользнул по ее лицу и остановился прямо над зажмуренными глазами.

— Да ты плачешь? — заметил он, отодвинув крест в сторону. — Ты чего, чудачка?

— О! — плакала она, наливаясь чужой и страшной московской грозой. — О! О! О!

У Виктории ныло сердце: Петр сошел с ума. Теперь вся творческая дружба могла рухнуть от его глупости — американка была непредсказуема. Во-первых, она ничего не скрывала и смотрела на него влюбленными глазами. Он же — судя по всему — погас так же внезапно, как вспыхнул, начал косить своими узкими зелеными во все сторо-ны, — стыдно за него становилось. Кроме того, у Петра все-таки была Ольга, с которой он недавно сошелся по второму разу. Историю с Ольгой Виктория любила и рассказывала ее со слезами на глазах:

— Первый раз они поженились, когда обоим было по восемнадцать. Ну какая там жизнь в восемнадцать лет! Ни кола ни двора! Ребенок, пеленки. Господи! Вот я недавно разговаривала с Софией Ротару, и мы с ней..., — Тут следовало отступление в молодость Софии Ротару, затем Виктория продолжала: — Он поболтался-поболтался и сбежал. Уехал в Москву, поступил в институт, с первого курса его забрали в армию, он и думать забыл про жену. Вернулся из армии, опять-таки не в Николаев, а в Москву. А у него этих баб тут было! На уровне министерства. Оператор от Бога! Он так снимает женщину, как никто. Вот и София всегда просит: меня пусть только Петр. У всех других я выхожу уродиной.

Так вот, он влюбился в одну разведенную, у которой бывший муж из-за границы не вылезает, содержит ее полностью, а она только рыло воротит. И наш-то вдруг — бац! Пишет в Николаев: так и так, дай мне лучше развод, и сама освободишься, и меня не будешь связывать. Она ему спокойно отвечает: пожалуйста. Он сразу — бац! И женился на этой разведенной. Ну и получил чего заслуживал: скандалы, измены, дня спокойно не прожили. Нашел себе другую: тоже красавица, тоже по заграницам шлялась, потом работала у нас в “Спокойной ночи”... Опять не повезло: спуталась на курорте с чехом, развод — и чао! Мы как раз тогда работали вместе. Я начала делать “Поют солдаты”, и Петр давал такой передний план, что все умирали! У меня там была сцена прощания с матерью. Этот мальчик потом погиб в Афганистане. Вылитый Есенин! Петр снял, как он прощается с матерью. Я рыдала! Все рыдали! Монтируем и рыдаем. А баб у него всегда было сколько хочешь. Но он мне говорил: “Это не бабы, а так. Пришей кобыле хвост. Станешь умирать — стакан воды не подаст”.

А тут мать в Николаеве заболела. Поехал. Врачам заплатил, неделю покрутился и назад. У нас тогда поездка была в Швецию, потом сразу в Японию, потом в Финляндию. Вернулись, на столе телеграмма: “Мать при смерти. Приезжай. Ольга”.

Приезжает. Мать уже без сознания. Из больницы ее выставили. Подержали-подержали и спрашивают: “Есть куда бабку выписать? Ей неделя жить осталась”. Ну, куда ее? А тут эта Ольга: “Я возьму!”

И взяла. В коммунальную квартиру, потому что больше было некуда. А мать возьми да проживи вместо недели три с половиной месяца! И Ольга все вынесла! И ни слова ему не написала, и ничего не попросила. Я ему всегда говорила, что Ольга – просто святая! Он приехал прощаться с матерью, и тут его стукнуло: вот оно! Он посмотрел, как она за бабкой ухаживает, взвесил, значит, все ее поступки и — бац! Предложение! А она ему — бац! Не хочу! Как так? Он думал, она ему в ноги поклонится, а она — бац! И он как обезумел! Без тебя, говорит, никуда не поеду, кончай, говорит, ломаться и все такое. А она — нет. Уехал в Москву. Звонит ей каждый день. Туда, в коммуналку, в Николаев. Она — как кремень. Он даже худеть начал. Я уж ему тогда говорю: “Да ладно, не свет клином”. А он мне, знаете, что на это?

Я, говорит, в ней не сомневаюсь. Вот, говорит, кто мне стакан воды подаст, когда умирать буду.

Дался, говорю, тебе этот стакан воды!

В загс она так и не пошла. Привез сюда. Прописку сделал по блату.

Замуж, говорит, за тебя не пойду, я уже была.

Гордая! А он терпит. За стакан воды.

Так рассказывала Виктория, пока на горизонте не появилась американская миллионерша с непонятными целями. А как только она появилась, Виктория растерялась и совершенно не знала, что делать, потому что завязавшаяся творческая дружба была необходимой по разным соображениям, а избалованный женским вниманием Петр мог все испортить.

Деби будто магнитом тянуло к Белому дому, и она просила, чтобы его снимали как можно больше. Мы крутились вокруг да около в надежде, что вот-вот отыщем что-нибудь замечательное, и наткнулись на этого старика.

Не заметить его было нельзя, потому что старик сидел на завалинке и терпеливо ждал. Месяц назад он приехал из дальних краев искать правды у демократического правительства, исписал несколько школьных тетрадок дрожащим почерком, послал три высокопарных письма президенту Ельцину и, не получив ответа, перекочевал с Ярославского вокзала, где лютовала безусая молодая милиция, прямо к подножию Белого дома. Как ему удалось добиться, чтобы его оставили в покое и не прогнали, остается загадкой по сей день. Впрочем, старик был колдуном, хотя применял свои колдовские способности крайне редко и любил добиваться всего сам, без посторонней помощи. Соорудив себе временное жилище из винных ящиков, картонных коробок и прочей рухляди, он аккуратно обклеил его старыми газетами в несколько слоев, приволок откуда-то топчан, из двух оставшихся ящиков устроил завалинку и начал коротать дни и ночи, отлучаясь только в ближний магазин за хлебом.

В среду утром он грелся на солнце, доверчиво подставив ему свалявшуюся бороду, и уж совсем было задремал, как вдруг прямо над завалинкой вырос автобус с оранжевыми буквами “Независимое телевидение”. Из автобуса выпрыгнула кудрявая, на наших не похожая женщина с испуганной жалостью во все лицо. Старик поднялся ей навстречу:

— Давай заходи, гостьей будешь, давно ко мне никто не заглядывал...

Иностранка подошла и принялась говорить что-то, поднимая и опуская руки. Судя по всему, удивлялась. Тем временем появились еще двое: пожилой мужик в линялой холщовой рубахе и чернявая деваха с густыми ресницами. Мужик тут же заговорил по-русски, но так, что старик с первого слова опознал в нем приезжего.

— Да садитесь вы, — уговаривал он, с каждым движением отрывая от себя волну терпкого пота. — Вот я вам сейчас еще ящик приспособлю. Садитесь, раз приехали!

Иностранцы сели, и линялый спросил старика:

— А что вы все-таки здесь делаете?

Старик начал степенно рассказывать историю своей жизни, сплошь состоящую из обид и обманов, показал школьные тетрадки, исписанные дрожащим почерком, и в середине разговора даже всхлипнул, упомянув о первой жене, умершей в войну родами. Линялый старательно переводил его рассказ, и по мере того, как излагаемые события становились все печальнее, у кудрявой бледнело лицо и краснели веки.

— И вот я остался как есть, совсем без ничего, — с удовольствием повествовал старик. — Из дому они меня вытурили, потому дети неродные, хоть я на них, подлецов, всю жизнь горбатил. И куда податься-то? Пенсия такая, что на нее не то что ботинок, а и шнурков не справишь! И здоровье совсем разъехалось: то тама кольнет, то тута заломит. И поехал я в золотую столицу, а тут своего безобразия... — он присвистнул и махнул рукой с черным перекошенным ногтем. — А тут своего безобразия — лучше б мне ослепнуть! Я ведь... — и старик понизил голос, — я ведь не то вижу, что другие-то, я в корневище гляжу, во тьму самую!

— О? — удивился линялый и вскинул седые брови. — Как это в корневыще?

— А так, — гордо ответил старик и посмотрел вдаль, прищурив ясные голубые глаза. — У меня в роду все такие. Все, что хошь, могли увидеть. Хошь чего раньше было, хошь чего потом будет. У меня бабку родную в гражданку красные насмерть забили, прознали,что колдует!

А, говорят они бабке, ты сглаз сымаешь, к тебе гражданы наши ходють, заместо чтоб армии родной помочь, так вот и на тебе, получай по маковке! И забили.

— И как это вы все-таки видите? — изумился линялый. — Что вы, например, про меня видите?

— Про тебя-то? — спросил старик и помолчал, пощупав его зрачками. — Про тебя, друг ситный, ничего не вижу. Так, маета одна... Хотя ты мужик хитрый, не сов-ру. — Он, посмеиваясь, перевел глаза на женщин. — Эта вот, того гляди, замуж выскочит, — ткнул пальцем в чернявую с густыми ресницами. — У ей дитя на подходе. Ну, может, через годик уже родит. А эта...

Вдруг он испугался и втянул голову в плечи.

— Что он говорит? — спросила кудрявая. — Почему ты не переводишь, Боб?

Лицо старика налилось кровью. Он тяжело поднялся и замахал ладонями:

— Идите, идите, — заторопился он. — Вы люди хорошие, умные, нечего вам тут со мной, дураком, разговаривать, нечего! Вон и машина ваша заждалась совсем, идите!

Кудрявая стала шарить в сумке, вытащила кошелек, достала двадцать долларов.

— Брать надо, — сказала она по-русски. — Брать денег.

Он затряс головой:

— Ничего с тебя не возьму, ничего мне не надо! Идите!

Они сели в автобус и уехали. Дождавшись, пока пыль осела на асфальт, старик опустился на ящик и начал быстро-быстро креститься заскорузлыми пальцами.

— Свят, свят, свят, — бормотал он. — Привидится же! Спаси и сохрани, Матерь Божья, Пресвятая Угодница, Царица Небесная!

Как ни заняты были московские люди своими делами, но приезд американской съемочной группы перебудоражил Останкино. Нельзя было просто так выпустить из рук ошарашенную чужеземку с большими деньгами и дикими желаниями. Деби не понимала, что и сколько стоит, чего можно и чего нельзя получить, какой и зачем она затеяла сделать фильм. То, что представлялось ей необходимым, было настолько далеко от действительности, что все ее советы и требования русские выслушивали так, как выслушивают очень избалованных детей, не вступая с ними ни в какие объяснения. Перед американским писателем со степенью доктора наук в славистике Бобом Фурманом стояла задача придумать сценарий. Но Боб был птицей высокого полета, лично знакомой с писателем Войновичем, много раз пившей водку лично с поэтом Коржавиным, а потому свое согласие на участие в проекте и без того считал большой удачей лохматой миллионерши, которая не закончила даже колледжа.

Попав в Москву, американский писатель первым делом бросился в гости к бывшим диссидентам, окунулся в жаркие московские кухни, наелся яблочного варенья, напился наливки и с видимой неохотой залезал каждое утро в автобус с оранжевыми буквами “Телевидение”, чтобы неизвестно зачем катить в нем на никому не нужные съемки. В десять часов утра невыспавшаяся съемочная группа выезжала на поиски. Деби всякий раз изображала, что не знает, куда ей сесть, и всякий раз опускалась на сиденье рядом с Петром, благо никому другому не приходило в голову его занять. Первое время он властно брал ее маленькую полную руку в свою большую ладонь, но потом начал отворачиваться, позевывать и смотреть в окно, где проносились тополя, завалившие город душным пухом. Виктория старалась перехватить его скучающий взгляд и направить его в нужную сторону, то есть на щеку побледневшей от огорчения Деби или, в крайнем случае, на ее крупные колени под черной юбкой, но Петр хмурился, пожимал плечами и давал понять, что никому не позволит собой распоряжаться.

Тогда Виктория решилась. Время было вечернее, и они с Петром вдвоем просматривали в останкинской лаборатории отснятые за день пленки.

— Что ты собираешься с ней делать, Петя? — кротко спросила Виктория и поправила насторожившийся бант в волосах.

— Ты о чем? — огрызнулся он.

— Я — о ком, — уточнила Виктория, струсив, но продолжила: — Петя, я не говорю ей, что ты женат. И никто не говорит. Ни Ксана, ни девочки, никто. Она спросила, есть ли у тебя кто-нибудь, мы сказали, что нет.

— Сдурели? — изумился он.

— Петя! — воскликнула Виктория, умоляюще прижав к груди руки. — Петя, ты подожди, ты послушай! Мы сколько лет вместе работали, да? Ты со мной весь свет объездил! Ну, скажи, чего я для тебя не сделала, чего? Разве тебе трудно правду сказать, что ты не расписан? Вы же с Ольгой не расписаны!

— Так что я, по-твоему, холостой, что ли?

— Петя! Она ведь через две недели отчалит! Кто тебя проверит? Кто к тебе в паспорт полезет? А тут такие дела! Заключим договор: мы в Америке снимаем, они — в Москве! У нее ведь миллионы! Мне говорили: бывший муж при разводе на счет восемь миллионов положил! А сколько там до того лежало?

— Ты, что ж это, проститутку из меня решила сделать? — И он всем телом развернулся на стуле. — Ты мне еще комиссионные предложи!

Щеки Виктории стали ярче вишен.

— С ума сошел! Я прошу тебя о двух вещах: не говори ей об Ольге. И... ну... будь ты с ней немножко поласковей, что ли... Не тебя учить...

— То есть просишь, чтобы я, значит, сегодня в номере заночевал, так? Домой не ходил?

— Дурра-аа-к! — в сердцах вскричала Виктория. — Наградил тебя Бог одним талантом, и то зря! А мне-то что? Да провалитесь вы все пропадом! Вон Виктор Дожебубцев умоляет его взять в поездку, умоляет! Если бы его на твое место, Господи! Мы бы горы свернули!

— Ты ему сначала сексуальную ориентацию поменяй, а уж потом в поездку, — усмехнулся Петр.

Виктория схватила его за руку:

— Петя, у тебя сердце есть? Женщина одна, в чужой стране. Эта эмигрантка при ней только и думает, куда бы улизнуть, Бобу она до фени. Жалость у тебя есть или нет?

Он засунул в рот два пальца.

— Рвет меня, Вика, от твоих хитростей. Ладно, поехали...

Съемочную группу пригласили поужинать в Центральный Дом работников искусств. Деби была в красном коротком платье. На сцене выступал музыкальный ансамбль под названием “Ногу свело”. Четверо парней в тельняшках, опирающиеся на усыпанные блестками костыли, и худощавая девушка в меховой ушанке.

— Я мальчик по фамилии “Хочу”, — ревели парни и высоко подбрасывали в воздух ненужные деревяшки. — Вы только укажите мне до-ро-о-огу!

— Я девочка по имени “Могу”, — басом вступала ушанка, сверкая унизанными серебром кулаками. — Вы только растворите мне ворота!

Американцы испуганно улыбались. Боб Фурман не мог понять, о чем песня.

— Фольклор, это наш современный фольклор, — замученно прошептала Виктория. — Чего тут переводить? Песня о нынешней любви, вызывающая. Сейчас все так поют.

— О? — удивился Фурман. — Впрочем, это понятно... Никаких идеалов... — Он наклонился к уху растерянной Деби и сказал по-английски: — Сумасшедшая страна. Мы по сравнению с ними — эталон прагматизма.

— Неужели? — хрипло отозвалась она и скосила угольный зрачок в сторону отошедшего к бару оператора. — А я думаю, что в России гораздо больше практичных людей, чем кажется. Не такие они бессребреники...

— Тонкая мысль, — улыбнулся Фурман и вдруг внимательно посмотрел на ее покрывшуюся багровыми пятнами шею. — Ты не в духе?

— Я устала, — не спуская глаз с равнодушной спины у бара, сказала она. — Мы все равно ни о чем не можем договориться. Им нужны только деньги. Но деньги они понимают неверно. Им хочется быстро хапнуть и быстро потратить... А мы... Мы иначе бережем, иначе тратим. Хотя почему-то принято думать, что мы больше любим деньги, чем они...

Операторская спина затряслась от смеха. Он разговаривал с худой длинноносой брюнеткой, которая одной рукой опиралась о стойку, а другую, с лиловой соломинкой из-под коктейля, запустила в его сильно поредевшую шевелюру, словно желая оттаскать Петра за волосы, как мальчишку.

Деби начала торопливо закуривать трясущимися пальцами, Фурман закашлялся, а Виктория решительно вскочила со стула и, вздрагивая рассерженным крылатым бантом, поплыла к бару. Втиснувшись между худосочной мерзавкой и мускулистой спиной Петра, она что-то сказала ему на ухо, отчего он сперва покрутил головой, а потом опрокинул в рот подряд две стопки водки. Вернулись к столику американцев, и Петр, властно накрыв своею широкой ладонью руку Деби, сказал так громко, что почти перекрыл песню ансамбля “Ногу свело”:

— В субботу все собираемся у меня! Я вас накормлю настоящим ужином, не этим дерьмом! В шесть часов! Форма одежды — парадная!

В темноте автобуса он прижался к ней скользкой кожаной курткой, погладил ее живот и колени. Она задрожала:

— Ньет, ньеет!

— Ты что, правду, что ль, меня полюбила? — вдруг серьезно спросил он. — Этого нам только не хватало!

— Ньет! — простонала она. — Ньет! Ньет!

— Чего “ньет”? — прошептал он ей на ухо. — Любишь меня? Говори!

— Я тибья лублу, — выговорила она прыгающими губами и обеими ладонями погладила его лицо. — А ти?

— И я лублу, — усмехнулся он. — Вот какие пироги... Приехали...

Удачей их была немота. Он мог не врать. Он мог не врать ей, что она самая красивая или самая желанная женщина в его жизни, мог не признаваться, что не чувствует особой страсти и тогда, первый раз, остался у нее в гостинице из простого мужского любопытства, что и сейчас она не столько привлекает его, сколько он жалеет и не хочет ее обижать... Со своей стороны она могла не исповедоваться ему в тяжелой семейной наследственности, трех скандальных разводах, брате, живущем в психиатрической клинике, дочке, сделавшей аборт от чернокожего бездельника, и, главное, она могла сколько угодно шептать ему “лублу тибья”, потому что он не знал, шепчет ли она эти слова потому, что выучила именно их, или потому, что действительно любит.

На рассвете он поцеловал ее в губы и начал одеваться.

— Ти ушел? — спросила она

Он кивнул.

— О! — воскликнула она. — Why?

— Домой надо заехать перед работой, — сказал он и показал на часы. — Сегодня будет тяжелый день.

— Я не хочу так, — произнесла она по-английски. — Я не хочу быть ночной бабочкой. Я не хочу, чтобы ты стеснялся наших отношений. Все мои давно поняли, что происходит. И я не прячусь от них. У меня нет мужа, я свободна. У тебя нет жены, ты свободен. Почему мы должны скрываться?

Он не понял того, что она сказала. Тогда она взяла лист бумаги и нарисовала на нем человечка в широких штанах. Потом нарисовала человечка в юбке.

— Ни муж, — сказала она и поставила восклицательный знак. — Ни жина. — И поставила второй восклицательный знак. Он нахмурился.

— Ольга, — сказал он и обвел в кружок человечка в юбке. — Ольга...

Лицо Деби стало цвета серого воздуха за окном.

— Что? — прошептала она. — Что Ол-га?

— Мать сына моего, — громко сказал он. — А так ничего.

Она смотрела на него с ужасом, словно он только что пырнул ее ножом и она еще не чувствует всей боли, но уже знает, что ее ждет.

— Ну, я пошел. — Он погладил ее по плечу. — Увидимся.

Выйдя на улицу, он нащупал в кармане брюк что-то шуршащее. Вытащил незаклеенный конверт. В конверте лежали три новые стодолларовые бумажки и записка по-русски:

“Уважаемый Петя! Возьмите деньги. Нужны для тебя жить. Мне есть много. Не обидетесь, просить очень. Я желала помогать варить тот обед в суббота всем.

И по-английски: Love. Debby”.

Кровь бросилась ему в голову.

— Еще чего! — хрипло сказал он самому себе. — Триста долларов на обед! Очумела совсем!

Подошел переполненный троллейбус, он вспрыгнул на подножку. Сверху посыпались заспанные хмурые лица. Он поглубже засунул конверт в боковой карман. Вернуть ей эти триста? Месяц жизни? Ей-то они, как пять копеек. Начнешь возвращать — обидится, еще хуже будет. Объяснить все равно ничего не смогу. И просить о таком деле некого. Ладно, пусть. Пойдут на обед, куплю все самое дорогое. Он вспомнил ее лицо в тот момент, когда она вышла из ванной, кутаясь в короткий белый халат. Черные зрачки, расширенные ожиданием, деревянные движения. По виду и не скажешь, что через трех мужиков прошла

“Что мне с ней делать? — подумал он. — Хорошая баба, но странная. Все равно, как с Марса”.

В это же самое утро в семье Виктории случилась беда: муж сестры, известный московский врач-гинеколог, попал в руки бандитов. Выяснилось это часов в семь, когда сестра крепко спала, будучи уверена, что муж на даче. Зазвонил телефон, и низкий женский голос попросил Аллу Соломоновну.

— А вы пораньше не могли позвонить?— съязвила Алла Cоломоновна, намереваясь швырнуть трубку.

— Спокойно, спокойно, только без паники, — велел голос и вдруг бухнул: — 50 тысяч долларов, если не хотите досрочно остаться вдовой. Милицию не вмешивать. Друзьям-знакомым не сообщать. Хуже будет.

— Что-о? — закричала Алла Соломоновна. — Немедленно прекратите безобразничать!

— Девушка, — сказали ей. — Ваш муж ушел из дома в голубой рубашке производства ФРГ, серых брюках того же производства и серых кроссовках АDIDAS. В пять часов вечера по московскому времени (кстати, он был без часов, говорит,что забыл дома!), в пять, повторяю, часов вечера он сел в машину и выехал на Ярославское шоссе. На двадцать втором километре от города машина вашего мужа была задержана нашими службами. Сейчас он находится под неусыпным наблюдением и очень обеспокоен своим будущим. Передаю ему трубку.

Послышался шум, словно быстро перелистали книгу, и тут же голос мужа сказал:

— Алла, все это правда, ради Бога, не вмешивай милицию, меня убьют.

— Где ты? — закричала она. — Что случилось?

— Ради Бога, — повторил он задыхающимся шепотом. — Сделай, как тебе говорят.

Опять послышался шум перелистываемой книги, и та же женщина спросила:

— Ну? Убедились? Будьте дома, ничего не предпринимайте. Вам сообщат, что делать.

Схватившись за сердце, Алла Соломоновна набрала номер сестры и рассказала о случившемся. Виктория помертвела.

— Немедленно звони в милицию! Требуй, чтобы соединили с Петровкой!

— Нет, — стуча зубами, ответила Алла Соломоновна. — Не буду я звонить, Вика, его убьют, меня предупредили.

— Господи, Господи,Господи! — заголосила Виктория. — Я сейчас к тебе приеду!

В такси она быстро проанализировала ситуацию: деньги заплатить и гинеколога спасти во что бы то ни стало. Сообщать действительно никуда не нужно, времена такие: убьют и концов не отыщут.

Сестра, открывшая ей дверь, ловила воздух пересохшим ртом.

— Только что они опять звонили, сказали, чтобы я положила деньги в почтовый ящик. Сегодня, не позже двенадцати ночи. После этого его привезут. Он подтвердил, он умоляет, чтобы я их слушалась!

— Бьют его? — свистящим шепотом спросила Виктория. — Пытают?

— Не знаю я ничего! — прорыдала Алла Соломоновна. — Голос у него ужасный, ужасный! Нет, я с ума сойду!

— Так, — сказала Виктория. — Значит, надо действовать. У тебя есть эти деньги? Сколько они хотят? Пятьдесят тысяч?

Алла Соломоновна кивнула растрепанной головой.

— Вика, у меня больше тридцати не наберется. Деньгами, я имею в виду.

— Продать драгоценности! — приказала Виктория. — Немедленно продать стекляшки!

— Да кому же я их продам за один день? — закричала сестра. — И они не велели никому говорить! А продам — и тут же разнесется! И его убьют! Убьют, слышишь!

— Пять тысяч есть у меня, — сказала Виктория. — Черт, если бы не эта квартира, я все деньги в нее вбухала! Значит, тридцать пять у нас есть своих, остальные надо занять.

— У кого? — прорыдала сестра.

— Я устрою! — пообещала Виктория и судорожно обняла ее. — Я тебе все устрою. И отдавать не нужно будет.

— Как?

— Я возьму у американки. У нее этих денег, как мусора. Она их и не считает. И потом, что, я на глупости прошу, что ли? Речь о жизни и смерти!

Алла Соломоновна, дрожа, опустилась на гинекологическое кресло. Разговор происходил в домашней смотровой доктора, и вид железных инструментов придал странную убедительность слову “смерть”.

— Что ж это такое... — прошептала она. — Сон какой-то...

— Сон не сон, — отрезала Виктория, — а ты знаешь, где мы живем. За пять долларов укокошить могут. Я сейчас еду к ней в гостиницу. Сегодня съемок нет, но она встает рано. Дай мне словарь, я забыла, как по-английски “выкуп”!



Версия для печати