Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 1999, 6

Старицкие прелюды

Старицкие прелюды

Бронислав Холопов

  • Оправдание жанра . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1
  • Вульфы, осветившие Пушкину Тьму . . . . . . . . . . . .2
  • Вульфы — наши современники . . . . . . . . . . . . . .3
  • Сентябрь в Бернове . . . . . . . . . . . . . . . . . .4
  • Катенька Вельяшева снова приглашает на бал . . . . . . 5
  • Клио, какой она проживает в Старице . . . . . . . . . .6


Оправдание жанра

Предполагаю, что название сочинения может вызвать у читателя некоторые вопросы. Прелюд — термин музыкальный, означает вступление или, чаще всего, фортепьянную пьесу неопределенной формы. Так что, речь пойдет о музыке? Отнюдь нет. Но на такой вопрос ответ поподробнее дам чуть позже, а пока коротко объясню, откуда взялось определение “старицкие”.

Осенью прошлого года мы со старым приятелем отправились на автомобиле в семисотлетний город Старицу Тверской области, а также в несколько сел района, которым этот город управляет. И вот после сентябрьских дней, проведенных там, у меня и возникло желание сравнить прошлую осень с прелюдом, вступлением или даже циклом прелюдов к большому симфоническому произведению. Казалось бы, сравнение не годится: ведь осень — это завершение года, а никак не его начало, вступление. Пусть так, но мы посещали–то места, связанные с памятью об Александре Сергеевиче Пушкине, так называемое “Пушкинское кольцо Верхневолжья”, в канун нынешнего, 200-летнего года со дня рождения великого поэта, поэтому прошлая осень и стала для нас именно его предисловием, а говоря фигурально, прелюдией.

Осень, известно, была для Пушкина “самым детородным” временем года, как он писал в 1830 году своему другу и “парнасскому брату” барону Антону Антоновичу Дельвигу из нижегородского пушкинского имения Болдино. Со знаменитой болдинской осенью по количеству, качеству и разнообразию написанного, конечно, не может сравниться ни одна другая пора в пушкинской жизни. Но вдохновение приходило к поэту осенью и в Михайловском, и в Петербурге — близкие это знали: “И с каждой осенью я расцветаю вновь...” Петр Александрович Плетнев, сотоварищ, доверенное лицо, издатель Александра Сергеевича, свидетельствовал после его смерти: “Теплую и сухую осень он называл негодною, потому что не имел твердости отказываться от лишней рассеянности. Туманов, сереньких тучек, продолжительных дождей ждал он, как своего вдохновения”1.

В Старице и ее селах Пушкин жил долее всего тоже в осенние дни 1828 и 1829 годов. Кроме того, он бывал здесь зимой 1829-го, весной 1830-го и в конце лета 1833 года — всего около ста дней. Старицкие недели тоже оказались “детородными”. Не такими, как болдинские, но уж никак не скудными. Тут сочинялись строфы “Онегина”, посвящение к уже написанной в Петербурге “Полтаве”, о котором пушкинисты так и не доспорили, к кому оно обращено. В этих же местах была начата, но не окончена поэма “Тазит”, в которой исследователи слышат горечь, вызванную отказом А. А. Олениной сватавшемуся к ней в 1828 году Пушкину. В том же уезде родились классические, иногда пронзительные стихи — “Анчар”, “Зимнее утро”, многие другие, и — что особенно примечательно — именно на Верхней Волге поэт вплотную обратился к прозе. Такие попытки делались еще в Михайловском, но только из начатого и — увы! — не оконченного в старицких усадьбах “Романа в письмах” кое–какие мысли, а то так даже и фразы, перешли в некоторые из “Повестей Белкина”, законченные уже в Болдине. Придирчивый Борис Викторович Томашевский вообще утверждал: “Болдинская осень 1830 года в значительной степени была посвящена обработке прежних произведений, написанных в 20-х годах”2. В 20-х — значит, и в старицкое время.

Поворот к прозе, проходивший в ту пору, отмечали многие видные пушкинисты, а гениальный пушкинский крестник в литературе Николай Васильевич Гоголь, оценивая в свое время “Путешествие в Арзрум”, состоявшееся в 1829 году между двумя посещениями Верхневолжья, должно быть, первым из первых усмотрел: “...с этих пор его кисть приобрела тот широкий размах, ту быстроту и смелость, которая так дивила и поражала только что начинавшую читать Россию”3.

Но что говорить о прозе в чистом виде! А вспомните хотя бы известные строки, возникшие в ноябре 1829 года опять в Старицком уезде:

Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю
Слугу, несущего мне утром чашку чаю,
Вопросами: тепло ль? утихла ли метель?
Пороша есть иль нет? и можно ли постель
Покинуть для седла, иль лучше до обеда
Возиться с старыми журналами соседа?
Пороша. Мы встаем и тотчас на коня
И рысью по полю при первом свете дня...

Как угодно можно это называть — поэтической прозой или прозаической поэзией, но в любом случае, думаю, такие строки воспринимались в то время как новая русская литература, ибо являли собой естественное и прекрасное слияние прозы и поэзии, которое так перестраивает оба начала, вступающие между собой в соединение, что от этого выигрывают оба, а в итоге рождается новая сущность.

Сергей Михайлович Бонди, правда, отмечает, что “элементы сниженного”, прозаического стиля, “прозаическое слово” начинают проникать в стихи Пушкина еще года с 1825-го, но сам же приводит как весьма выразительный пример такой тенденции то, что в черновике старицкого “Зимнего утра” поэт заменяет “коня черкасского” на “кобылку бурую”4.

Любопытно также: один из первых исследователей пушкинских рисунков, Абрам Маркович Эфрос, отметил, что в болдинское, то есть опять–таки послестарицкое, время сочинитель–художник стал переходить от романтических, моментальных набросков, эскизов, которыми он издавна переполнял рукописи, к развернутым графическим композициям — как бы иллюстрациям своих произведений (“Домик в Коломне”, “Гробовщик”). Эти иллюстрации Эфрос называл даже “повествовательной карикатурой”5. Подчеркнем эпитет “повествовательная”: он ведь тоже, представляется, свидетельствует о повороте к прозе.

Итак, Старица. В творчестве — поворот к прозе, а в жизни... В жизни — это начало новой главы в бытии Пушкина как человека, хотя вообще–то обе ипостаси — писатель и человек — в пушкинской личности были всегда неразрывно слиты. О существе человеческого поворота, надеюсь, удастся еще сказать несколько дополнительных слов. В целом же Александр Сергеевич в старицких местах, по утверждению пушкинистки Стеллы Лазаревны Абрамович, “дважды пережил состояние счастливейшего творческого подъема”6, и потому, мне кажется, читатели поймут, что слово “прелюды”, возникшее в этом сочинении, вызвано отнюдь не желанием выразиться “покрасивше”, а лишь стремлением поточнее определить суть почувствованного автором в Старице в прошлом сентябре.



Вульфы, осветившие Пушкину Тьму

Иногда пожимают плечами: “Что вы заладили — Верхневолжье да Верхневолжье? Да так ли уж оно было важно для Пушкина? Это ведь вам не псковское Пушкиногорье”. Определенная, как говорится, сермяжка в таком упреке есть. Действительно, до шестидесятых–семидесятых лет нынешнего, XX века, говоря о Пушкине, о Верхневолжье нередко забывали. Почему? Да хотя бы уже потому, что в XIX — начале XX века литературы об этом было мало. Ну, вышел дневник Алексея Вульфа, где кое–что рассказывалось о привлекшей нас округе. Ну, напечатали воспоминания Анны Керн, “гения чистой красоты”, в то же время названной в частной переписке Пушкина “вавилонской блудницей”. (У него такие полярные оценки женщин, бывает, попадаются: он даже свою красавицу–жену с несколько разбегающимся взглядом, воспевая как мадонну, не боялся иногда оценить как “косую мадонну”.) Кроме названных публикаций, в прежние времена появились некоторые статьи на интересующую нас тему, которые, впрочем, замечались лишь пушкинистами.

Но зато в семидесятые–восьмидесятые, можем похвалиться, положение кардинально изменилось. Тверские (тогда еще калининские) власти не пожалели сил для создания Верхневолжского пушкинского кольца — кругового маршрута, подобного псковскому пушкиногорскому. Исполком областного совета в 1968 году принял постановление “Об охране, использовании и благоустройстве историко–природного заказника, связанного с жизнью и творчеством А. С. Пушкина”. Восстанавливались исторические здания, строились дороги, выпускались книжки, сувениры... Во всем этом участвовал Тверской краеведческий музей, и еще тверичанам увлеченно помогал московский Государственный музей А. С. Пушкина во главе с тогдашним директором Александром Зиновьевичем Крейном. Сотрудники этого музея Светлана Тихоновна Овчинникова, художник Юрий Леонидович Керцелли, его жена, искусствовед Лариса Филипповна Керцелли — автор чудесной книжки “Тверской край в рисунках Пушкина”7, да и вообще десятки людей создавали Верхневолжское пушкинское кольцо.

Мой добрый знакомец, московский писатель Алексей Степанович Пьянов, долгое время живший и работавший в Твери, написал целых пять книг о связи Пушкина с этим краем. Ну да все работы, посвященные выбранной нами теме, не перечислишь. Хорошо отыскать хотя бы последнюю новинку в тверской пушкиниа–не — сборник “Я ехал к вам”8. В нем пушкиновед Тамара Прокофьевна Кочнева сложила воедино, снабдила комментариями почти полсотни статей, включая и ее собственные, о пребывании Пушкина на земле старицкой. Заметим, однако, что, к сожалению, книжку Кочневой отыскать нелегко не то что в Москве, а даже в Твери и Старице. Издана–то она неплохо, да слишком маленьким тиражом. Спасибо автор, научная сотрудница пушкинского музея в Бернове, подарила мне свой труд с трогательной, но и обязывающей надписью: “Пусть наша встреча повторится...”.

Мы уже кое–что сказали о Старице и ее селах, впоследствии продолжим этот рассказ, однако нельзя забывать, что в кольцо, само собой, входят как весьма значительные звенья также города Тверь и Торжок. Через эти города пролегает тракт, соединяющий две столицы России, и Пушкин проезжал по нему, как исчислили дотошные пушкинисты, 23 раза — будем надеяться, что это точно. Никто из жителей обоих городов, говоря о Пушкине, не забудет напомнить, что тот прославил “с пармезаном макарони” у тверских рестораторов “Гальяни иль Кольони” и русские пожарские котлеты в Торжке. Правда, есть слух, что хозяйка гостиницы и ресторации мадам Пожарская получила секрет изготовления котлет, понравившихся аж императору Николаю I, будто бы от француза, которому за пребывание в торжокском отеле и расплатиться было нечем, кроме как славным рецептом.

Тем не менее, разумеется, куда существеннее кулинарных впечатлений, вынесенных Александром Сергеевичем из межстоличных путешествий, было то, что он с книгой Александра Николаевича Радищева в руках почти повторил маршрут автора долго запрещавшегося в России сочинения. Правда, А. С. Пушкин как бы вывернул маршрут наизнанку — не из Петербурга в Москву, а из Москвы в Петербург. Он свой отчет не закончил, при жизни его не издал. Вообще о нем писали, кажется, мало, даже и в советское время. Пушкин во многом спорит в своей статье с Радищевым, временами даже встает на защиту монархии. То, что Александра Николаевича поэт глубоко уважал, — бесспорно. Даже в черновике “Памятника” сначала возникла строка: “...вслед Радищеву восславил я свободу”. Однако ж не надо делать из него революционного демократа, как это было принято в недавнем прошлом. Пусть он остается таким, каким был. Н. Гоголь утверждал, что классик доказывал ему необходимость монархии в России следующим образом: “Государство без полномочного монарха — то же, что оркестр без капельмейстера”9. Друг Пушкина, князь Петр Андреевич Вяземский, к подобным взглядам тоже пришел, а может, не отходил, не изменял им.

Но продолжим чуть далее путешествие из Москвы в Петербург. В память о подобных пушкинских поездках в Торжке и Твери поставлены памятники поэту, точнее, в Твери даже два — работы скульпторов Екатерины Федоровны Белашовой и Олега Константиновича Комова. Оба монумента, на мой взгляд, выразительны. Когда–то мне довелось сказать об этом и самому Комову, пусть земля ему будет пухом, в его мастерской.

Особую историю имеет деревянный одноэтажный дом в Торжке. В пушкинские времена его хозяином был хороший знакомый поэта, генерал–майор в отставке Петр Алексеевич Оленин. И как им быть не знакомыми, если родной сестрой генералу приходилась та самая юная фрейлина императорского двора, Анна Алексеевна, которая, как мы уже вспоминали, отказала Пушкину в его сватовстве. Молодые Оленины приходились кузеном и кузиной Анне Керн, а их мать, родная сестра отца последней, по слухам, больше всего и сделала, чтобы расстроить брак дочери с поэтом. Ну как же! Ловелас — кто знает, может, до тетушки дошли сплетни об отношениях Пушкина с ее племянницей, да поэт бывал еще и в ссылке, и пишет сочинения с “афеистическим” уклоном. Елизавета Марковна была богомольна. Ну да, как показывают воспоминания, и дочь ее, красавица фрейлина, с юности держала себя расчетливо. Пушкин не мог составить ей партию. Невыгодно.

Отец молодых Олениных, Алексей Николаевич, в клерикалах не ходил. В молодости либерал, он, тем не менее, сделал блестящую карьеру при Николае: президент Академии художеств, директор Публичной библиотеки, действительный тайный советник, член Государственного совета. В его салоне собирались самые талантливые люди, и Пушкин в том числе, который успел за время сватовства посвятить дочери хозяина салона несколько прекрасных стихотворений — “Я вас любил” например, что, однако, оспаривается.

Хотя после отказа отношения Пушкина с семейством Олениных несколько охладели, Петр Алексеевич, генерал, житель Торжка, сохранял симпатии к несостоявшемуся шурину, и поэт, проезжая через городок на реке Тверце, не раз останавливался в оленинском доме, где пушкинский музей открыт по праву.

Пора, тем не менее, съехать с межстоличного тракта вновь на проселочные старицкие дороги. Мы уже однажды вспомнили фамилию Вульфов. Именно они, представители старого дворянского рода, и стали для Пушкина первооткрывателями Верхневолжья — ведь тот приезжал не в крестьянские села, а в помещичьи усадьбы, соединенные волжским притоком, грозно именуемым рекой Тьмой.

Несмотря на то, что история отношений Пушкина с Вульфами писана–переписана, придется кое–что из нее повторить. Без прошлого Вульфов не поймешь, что к чему, и в сегодняшнем пушкинском Верхневолжье.

Привезла Пушкина в Старицу и Старицкий уезд владелица Тригорского, соседствующего на Псковщине с Михайловским, Прасковья Александровна Осипова. Вындомская в девичестве, Вульф по первому мужу, она родила ему, Николаю Ивановичу, трех сыновей и двух дочерей. После смерти мужа, еще молодой, чуть за тридцать, унаследовала сельцо Малинники близ тогдашнего волостного села Берново.

Когда возраст вдовы стал двигаться к сорока (37—38 лет), она вышла второй раз замуж за отставного чиновника Ивана Сафоновича Осипова и родила ему двух дочерей (а у вдовца имелась еще и своя дочь). Прожили эти супруги вместе недолго — лет пять–шесть. Незадолго до того, как ссыльный Пушкин приехал из Одессы в Михайловское (август 1824 г.), Осипов скончался.

Прасковья Александровна оказалась хозяйкой большого гнезда — практичной, властной, однако же и образованной: знала языки, интересовалась литературой и — что совсем непривычно для помещичьей среды того времени! — когда учились ее дочери, она часто училась вместе с ними. Почему с дочерьми? Да потому, что старший сын, Алексей Вульф, грыз науку в Дерптском (Тартуском) университете, нередко наезжая, однако, то в Тригорское, то в старицкие Малинники, а младшие сыновья, относительно недолго прожившие Михаил и Валериан, служили с юных лет: один — в уланах, другой — в гусарах.

И сама мать семейства, и все ее дети стали ближайшими друзьями поэта, его почитателями. Такие отношения сохранялись до самой смерти Александра Сергеевича. Пушкину было легче переносить ссылку в Михайловском, потому что рядом находилось гнездо Осиповых–Вульфов, где он бывал подчас едва ли не ежедневно. К тому же между ним и женщинами из этого гнезда то и дело возникали влюбленности, свивашиеся в причудливые узоры, чаще всего — легкие, но в одном случае — с оттенком трагедии.

Вернувшись из Михайловского в столицу, Пушкин попал в сложный клубок противоречий — и политических, и сугубо личных. В 1827 году власти стали обвинять его в сочинении декабристской элегии “Андрей Шенье” и “афеистической поэмы” “Гавриилиада”, хотя оба произведения были написаны задолго до обвинения и до восстания на Сенатской площади. “Андрей Шенье” был уже напечатан с цензурными сокращениями, а от “Гавриилиады” автор вообще отказался. В то же время после “Стансов” (1827), в которых поэт попытался увещевать царя Николая, чтобы тот подобал пращуру Петру, некоторые свободолюбцы–друзья, в том числе сосланные, склонны были счесть поэта боязливцем и изменником, что причиняло ему горчайшую душевную боль и заставляло уверять: “Каков я прежде был, таков и ныне я”. Ах, таков? И царя, и III отделение это возмутило. По приказанию Николая за неисправившимся вольнолюбцем, да еще, по их мнению, человеком двуличным, установили секретный полицейский надзор.

Тогда же Пушкина завертел и круговорот влюбленностей. Екатерина Ушакова; графиня Аграфена Закревская — “Клеопатра Невы”, “беззаконная комета в кругу расчисленных светил”; графиня Каролина Собаньская, спорившая с Закревской в пренебрежении светскими условностями и не отказывавшаяся от поклонения тогдашнего пушкинского друга, поляка–ссыльного, соперника по влюбленности Адама Мицкевича (как выяснилось позже, Собаньская к тому же выполняла поручения Бенкендорфа); наконец, неудачное сватовство к Олениной — все это лишало Пушкина покоя. И именно к Олениной обращено трагическое, хотя и исполненное робкой надежды, “Предчувствие”:

Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне...
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?
Бурной жизнью утомленный,
Равнодушно бури жду:
Может быть, еще спасенный,
Снова пристань я найду...
(1828)

Юрий Михайлович Лотман называл жизнь поэта в эту пору “сложной, трагически противоречивой”10. У Анны Андреевны Ахматовой есть заметки, оставленные, правда, неоконченными, под названием “Пушкин в 1828 году”, и в них строки: “...поэт в 1828 году погибал в чьих–то сетях, ревновал, метался, бился”11. Но кто же спасет, кто предложит тихую пристань? Ими опять, как в Михайловском, оказались Вульфы. Осенью 1828 года П. А. Осипова, будучи проездом в Петербурге и, видимо, хорошо понимая своего соседа по Тригорскому–Михайловскому, испытывая к нему материнские, да, может, и не вполне материнские чувства, зная, как лечит Пушкина деревенская осень, предложила ему “развеять тоску” в Малинниках. Пушкин с радостью согласился и отправился туда сразу после традиционного празднования лицейской годовщины 19 октября 1828 года.

Вот главная причина того, почему он оказался в Верхневолжье. Он жаждал найти отдых и перелом к лучшему в своей судьбе. Судя по всему, в Старицком уезде, в Малинниках он все это нашел. Вульфы, смеясь, потом приписывали ему строки: “Хоть малиной не корми, да в Малинники возьми!” Малины в окрестных лесах, и правда, хватало.

...Берновская волость на реке Тьме к тем годам сложилась как настоящий родовой майорат Вульфов. Кроме его метрополии, самого Бернова, кроме вышеназванных Малинников, в него входили села Павловское, Курово–Покровское и некоторые другие. В главных из них, как и в самой Старице, Пушкин живал.

Основателем рода русских Вульфов стал швед, поручик по имени Гарольд, который нанялся в XVII веке, еще к царю Алексею Михайловичу, обучать русских европейскому солдатскому строю. Прибыл Гарольд дворянином, с гербом, на котором изображается волк, стоящий на задних лапах в полный рост и с мечом в вытянутой вперед лапе. Девиз написан по–латыни: Ora et Spera — “молись и надейся”. Над волком–вульфом — боевой шлем и три звезды, значение которых до сих пор не разгадано.

Несмотря на латинский девиз, Гарольд быстро принял православие, стал именоваться Гаврилой и женился на русской. Берново, однако, с обширными землями и приписанными к нему селами, сельцами и деревнями досталось Вульфам позже. Его в 1726 году пожаловала сыну Гаврилы, Петру Гавриловичу, вдова Петра Великого Екатерина Первая.

Вульфы, не меняя своего прозвания на русское, но, само собой, коренным образом обрусев и войдя в родство с десятком других дворянских фамилий, плодились и размножались. Майорат на Тьме стал делиться на владения поменьше. Иногда между наследниками возникали крутые споры, но все спорщики продолжали принадлежать к вульфовскому родословию. Хорошего в этом было мало, что и Пушкин отметил: “...обеднение русского дворянства, происшедшее частью от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою”12.

При Александре Сергеевиче Берновом владел правнук Гарольда–Гаврилы, Иван Иванович Вульф, отставной поручик лейб–гвардии Семеновского полка лет этак пятидесяти с небольшим. Его отец, а главное, мать, по имени которой чуть ли не всех ее внучек называли Аннами, на рубеже XVIII—XIX веков построили вдалеке от села, на горе большой дом, слава Богу, сохранившийся до сих пор. В доме выглядело все чин чином, соответственно стилю “ампир”: стены каменные, толстенные; портал со стоящими высоко на постаменте шестью колоннами дорического ордера и большими, закругленными вверху окнами. Над вторым этажом — мезонин с балконом. По бокам этого “замка” располагались флигели, внутри — около тридцати комнат, некоторые из них — обширные залы.

Смотрит дом в большущий парк с прудами, зеленым театром и горкой, именующейся “Парнасом”. Местное предание гласит, что Пушкин любил этот “Парнас” и ходил навещать росшую там сосну. В Отечественную войну Берново заняли фашисты. Дом на горе оборонялся долго, но все же был взят и сильно пострадал, так же как и парк. Сосна сохранилась, однако после войны ее расколола молния, и вот уже в наши дни местный лесничий в память о поэте выращивает на “Парнасе” из шишек старой сосны новые деревья.

Вообще–то придется признать, что из всех вульфовских имений Пушкин меньше всего любил посещать как раз дом на горе, хотя Иван Иванович отводил ему большую комнату с выходом на балкон. Причина тут, видимо, в том, что отставной поручик, изображенный на сохранившемся портрете солидным, рослым барином в цветном халате, расписанном так называемыми “огурцами”, в кружевном шейном платке и напоминающий, как считают, Фамусова, драл со своих крепостных три шкуры почище грибоедовского героя. Незадолго до приезда Пушкина в Старицкий уезд берновские крестьяне в 1827 году взбунтовались. Требовали облегчить барщину, оброк, отказывались повиноваться, писали жалобу губернскому предводителю дворянства. В село для усмирения бунтовщиков выезжал с командой старицкий исправник Василий Иванович Вельяшев, женатый на сестре И. И. Вульфа. Этого оказалось недостаточно — пришлось размещать улан из Старицы в крестьянских избах Бернова. Человек пятьдесят крестьян арестовали, вожакам всыпали кому пятьсот, а кому и тысячу шпицрутенов, нескольких отправили на каторгу. Не исключено, что кой–какие подробности берновских волнений, о которых Пушкин, разумеется, знал и которые никак не способствовали симпатии к Ивану Ивановичу, толкнули его и к “Истории села Горюхина” и, позже, к “Истории Пугачева” и “Капитанской дочке”. Что касается повести, то этому мы приведем потом и еще одно небольшое доказательство. В общем, старицкие впечатления находили отзыв в дальнейших пушкинских прозаических произведениях.

Надо, наверное, упомянуть также, что владелец Бернова отличался выдающимся женолюбием. Законных отпрысков у него имелось пятеро, но он содержал еще и гарем из крепостных девок, а уж сколько те нарожали “вульфиков” — не считано. Жена Ивана Ивановича во второй половине жизни покинула супруга и умерла в своем псковском поместье. Пушкин над берновским султаном подсмеивался и осенью 1829 года докладывал из Малинников в письме Алексею Вульфу: “Иван Иванович на строгом диете....... своих одалисок раз в неделю”.

Сам поэт, тем не менее, в то же время был “третий день” как влюблен в дочь Ивана Ивановича — Анну или, как ее называли, “Нетти”, “нежную, томную, истерическую, потолстевшую”, и, как обычно, насмехался над ней. Так, узнав, что Нетти, “отходя ко сну, имеет привычку крестить все предметы, окружающие ее постелю”, намеревался “достать как памятник своей непорочной любви сосуд, ею освященный”.

Вообще же есть подозрение, что Пушкин относился к старику И. И. Вульфу как распорядителю гарема куда снисходительнее, чем к нему же как жестокому владельцу крестьян. Ведь в любовных симпатиях к крепостным Александр Сергеевич сам оставался не без греха. Родила же ему восемнадцатилетняя дочь управляющего в Михайловском Ольга Калашникова сына Павла. Мальчик, правда, умер младенцем, а Ольгу молодой барин, в отличие от берновского хозяина, заботой не забывал — дал вольную, помог выйти замуж за мелкопоместного дворянина (правда, неудачно), посылал деньги...

Но в целом в отношениях с женщинами Александр Сергеевич, как и большинство его приятелей, был сыном своего времени. Тот же Алексей Вульф вел в дневнике учет многочисленных одержанных любовных викторий. Кончил он жизнь, однако, владея теми же Тригорским и Малинниками, неженатым скупердяем и неудавшимся сельским предпринимателем.



Вульфы — наши современники

Неплохо, однако, если есть такая возможность — тасовать времена, как кадры в кино: вчера — сегодня — завтра, снова вчера... По–моему, это разнообразит повествование, придает ему объемность взамен плоскостности. История Вульфов позволяет нам сделать это и, оставив на время Вульфов — современников Пушкина прошлому, обратиться к Вульфам — нашим современникам, благо мне посчастливилось познакомиться с некоторыми из них.

Признаюсь: зачинщиком, заводилой моей поездки в Старицу стал нынешний старейшина рода, Дмитрий Алексеевич Вульф. В прошлом сентябре он отмечал свое 90-летие. Отмечал широко, поскольку Дмитрий Алексеевич — видный инженер, почетный член Российской Академии естественных наук, Заслуженный работник культуры РФ, а также вице–президент Народного Пушкинского фонда.

Связи Вульфов с Пушкиными не прерывались и в наши дни. Дмитрий Алексеевич близко дружил с Григорием Григорьевичем Пушкиным, внуком старшего сына поэта, Александра, которого Дмитрий мальчиком еще застал в живых и помнит. Григорий Григорьевич был даже несколько помоложе своего приятеля, но до 200-летия славного предка, к сожалению, ему не довелось дожить, а Дмитрий Вульф эту дату, как и свое 90-летие, отмечал в московском Государственном музее А. С. Пушкина.

На юбилее Д. А. Вульфа мне удалось побывать, но познакомился–то я с патриархом несколько раньше, и свели нас его двоюродные тетушки, Варвара и Анна Дмитриевны Бубновы, по матери тоже Вульф, причем произошло это, как ни странно, уже после их кончины.

Тетушки по возрасту были на двадцать–пятнадцать лет постарше племянника. Я явился к ним в Сухуми, где они жили, четверть века назад. Женщины они были необыкновенные. Сейчас не буду рассказывать о них обстоятельно — это есть в книгах, в статьях, к которым приложил руку и ваш покорный слуга. В прошлом году в Москве состоялась международная конференция, посвященная творчеству Бубновых — пианистки, скрипачки и художницы, и о ней можно прочитать в первом номере “Дружбы народов”. На этой конференции я и встретился впервые с Д. А. Вульфом, потому и говорю, что нас познакомили его тетушки.

Обстоятельства и судьбы сложились так, что младшая сестра, скрипачка Анна, вышедшая замуж за японца, и средняя, художница Варвара, долго прожили в Японии — первая с 1918-го, вторая — с 1922 года. Они много сделали для японской культуры, обе были награждены высокими орденами Страны восходящего солнца, похоронили в Токио мать, но после 1957 года вернулись в Сухуми, к старшей, Марии, которая, увы, недолго прожила после возвращения сестер.

Многие месяцы детства и юности сестры Бубновы, учившиеся в Петербурге в Консерватории и Академии художеств, провели в Бернове и в Японии никогда не забывали родину. Варвара Дмитриевна в заметке “Мой Вишневый сад”13 (а Берново и было для них разорявшимся, умиравшим “Вишневым садом”) писала: “Тридцать пять лет (столько она прожила в Японии. — Б. Х.) — длинный срок, особенно если он падает на зрелые и старые годы; это больше, чем полжизни. Все эти годы меня тянуло на родину, часто — до слез. И все же я благодарна Японии. Конечно, было и плохое, и трудное. Но без этого жизнь никогда не проходит”.

Тетушки и племянник впервые встретились лишь в шестидесятые годы. Племянника разыскали сами старушки. В. Д. Бубнова писала одному близкому ей еще по Японии человеку: “Нашелся у нас родственник Вульф (это и был Дмитрий Алексеевич. — Б. Х.): очень интересуется нашим вульфовским родом. Хочет поехать на машине (собственной) в Малинники и Берново — по тверским пушкинским местам и зовет нас обеих с собой. (Обеих — Варвару и Анну, Мария к тому времени только что скончалась. — Б. Х.) Грустно будет видеть Берново, но очень хочется: там “Омут” Левитана, и наше детство, и могила папы, если сохранилась”14.

Дмитрию Алексеевичу никак нельзя дать его лет. Невысокий, бодрый, деятельный, чрезвычайно памятливый человек, которого, пусть не обидится, так и хочется назвать “живчиком”, пригласил меня в гости. Его небольшая квартирка в одном из старинных московских переулков — настоящий музей. Все стены — в портретах предков и родственников, шкафы набиты книгами, ценными документами, памятными вещами. Вот хозяин показывает бронзовый письменный прибор XIX века со штативом для гусиного пера и ларчиком для песка. Когда промокашек еще не знали, свежую рукопись посыпали песочком, чтоб сохла быстрее. “А что! — поднимает Вульф указательный палец. — Не исключено, этим или, по крайней мере, таким же прибором пользовался сам Пушкин”.

В свое время Дмитрий Алексеевич передал в пушкинские, да и другие музеи, включая Берново, свыше ста предметов прошлого века, сохранившихся в их семье, — столы, стулья, шкафы, диваны, документы, книги... В связи с этим мне была рассказана одна замечательная история. Отец моего собеседника был полковником царской гвардии, артиллеристом. В первую мировую войну его тяжело ранило, он оказался парализованным. Полковник наследовал архив своего дяди, декабриста Петра Николаевича Свистунова, которого друзья по восстанию избрали в ссылке, в Забайкалье, старостой своей общины. Если не с ним, то уж с его младшим братом, Алексеем, Пушкин был, бесспорно, знаком: выказывал симпатию будущей жене А. Свистунова, Надежде Львовне, урожденной Соллогуб, писал ей стихи, чем вызвал недовольство молодой жены, Натальи Николаевны.

Ценнейшее собрание документов старшего Свистунова Вульфы решили передать государству и поручили сделать это семнадцатилетнему Дмитрию. “Мне устроили встречу с самим Луначарским, — вспоминает он, — на его квартире, в Левшинском переулке. Нарком вышел ко мне в пижаме, дородный такой. Просил подождать. Я ждал и беседовал в это время с его супругой, актрисой Розанель. Ей было за тридцать, а я юноша, но она очаровала меня сразу. Как сейчас помню ее в каком–то очень нарядном лилово–зеленом платье. Когда эта женщина, к слову, однажды опаздывала в Ленинграде на поезд “Красная стрела”, то по указанию мужа–наркома поезд задержали. Чуть ли не единственный случай задержания “Красной стрелы”! Луначарский за это получил выговор, и в “Известиях” объявили о взыскании. Вот какие нравы еще держались в первые советские годы!”

Да, наши беседы с вульфовским старейшиной оказались настолько непосредственными, что в них всплывали и несущественные, но любопытные подробности. Существенным же в связи с этим случаем стало то, что документы, принесенные Дмитрием Алексеевичем, были переданы в Музей Революции и позволили открыть там в 1925 году выставку, посвященную декабристам, — первую в России спустя сто лет после их восстания.

Судьба самого Дмитрия Алексеевича складывалась в советское время в целом благополучно — не так, как у предков–декабристов. В целом, но не без опасных частностей. Он закончил вечерний машиностроительный техникум, поступил в 1931 году в Горную академию на металлургический факультет (впоследствии факультет стал Институтом стали и сплавов), и тут приятель детства и юности, сын родительского слуги, которого мать Дмитрия считала чуть ли не своим сыном, получивший неплохое образование, но в академию не прошедший, написал на друга Вульфа донос: вот, мол, кого принимают в пролетарские вузы — сына полковника, воевавшего за белых (это при том, что бывший полковник более десяти лет не выходил из дома). То ли просто зависть в парне заговорила, то ли его толкнула на такой “патриотический” поступок классовая борьба, о которой тогда кричали на каждом углу, бог весть! Во всяком случае, ректор Академии, выдвиженец из пролетариата, долго не раздумывая, объявил молодого потомка старинных дворян врагом народа и из студентов отчислил.

А спасла его Мария Ильинична Ульянова, заведовавшая бюро жалоб ЦКК — РКИ — Центральной контрольной комиссии и Рабоче–Крестьянской инспекции. “Она минут сорок, а то даже и час говорила со мной, — вспоминал Вульф. — Я ей рассказывал о декабристах, о связях нашего семейства с Пушкиным, а Ульянова, невысокая, рыженькая, очень похожая на брата, все бегала по кабинету и повторяла: “Я вас слушаю, слушаю, продолжайте, продолжайте...” Я сижу, а она бегает. Стесняюсь, хочу встать, но Мария Ильинична усаживает: “Вы сидите, сидите...”

Террор уже шел, но Большой Террор лишь маячил впереди.

Ульянова написала в институт письмо, и студента Вульфа восстановили, а затем даже отправили на полугодовую учебную практику в Пермь, на знаменитый пушечный завод в Мотовилиху. Там его взял в помощники крупный изобретатель Родыгин (все же за плечами у юноши был техникум). Инженер в то время разрабатывал новый метод термической обработки пушечных стволов с помощью электротока, сокращавший длительность процесса в десятки раз. Студент, видно, неплохо ему помогал, потому что в конце практики его поощрили хвалебным письмом в институт и премией в размере восьми месячных окладов. Товарищи–пролетарии, возвращаясь с практики, отмечали в поезде премию товарища–дворянина на его деньги. “У меня имелось около тысячи рублей, — смеется Вульф, — а прокутили мы всего сто. Водка–то стоила 54 копейки литр”.

После возвращения практикантов ректор–выдвиженец огласил с трибуны: “Нам надо выпускать побольше таких инженеров, как товарищ Вульф!”

Почти всю остальную жизнь Дмитрий Алексеевич проработал в оборонной промышленности СССР. Траектория развития вульфовского рода пролегла от усадьб на Тьме, где они встречали Пушкина, до “секретных объектов” советской обороны. “Бывало, — вздыхал мой собеседник, — и впоследствии потеребливали помаленьку. В войну предлагали сменить фамилию Вульф, как немецкую, — еще бы: самолеты “фокке–вульф” летали! — на Волкова. Отказался. Я к тому времени уже наше родословное древо составил. Вот оно, смотрите!”

Разглядывал я древо. Ветвистое!

На стене современной комнатки Дмитрия Алексеевича прилажена старинная подзорная труба длиной этак метра в полтора. Оказывается, она принадлежала адмиралу Василию Михайловичу Головнину, совершившему в начале XIX века одно из первых русских кругосветных плаваний. Он, В. М. Головнин, — предок Д. А. Вульфа по материнской линии. Русское правительство еще в XVIII веке пыталось установить дипломатические и торговые отношения с Японией, но делало это так неудачно, что только обострило недоверие японцев к России. И потому, когда капитан брига “Диана” со своим помощником Петром Ивановичем Рикордом начали обследовать проливы у Курильских островов, а затем Головнин отправился в японскую крепость на острове Кунашир, чтобы начать переговоры, японцы его там арестовали и продержали в плену более двух лет. Нашлись, однако, два человека в Японии и России — талантливый купец и предприниматель Такадая Кахэй и капитан П. И. Рикорд, которые встали выше всяких недоразумений и стычек и сумели наладить мирные японо–русские связи, а также добиться освобождения Головнина. По словам американского исследователя Ленсена, “величие Головнина заключается не в пребывании в плену и освобождении, а в том, что он выдержал свои испытания, не затаив ненависти, и смог воздать должное справедливости”15. Освободившись, В. М. Головнин написал “Записки”, которые потом были изданы во многих странах, в том числе несколько раз в Японии, и хорошо послужили установлению добрососедских отношений между двумя соседними государствами на Дальнем Востоке.

Два года назад японцы открыли на острове Авадзи, родине Такадая Кахэй, близ Кобо, памятник. Бронзовые Головнин и Кахэй стоят на постаменте плечо к плечу. Д. А. Вульф — в свои–то годы! — летал на открытие памятника. Что, если бы подобный монумент был установлен на Сахалине или Кунашире?

...Нет, все–таки в жизни случаются поразительные совпадения. Сестрицы Бубновы–Вульф десятки лет жили и работали в Японии, другой Вульф, их племянник, открывал памятник своему предку на острове Авадзи где–то в японских внутренних проливах, а встретившись в шестидесятые годы у себя в России, они совершили поездку на родину своих предков, в одно из самых любимых мест на земле и их самих, и великого, веселого друга их предков — Александра Пушкина — в Старицкий уезд.



Сентябрь в Бернове

Дом на горе в Бернове в наши дни кажется помолодевшим. Его более двадцати лет занимает музей А. С. Пушкина, филиал Тверского объединенного музея. Когда начались работы по обустройству Верхневолжского пушкинского кольца, Д. А. Вульф побывал со своими предложениями и у тогдашнего министра культуры Е. А. Фурцевой, и с устроителем музейной экспозиции, художником Ю. Л. Керцелли, облетел все кольцо на вертолете. Капля камень точит, и благодаря усилиям многих людей дело пошло. В июне 1970 года в Бернове прошли первые Пушкинские чтения. В 1971-м в маленьком деревянном здании открылся музей поэта, директором которого стала сельский библиотекарь Серафима Павловна Орлова. В вульфовском доме тогда еще размещалась школа–интернат, но для нее уже строили — и построили! — новое здание. Школа переехала туда, а в помещичьем доме, разумеется, реставрированном, в 1976 году открыли теперешний музей.

К золотому прошлому сентябрю, когда мы вошли в него, музей уже успел принарядиться к пушкинской годовщине. Перед домом — бюст Пушкина, такой же, как в Торжке, работы И. М. Рукавишникова. Возможно, хорошо бы поставить другой, оригинальный, ну да на все средств не напасешься.

И вот от того ли, что здание музея отделано заново, оттого ли, что день оказался солнечным, но главное впечатление, оставшееся от берновского прелюда — а здесь романтическое слово звучало как–то особенно к месту, — это ощущение встречи с молодостью. Ну да, сюда ведь Пушкин приезжал молодым, неженатым, а кроме того, мы вошли в здание вместе с приехавшей издалека школьной экскурсией, так что большой холл, а по–русски сказать — обширная прихожая сразу наполнилась шумом, гамом, суетней. И это радовало.

Встречали нас молодые сотрудницы музея — две Елены: директор — Елена Анатольевна Сметанникова и экскурсовод Елена Николаевна Рыхло, только что, как выяснилось, впервые ставшие мамами.

Научного сотрудника музея, Т. П. Кочневу, о чьей книжке уже шла речь, тоже никак не назовешь женщиной в возрасте: улыбчивая, разговорчивая, все при ней, она, как и ее соратницы, отлично вписывается в интерьер омолодившегося вульфовского дома.

Разумеется, мы внимательно осмотрели всю экспозицию, с интересом выслушали объяснения милых пушкиноведок, но все–таки особенно запомнился нам общий чай за самоваром, сияющим золотыми бликами и окруженным нарядными, с золотыми узорами чашками и вазами, полными желтых крендельков — этаких маленьких солнышек. Осень горела на улице, осень светилась за нашим столом.

Разговор за чаем получился, можно сказать, семейный. Узнали, что после С. П. Орловой, первого директора, руководить музеем стала ее младшая подруга Т. П. Кочнева, ранее преподававшая в сельской школе русский и литературу. “Серафима Павловна уговорила, — объясняла Кочнева, — да я и сама навсегда увлеклась Пушкиным”. Затем Тамара Прокофьевна передала руководство своим ученицам, занявшись научной работой. Смеется: “Некогда директорствовать: и писать надо, и трое детей требуют заботы”. В общем, отношения между сотрудницами музея установились, как нам показалось, чуть ли не родственные, но разве это плохо? Живут в Бернове, в Бернове и работают.

Ничего не скажешь: не так уж близко добираться до этого музея. Старица на полпути между Тверью и Ржевом, а от нее надо ехать на запад, в вершину лесного треугольника, еще пятьдесят километров. Нет, недаром здешнюю реку назвали когда–то Тьмой. Но дороги есть, автобусы из городов сюда ходят, а Пушкина местные жители так же считают своим, как в Москве, Питере и Пскове. “Когда я пришла в музей, — рассказывала Кочнева, — то мы вообще принимали по одиннадцать групп в день, это много. Экскурсия длится примерно полтора часа, так нам приходилось работать часов по пятнадцать в день. С началом перестройки наступило затишье. Но нет худа без добра. Мы могли обдумать накопленное, я стала писать свои “Записки сумасшедшего”. Нам ведь платят копейки, и нерегулярно. В совхозе “Берновский”, на этом берегу Тьмы, люди еще держатся, а в колхозе имени Пушкина — на противоположном и заработков нет. Александру Сергеевичу всегда денег не хватало, и колхозникам, работающим под его именем, — тоже. Но, как ни удивительно, сейчас в нашем музее снова оживление. В трудные годы люди без Пушкина не могут жить, да даже и не только без Пушкина, а без чего–то такого, что греет душу. И заметьте, интересно: к нам чаще едут те, кому сейчас особенно трудно живется”.

Работницы берновского музея считают, что они легче выживают потому, что все тверские музеи объединены. “В компании теплее, — объясняли бернов–чанки. — У нас плохо — товарищи помогут, у них нелады — мы можем прийти на помощь. И главнокомандующий у нас деятельный, Юрий Михайлович Бошняк. Он в армии дивизией командовал, да и с нашим соединением справляется, хотя личный состав у нас почти одни женщины, а это народ — построптивее солдат–мальчишек будет. Но мы работаем и в нелегкие времена, экспозиции иногда обновляем”.

Новые экспозиции... Двенадцать лет назад, к 100-летию В. Д. Бубновой, в берновском музее открыли особую, бубновскую комнату. Много сил и сердца вложила в это биограф художницы Ирина Петровна Кожевникова.

Сейчас в музее собралась целая коллекция произведений Бубновой, подаренных ее друзьями. Среди них много книг Пушкина с бубновскими эстампами–иллюстрациями, напечатанными в Японии. Но и сами японцы, конечно, прежде всего те, кого В. Д. Бубнова учила русскому языку и литературе и которые до сих пор хранят память о ней, проторили дорогу в Берново. Нередко они дарят новые книги Пушкина, изданные в их стране. Редкость! Едва ли кто, кроме музея в Бернове, обладает таким собранием.

Варвара Дмитриевна училась в петербургской Академии художеств вместе со своим первым мужем, латышом Вальдемаром Матвеем, талантливым искусствоведом и художником. Он умер за год до окончания Академии, и эта потеря, как написала сама Бубнова, переломила ее жизнь. Но съездить вдвоем осенью в Берново, чтобы написать дипломные работы, Бубнова и Матвей все же успели. Картину Варвары Дмитриевны “Поздняя осень”, запечатлевшую аллеи берновского парка, купили сразу же на академической выставке дипломных работ, но, жаль, следы ее с тех пор затерялись. Однако эскиз к этой картине в берновском музее хранится. На нем изображена аллея вековых лип–канделябров, многие из которых были уничтожены во время войны. Захватчики топили ими печи вульфовского дома.

Конечно, старицкие усадьбы для всех Вульфов неотделимы от Пушкина, но Варвара Дмитриевна питала к нему особую, не побоюсь сказать, святую любовь и признавалась в одном из писем: “Чту Его на сей земле больше, чем что или кого иного”. Может, и осеннюю свою картину писала здесь, думая о пристрастии поэта к осени.

В своей заметке “Село Берново” художница рассказала: “Мой дед (отец моей матери) Николай Иванович Вульф четырнадцатилетним мальчиком видел Пушкина. Он вспоминал, как, войдя однажды утром в комнату, где ночевал Пушкин, застал его в кровати: поэт что–то писал, лежа на спине и положив тетрадь на согнутые колени. Это было в 1828 году”.

Между прочим, почти все послепушкинские Вульфы произошли от того берновского барина, Ивана Ивановича, которого мы нелестно вспоминали. Однако его изъяны потомки не унаследовали — они стали истинными русскими интеллигентами.

Итак, благодаря словам деда, Пушкин представал перед Варварой Бубновой в Бернове как бы живым. И для этого была еще одна причина. Здесь, на реке Тьме, у старой мельницы темнел омут (сейчас его нет), в котором, по местной легенде, утопилась дочь мельника, обманутая то ли ловчим, то ли камердинером помещика, то ли самим помещиком. Есть разные версии. Этой–то легендой, утверждают берновчане, и вдохновлялся Пушкин, когда писал “Русалку”. Что ж, оно, может, и так, но все же и не совсем так... Легенды об утопленницах, ставших русалками, жили во многих русских краях, в том числе и в Михайловском. Не зря же осенью 1826 года, еще до посещения Бернова, Пушкин набросал белым стихом отрывок “Как счастлив я...”, который воспринимается монологом князя, ожидающего появления русалки. Да ведь к тому же известные неоконченные драматические сцены происходят у Пушкина не где–нибудь, а на берегах Днепра. И все же, с другой стороны, бесспорно, что основная часть “Русалки” написана осенью 1829 года в Старицком уезде. Так что омут на Тьме подпитывал воображение автора, заставившего грустить князя — героя пьесы:

Невольно к этим грустным берегам
Меня влечет неведомая сила.
Все здесь напоминает мне былое...

Кажется, впоследствии Пушкин и от своего имени мог бы повторить эти слова. Во всяком случае, барон Борис Александрович Вревский, муж Евпраксии Николаевны Вульф (“Зизи, кристалл души моей”), дочери П. А. Осиповой, написал еще при жизни поэта, когда тот посетил Вревских в их псковском имении Голубово: “Однажды он нам рассказал о счастливом времени, которое провел в Твери, и это единственный раз, когда я видел его таким разговорчивым”16.

Монолог князя сочинялся в доме Павла Ивановича Вульфа, а вот другой Павел Иванович — Панафидин (в некоторых работах Понафидин), владевший Курово–Покровским в конце XIX века и тоже принадлежавший к клану Вульфов, приходился дядей Лидии Стахеевне Мизиновой — той самой Лике, неудавшейся любви Антона Павловича Чехова, которая вдохновила его на создание “Чайки”. Лика привезла к Панафидиным Исаака Ильича Левитана с его подругой Софьей Петровной Кувшинниковой, и они поселились в близлежащей панафидинской деревне Заречье. Лика сводила их и в Берново, на омут, который уже к тому времени здесь звали “пушкинским”, тут им увлекся Левитан, написал эскизы известного полотна “У омута”, которое закончил в Курово–Покровском. Его приобрел Павел Михайлович Третьяков. Дмитрий Алексеевич Вульф уверял меня, что, когда Левитан стоял у мольберта за эскизами, Варенька Бубнова заглядывала ему через плечо... Не знаю, не знаю... Работа над картиной шла в 1891 году, а Вареньке исполнилось тогда пять лет. Да мало ли что может быть! Во всяком случае, какое замечательное переплетение: Пушкин, Вульфы, Левитан и еще Чайка с Чеховым на заднем плане. Впрочем, почему на заднем? В берновском музее открыта выставка, посвященная Лике Мизиновой, и Антону Павловичу на ней уделено много места.

Вообще, когда знакомишься с вульфовскими усадьбами, с самими Вульфами, то в тебе оживает прошлое культурной, интеллигентской России. И настоящей. В пушкинский музей на вечер Д. А. Вульфа, который вела заместитель директора Нина Сергеевна Нечаева, приезжали сотрудники из петербургского Пушкинского дома, из Михайловского, из Болдина, из Калужской области — а как же, там Полотняный завод, имение Гончаровых, в котором в 1812 году, отступив из Москвы, Михаил Илларионович Кутузов держал свой штаб...

Всех, кто был в гостях у юбиляра Вульфа, не перечислишь. Но еще об одном сказать надо. Я вспоминал, что зачинщиком моей поездки в Старицу стал сам Дмитрий Алексеевич. Это потому, что, когда я с ним встречался, он собирался туда с неким французским предпринимателем и, кроме него, с потомком близкого друга Пушкина, Павла Воиновича Нащокина. Д. А. Вульф разработал план культурно–экономического развития пушкинских мест и хотел подвигнуть француза на строительство в тех краях гостиницы с рестораном. Ну а современный Нащокин, точнее, Нащокин–Зызин — президент Международного Пушкинского общества. С ним–то, Алексеем Георгиевичем, Д. А. Вульф и познакомил меня в пушкинском музее. Когда тот сказал, что приходится Нащокину правнуком, я сначала не поверил: уж слишком молодо выглядит. А Зызин–Нащокин засмеялся: “Это действительно так. Мой дед был последним сыном Павла Воиновича, да и дочь деда, моя мать, поздно родилась, так что я появился на свет всего в 1940 году...” Да, не так уж далеко отстоит от нас прошлое. Тут же Нащокин познакомил меня с молодой дамой, Ольгой Александровной Бунеевой, до замужества Кологривовой (тоже славная фамилия!), и вот она–то оказалась пра–пра–пра... — боюсь ошибиться!.. — много раз правнучкой Пушкина по прямой линии.

Между тем, пожалуй, самой представительной делегацией из немосквичей на юбилее Вульфа оказалась тверская группа. Тут я познакомился с Юрием Михайловичем Бошняком, командиром чуть не двадцати тверских музеев, с хрупкой, но строгой и ироничной Людмилой Арсеньевной Казарской, которая в бошняковском соединении заведует литературной частью и вовсю заботится о музее в Бернове, и, наконец, снова встретился с уже знакомой мне Тамарой Прокофьевной Кочневой. Так что пожелание, написанное ею на книжке о жизни Пушкина в Старицком уезде: “Пусть наша встреча повторится...” — сбылось куда быстрее, чем я предполагал.

А все Вульфы виноваты!



Катенька Вельяшева снова приглашает на бал

Как ни странно, но не могу представить себе Пушкина танцующим на балу. А ведь он любил танцевать — хотя бы в той же Старице, тихом уездном городе, где и сейчас–то живет около 10 тысяч человек, а в пушкинские времена в два раза меньше. Пристрастию поэта к танцам есть неоспоримые свидетельства. Екатерина Евграфовна Синицына (в девичестве Смирнова) после смерти отца–священника жила в семье Павла Ивановича Вульфа. Пушкин чаще всего и пребывал или в Малинниках, у П. А. Осиповой, или в Павловском, у Павла Ивановича. Был тот человеком добродушным, флегматичным, писал стихи, а жену себе, немку Фридерику, вывез то ли из Гамбурга, то ли из Риги. Детьми их Бог не осчастливил, но Фридерика, по–домашнему Фрицинька, хорошо гадала, и Александр Сергеевич то и дело запрашивал, что его в жизни ждет.

Приемную дочь, Катеньку Смирнову, Пушкин и Алексей Вульф окрестили “поповной”, она выглядела “молодой”, “довольно смешной девочкой”, хотя к тому времени “девочке” исполнилось уже лет восемнадцать. “Поповна” в уже преклонном возрасте оставила милые воспоминания о Пушкине. Так, она рассказывает о бале в Старице, устроенном исправником В. И. Вельяшевым (помните такого?) в начале 1829 года, на Крещенье. Исправник, как предполагают, снял для бала большой дом купца Филиппова и пригласил старицких окрестных дворян, включая Вульфов–Осиповых. Тут и Пушкин, который провел шесть недель в октябре—декабре 1828 г. в Малинниках и потом на месяц отлучился в Москву, все же снова поспел к зимнему гулянью в Старице. “Поповна”, тоже присутствовавшая там, отмечает: “Показался он мне иностранцем, танцует, ходит как–то особенно легко, как будто летает; весь какой–то воздушный, с большими ногтями на руках”17.

Звездой того бала, однако, блистала дочь исправника Катенька Вельяшева (среди знакомых Пушкина Катенек не перечесть). Алексей Вульф не пожалел комплиментов для своей молоденькой старицкой кузины: “В один год, который я ее не видал, из 14-летнего ребенка она превратилась в расцветшую прекрасную девушку, лицом хотя не красавицею, но стройную, увлекательную в каждом движении, прелестную, как непорочность, милую и добродушную, как ее лета”18.

Пушкин с Вульфом тотчас окрестили новый “предмет” — “Гретхен”, а себя — Мефистофелем (Пушкин) и Фаустом. Тем не менее успеха гётевские герои у Гретхен не имели, и она лет через пять вышла замуж за офицера из уланской части, что стояла тогда в Старице. Исследователи, однако, обнаружили два или даже три профиля старицкой красотки, начертанные Пушкиным в своих рукописях: вздернутый носик, распахнутые глаза, румянец во всю щеку, высокая грудь...

После бала у Вельяшевых, уже в Павловском, у П. И. Вульфа, развеселившийся поэт, потерпев неудачу с одной Катенькой, предлагал другой — Смирновой сплясать “вальс–казак” “для аппетита”, но, возвращаясь с Алексеем Вульфом из Старицы в Петербург, перед столицей, в Ижорах, увековечил все же не Смирнову–Синицыну, а Вельяшеву в известном шуточном стихотворении: “Подъезжая под Ижоры, я взглянул на небеса и воспомнил ваши взоры, ваши синие глаза...” Об этом мадригале хорошая знакомая Пушкина Александра Осиповна Смирнова–Россет сказала, что он написан словно бы “подбоченившись”, и такая похвала пришлась автору по душе.

Нельзя не упомянуть и еще одну старицкую знакомицу — Машеньку Борисову, Марию Васильевну. Отец ее умер рано, и она несколько лет воспитывалась в доме старшего из братьев Вульфов, Петра Ивановича, в сельце Соколово, которое, в сущности, составляло часть Бернова. Характер этого братца, по отзывам, был нелегкий, но Машенька жила в его доме, и Пушкин с Алексеем Вульфом навещали ее. Еще до бала у Вельяшевых Александр Сергеевич написал, что она есть “цветок в пустыне, соловей в дичи лесной, перла в море”, а потому он “намерен на днях в нее влюбиться”. Он написал ей стихи в альбом, к сожалению, пропавший во время войны, но главное–то, главное, считают, что Маша Борисова и послужила если не прообразом, то каким–то первотолчком для появления Маши Мироновой в “Капитанской дочке”. В одном из планов повести она даже названа почти своим именем. А могилу Маши Борисовой и ее матери неутомимые старицкие краеведы нашли на городском кладбище.

Пушкинские женщины тверской земли, Старицкого уезда... В первую–то очередь к ним, конечно, принадлежат две его поклонницы, двоюродные сестрицы, одну из которых мы мельком уже вспоминали, две Анны — Анна Николаевна Вульф, старшая дочь П. А. Осиповой, и ее кузина Анна Петровна Керн. Обе — ровесницы Пушкина (Керн примерно на полгода помоложе), обе свое детство провели в Бернове, у деда, обе были влюблены в поэта, но неодинаково. Отношения с Анной Керн, Полторацкой в девичестве, которую ее папаша хотел обязательно выдать — и выдал! — семнадцати–восемнадцатилетней за генерала, да так, что зять оказался старше тестя на десять лет, — эти отношения, расцвет которых пришелся на Михайловское, были пылкими, но недолгими. Правда, осенью 1829 года на рукописи, казалось бы, совершенно не подходящей для этого и, так сказать, постлюбовной, Пушкин начертил профильный карандашный портрет Анны Керн — лирический, тонкий и по праву считающийся одним из лучших образцов пушкинской графики.

Изображений Анны Вульф в рукописях гораздо больше, хотя к ней–то поэт всегда относился не без легкой насмешки — может, за романтическую, восторженную открытость ее чувств. Ведь она могла признаться соседу по имению: “Никогда в жизни никто не заставит меня испытывать такие волнения и ощущения, какие я чувствовала возле вас...”19.

Мать, похоже, испытывала некоторое чувство ревности по отношению к старшей дочери — отсылала ее из Тригорского в Малинники, подальше от предмета воздыханий.

Что же касается любви Пушкина и Керн, то о ней ничто не скажет лучше пушкинских стихов. Но любопытно: зная об этих отношениях, Анета Вульф отнюдь не испытывала, кажется, ревности и сообщала Пушкину: “Кузина моя Анета Керн живейшим образом интересуется вашей участью. Мы говорим только о вас: она одна понимает меня, и только с ней я плачу....”20.

Из пушкинских портретов Анеты особенно трогателен один, начерченный в конце сентября — начале октября 1829 г. в Москве, в альбоме Елизаветы Ушаковой, перед поездкой в старицкие усадьбы. Анна стоит на дороге у верстового столба, печальная, одинокая, и указатель на столбе — “От Москвы 235” доказывает: грустная девушка ждет кого–то из столицы именно в Малинниках.

Анна осталась старой девой и в пятьдесят восемь лет была похоронена у церкви Успения в Бернове.

Второй Анне досталась более счастливая судьба, хотя и ее не назовешь блистательной. В сорок два года она вышла замуж второй раз за своего дальнего родственника Александра Васильевича Маркова–Виноградского, который был лет на двадцать моложе ее, и даже сына родила, и жили они счастливо, но в постоянной нужде. Анна Петровна всегда носила с собой в сумочке письма Пушкина к ней, которые потом все же продала пушкинисту М. И. Семевскому.

Марков–Виноградский умер несколько раньше Анны Петровны, в 1879 году, в имении Бакуниных Прямухино, в округе Торжка, и жена завещала похоронить ее там же, но из–за распутицы до Прямухина гроб не довезли и предали земле в шести километрах от Торжка, на погосте Прутня, где, кстати, лежит и ее двоюродный брат П. А. Оленин. На могильной плите А. П. Керн строки — “Я помню чудное мгновенье”. Люди приносят сюда цветы. Говорят: “От Пушкина”.

Обе близкие поэту женщины лежат в тверской земле.

Немало было у Александра Сергеевича увлечений в старицких усадьбах, но все же именно в это время он уже увидел женщину, которая переменила всю его жизнь. Как раз в конце 1828 года, когда он ездил на побывку из Малинников в Москву, то там, на празднике у танцмейстера Йогеля, куда мамаши вывозили дочерей на выданье, чтобы представить их свету и будущим женихам, Пушкин в свои неполные тридцать лет встретил шестнадцатилетнюю Наташу Гончарову. Однако последующее развитие отношений Пушкина и Гончаровой — сватовство, помолвка — оказалось нелегким и длилось до женитьбы два года, а на передышки поэт ездил опять на Верхнюю Волгу. Жизнь все–таки менялась. Павел Петрович Вяземский (сын П. А. Вяземского) потом объяснял: “Пушкин был поражен красотою Н. Н. Гончаровой с зимы 1828—1929 года. Он, как он сам говорил, начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой–нибудь юноша мог трепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество. Холостая жизнь и не соответствующее летам положение в свете надоели Пушкину с зимы 1828—1829 года”21.

После женитьбы Пушкину удалось побывать на Верхней Волге всего один раз, в 1833 году, по дороге под Волоколамск, к теще в имение Ярополец. И он написал жене: “Вчера, своротя на проселочную дорогу в Яропольцы, узнаю с удовольствием, что проеду мимо Вульфовых поместий, и решился их посетить. В 8 часов вечера приехал я к доброму моему Павлу Ивановичу, который обрадовался мне как родному... Вельяшева, мною некогда воспетая, живет здесь в соседстве, но я к ней не поеду, зная, что было бы это тебе не по сердцу”.

А все же помнил Катеньку Вельяшеву, которой в это время до замужества оставалось полгода, и места верхневолжские по–прежнему любил.



Клио, какой она проживает в Старице

Дружеские встречи с семьями Вульфов, последние месяцы беззаботной холостой жизни в обществе милых и чаще всего юных дам, пестрые, а потом снежные пейзажи осенних лесов... — только ли этим привлекли Пушкина Старица и ее уезд? Конечно, нет. С юных лет Пушкин увлекался историей, и прежде всего русской. Муза истории — это Клио, дочь богини памяти и Зевса, хранящая в сознании все, содеянное человеком, и Пушкин тянулся к ней. Последние годы учебы в лицее он чуть ли не каждый вечер проводил в доме Карамзиных, когда глава семьи, Николай Михайлович, работал над “Историей государства Российского”. Виктор Владимирович Кунин, автор–составитель нескольких томов: “Жизнь Пушкина” и “Друзья Пушкина”, по–моему, очень точно говорит, что юный Пушкин прошел у Карамзина “школу исторического патриотизма”, сказавшуюся потом в каждом его произведении, начиная от “Руслана и Людмилы” и кончая “Памятником”.

Известна гипотеза Юрия Николаевича Тынянова, развитая им в романе “Пушкин”, что Екатерина Андреевна Карамзина, жена историка и сводная сестра П. А. Вяземского, была безымянной любовью поэта, которую он пронес через всю жизнь — до смертного одра. Рискнем предположить, что она была для поэта не просто обаятельной женщиной, пусть старше его на девятнадцать лет, а и воплощением музы истории — Клио.

Тут можно было бы говорить о любви Пушкина к женщинам, как бы освященным историей, и их любви к нему — о внучке Суворова княгине Марии Аркадьевне Голицыной; дочери Кутузова — Елизавете Михайловне Хитрово, но это уже другая тема.

Есть много свидетельств тому, как интересовался Пушкин музой Клио: скажем, исследовал свою родословную, которая будто бы начиналась неким прусом Радшей или Рачей, пришедшим служить Александру Невскому. Так что Старица, которая была при Пушкине, да и сейчас, к счастью, остается привлекательнейшим заповедником русской старины, тянет к себе всех ее приверженцев. Уже имя города обязывает к этому. Оно, правда, дано, кажется, то ли по речке Старице, то ли по одному из таких волжских протоков, которые старицами и зовутся, но на гербе города, однако, изображена пожилая женщина в длинной шубейке и шапке с меховой оторочкой, какие носили во времена оны, да и с длинным посохом в руках. Так и кажется, что олицетворение прошлого смотрит на нас с герба.

Несколько слов об этом прошлом. Разрезанная надвое Верхней Волгой, Старица долгие годы служила форпостом Тверскому княжеству в борьбе с Москвой за право повелевать всей Русью. Последние отзвуки такого соперничества дали знать о себе в Старице при Иване Грозном. Мать Грозного, Елена Глинская, казнила дядю Ивана Васильевича, старицкого князя Андрея, и его жену Ефросинью. Их сын, двоюродный брат Грозного, Владимир, выпущенный после смерти Елены из темницы, одно время был близким помощником молодому правящему родственнику, но в годы опричнины Грозный отравил его, его жену и детей. Все происходило потому, что старицкие князья рассматривались среди тех родственников первого царя (до этого в Москве правили великие князья), которые могли потягаться с ним за главный престол Руси.

После казни Владимира Старицкого царь присвоил себе город как вотчину и настолько полюбил ее, что звал не иначе как Любим–город, а свои грехи отмаливал в здешнем Успенском монастыре, основанном его дядей, Андреем Старицким, в 1530 году.

Древняя обитель, сложенная, подобно кремлевским соборам, из белого камня–известняка, но не мячковского, подольского, как в столице, а здешнего, старицкого, сохранилась до наших дней и теперь возвращена церкви. Расположившийся в пойме Волги, на правом ее берегу, монастырь особенно хорош, если смотреть на него с крутого левобережья, где сохраняются многие памятные сооружения старого города, например крутой и высокий оборонительный земляной вал. Белый камень в Старице теперь не добывают, но, говорят, в его залежах прорублены такие пещеры и проходы, что не уступят античному лабиринту на Крите. По ним и туристам неплохо бы побродить.

Все же со времен Ивана Грозного политическое значение Старицы в русском государстве непрерывно уменьшалось. Стоит только вспомнить, что в 1589 году, при царе Федоре Иоанновиче, первым российским патриархом (до этого главами русской православной церкви становились митрополиты) был избран старицкий уроженец и монах тамошнего Успенского монастыря Иов. Он поддерживал Бориса Годунова, предал анафеме Лжедмитрия, который за это приказал заточить Иова в тот же Успенский монастырь в простой монашеской рясе.

Жалею, что Пушкин побывал в Старице, уже написав “Бориса Годунова”, а то, глядишь, патриарх в драме получил бы свое историческое имя и, не исключено, стал бы еще более трагическим персонажем.

Но несколько слов о Старице нынешней. В ней нас привлекла и удивила ревнительная забота властей о сохранении памятников истории города — такое не слишком часто встречается в России, когда тяжелы другие заботы. Два года назад широко отметили 700-летие Старицы, а прошлой осенью все уже жили 200-летием Пушкина. Нам было рассказано, что Старица входит в число 14 заповедных городов Тверской области, а на Пушкине старичане воспитываются с детства. К его юбилею восстанавливался дом Филиппова, где Александр Сергеевич отплясывал с Катенькой Вельяшевой. Есть надежда, что Пушкин еще послужит городу “много к украшению”. Путь из Твери в Ржев разрезает ее пополам. Прошлой осенью обновили, а точнее — заново построили мост через Волгу, соединяющий две части города, проложили вокруг Старицы объездное кольцо, потому как, объяснили нам, многие исторические памятники находятся на трассе, и, если не отвести ее от них, некоторые могут просто рассыпаться.

И современный вальс на новом вельяшевском балу, и мост, и объездное кольцо — это прекрасно. Но люди, болеющие за сохранение пушкинских памятных мест, вздыхают: главный дом на горе в Бернове реставрировали, однако дома в Малинниках и Павловском исчезли, почти окончательно разрушился дом в Курово–Покровском. Причина все та же — нехватка денег. Правда, в бывших имениях сохранились чудесные старинные парки, но ведь и они дичают...

...Итак, разного Пушкина мы увидели на Верхневолжском кольце. О Пушкине — поклоннике Клио, такой, какой она является в Старице, можно рассказывать и другие эпизоды. К примеру, о том, что недалеко от Старицы, в своем имении Коноплино, жил известный романист–историк Иван Иванович Лажечников. Он переписывался с Пушкиным, а тот высоко ценил произведения Лажечникова. Пушкин писал о романе “Ледяной дом”: “...поэзия всегда останется поэзией, и многие страницы романа будут жить, доколе не забудется русский язык”22.

И вот что еще удивительно: в заключение поездки нам в Старицком уезде явилась память о Пушкине–младенце, хотя поэт первый раз появился здесь почти тридцатилетним. Факт этот требует подробного объяснения. Я упоминал, что привез меня в Старицу приятель. Только приятель этот — человек не простой. Поэт, литератор Семен Виленский, которому недавно исполнилось 70 лет, — председатель историко–литературного общества “Возвращение”, объединяющего бывших узников ГУЛАГа. Семен и сам относится к ним. В 1948 году его, двадцатилетнего студента, осужденного по приснопамятной 58-й статье за стихи, в которых усмотрели антисталинские настроения, закатали сначала в страшное Суханово, потом на Колыму. И все же после реабилитации он нашел силы, чтобы организовать и общество “Возвращение”, и издательство с тем же названием, и журнал “Воля”. А кроме этого, в 9 километрах от Старицы вниз по Волге, в Чукавине, бывшей усадьбе пушкинского знакомца Ивана Ермолаевича Великопольского, “Возвращению”, и прежде всего его председателю, удалось открыть пансионат для жертв сталинского террора.

Вульфы сохранили архивы декабристов, “Возвращение” спасает архивы гулаговцев и тех из них, которые остались в живых.

В усадьбе Великопольского — большой помещичий дом, наследованный им от предков. Судьба дома сложна, последней его занимала школа–интернат (сейчас она переведена в другое место). С главным зданием соседствует обширный флигель, который пока и служит пансионатом, а также большая церковь Владимирской Богоматери. Обширен парк с каскадом прудов, сейчас изрядно запущенный.

Нет твердых доказательств того, что Пушкин бывал в Коноплине у Лажечникова и у Великопольского в Чукавине, но знаком–то он был с обоими помещиками достаточно близко, переписывался. Великопольский служил поручиком в лейб–гвардии Семеновском полку, писал стихи и, как и Пушкин, состоял членом Вольного общества любителей словесности, наук и художеств в 1819—1820 годах. Оба увлекались картами, должали друг другу, расплачивались и не расплачивались, обменивались стихами и эпиграммами, иногда злыми. На карточные темы. При всем при том Иван Ермолаевич проявил себя широким меценатом. У самого денег не хватало, а он заботился о крестьянах, строил им больницу, помогал Гоголю и Белинскому. Да, но при чем тут Пушкин–младенец, которого мы упомянули? А вот при чем. Известна миниатюра (живопись на металле), где малолетний поэт изображен пухленьким рыжеватым мальчиком в рубашонке с расстегнутым воротом, лет этак двух–трех. Этот портрет знали давно, но долгое время он не считался подлинным.

История же его такова. Жена И. Е. Великопольского, Софья Матвеевна, была дочерью известного врача того времени, профессора Матвея Яковлевича Мудрова, лечившего семью родителей Пушкина и бывшего их близким другом. Врач, умирая от холеры, завещал шестнадцатилетней дочери выйти замуж за Великопольского, что она и исполнила. Именно тогда мать поэта, Надежда Осиповна, подарила изображение сына молодой жене чукавинского помещика. Миниатюра долгое время хранилась в усадьбе, и к ней даже прикасаться запрещалось. Затем судьбы потомков Великопольских–Мудровых привели их в Петербург–Ленинград. Когда после Великой Отечественной войны туда приехал гастролировать Московский театр им. М. Н. Ермоловой, то он привез спектакль по пьесе Андрея Павловича Глобы “Пушкин”. Главную роль замечательно играл Всеволод Семенович Якут. Правнучка Великопольского, Елена Александровна Чижова, видевшая спектакль, была так восхищена игрой Якута, что подарила ему хранившийся у нее портрет Пушкина–ребенка. Артист передал его в московский музей поэта, где сотрудница, писательница Наталья Владимировна Баранская, идентифицировала миниатюру: работа подлинная, выполненная, очевидно, крепостным художником.

Чукавино, как видим, имеет свои заслуги перед памятью великого современника. Многие из семьи его бывших владельцев похоронены рядом со здешней церковью. Снаружи она реставрирована, но внутри, к сожалению, пребывает в полной разрухе, да и гранитные надгробья Великопольских прежние арендаторы усадьбы посдвигали, да так и оставили лежать в беспорядке. Для церкви теперь найден священник, отец Борис (Борис Александрович Ясинский). Ему под девяносто, но он деятелен и решил восстановить приход в чукавинском храме. Его, почетного гражданина Старицы, в свое время репрессированного, проведшего в лагерях более 10 лет, затем реабилитированного, пансион гулаговцев берет на свое полное обеспечение. Авось при отце Борисе все в церкви, около нее и вообще в Чукавине будет приведено в порядок. Эта усадьба — тоже память о Пушкине, в которой нам дорого все.

...В чукавинском парке у одного из прудов стоит старая ракита или ива — кто как хочет, пусть так это дерево и называет. Ствол его не обхватить, и оно окружено целым миром ветвей. Не дерево, а лес. По возрасту оно, может, старше двухсотлетнего Пушкина. Но ведь и он сам с его сочинениями — человек–лес... А за ракитой, за парком течет Волга. Я вырос на ней в Ярославле, видел ее в Самаре, Саратове, Ярославле, пролетал на вертолете над многочисленными протоками устья у Астрахани. Там Волга в полной зрелости и мощи выглядит сверху подобно той же огромной чукавинской раките. Но сама река и у сельца Чукавина, и у Старицы хоть неширока, но чиста и быстра. Она в этих местах — прелюдия, начало. Прелюдия себя, великой; прелюдия России; прелюдия Пушкина в расцвете сил.

Примечания

1 В. В. Вересаев. Пушкин в жизни. М., 1932, т. 2, с. 157.

2 Б. В. Томашевский. Пушкин. М., 1990, с. 34.

3 Жизнь Пушкина. М., 1987, т. 2, с. 34.

4 С. Бонди. О Пушкине. М., 1978, с. 137.

5 А. Эфрос. Рисунки поэта. М., 1930, с. 60.

6 С. Абрамович. Пушкин в 1833 году. Хроника. М., 1994, с. 301.

7 Л. Керцелли. Тверской край в рисунках Пушкина. М., 1976.

8 “Я ехал к вам”. Тверь, 1997.

9 Разговоры Пушкина. М., 1929, с. 175.

10 Лотман Ю. М. А. С. Пушкин. Л., 1938, с. 156.

11 А. Ахматова. О Пушкине. Л., 1977, с. 220.

12 А. С. Пушкин. Путешествие из Москвы в Петербург.

13 Уроки постижения. Художник В. Бубнова / Сост. И. П. Кожевникова. М., 1994.

14 Там же, с. 42.

15 Кожевникова И. П. Знаменательная встреча Василия Головнина и Такадая Кахэй. Саппоро. Япония. 1997.

16 Цит. по книге В. Вересаева, т. 1, с. 274.

17 Там же.

18 Там же.

19 Друзья Пушкина. М., 1986, т. 2, с. 210.

20 Там же, с. 208.

21 В. Вересаев. Пушкин в жизни, т. 1, с. 272.

22 А. Пьянов. “Берег, милый для меня”. М., 1974, с. 31.





Версия для печати