Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 1999, 3

Зарубки на сердце

Последнее московское интервью


Анатолий Рыбаков

Зарубки на сердце

Последнее московское интервью

Наша беседа состоялась 26 февраля 1998 года, за день до отлета Анатолия Наумовича в Нью-Йорк. Я пришла взять короткое интервью, о котором просило одно зарубежное издание. Несмотря на дорожные сборы, хлопоты, мы, как обычно (за последнее десятилетие было напечатано пять наших полосных бесед), проговорили час-другой с перерывом на обед, которым нас потчевала все успевающая Таня. “Мы прожили вместе девятнадцать лет — счастливейшие годы моей жизни, — рядом верный, родной человек, первый мой критик и редактор, — пишет Рыбаков в “Романе-воспоминании”. — ...Танино отчество — Марковна, как и у жены протопопа Аввакума. И когда предстоял очередной круг работы, я повторял его слова: “Побредем ужо, Марковна”, добавляя от себя: “голубушка моя милая...” Завтра улетать, тьма всяких дел, а мы неспешно говорим, неспешно застольничаем. Анатолий Наумович словно бы хочет задержать, остановить время...

Слушаю запись этой беседы — напористый голос, молодой смех...

Ирина РИШИНА

И. Р.: Я привыкла, что мы беседуем с вами всегда в Переделкине. Если для печати, под диктофон, то в кабинете, а чаще всего просто на переделкинских дорожках. Вы даже на одной из подаренных мне книг написали: “На память о наших прогулках в Переделкине”. Но в эту зиму погулять вместе не пришлось — вы все время в городе. Ваши читатели, наверное, думают, что Рыбаков по-прежнему живет на Арбате, а вы — в “доме на набережной”: из одного окна — бесподобная панорама Кремля, из другого — храм Христа Спасителя.

А. Р.: В последнее время в результате всяких разъездов, переездов, происходящих в каждой семье, мы с Таней очутились в знаменитом “доме на набережной”, описанном Юрием Трифоновым. Здесь Таня жила девочкой. Ее отец был заместителем Микояна, депутатом Верховного Совета. В 1937 году арестован и вскоре расстрелян. Мать осуждена на восемь лет, как жена “врага народа”. Таню маленькую вместе с братьями из дома выбросили. Она осталась на попечении тетки. Ее два старших брата погибли на фронте. В конце 80-х—начале 90-х годов появилась возможность переехать в этот дом. Я спросил: “Таня, ты хочешь сюда вернуться?” Она поехала, посмотрела, постояла в подъезде и сказала: “Да, давай переедем”.

И. Р.: В этом доме ведь жили многие, кто творил революцию и кто вошел в вашу арбатскую трилогию.

А. Р.: Тухачевский, например. Он выведен в “Страхе”. В этом романе я как раз говорю об обитателях пересыльного дома, куда попадали из Кремля и откуда отправлялись в тюрьмы и лагеря. Его называли допром — домом предварительного заключения. Здесь есть музей, где собраны материалы о судьбах жильцов, расстрелянных, репрессированных. Я встречаю там их потомков. Они знают мои книги, читали в них про своих родителей, бабушек, дедушек.

И. Р.: На московской книжной ярмарке меня приятно удивил “хвост” не в несколько человек, а длиннющая очередь, тянувшаяся вдоль стендов других издательств к “Вагриусу”, где красовался ваш “Роман-воспоминание”. Мало того, что люди стояли терпеливо, чтобы купить новую книгу, в руках у многих были прежние ваши издания, так что вам пришлось надписывать и их тоже. Глядя на этих сегодняшних ваших читателей, я невольно вспомнила об огромных бумажных мешках писем, которые регулярно доставлялись в редакцию “Литгазеты”, где я тогда работала, после выхода в свет “Детей Арбата”. Представляю, сколько их было в “Дружбе народов”, поднявшей в результате публикации романа свой тираж до полутора миллионов, какие пачки приносили вам домой. Шквал откликов, оценки полярно острые, страстные. Нашлись и желающие “принять меры”. Бдительная ленинградка — никогда не забуду — сообщила в “Литгазету”, что своими мыслями об этом “шедевре” она поделится с КГБ. Делились, видимо, и без предупреждения. А наша с вами беседа о романе и его почте сразу же вызвала новый огромный прилив
писем, — помню, их чуть ли не тысяча пришла.

А сейчас, десять лет спустя, есть ли отклики на “Роман-воспоминание”?

А. Р.: Сейчас, сама знаешь, с серьезной литературой обстоит иначе: ее издают во много раз меньше, покупают во много раз меньше и читают во много раз меньше. “Дети Арбата” были изданы в Советском Союзе тиражом 10,5 миллионов экземпляров и явились — что ж, дело прошлое, и об этом можно говорить прямо — литературной бомбой, направленной против Сталина. И естественно, что роман на столь жгучую тему имел колоссальную почту. Есть писатели, которые считают: главное — написать, главное — себя выразить, а читают их или нет — это для них не так уж и важно. Я не такой автор. Мне хочется иметь читателя, и я строю свои произведения так, чтобы в них была внутренняя тяга: что дальше, как поведут себя герои? Чтобы читатель, сопереживая, сам включался в творческий процесс, становился собеседником автора.

И. Р.: Я помню, вы рассказывали, что отклики на “Детей Арбата” оказались хорошим подспорьем для дальнейшей работы. Шесть тысяч писем от бывших репрессированных, детей и внуков “врагов народа”, работников правоохранительных органов, военных... Потрясающие биографии, совершенно невероятные ситуации, реалии жизни, быта, политики тех лет. В “Страхе”, втором романе трилогии, вы говорили, использован ряд приведенных в письмах сведений, эпизодов, а иногда и судеб — например, официантка Люда. Все это привязано, разумеется, к персонажам, вмонтировано в сюжет, трансформировано, как того требуют законы жанра. Причем использована пока лишь малая доля писем. А вообще — об этом мы тоже как-то с вами
говорили, — если бы из эпистолярного самотека составить документальную книгу, она стала бы уникальным свидетельством того страшного, трагического времени.

А. Р.: Книга действительно могла бы быть уникальной. Что же касается “Романа-воспоминания”, то он издан в “Вагриусе” тиражом 20 тысяч экземпляров, по сегодняшним меркам это совсем не мало, разошелся мгновенно и будет допечатываться. Но прежде он ведь публиковался еще в журнале “Дружба народов”, в нескольких номерах. “Роман-воспоминание” посвящен моей жизни и жизни страны, и он, конечно, не имеет такого сенсационного характера, как “Дети Арбата”. Так что тот общественный, читательский резонанс и сегодняшний отклик — вещи несравнимые, несопоставимые. И вместе с тем я знаю, что книга не прошла мимо читательской публики, она замечена, хотя я не организовывал новомодных презентаций и пышных фуршетов. Скажу, что мне пришлось купить двести экземпляров для тех моих постоянных читателей, кто прислал письма-сожаления: слышали о книге, но к нам в Киев, Харьков, Ивано-Франковск, Минск, Тбилиси, Ашхабад, Ташкент московские издания не доходят, из-за больших транспортных расходов никто не берется доставлять художественную литературу. А у меня, несмотря на почтовые расходы, как видишь, целая пачка откликов. И среди тех, кто делится своими впечатлениями — полная неожиданность! — несколько действующих лиц. Что такое “Роман-воспоминание”? Это история моего поколения. Я родился в 1911 году. Мне казалось, что моего поколения уже нет, что оно все выбито — или в сталинских тюрьмах и лагерях, или на войне с гитлеровским фашизмом. Но выяснилось, что кто-то, к счастью, жив и даже книжки еще почитывает. (Смеется.) Они моложе меня, но где-то их жизненные пути пересекались с моим. Вчера я получил письмо, которое вернуло меня в 45-й год. В “Романе-воспоминании” есть эпизод о том, как однажды — это было осенью 45-го в Германии, когда шла демобилизация старших возрастов, — меня вызвали в военный трибунал. Там мне вручили справку, как сказали бы сейчас, судьбоносную: за проявленное отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками ОСВОБОЖДЕН от отбытия назначенного по статье 58-10... наказания —административная высылка из Москвы... по приговору Военного трибунала НКВД... от 10 января 1934 года. А дальше — самое важное: признан НЕ ИМЕЮЩИМ СУДИМОСТИ. И подпись: председатель военного трибунала воинской части, полевая почта такая-то, гвардии капитан юстиции Долженко. Представь себе, вчерашнее письмо от этого самого Долженко. Подтверждает, что он в октябре 45-го снял с меня “отметину”. Справка давала мне возможность писать в анкетах “не судим” и поселиться в Москве. Теперь Долженко — полковник юстиции, живет в Ивано-Франковске.

И. Р.: Значит, книги туда все-таки доходят?

А. Р.: Случай помог. Знакомый Долженко выписал “Дружбу народов”. Несколько лет они в своем городе не получали ни одной русской книги, ни одного русского журнала. Только недавно понемногу стало что-то появляться. Начал этот подписчик читать “Роман-воспоминание”, натолкнулся на фамилию Долженко и принес ему журнал. Этот номер ходит по рукам по всему городу.

Отзывы на “Роман-воспоминание” не сыплются, как в конце восьмидесятых, когда на “Дружбу народов” с “Детьми Арбата” в библиотеках становились в длинную очередь. Письма не приходят почтовыми вагонами. Но приходят. Я профессиональный писатель и чувствую, как воспринимается моя книга. Она была принята читателем. Была пресса — хорошая. При том, что в некоторых кругах, близких к властям, так скажем, отношение негативное. Потому что я критикую происходящее в стране.

И. Р.: Вы впервые предстали как публицист — вас не знали в этой роли, — к тому же публицист пламенный, не скрывающий свои политические пристрастия, свою печаль, свой гнев.

А. Р.: Да, я отношусь отрицательно к гайдаровско-чубайсовским реформам, к тому, как они проводятся. Меня никто не может упрекнуть в том, что я за старую советскую систему. Удар, который нанесли “Дети Арбата”, вся трилогия, — не знаю, кто еще в литературе нанес такой удар именно по этой бесчеловечной сталинской системе. Я хотел, чтобы она была заменена другой социальной системой, при которой на деле были бы соблюдены интересы народа, где была бы социальная справедливость и социальная защита. Путь дикого коррумпированного капитализма, по которому двинули страну, он вообще античеловечный. Это не путь для России. Россия никогда его не примет. Этот путь, эта политика на руку только противникам демократии. Потому что народ ставит знак равенства между демократией и тем, что натворили наши “демократы”. И естественно, что антидемократические силы этим очень успешно пользуются, набирают очки. У меня был один бывший министр из гайдаровской команды. Я поражен уровнем этого человека. Два часа я пытался вытянуть из него что-нибудь вразумительное.

И. Р.: Даже так? Но ведь трудно отрицать, что в гайдаровской команде очень образованные люди.

А. Р.: Быть заведующими лаборатория-ми — это их потолок. В большом хорошем институте, возглавляемом умными людьми. Там они еще могли бы руководить. А страной — наруководили, да так, что рухнули и производство, и наука, и образование, и культура. Бардак, одним словом.

И. Р.: “Уж больно вы грозны, как я погляжу”. Что бардак — не согласиться невозможно. Но разве вину за это надо возлагать на молодых реформаторов, на гайдаровскую команду? А коммунисты, получается, ни при чем?

А. Р.: Повторяю, никто не может меня обвинить, что я защищаю советскую власть, старую систему. Я делал все, что в моих силах для того, чтобы она пала, но я также считал, что из того положения, которое было в 85-м году, имея власть, можно будет выбраться. А все было в руках у Горбачева. Ему выпал исторический шанс — изменить судьбу страны. Генеральный секретарь партии, фигура неприкасаемая. Он себя считал реформатором и мог спокойно перевести страну на другие рельсы. В “Романе-воспоминании” я передаю стенографически точно свой разговор с А. Н. Яковлевым в 86-м году. Я говорил ему, что уже скоро полтора года перестройки, а страна продолжает жить в сталинском режиме, в сталинском оцепенении, что нужны быстрые и решительные меры. Нужно возвращаться к нэпу: банки, тяжелая промышленность, транспорт — у государства, все остальное, включая торговлю, у частника. Прошло более десяти лет с той поры, и мы производим сейчас одну треть того, что производили тогда. Доэкспериментировались. В 1921 году страна была разрушена после двух войн — первой мировой и гражданской. Я отлично помню то время. Заводы и фабрики стояли. Рабочие разбежались по деревням. Все растаскивалось, сжигалось, уничтожалось нещадно... Мы жили на Арбате, в огромном доме, описанном мной в моих книгах. Лифт не действовал, отопление зимой не работало, мы ставили “буржуйку”, если дрова кончались, топили мебелью. Магазины пустые. Мы получали по сто грамм хлеба в день. За этими ста граммами надо было еще выстоять очередь. И я стоял с номером, написанным на руке. А в 1923 году уже все было. Одним ленинским декретом ввели нэп, и все изменилось, разруха кончилась. Были недовольные среди коммунистов, кричали: это возврат к капитализму, имелись даже случаи самоубийства. Ленин не побоялся. Так надо руководить, так реформировать страну. Г. Я. Сокольников, народный комиссар финансов, которого Сталин расстрелял, ввел твердую валюту — червонец. Деньги тогда, как и сейчас, считались на миллионы и ничего не стоили. Российский червонец, свой! В гораздо более тяжелых условиях, чем нынешние, он осуществил денежную реформу 1922—1924 годов. Долларовую удавку, знаешь ли, себе на шею не накинули. Бедные были, но по миру не пошли с протянутой рукой. За два года все неузнаваемо изменилось. За два года! Отменили продуктовые карточки. На Арбате открылись частные магазины. Было все. В Охотном ряду снова рубили мясо. На Смоленском рынке торговали всякой снедью, и чего там только не было! Молочницы ходили по домам с бидонами, мужики разносили картошку, зелень... Страна, разрушенная за семь лет войны белыми, красными, зелеными — какими хочешь, — оправилась в считанные месяцы, восстанавливалась, поднималась.

И. Р: Анатолий Наумович, вы так восторженно говорите о ленинской политике, как будто были членом партии большевиков и остались верным ленинцем, но вы же ни в какой партии никогда не состояли. Не обессудьте, но взгляд вашего ровесника Семена Израилевича Липкина, который написал блестящую статью в “Знамени” о “Романе-воспоминании”, кажется мне более зорким. “Конечно, нэп — смелое и разумное решение Ленина, но Ленин такое же зло, как и Сталин... Ради того, чтобы укрепилась его власть, он готов был идти на любые преступления против своих сограждан”.

А. Р.: Я много раз говорил, что не могу поддержать ленинский тезис: что полезно для революции — то нравственно. Я возражал против этого еще в “Детях Арбата”. Руководить — значит предвидеть. Не сумели — предвидеть. Более того, не сумели вовремя уловить первые сигналы распада экономики, сигналы бедствий. С этих позиций я критикую Горбачева. Он оказался не лидер. Вот в чем его беда. Не лидер. А лидерские замашки Ельцина не соответствуют его личностным данным. Сейчас — уже почти пятнадцать “перестроечных” лет — и ничего власть предержащие сделать не могут. Поэтому я критически отношусь к сегодняшнему руководству, не скрывал этого в книге и не скрываю в публицистических выступлениях.

И. Р.: Перед тем как отправиться к вам, я еще раз полистала “Роман-воспоминание” и вроде бы нашла ответ на вопрос: что сподвигло вас на его написание? “Я бродил по дорожкам Переделкина, где прожил более сорока лет рядом с другими писателями. Из них я остался один — самый долголетний здесь житель... Переделкино навсегда сохранится в памяти России — здесь жили ее писатели, их ломали, угнетали, высылали, расстреливали, и все равно они были. Они ничего не могли изменить. И может ли что-то изменить литература? В стране Пушкина и Толстого появился Сталин, в стране Гете и Шиллера возник Гитлер. Однако, не будь Пушкина и Толстого, Гете и Шиллера, человечество бы совсем одичало. И без писателей, живших и творивших в невыносимых условиях, одичала бы и наша страна. И то, что знаю я об этой литературе, о людях, ее творивших, я должен рассказать, рассказать, как жил и работал писатель в моем времени, в XX веке, самом кровавом в истории человечества...” А поверх этого, что все-таки заставило вас сделаться мемуаристом? Пусть ваша книга не просто автобиографические записки, а именно роман-воспоминание, но все же в основе — мемуары, и заново пройден весь жизненный путь, писательский, человеческий.

А. Р.: Поверх? Скажу. Мне 87 лет. Когда я сел писать “Роман-воспоминание”, мне было 85. Можно бодриться сколько угодно. Можно слушать: ах, как вы молоды, как прекрасно выглядите, ах, как вы то, се... Да, я чувствую, что еще работоспособен, и когда умру — не знаю, но знаю, что мне осталось меньше, чем я прожил. Это ясно. Между прочим, я ведь инвалид войны первой группы.

И. Р.: Отмороженные легкие на фронтовом снегу в лютые морозы?

А. Р.: Я пенсию получаю как инвалид войны, настоящий, контуженный. Так что я не вечен. Но о своих болячках никогда никому не говорил. Как никогда никому не говорил, что сидел, был в ссылке. Об этом узнали только после “Детей Арбата”. И о здоровье — так же. Хотя на вид все хорошо, но не известно... Не будем об этом. Во всяком случае, закончив “Прах и пепел”, я надеялся, что судьбой мне будет отпущено, по крайней мере, еще пара лет. И передо мной встал вопрос: взяться за новый роман или написать свою жизнь. И я решил — напишу свою жизнь. А если судьба еще расщедрится и продлит мой срок на земле, тогда примусь за роман. Его можно оборвать, можно оставить недописанным. “...Не допив до дна бокала полного вина”. И еще. Героям моих книг я, не скупясь, раздавал факты, моменты, коллизии своего, можно сказать, полагаю, непростого пути. А написано в общем немало. И почти все книги относятся к той или иной трилогии. “Кортик”, “Бронзовая птица”, “Выстрел” — одна. “Приключения Кроша”, “Каникулы Кроша”, “Неизвестный солдат” — вторая, “Дети Арбата”, “Страх”, “Прах и пепел” — третья. Между прочим, все не бросовое чтение. (Смеется.) Но, конечно, арбатская трилогия — главный труд моей жизни. Это и критика отмечает, а Липкин в той самой статье в “Знамени” поставил “Детей Арбата” в такой ряд...

И. Р.: И не только в ряд, — извините, ради Бога, что перебиваю, — но и — что очень существенно — в контекст времени: “Как странно, даже загадочно: великие книги Солженицына, книги Булгакова, Бабеля, Зощенко, Платонова, Гроссмана, “Тихий Дон” (Шолохова?), “Дети Арбата” и “Тяжелый песок” Рыбакова возникли в самую жестокую, в самую несвободную, в самую античеловеческую пору истории России. Сила человечности оказалась сильнее дьявольской мощи большевизма. Так решил Тот, Кто создал человека”. Еще раз прошу извинения, что перебила. Но, кстати, вы почему-то, в отличие от Липкина, не назвали “Тяжелый песок” — он, правда, вне трилогий, но, по-моему, “томов премногих тяжелей”. Для меня, во всяком случае, он не только прорыв в еврейскую тему, хотя прежде всего именно это важно, конечно. Но какая история любви, какие герои, какая трагическая судьба и какое мастерское художественное письмо автора! Дорогого стоят и эпиграф из книги “Бытия”: “И служил Иаков за Рахиль семь лет, и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее”, и библейская концовка романа: “Веникойси, домом лой никойси” — “Все прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда”. И такое молвлено в нашей печати в 1977-м!

А. Р.: Сейчас выходит много мемуаров, встречаются воспоминания известных писателей еврейского происхождения. Читаешь и не понимаешь: а кто же он такой, какого рода, племени, где его корни? Ни слова о своем еврействе, даже фамилию отца не называет, совсем память у бедного отшибло. И если он сделался когда-то из Рабиновича Ивановым, то теперь с гордостью сообщает в мемуарах: был такой обычай в нашем роду Ивановых. (Смеется.) Поняла? Такому писателю я не верю, ни одному его слову.

А я в “Романе-воспоминании”, помнишь, с чего начинаю — как ходил со своим дедушкой в синагогу. Красивый, чернобородый, статный, отец моей матери Авраам Рыбаков торговал скобяным товаром. Честный, порядочный, справедливый, добрый, он был для меня моральным образцом всю жизнь. Мы жили у дедушки в Сновске, маленьком городке Черниговской губер-нии — край черты оседлости. Я помню его дом, стол с белоснежной скатертью, помню москательный запах его лавки, заставленной бочками с олифой, мешками с краской, ящиками, полными гвоздей, подков, разного инструмента. И сейчас перед глазами, как он в субботу в парадном сюртуке, в новом картузе, заложив руки за спину, медленно и важно направляется в синагогу. Его, не самого богатого в городе, но всеми уважаемого за достоинство и мудрость, выбрали старостой синагоги. Дедушка не был глубоко верующим человеком, вера для него являлась просто формой национального существования. Я не жил практически среди евреев. Мне было восемь лет, когда осенью 1919 года мы переехали в Москву. Родители — интеллигенты социал-демократического толка, атеисты — естественно вписались в арбатскую среду и нам с сестрой дали определенное воспитание. Семья говорила на русском и французском, еврейского языка в доме не слышно было. Но я всегда сознавал, что я еврей. Эта кровь, которую выдавливали из жил моего народа, — моя кровь. Еврейская тема во мне очень глубоко сидит, и это одна из причин, почему я написал “Тяжелый песок”.

Я очень трепетно отношусь к Израилю. Был там два раза, и в “Романе-воспоминании” описываю эти встречи. Понимаю, что там много трудного, сложного, неустроенного. И характер не у каждого еврея хороший. (Смеется.)

И. Р.: Мягко сказано.

А. Р.: Да, мягко сказано. И все равно я не вижу другого пути для евреев, и я верю в будущее Израиля.

И. Р.: А почему же вы тогда живете то в Москве, то в Нью-Йорке, а не в Тель-Авиве?

А. Р.: Писатель живет там, где ему хорошо работается. Я русский писатель, пишу на русском языке, описываю Россию и русских людей — вполне естественно, что я живу в России. А то, что пару лет провел в Америке, то просто здесь мне было не по себе. Я человек старой закалки и не мог вынести того, что творится у нас сегодня. В Нью-Йорке мне удобно работать, потому и сумел написать “Роман-воспоминание”. В Израиле я не смог бы в силу своего характера уйти от общественных проблем, стоять в стороне, начал бы принимать участие в том, в этом — и кончился бы как писатель. Я тебе скажу: количество глупых людей в Америке и в России одинаково. (Смеется.) Но в России я их слушаю и раздражаюсь, а в Америке слушаю и, не зная английского языка, думаю о чем-то своем. Так что мне было там спокойно и работалось хорошо.

А сейчас уезжаю — врачи рекомендуют операцию. Возможно, придется делать. Там решим...

И. Р.: Анатолий Наумович, давно хочу спросить у вас: почему “Тяжелый песок”, сразу ставший бестселлером, изданный в десятках стран, до сих пор не экранизирован? Какой потрясающий фильм мог бы быть. Я недавно в который раз смотрела “Унесенных ветром” и думала: вот бы с такими же прекрасными актерами снять “Тяжелый песок”. Только название я бы дала — “Рахиль”. Помню, вы говорили, что “Тяжелый песок” есть в Библии: “Если бы была взвешена горесть моя, и вместе страдания мои на весы положили, то ныне было бы оно песка морского тяжелее: оттого слова мои неистовы”, а все же первоначальное, доцензурное название романа “Рахиль” — по-моему, лучше. Неужели к вам никто из мира кино не обращался?

А. Р.: Обращались, конечно. Недавно была группа из-за рубежа. Но я по-прежнему остаюсь непреклонным: деньги на картину — ваши, пожалуйста, понимаю, у нас средства отсутствуют, пусть и актеры будут ваши, и художник, и композитор, и оператор, и техническая служба — кто угодно, но режиссер должен быть наш, русский.

И. Р.: Кто именно?

А. Р.: Я не буду сейчас называть фамилии, говорить, кому бы отдал предпочтение. Богатые люди дают деньги не под сценарий, не под вещь, не под режиссера. Если он Феллини или Спилберг — тогда другое дело. Они дают деньги под актеров, под имена. Будет играть такой-то, будет сниматься этакая — дам. Ко мне в Переделкино приезжала из Лондона Ванесса Редгрейв.

И. Р.: Видела себя в роли Рахили?

А. Р.: Хотела играть, и под нее деньги, разумеется, дали бы, она все пробила бы. Но я по ряду причин отказался. Прежде всего потому, что начинать действие в картине намеревались с прихода немцев, с гетто, и главным получался Холокост. Книг о Холокосте написано много, а на Западе их вообще масса. В чем сила “Тяжелого песка”? В том — ты правильно сказала, — что это история любви. История любви юной и зрелой. История любви, которая прошла через все страдания человеческие. Одно дело, когда читатель, зритель видит сначала Рахиль девочкой, знакомится с героями молодыми, привязывается к ним, проникается их семейными проблемами и потом, прикипев душой, погружается вместе с ними в фашистский ад. И совсем другое — когда на экране сразу же гетто, все герои в одинаковой тюремно-лагерной одежде с номерами...

И. Р.: Это уже в тональности “Списка Шиндлера”. “Тяжелый песок” нечто иное.

А. Р.: О том и речь. Хотела сниматься чудесная французская актриса Фанни Ардан, но что-то не получилось. Ты не учиты-ваешь — я уже стар, стар, чтобы заниматься кино.

И. Р.: Да я так вовсе не считаю — подтянутый, энергичный, смеетесь заразительно — душа молодая. Недаром мудрый Липкин, говоря о “художественной силе Рыбакова”, констатировал: “Талант глубок, умен, живописен и так молод, так молод!”

А. Р.: Возражать не хочется. (Смеется.) Но силы не те. Раньше я делал все сценарии сам. Что скрывать, денег это дает намного больше, чем проза. Сейчас выдумывают, будто писатели жили при советской власти, как в сказке. Ничего подобного. Вкалывать надо было. Я писал два года повесть, за месяц превращал ее в сценарий и получал за этот сценарий в десять раз больше, чем за прозу. Теперь так не могу. Мне уже физически трудно выкладываться.

Но скажу тебе, что сейчас возник новый проект, в который я верю. Возможно, “Тяжелый песок” и появится на экране.

И. Р.: Вопросами я увела вас в сторону от “Романа-воспоминания”. Вы начали говорить о том, что щедро раздавали героям ваших книг счастливые и несчастливые моменты своей судьбы.

А. Р.: Мои книги — это история моего поколения. Как жили, верили, страдали, погибали. Да, они буквально нашпигованы, напичканы реалиями моей жизни. И тем не менее они не автобиографичны, написаны от третьего лица, в них быль и вымысел переплетены, сплавлены, как только и может быть в художественном произведении. А мне захотелось написать, наконец, о перипетиях собственной судьбы от первого лица, поразмышлять о людях в истории и об истории в одном человеке, вспомнить о тех, с кем я прошел рядом свой жизненный и свой полувековой писательский путь.

И. Р.: Ваше “Былое и думы”, кроме всего прочего, великолепная портретная галерея, в которой целое писательское собрание: Твардовский, Симонов, Панферов, Бек, Фадеев, Каверин, Трифонов, Евтушенко... И удались эти портреты, я имею в виду прежде всего литературные, мне думается, еще и потому, что глаз художника не был зашорен завистью, обидами, желанием свести счеты. О друзьях, например о Василии Сухаревиче, — с любовью, даже с нежностью, о несоратниках — без черного ерничества, без злой ухмылки и очень колоритно, — Панферов, например, не забываем. Вы “наступили на горло собственной песне”?

А. Р.: Все критики отмечают сдержанность моего “Романа-воспоминания”. Я никого не осуждал и не смею осуждать. Мы жили в эпоху беспощадного террора, в эпоху тотального, все удушающего страха, и не всем удавалось выстоять под этим чудовищным прессом. Я никого не лягал, не хотел никаких особых выпадов, тем более не задавался целью мстить, унизить. Я доволен, что мой поздний дебют в мемуарной прозе состоялся. Что удалось сделать некоторые писательские портреты. Сейчас идет пересмотр всего на свете. Ну что же — каждое время себя утверждает. У Пушкина, помнишь:

Придет, придет и наше время,

И наши внуки в добрый час

Из мира вытеснят и нас!

Это правда. Таков закон жизни. И все-таки не сбросили и не сбросят никогда Пушкина с парохода современности — сколько бы и кто бы ни призывал к этому.

...Отвечая на твой вопрос: что подтолкнуло меня к книге воспоминаний, я должен признать, что к тому времени стал ощущать — жизненный круг завершен. Дети мало того что выросли — старший сын Александр умер в 94-м году, молодой, чуть более пятидесяти лет, ты знала его.

И. Р.: И очень симпатизировала. Добрый, веселый, смеялся заразительно, как вы, а когда работали вместе в “Литературке”, он частенько меня разыгрывал.

А. Р.: Младший, Алеша, — ему сейчас тридцать семь — работает в Германии, переводчик с немецкого и английского, много занимался филологией, философией, только что защитил докторскую диссертацию. Литературно одаренный человек. Девять лет трудился над романом, который сейчас издан. Называется “Макс”. Выпустило его издательство “Мартис”. Алеша взял себе псевдоним — Макушинский. Это фамилия его бабушки по матери, не хотел, чтобы появился еще один А. Рыбаков, чтобы нас путали. Но нас на самом деле спутать невозможно. Как было отмечено в первой большой рецензии, “роман А. Макушинского не похож на “Детей Арбата” так же, как картины Кандинского на полотна передвижников”. Он писатель иного, чем я, склада. В той же рецензии верно сказано, что для него главное — передать словами некие экзистенциальные состояния, ситуации, картины. Я социальный, сюжетный писатель — в том смысле, что пишу судьбы людей. Он же пишет человека в его тончайших душевных проявлениях.

И. Р.: “Роман-воспоминание” заканчивается словами: “Теперь начал новый роман...” Можно вас расспросить: о чем он, кто его герои, какое время?

А. Р.: Я пишу роман о сегодняшнем времени. На протяжении всей арбатской трилогии, если помнишь, действуют два персонажа — Юра Шарок и Лена Будягина, дочь наркома. В “Прахе и пепле” они в следующей ситуации: Лена родила от Юры, с которым не стала жить, ребенка. Ее высылают из Москвы, потом Уфа, где ее сажают, отправляют в лагерь... Мальчика Варя увезла на Дальний Восток к своей сестре Нине и ее мужу Максиму Костину, который стал генералом. Они Ивана усыновили, дали ему свою фамилию.

А Шарока в “Прахе и пепле” мы застаем нашим шпионом во Франции. Но ему начальством велено перебраться в Заксенхаузен — городок в Германии, где находилось главное управление лагерей. Туда его устроили работать. Рядом с городком был концлагерь, где в 1943 году при невыясненных обстоятельствах погиб Яков Джугашвили.

И. Р.: Чувствую, со Сталиным вы не расстаетесь.

А. Р.: Да. И Шарока послали именно туда. Мальчик Иван Костин родился в
1936 году. В 1956-м —доклад Хрущева на XX съезде партии — ему уже двадцать лет.

И. Р.: А он знает, что был усыновлен?

А. Р.: Приемные дети рано или поздно узнают об этом — как, каким путем, по-разному, но узнают. Узнал и он. Когда началась реабилитация, Нина стала искать Лену Будягину. Пришли документы о том, что она погибла в лагере. Иван что-то почувствовал, догадался. Однажды присел перед Ниной: я тебя люблю, ты не родная мама, но самая родная, скажи: кто она, та, что меня родила? Нина рассказала Ивану и об отце — что Юрий Шарок, будучи кадровым работником Комитета безопасности, пропал без вести в 1943 году в Германии. Иван начинает розыск. Так я вел розыск, когда писал “Детей Арбата”. Скольких людей обошел, расспрашивал, выспрашивал, чтобы из разрозненных фактов, свидетельств очевидцев смонтировать фигуру, соединяя разные истории, составить судьбы героев. И Иван таким же путем разысканий вышел на своего отца.

И. Р.: Ну, вот вы еще раз поделились личным опытом со своим героем. Твардовский точно заметил, что “вы нашли свой золотой клад. Этот клад — ваша собственная жизнь”. Я так понимаю, что ваш герой искал отца, а вы Якова Джугашвили?

А. Р.: Когда акция с Яковом Джугашвили была закончена, то уничтожили всех свидетелей, в том числе Шарока, которого спустя годы начинает разыскивать взрослый сын. У меня есть, как видишь, сюжетный ход. Так? Кроме того, я имею в 96-м году: старшее поколение — генерал Костин и Нина, им по восемьдесят пять. Как они относятся к тому, что произошло в стране, к перестройке, к реформам. Иван Костин, шестидесятилетний профессор, ученый, институт которого закрыт. Его сын, сорокалетний или тридцатилетний экономист, вошедший, кстати, в команду молодых реформаторов.

И. Р.: Вот повешенное на стену ружье и выстрелило — теперь понятна цель и сверхзадача вашей беседы с бывшим министром из гайдаровского правительства, который, как вы сказали, поразил вас.

А. Р.: Я вышел на него случайно. В романе, который я задумал, будут затронуты все эшелоны нашего общества, все слои, до самых верхов. Сын Ивана — это уже третье поколение. Есть еще его жена, которая немного старше, и у нее сын от первого брака — двадцатипятилетний, внук Ивана и правнук генерала Костина, который пошел в бизнес, стал нуворишем, в одной из разборок его убьют... Через эту семью, через этот клан, переломится время. И через этих же персонажей я буду постепенно раскрывать тайну, связанную с Яковом Джугашвили.

Я много читал по этому вопросу. Весь материал у меня есть. Яков сидел в офицерском бараке еще с четырьмя пленными, вместе с английским офицером, был там и некий Скрябин, который заявлял, что он сын Молотова. Яков, по версии, вышел из барака и бросился на проволоку, а она была под электрическим током. Так якобы все произошло. Может быть. У меня только один вопрос: кому нужна была эта смерть? Гитлеру? Гитлер не убил ни одного видного военнопленного. Он даже Рене Блюма не тронул, еврея, потому что тот был сыном французского премьер-министра. Смерть Якова Джугашвили нужна была только одному человеку — Сталину. Сталин боялся, что Яков сломается и начнет выступать против него.

И. Р.: Это замечательно соответствует известному сталинскому постулату, сочиненному вами: “Смерть решает все проблемы. Нет человека — нет проблемы”.

А. Р.: Можешь себе представить, я обнаружил эти слова в книге “Русские политические цитаты”. Они, правда, имели пометку — “приписывается”. Очень я тогда стал собой гордиться — вот какой афоризм придумал. (Смеется.)

Так или не так обстоят дела с Яковом — я не знаю. Об этом историки будут рассуждать, я не берусь судить. Сталинский зубной врач Максим Савельевич Липец, выведенный в “Детях Арбата” под фамилией Липман, со слов которого создавались сочинские сцены, сказал в разговоре: “Насчет Якова я тоже все знаю”. — “Ну, а что?” — “Еще не время”. Осторожный человек, он не разрешал делать записи, включать магнитофон (поэтому, вернувшись от него, мы с Таней сразу восстановили на бумаге разговор). О Якове он говорить не хотел, видимо, опасался кого-то причастного к этой истории. Она откроется, конечно, — я в этом ничуть не сомневаюсь.

И. Р.: Вы поможете ее раскрыть? На ловца и зверь бежит.

А. Р.: Поживем — увидим. Роман просится по объему, по масштабу на трилогию. Что такое сюжет? Это у нас сюжетчики делают детективы — сюжет обстоятельств. Сюжет — это развитие и столкновение характеров. Судьбы людей — вот что такое сюжет для серьезного писателя. Я имею уже обстоятельства, в которые могу поставить героев, характеры тоже прорисовываются, судьбы проглядывают...

И. Р.: Уладите в Америке медицинские дела и начнете писать.

А. Р.: Я уже начал. Эти стопки книг, эти папки с газетными вырезками — все с собой, для работы. Хватит ли времени?