Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 1998, 6

"Человек никогда не бывает счастлив"

Беседу ведет Евгений Шкловский

Е. Ш.: Евгений Анатольевич, многие писатели сегодня жалуются на творческий кризис, на ощущение собственной ненужности, на невостребованность писательской профессии и отсутствие прежнего интереса к литературе. Вы разделяете эти сетованья?

Е. П.: Человек никогда не бывает счастлив. Но если бы я сказал, что мне сейчас плохо, то это была бы ложь. В 1980 и 1981 годах я регулярно ходил в прокуратуру, потому что у меня во время обыска забрали пишущую машинку, и я вынужден был объяснять, что другой у меня нет. Но там, видимо, считали, что это и хорошо. Я считаю, что при новой жизни стало лучше даже коммунистам. Потому что раньше над каждым коммунистом был еще коммунист, и так доходило по вертикали до Брежнева, и на нем все замыкалось, но и он чего-то все время боялся. Однажды я сам видел по телевизору любопытную сцену: ему вручали награду — золотую саблю. Награждавший резко вытащил клинок, Брежнев испуганно сжался и выглядел весьма жалко. А теперь каждый бывший коммунист может открыть фирму, украсть много денег и поехать на Канарские острова, никого не спрашивая. Так что чего уж им жаловаться. Ну а если всерьез, то кто сказал, что жизнь должна быть простой? Да, сегодня она, увы, нередко ужасна, печальна, но это человеческая жизнь, а не тоталитарная. Потому что кое-что зависит от самого человека. А для культуры это огромный выигрыш. Наконец-то появились поколения, свободные от идеологических шор. Когда говорят, часто чисто спекулятивно, про голод, то при советской власти этого разве не было? Разве не было тотального голода на Украине в 1932–33 году, после войны. Я не говорю уже про то, сколько человек убили в концлагерях. Это вещи очевидные. Но и те, кто не голодал, жили просто плохо. Моя мать, которая работала всю жизнь, получала пенсию 36 рублей. Колхозники получали пенсию 17 рублей. Это была жизнь рабов. Знаете, как заключенные делали себе татуировки: "Раб КПСС" или "Раб Советов". Истинная правда. Однажды мне сказали: сейчас, мол, люди копаются в помойках. Что я могу ответить? Не сочтите за цинизм — сейчас там хоть что-то найти можно. Проблемы, разумеется, существуют. И это кошмар, когда люди, особенно в провинции, не получают зарплату, пенсию, когда многодетные семьи не получают помощи...

Е. Ш.: В ваших словах слышится застарелая нелюбовь к советской власти...

Е. П.: А за что мне ее любить? Я так полагаю, что и большинство сограждан не испытывало к режиму особой симпатии. Я не упертый антикоммунист, я просто не коммунист, как всякий нормальный человек. Народ всегда был стихийным антисоветчиком. Это выражалось прежде всего в современном фольклоре, анекдотах. Но если взяли в рабство, то что тут поделать? А сейчас попытка свободы, со всеми издержками. И все-таки что-то вроде нюрнбергского процесса, пусть в духовном смысле, должно было бы состояться. Тогда бы это даже и для простых людей имело значение. Коммунизм и фашизм — табу. Плохо, если в стране, где погубили столько людей, это нужно доказывать. И власти следовало бы вести себя так, чтобы не устраивать крайних поляризаций, не вызывать раздражения, которое имеет способность накапливаться.

Е. Ш.: А как вы считаете: писатель может позволить себе быть аполитичным?

Е. П.: Писатель как гражданин может ходить с флагом, сделать себе коктейль "Молотов", но как творец он все равно вне политики. Те писатели, которых я знаю, и знаменитые, и незнаменитые, именно таковы. Я вспоминаю старый советский анекдот, как одного человека вызвали в КГБ и спрашивают: "Правда ли, что вы клеветали на советскую власть?" А он отвечает: "Я? Клеветал на советскую власть? Да пошла она к черту, эта ваша власть, чтоб я еще на нее клеветал!"

Е. Ш.: Это правда, что вас как писателя открыл Василий Шукшин?

Е. П. В недавно законченном романе я как раз пишу, что имя Вася значит для меня очень много. Я очень уважал Василия Шукшина, дружу с Василием Аксеновым, моего сына зовут Вася, фамилия моей жены Васильева... Когда меня почти через десять лет после исключения восстанавливали в Союзе писателей, то задали вопрос: когда вы первый раз напечатались? А первый мой рассказик был напечатан в маленькой газетке, когда мне было шестнадцать лет. Тогда заполнявшая бумаги сказала: поздравляю, вы уже можете выходить на пенсию. Стаж солидный набежал. Но следующий рассказ был напечатан, когда мне было уже 30. Я жил в Сибири. Впервые меня напечатали в "Новом мире". До этого у меня был длительный альянс с этим журналом, примерно с 1965 по 1976. Я посылал туда рассказы, их доброжелательно принимали, но не печатали. Мои друзья показали мои рассказы Шукшину, у которого тоже была нелегкая судьба в литературе, но в то время он уже был мэтр, рассказы ему понравились, и он сразу написал предисловие. Тем не менее они не выходили еще много лет и были напечатаны уже после его смерти, причем цензура почему-то исказила не мои тексты, а его предисловие. Рассказы были замечены читателями, и я получил довольно много писем, примерно 70% которых содержали один вопрос: как это вам покойник с того света мог написать предисловие?

Е. Ш.: Кстати, не кажется ли вам, что сегодня не только Шукшин, но и другие большие писатели того времени — Ю. Казаков, Ю. Трифонов — не пользуются спросом? Пожалуй, даже и к Аксенову интерес поугас, хотя он продолжает активно работать.

Е. П.: В 60-е годы Шукшин и Аксенов казались антиподами. В быту они, очевидно, не очень любили друг друга. Я не знаю, как относился Шукшин к Аксенову, я не успел его спросить, но Аксенов относился к Шукшину прохладно. Так вот, произошла странная вещь. Теперь я вижу, что они ближе друг к другу, чем это кажется. Между прочим, рассказ Аксенова, где герой — бродяга, появился в 1962 году, предвосхитив рассказы Шукшина про странных людей. Это была шукшинская тема. Мне очень жаль, что в наши времена и Казаков, и Трифонов незаслуженно отодвинуты в тень. Но я чувствую по настроению читателей, что их время скоро возвратится. И причина — качественность этой литературы, где было все — и юмор, и трагедия...

Е. Ш.: Вы сказали, что вас исключили из Союза писателей. Это, видимо, после скандала с "Метрополем"?

Е. П.: Недавно была большая телевизионная передача под названием "Как это было", посвященная истории с "Метрополем". Снова появился на поверхности Феликс Кузнецов, в 1979 году возглавлявший Московскую писательскую организацию, а ныне директор Института мировой литературы. Я был поражен его, как бы сказать помягче, наглостью. Он говорит об этом так, словно все участники тех событий уже умерли и никто не помнит, как это было. Как он травил "Метрополь", как назвал Аксенова агентом ЦРУ, как с его помощью нас с Виктором Ерофеевым исключили из Союза писателей и потом восемь лет не печатали, а он в письме американским писателям повторил ложь, что нас не исключили из Союза писателей, а только отозвали решение о приеме. На голубом глазу он говорит, что, оказывается, нас защищал. Или что так яро боролся против альманаха потому, что видел в нем ростки грядущего разврата. Всему миру известно, что он это все инспирировал. Меня это тревожит потому, что, видимо, времена изменились настолько, что уже можно беззастенчиво лгать, можно, посидевши немножко в тенечке, выйти на солнышко и сказать о том, что, дескать, именно я нужен стране, а не эта сволота вроде Высоцкого.

Вообще об этом много писали. Вкратце: в 1978-м мы, пять составителей (Аксенов, Битов, Искандер, Ерофеев и я), собрали альманах, который делился на две части. С одной стороны, в нем участвовали "звезды" литературы, с другой стороны, писатели андеграунда, широко известные в узких кругах, а дальше начался эксперимент: альманах был отдан в Союз писателей Кузнецову, который мне его, кстати, до сих пор не возвратил. Разгорелась жуткая идеологическая кампания, начались проработки. Этот скандал ставят в один ряд с другими крупными скандалами — вокруг Пастернака в связи с Нобелевской премией, с Даниэлем и Синявским и "Новым миром" Твардовского. Нас с Ерофеевым исключили в 1979 году из Союза писателей, Семен Липкин, Инна Лиснянская и Василий Аксенов вышли из Союза в знак протеста. Альманах был тут же напечатан по-русски в американском издательстве "Ардис", а затем переведен и издан в Америке и во Франции.

Е. Ш.: А как вы относитесь к "Метрополю" сегодня?

Е. П.: Это, на мой взгляд, литературный памятник. Я говорю это не преувеличивая, но и не преуменьшая. К нему по-разному относились и в те годы. Для нас же это было чисто литературное мероприятие, и когда я уже в 1998 году слышу от Кузнецова, что это была политическая провокация, то, простите, это уже чистое вранье. Там, например, впервые была опубликована огромная подборка Высоцкого, которую составил как раз я. Но это не было диссидентское мероприятие. И участвовали в нем люди, которые не так уж жаждали ссориться с советской властью. Все это, конечно, отгорело, но ощущение самое приятное: мы, участники альманаха, подружились и не расстались до сих пор. Пути у всех разные, но это ничего не меняет. Никто из участников альманаха не потерялся потом. Еще один урок "Метрополя" — эстетический плюрализм при идеологическом единомыслии: никто из участников не симпатизировал советской власти. Между прочим, на нас с Ерофеевым в пору "Метрополя" глядели непонимающе, поскольку мы как бы из разных социальных слоев: он — сын дипломата, с языками, с университетом, кандидатским дипломом, я же приехал из Сибири, закончил геолого-разведочный институт.

Е. Ш.: Вы сказали, что вас лишили после этого возможности печататься. Фактически вы превратились в так называемого андеграундного писателя. Для вас это было серьезным жизненным испытанием?

Е. П.: Меня исключили из Союза писателей, но я зато стал свободным. Я не успел почувствовать себя советским писателем. Мы с Виктором Ерофеевым поставили, можно сказать, рекорд, который можно занести в книгу Гиннесса. Наше членство продолжалось 7 месяцев 13 дней. Про свободу же я говорю даже не в философском смысле, а просто в бытовом. Советский писатель получает приглашение в американское посольство, допустим, на концерт джаза. Он гладит брюки, чистит ботинки, в это время ему звонят из парткома и предупреждают: вы понимаете, у нас, конечно, свобода, мы не можем сказать вам: не ходите в посольство, но мы вам рекомендуем не ходить. И вот писатель снимал ботинки, наливал себе стакан водки и садился под портрет Ленина ругать советскую власть. А у нас уже таких проблем не было, и я ходил туда, куда хотел. Но с другой стороны, уже не было и такого амортизатора между КГБ и писателем, как Союз. Хотя о нем тоже можно говорить как о своего рода филиале КГБ, но там еще сохранялась видимость творческих бесед.

Е. Ш.: А не было ощущения выброшенности из жизни? И не мешало ли это продолжать писать?

Е. П.: Разумеется, я страшно злился. Ведь я честно пытался печататься, не строил из себя никакого подпольщика. У меня, как и у других писателей моего круга, была огромная папка с отказами, до сих пор храню. Логично было бы рассудить: раз ты, подлец, антисоветчик, то что ж ты лезешь в эти редакции. Но мне кажется, это неправильно. Прорывы бывают всегда, как у меня в "Новом мире" в 1976 году. Прорывом мог бы стать "Метрополь". Вообще существование литературы официальной, оно в какой-то степени помогало даже и неофициальным писателям. Нельзя же нигилистически зачеркивать все, что тогда печаталось. Ну а что касается личных ощущений, то я не мог уже не писать, какие бы настроения ни случались. Это мое естественное состояние. Графоманщина — это все-таки одна из важных тягловых сил писателя. Ну допустим, не полез бы я в "Метрополь", струсил, а все равно бы добром не кончилось, потому что давила уже критическая масса написанного. Думаю, что в этом смысле даже хорошо, что я не учился в Литинституте. Не знаю, как сейчас, но тогда это была довольно развратная организация. Я пару раз был на семинарах Виктора Розова. Видно было, что умный человек, но учит писать именно разрешенные вещи. У меня много друзей там учились, и с первого курса начиналось соревнование: меня вот уже напечатали, а тебя? Развращал Литинститут и тем, что сразу же связывал студентов с комсомолом, и даровитый человек, вместо того, чтобы писать свою прозу, брал командировки и разъезжал по разным ударным комсомольским стройкам. Он уже не мог писать без денег, поскольку зарабатывал этим. А я практически всю жизнь не жил на литературный заработок. То работал геологом, то служил в Художественном фонде, что мне давало прожиточный минимум. Много писателей мне известно, которые потом сидели в буфете ЦДЛ и ждали, когда им поднесут рюмку или предложат работу. Мне было жалко даже не их, а их семьи, их жен и детей. Какой бы ты ни был талантливый — либо все равно корми семью, либо живи один. Иначе получается свинство.

Вообще в эти годы андеграунд — это была огромная вторая культура. Мы могли быть незнакомы друг с другом, но все знали друг о друге, хотя жили в разных городах. Тем не менее между андеграундом и официальной литературой не было четкого водораздела. Вполне вроде бы благополучный писатель мог написать вещь, которую не печатали, и тогда она либо попадала на Запад или ходила в самиздате, либо просто ложилась в стол и становилась таким образом андеграундом. В отечественной литературе ХХ века такой писатель, как Андрей Платонов, который, на мой взгляд, для русского менталитета имеет столь же большое значение, как для европейского или англоязычного, допустим, Джеймс Джойс, на три четверти был андеграундным писателем. Но всегда есть и минусы. У писателя, который варится в собственном соку, может появиться слишком завышенное представление о своей личности. Сейчас те времена вспоминаются с удовольствием — все-таки это была молодость. Непечатавшиеся поэты, писатели работали кто дворником, кто кочегаром. Еще была профессия — по ночам булочки грузить. Люди пили дешевое вино, потом спорили, кто из них гений, и начинали драться. Это уже потом произошло расслоение. Андеграунд — это не медаль на грудь, это вынужденные обстоятельства. Я думаю, что графоманов в андеграунде было не меньше, чем в официальной литературе.

Е. Ш.: Такого рода "приключение", как "Метрополь", с вами случилось только однажды?

Е. П.: Ничего случайного, видимо, все-таки нет. Меня, как я теперь понимаю, сильно тянуло к издательской деятельности такого сорта. Печатать меня почти не печатали с самого начала, по одному-два рассказа в год, да и то изуродованных цензурой. А написано было довольно много. Это и подталкивало. Но как ни странно, первый свой самодеятельный журнал я выпустил в Красноярске в 16 лет. И он был построен по тому же самому принципу, что и "Метрополь". Это не были произведения андеграунда: там указан был адрес редакции, стояли фамилии авторов. Вышли три номера, а потом его разгромили. Устроили в городе большой шум, нас вызвали в горком комсомола, орали, а самый главный криминал в журнале был портрет Пастернака и статья о его стихах, а вовсе не о "Докторе Живаго". И там я впервые увидел, как люди не сами злятся, а как они себя накачивают, впадают в своего рода фашистскую истерию. Казалось бы, какое вам дело? Что мы, молодые люди, сделали плохого? Ну, написали о Пастернаке... А так никакой политики не было. Помню, выступал какой-то член горкома, рабочий-бетонщик: мы щас в Хельсинках были на фестивале, так нам этого Пастернака подсавывали в номера, мы им, извините, тут женщины, жопу подтирали, у нас весь сортир в листках был... Такой уровень разговора. Меня в наказание тогда исключили из комсомола, но парадокс в том, что я в нем никогда и не состоял, поэтому я смиренно выслушал приговор и пошел домой. С тем же успехом меня могли исключить из какого-нибудь ордена Мальтийских рыцарей.

Была и еще одна скандальная история, через год после "Метрополя". Я и мои товарищи — тот же Пригов, Климонтович, покойные Евгений Харитонов, Владимир Кормер собрали еще один альманах под названием "Каталог", который был также выпущен "Ардисом". Но тогда уже меры были более свирепые. Нами сразу же занялось КГБ. Прошли обыски, изъяли рукописи, и каждому влупили по так называемому прокурорскому предупреждению — официальную бумажку, которую нужно было подписать и где КГБ предупреждало гражданина, что он находится на пути совершения преступления. Каждому из нас вменяли разные преступления. У меня, например, один из пунктов был такой: согласовывал свои антиобщественные планы с отщепенцем Аксеновым — это на основании черновика письма Аксенову, который у меня нашли при обыске.

Е. Ш.: Вы испытали страх или уже были готовы к такому повороту событий?

Е. П.: Страх я, разумеется, испытал и не верю, что у кого-то этого страха не было, когда вызывали на Лубянку. Это нормальное человеческое состояние — все-таки "встреча" с огромнейшим государством, которому ничего не стоит тебя раздавить. Но у меня было охранительное чувство: я ведь не был диссидентом, не писал политических статей, а занимался только литературой, просто писал, что мне хотелось, изображал то, что видел, пусть это было даже неприемлемо для кого-то.

Е. Ш.: У вас уже были какие-то мысли о будущем?

Е. П.: Мой приятель, замечательный художник-карикатурист Слава Сысоев, который отсидел два года (он потом, уже в новые времена иллюстрировал мою книгу "Душа патриота"), сделал игру вроде "Монополии", называлась она "Три пути-дороженьки": бросаешь кости и попадаешь на определенный путь. Там были детский сад, колония, ОВИР, милиция и т. д. У меня было несколько возможностей: либо "попереть на буфет" — активно печататься на Западе, окончательно сблизиться с диссидентами и идти по этому пути, куда бы он ни привел. Но я хотел жить на родине, поскольку это моя страна. В последнее время я довольно много путешествовал и могу совершенно твердо сказать, что жить хочу только здесь. Так что после 1980 года, когда вышел "Каталог", а также там же в "Ардисе" моя первая книга "Веселие Руси", я лег на дно и больше в те годы на Западе не печатался — вполне сознательно. Я выбрал этот путь, плох он или хорош, Бог его знает. Где-то к году 1984-му стало подступать отчаянье: сколько еще это может продолжаться?! Я же много писал.

Е. Ш.: Вы известны не только как рассказчик, но и как автор нескольких романов. Они написаны уже после того, как вас исключили из Союза?

Е. П.: Свой первый роман "Душа патриота" я писал непосредственно в год смерти Брежнева, можно сказать, по горячим следам событий, следуя, так сказать, теории автоматического письма. Это 1982 год. "Душа патриота" — это псевдописьма некоему адресату по фамилии Ферфичкин, где я ему сначала рассказываю про всех своих родственников, а потом случается историческое событие — смерть Брежнева и скрупулезное описание этого дня, когда два подвыпивших персонажа пытаются добраться до его гроба.

Другой роман называется "Прекрасность жизни" — там два рассказа и между ними прослойка цитат из советских газет за соответствующий год, то есть двадцать пять глав — двадцать пять лет, от 1961 до 1985 года, до начала перестройки. Третий роман — "Накануне накануне". Как определил потом жанр этого романа критик
С. Чупринин, это римейк по Тургеневу. Там ровно такое же количество глав, как у Тургенева, такое же количество персонажей, но если у Тургенева действие происходит в XIX веке в Кунцево под Москвой, то у меня действие происходит сначала перед перестройкой, затем во время перестройки и потом в начале 2000 года в Мюнхене, где даже не персонажи, а скорее духи — продукты своего рода реинкарнации: один похож на Ленина, другой на Горбачева, третий говорит, что он русский царь.

Недавно я закончил новый роман. Он называется "Подлинная история зеленых музыкантов" и будет напечатан в пятом-шестом номерах "Знамени". Основной текст — 50 страниц — это беллетристическое, вполне реалистическое произведение, которое я датирую 1974 годом. А к этому тексту около 300 страниц примечаний, с историями о "шестидесятниках", мифами, анекдотами и т. п. В них возникает свой сюжет. В романе половина персонажей вымышленных, но есть и реальные. Это для меня какой-то итог и двадцатого века, и тысячелетия. Своего рода энциклопедия той жизни, но и не только той. Там есть даже алфавитный указатель персонажей. Это пародийный роман, как и три предыдущих, в нем я обращаюсь к современной молодежи и как бы прошу ее не волноваться: злые великаны ушли и больше никогда не вернутся.

Е. Ш.: Вы назвали свои романы пародийными или полупародийными. В чем заключается эта пародийность — в иронической переогласовке каких-то других литературных стилей или стилистики самой жизни?

Е. П.: Скорей все-таки стилистики жизни. Я не ставлю сознательно задачи что-то пародировать (это скорей дело писателя-юмориста), а просто жизнь так устроена и культура как часть жизни: что ни напиши, получается пародия (а иногда и сама жизнь становится пародией). Это касается, наверно, не только меня, но даже и тех, кто зачастую, как выражается Аксенов, со звериной серьезностью воспринимает жизнь. А когда через пять-шесть лет читаешь — невольно появляется улыбка.

А вообще принцип работы у меня такой — чтобы самому было интересно. Для меня литература — это все равно что рассказывание сказок. Не стоит усложнять простые вещи. Можно говорить просто о самых сложных вещах.

Е. Ш.: Многие ваши персонажи воспринимаются как гротеск. В них есть та странность и непредсказуемость, которая, видимо, особенно и привлекла в ваших произведениях Шукшина.

Е. П.: Я ведь не очень много и придумываю. Все зависит от угла зрения. Иногда человек пыжится вовсю, важничает, а производит исключительно комическое впечатление. А потом жизнь настолько дикая была и есть, что иногда я даже, признаюсь, приглушаю краски и эмоции, уже исходя из художественных задач, потому что иначе мне наверняка скажут: ну ты это слишком, это искусственно. Например, у меня есть один из любимых моих персонажей Галибутаев, такой пьющий пролетарий, с которым мы вместе сорок дней провели в желтушечной больнице. Так вот, в рассказе "Ворюга" описан случай, услышанный мной из его собственных уст: как он во время сексуального акта сломал палец на правой ноге, а любовница посоветовала ему сказать, что это на работе упала бочка, чтобы он мог получить бюллетень. Он доводил меня тем, что всем и каждому рассказывал историю о том, как я во дворе собственного дома коптил на костре осетра. Откуда осетр, почему — Бог его знает. Что касается реальных персонажей, то здесь я стараюсь быть осторожным. В "Душе патриота" изображен во всей своей красе мой друг поэт Дмитрий Александрович Пригов — так я сначала дал ему прочитать роман. Так я поступаю и с другими, но, правда, не со всеми.

Е. Ш.: А где вы брали материал для рассказов?

Е. П.: Дело в том, что я приехал в Москву из Сибири поступать в Литературный институт или в какой-нибудь другой на филологическое отделение. Но ходу мне не было ни в один, поскольку я не был комсомольцем, не имел так называемого трудового стажа, да и характеристика из школы была довольно плохая из-за той самой истории с самиздатским журналом. В одном из институтов мне посоветовали реально смотреть на жизнь и не тратить зря времени на поступление. В конце концов, я подал в геолого-разведочный, куда поступал мой одноклассник, и нисколько не жалею, что закончил его. Там степень свободы была чуть побольше, чем в идеологическом вузе. Длительные полевые практики, конечно, дали мне много материала. В экспедициях ведь собираются, особенно на Севере, страшно любопытные типы, с невероятными судьбами, каких в книгах не вычитаешь. Оттуда все мои персонажи — бомжи, бродяги... Один человек, венгр, рассказывал мне, как его, мальчишку, арестовали в Будапеште по подозрению в шпионаже, привезли во Львов и дали пятнадцать лет, затем в Москву, где добавили еще десять. Я подсчитал и говорю: "Так ведь ты уже отсидел двадцать пять". А он отвечает: "А мне еще два раза дали, так что я уже из вашей страны никуда не уеду". Он снова был под судом. Там, в тундре, после работы слушали "Голос Америки", и никто ни на кого не доносил, несмотря на то, что вместе с нами был парторг.

Е. Ш.: Так вы не жалеете, что не получили филологического образования?

Е. П.: Как сказать... Что толку врать, отсутствие академического образования мне лично мешает. Когда сам занимаешься, все равно есть огромные пробелы — и в чтении, и во всем. Это образование никому не может помешать, если серьезно относиться. Жалею, что не знаю хорошо английского, хотя на бытовом уровне вполне могу объясниться. Шатание по стране оно, конечно, хорошо, но, как писал Томас Манн про Достоевского, в меру.

Е. Ш.: Сейчас вас довольно много издают, переводят. Это можно назвать успехом. Как вы к этому относитесь? Вас это вдохновляет или, напротив, мешает? Успех ведь тоже испытание.

Е. П.: Когда мне было 25 лет, мне говорили: ничего, нужно пострадать, чтобы стать настоящим писателем. Меня это страшно раздражало. Я чему рад — что стал нормальным литератором, могу зарабатывать деньги литературным трудом, то есть тем, что мне ближе всего и что я люблю делать. Что не надо идти куда-то на работу, а потом ночью писать. Хотя и сейчас пишу ночью — привычка. И это находит спрос. Я имею в виду и прозу, и эссеистику, и публицистику. Это нормальное состояние. Я себя не переоцениваю и не недооцениваю. Меня знают. Я получаю письма. Спасибо.

Е. Ш.: Даже теперь приходят письма? Раньше к писателям обращались как к учителям жизни, выбирали их в исповедники. Теперь, как говорят многие литераторы, обратная связь почти неощутима.

Е. П.: Раньше я по понятным причинам никаких читательских писем не получал. Но сейчас письма приходят, на каждую публикацию одно-два. Большая переписка была, когда я каждую неделю выступал по радио "Свобода". Нынче вообще мало пишут письма, эпистолярный жанр в эпоху телефона умирает.

Е. Ш.: Вы много работаете, это вам приносит удовлетворение. Нет цензуры, вы можете ездить по всему миру. А что вас тревожит в сегодняшней жизни?

Е. П.: Есть явления, которые действительно тревожат и не могут не тревожить любого нормального человека: нестабильность, невыплаты зарплаты, тяжелое положение многодетных семей, нерешенность земельного вопроса... У меня нет эйфории, но нет и пессимизма. Наша жизнь после начала перестройки похожа на плаванье в резиновой лодочке по горной речке. Доплывешь или не доплывешь — вот вопрос. Уже были два путча, идиотская война в Чечне. И все-таки, мне кажется, что-то успокаивается, а главное, успокаиваются головы. Нельзя все время жить на экстреме того или другого толка. Подрастают дети, они безвинны, они доверчиво на весь этот мир смотрят. Как же можно делать глупости, угрожающие будущему?





Версия для печати