Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 1997, 6

Остеохондроз

Повесть


Александр Хургин

 

Остеохондроз

Повесть

Двадцатилетию Нового угорского моста посвящается

 

 

И он видел ее своими глазами, видел от начала до конца, во всех подробностях и даже, как ему показалось, в несколько замедленном темпе, врастяжку. То есть она произошла перед ним так подробно и так близко, что непонятно до сих пор, как не зацепила его самого. Хотя — что значит не зацепила? Зацепила, конечно, но зацепила лишь своим откровенным присутствием, своим действием, своей необъяснимой фантазией. Именно фантазией, и я бы даже сказал — изобретательностью. Причем изобрести она, оказывается, может не только общий, так сказать, сюжет, но и массу мельчайших мелочей, деталей, нюансов — нюансов, без которых не бывает настоящей литературы, настоящей музыки, настоящей жизни и настоящей смерти. И никаких сомнений в том, что это была она, самая что ни на есть настоящая, у него тогда не возникло. И позже не возникло. Поскольку не нашлось для такого возникновения ни веских причин, ни поводов.

Потом, когда все уже произошло и свершилось и нельзя ничего исправить и ничего вернуть, обнаруживается обычно Бог знает сколько всякого, на что никто в обыденности и каждодневности не обратил бы своего внимания, а после того, как она, смерть, побывала на месте происшествия, все только и делают, что удивляются и произносят одну и ту же фразу: “Ну надо же — все как будто специально, как будто кто-то все продумал, просчитал и подстроил и сознательно организовал все эти ужасные непоправимые совпадения”. Конечно, организовал. Она и организовала. Никто другой до такого не додумался бы, а если бы и додумался, то вряд ли смог все осуществить, ничего не забыв, не упустив и не перепутав, все предусмотрев — до последнего штриха, до последней точки, и кочки, и ямы, и колдобины. Свидетелям остается только ходить вокруг да около и удивляться. Или не удивляться, а сокрушаться и возмущаться человеческой безответственностью и халатностью и недопустимо легкомысленным отношением к порученному делу. Мол, если бы да кабы все выполняли свое жизненное предназначение, оговоренное и предписанное должностной инструкцией, то никаких неожиданных и случайных смертей не происходило бы в нашей жизни, а если бы они все-таки происходили, то было б их несравнимо меньше, то есть они случались бы, возможно, но исключительно в качестве большой редкости и из ряда вон выходящего события, и такое редчайшее в своей исключительности событие, конечно, запоминалось бы современниками крепко-накрепко и передавалось бы даже из поколения в поколение. И на таких печальных и поучительных примерах эти последующие поколения учились бы и приобретали свой собственный жизненный опыт, используя по прямому назначению опыт отцов, дедов, прадедов и других, еще более отдаленных во времени своих предков. В общем, ничего не остается свидетелям, а то, что остается, — чушь собачья, яйца выеденного не стоящая и ничего не значащая в процессе жизни и смерти, а также и в других важнейших процессах бытия.

...Хождение пешком через мост было придумано Калиночкой от скуки и утренней тоски по прошлому и настоящему: в качестве хоть какого-то развлечения, развлечения, скорее даже, не для души, а для тела. Потому что с душой не было у него каких-либо неразрешимых проблем, в то время как тело Калиночки окоченевало за время длинных зимних ночей и становилось к рассвету малоподвижным и практически неуправляемым. И Калиночка долго не знал, что делать со своим неповоротливым телом по утрам и как снять с себя эту ночную холодную окаменелость. А потом он придумал ходить пешком через мост вместо того, чтобы ждать на морозе троллейбус, влезать в его металлическое остывшее нутро вместе с целой толпой таких же утренних пассажиров и потом ехать в гуще чужих дыханий и самому дышать смесью паров, испускаемых легкими тех, кто стоит рядом, прижимаясь к себе подобным что есть мочи из-за недостатка площади и объема без всяких, самых элементарных удобств, в тесноте, унижающей чувство элементарного человеческого достоинства, не говоря уже про другие, более тонкие чувства, свойственные человеку как венцу природы. И еще по одной причине не любил Калиночка троллейбус. Почему-то у людей, там ездивших, всегда находил он в лицах и фигурах и в одежде кучу каких-то дефектов и какого-то брака, на который в обычной обстановке, на улице, скажем, или в каком-либо общественном месте он в жизни бы не обратил внимания, а если бы и обратил, то ничего такого не заметил бы. А в троллейбусе вот замечал, и казалось ему, что все эти пассажиры есть не что иное, как отходы от доброкачественного человеческого материала — красивого и даже прекрасного во всех отношениях и аспектах. И среди этих человеческих отходов и сам Калиночка ощущал себя таким же. Да он, собственно, и был таким же, потому что все люди по большому счету одинаковые, хотя, конечно, и имеют для всеобщего удобства в общении и быту видимые отличия друг от друга. И как раз эти отличия виделись в транспорте особенно отчетливо. Самих людей порой рассмотреть было невозможно из-за тесноты и скованности движений, а отличия их так и лезли в глаза, раздражая нежную слизистую до рези и до слез какими-то грубыми неумелыми швами на разорванной или разрезанной одежде, оборванными карманами и пуговицами, пришитыми нитками разных цветов, да и сама одежда пассажиров часто бывала старая, засаленная, изношенная до неприличия, а если неизношенная, то таких древних фасонов и расцветок и такого сукна, что в каких шкафах все это довисело до наших дней и по какой причине не было истрачено молью, нельзя себе ни представить, ни вообразить. Очевидно, эти люди обладали каким-то особым нафталином, действующим на моль убийственно. А на утренних пассажирах мужского пола часто была надета обыкновенная рабочая одежда из отечественной джинсы, так называемая спецовка, полученная на заводах и фабриках для работы в цехах и по назначению не использованная, а сбереженная и носимая повседневно на улице, так как надо же в чем-то добираться все на те же заводы и фабрики, чтобы работать там и, когда придет срок, получить новую рабочую одежду, новую спецовку, и тогда в этой, нынешней, работать у станков, верстаков, печей и прессов, а во вновь полученной ходить по улицам города и ездить в общественном транспорте на работу каждое утро и с работы после окончания трудового дня. Но не только на одежду обращал внимание Юрий Петрович, не только одежда пассажиров ранних троллейбусов останавливала на себе его взгляд. У него создавалось ощущение, что он видит и все то, что скрыто у этих людей под одеждой, и от такого видения ему совсем становилось не по себе, поскольку одежда была все-таки лучше тел, в нее одетых, — тела представлялись Калиночке еще более изношенными, бесформенными и несвежими. Такими же бесформенными и такими же несвежими, как лица, пристроенные природой над телами. Вообще, когда-то Юрий Петрович Калиночка имел одно тайное, что ли, пристрастие, о котором не вспоминал до тех пор, пока не попадал в поезд. Попадая же, ложился на полку, а напротив, в полуметре от него, ложился на свою полку согласно купленному билету сосед по купе. Ложился, закрывал глаза и засыпал. А Юрий Петрович рассматривал его спящее лицо и застывшее под воздействием сна тело. Рассматривал тщательно, не церемонясь и подолгу, разглядывая все, что только удавалось разглядеть в тусклом освещении вагона. И всегда люди, попадавшие по воле случая в одно купе с Калиночкой, имели какие-то смятые лица, плохо обтянутые кожей с глубокими порами, которые выделяли из себя жирную блестящую влагу. Тела тоже казались сбитыми косо, на скорую руку и без соблюдения основных пропорций. Вечно животы лежали рядом с телами и даже не рядом, а поблизости, бедра возвышались над всем остальным, руки непонятно как свешивались с плечей в попытке обнять животы или же валялись вдоль тел беспомощными расслабленными плетьми. И эти тела и эти лица рассматривались Калиночкой не для чего-то, не в каких-то целях, а так — ни за чем. По пристрастию, в общем. И что интересно, в троллейбусе ему часто казалось, что он видел всех этих пассажиров в разное время и в разных поездах и рассматривал спящими, а теперь всего лишь узнаёт их, попав с ними в один троллейбус.

А уж когда в троллейбусе ловили вора — а воров ловили в последние годы все чаще и чаще, — Калиночка просто начинал бояться, что сойдет с ума, — такой вокруг поднимался крик, визг, ругань, такая завязывалась возня и драка. Бить воров обыкновенно пытались женщины, и у них это, в общем-то, получалось неплохо. Наверно, воры не хотели обострять и без того пиковую ситуацию и женщинам не отвечали ударом на удар, хотя, ясное дело, им ничего не стоило смазать приставшую бабу по физиономии. Но они не делали этого, а лишь скандально, зековским, приблатненным говорком, отнекивались, крича: “Ты че в натуре, какой кошелек, кто? Да я спиной стоял!” А друзья вора, которые прикрывали его, толкаясь и создавая излишнюю давку и неразбериху, поддерживали попавшегося коллегу, говоря: “Да ты сама воровка, ты сама, думаешь, мы не видим?” И все это в условиях, когда не то что размахнуться, вздохнуть глубоко не всегда представлялась возможность. Мужчины в разборках чаще всего не участвовали, считая, что бабы есть бабы, а с бандитами лучше всего не связываться, потому что связываться себе дороже. Это когда-то карманник не шел на драку или убийство, а сейчас ткнут ножом прямо в толпе, не выходя из троллейбуса, спрыгнут на первой же остановке — и поминай как звали, подыхай. Пока кто-нибудь поможет, пока “скорая” приедет — сто раз успеешь на тот свет попасть и не вернуться.

После такой поездки дискомфортное состояние в теле Калиночки только усугублялось и закреплялось, как изображение на фотографии закрепляется закрепителем, называемым фотоспециалистами фиксажем. И понятно, что Калиночке было трудно прожить день, начинавшийся с долгой неподвижности его тела, неподвижности, добровольно удлиненной на время поездки в троллейбусе, которое равнялось пятнадцати минутам, а иногда доходило до получаса из-за медленной езды по обледенелым улицам и из-за долгого стояния на каждой остановке в ожидании, пока пассажиры утрамбуются и позволят автоматическим дверям закрыться в целях техники безопасности уличного движения и сохранения жизней тем же самым пассажирам.

И два года назад, переехав мост через широкую и полноводную реку Днепр, скованную по причине суровой зимы льдом во всю свою длину и ширину, за исключением разве что прибрежных промоин, образованных теплыми в любое время года стоками канализационных вод, и выйдя из троллейбуса на волю, Калиночка еще продолжительное время и расстояние передвигался на плохо сгибающихся ногах, ощущая скованность и разлад с окружающей средой обитания. Тогда он и придумал преодолевать мост своим ходом, чтобы, пользуясь его достаточной протяженностью, разминать члены, приходить в себя и заодно — в соответствие со всем, что попадается на пути и с чем неотвратимо сталкиваешься и соприкасаешься в течение всего длинного дня, полного всяческих неожиданностей и сюрпризов непредсказуемого характера.

И Калиночка выходил из своего дома, можно сказать, на автопилоте — поскольку сам он собой управлял без должной уверенности, — и команды, поступающие к его конечностям и прочим органам из обоих полушарий головного мозга, выполнялись упомянутыми органами и конечностями с большим трудом и недостаточно точно. И он шел, и шел, и шел по скользким тротуарам и заснеженным обочинам дорог, шел медленно, но упорно и в нужном ему направлении, и сбить его с привычного пути не смог бы ни один человек на свете. И два человека не смогли бы его сбить, и три. Хотя, конечно, дороги были очень и очень скользкими и не убирались с тех самых пор, как стали скользкими из-за очередного наступления зимы в соответствии с календарем и реальными погодными условиями. Мост, конечно, тоже не убирался, и хождение по нему, если честно сказать, удовольствия не доставляло. Пешеходная дорожка на мосту была такая узкая, что вдвоем по ней не пойдешь, только в колонну по одному, а проезжую часть отделял от нее обыкновенный бордюр, удвоенной, правда, высоты. Иными словами, два бордюрных блока были положены друг на друга, отгораживая собой проезжую часть моста от пешеходной и заодно ограждая едущие по мосту автомобили, автобусы, троллейбусы и весь прочий транспорт от падения с моста в воду во время различных аварийных ситуаций и дорожнотранспортных происшествий. И пешеход, в частности Юрий Петрович Калиночка, шел по пешеходному тротуару моста, находясь в непосредственной близости от железного потока автомобилей, движущихся в правом крайнем ряду. И, понятно, они выбрасывали в атмосферу, а точнее, в лицо Калиночке, облака выхлопных газов, и, случалось, из-под их колес вылетали и летели во все стороны комья черного колкого снега и, попадая, залепляли глаза, рот, нос — чем мешали дыханию и, естественно, зрению. А слуху досаждал здесь, на мосту, стойкий, сливающийся в один сплошной гул грохот. Машины ревели своими моторами внутреннего сгорания, стучали колесами на ямах, стыках и ухабах, мост дрожал под тяжестью их непрерывного поступательного движения мелкой и крупной дрожью одновременно. Калиночка ходил обычно по правой стороне моста — так, чтобы машины обгоняли его, а не неслись навстречу. Потому что, когда они неслись навстречу, создавалось ложное впечатление, будто несутся они прямо на тебя и обязательно на тебя наедут. Если не все, то одна какая-нибудь шальная — точно. А идя параллельно движению, легко можно было вообще машин не видеть — поднять воротник пальто, втянуть голову, насколько это возможно, в плечи, глаза опустить и идти так, глядя себе под ноги. Чтобы не поскользнуться, не оступиться и не упасть. Наверно, все эти неудобства и их преодоление помогали Калиночке прийти после ночи в себя, размяться и отделить новый день от ночи и подготовить себя к его проживанию.

И это ему удавалось как нельзя лучше. Он приходил на службу в очень даже взбодренном состоянии, хотя часто засыпанный снегом и пылью и всегда пахнущий бензиновой едкой гарью. Но к этому он быстро привык и приспособился и перестал обращать на свой внешний вид внимание. Щетка в конторе была, и он брал ее с полки, выходил на лестницу и чистил там по возможности свой костюм. Иногда и ботинки протирал Калиночка мокрой тряпкой, но это только если они уж очень были загрязнены и имели по-настоящему непристойный вид, бросавшийся в глаза окружающим и вызывавший на их лицах осуждающее выражение, а у некоторых женщин — даже презрение и брезгливость.

Вообще-то, если быть до конца честным и откровенным, то на мнение окружающих людей, независимо от их пола, возраста и иных отличительных признаков, было Калиночке наплевать. И не потому совсем, что он относился к людям с презрением или с какими-то иными нехорошими чувствами, а потому, что были они ему безразличны и неблизки. Так же, как и он им. И естественно, что в такой ситуации он не придавал никакого значения их мнению и позволял себе выглядеть так, как мог, или так, как случалось ему выглядеть в какой-то данный конкретный момент. Кстати, чистил он одежду и обувь, только если сам чувствовал в этом потребность и необходимость, а если не чувствовал, то никакие взгляды, никакой шепот за спиной не могли его на это подвигнуть. Потому что относился Калиночка к себе, можно сказать, наплевательски. Вещи себе новые покупал лишь после того, как старые приходили в полную и окончательную негодность — носки и те таскал на ногах до тех пор, пока они не покрывались дырками и не расползались от прикосновения к ним пальцев рук. Поступал так Калиночка не от жадности или неимения средств на приобретение себе новых носков, а потому, что было ему смертельно скучно заниматься покупками, скучно и неинтересно, и все время, на это потраченное, он считал потраченным зря, без всякой пользы, хотя понимал, что и вреда подобное расходование времени не приносит. Другими словами говоря, тяготился Калиночка собой и своими потребностями, считая эти потребности присущими не себе, а своему организму. Организм же и вовсе не заслуживал того, чтобы к нему относиться как-нибудь особенно — бережно там или с пониманием. Калиночка, во всяком случае, был в этом абсолютно уверен. Поскольку при всем желании не мог иначе относиться к шестидесяти трем килограммам мяса, крови, кишок и прочих субпродуктов. А с тех пор, как организм Калиночки стал еще и сбоить из-за накопленной за жизнь усталости и показывать свой норов, не желая, к примеру, просыпаться по утрам и требуя к себе повышенного, ничем не заслуженного внимания, Калиночка и вовсе организм свой запрезирал и шел, конечно, у него на поводу, но в самых вынужденных, что ли, обстоятельствах — вот, допустим, ходил по мосту пешком, объясняя себе, что нужно это не организму, а ему самому — Калиночке, — и даже не так нужно, как доставляет какое-то — пусть несколько своеобразное — удовольствие.

Но, конечно, мало что в жизни бывает без причины и следствия. И такое отношение к себе Юрия Петровича Калиночки тоже имело свою причину, являясь следствием, хотя он над этим и не задумывался. А дело было так. Очень давно, лет, наверное, двадцать пять или, может быть, года двадцать четыре назад, Калиночке довелось посидеть в тюрьме. Совсем недолго. Но ему хватило. Все случилось очень глупо и не очень правдоподобно. Он возвращался из общежития, где жили его приезжие однокашники, с какого-то очередного дня рождения или другого какого-то праздника. Возвращался поздно и, понятное дело, в состоянии кое-какого опьянения. Но никого не задевал, никому не мешал. Стоял себе на остановке в самом центре своего города, надеясь, что троллейбус, несмотря на явно неподходящее время, все же придет и перевезет его через Новый, совсем недавно пущенный строителями в эксплуатацию мост, на забытое Богом левобережье. Троллейбус, что совершенно естественно, не приходил, хотя в те далекие годы существовало такое явление как “дежурный” троллейбус или трамвай. И эти дежурные транспортные средства курсировали ночью по основным маршрутам и направлениям один раз в час и подбирали на остановках, а иногда и между остановками опоздавших прийти домой вовремя людей и подвозили их, если тем было по пути. Вот Калиночка и стоял на остановке больше получаса, хотя если бы сразу пошел пешком, то подходил бы уже к дому. Но он не пошел, поленившись, за что, можно сказать, и пострадал. И пострадал хорошо, по-настоящему. Короче говоря, подошел к выпившему Калиночке наряд милиции в количестве двух человек. Оба сержанты. Или старшие сержанты. Калиночка в этих лычках, а тем более в их количестве, всегда путался. Ну, подошли они к нему, стали документы требовать, которых у Калиночки, понятно, не было — не ходили в то время по улицам и на дни рождения с документами в кармане. А они пристали — давай документы, а то заберем для выяснения и установления твоей сомнительной личности. Калиночка им говорит, что стоит спокойно, троллейбус ждет дежурный, чтобы домой доехать на ту сторону, а они не отстают и не уходят. Особенно один из двух этих сержантов усердствовал и все старался запугать. А потом обыскивать полез. И достал из кармана нож. Брелок такой был у Калиночки для ключей от квартиры в виде маленького перочинного ножичка. Калиночка говорит — отдай, это ж брелок обыкновенный, мне знакомый из Польши, куда по турпутевке отдыхать ездил, привез. И схватил ключи, которые к ножу прикреплены были посредством колечка. А сержант кричать начал — а-а, сопротивление советской власти в лице ее органов при исполнении ими служебных обязанностей! И стал Калиночке руку заламывать, заломил — потому что Калиночка ему и не думал сопротивление оказывать — и говорит кому-то, кто Калиночке был невидим, так как стоял у него за спиной:

— Будете, — говорит, — свидетелями.

Калиночка оглянулся через плечо выкрученное, видит, там двое стоят штатских. Думал, поддержат его. Стал что-то такое объяснять, а те молчат. Ну, сержант одного из них послал к телефону-автомату машину вызвать — о существовании уоки-токи тогда у нас в городе и области только по заграничному кинематографу знали, — машина приехала буквально через пять минут — видно, где-то поблизости в засаде стояла, — и Калиночку затолкнули в будку, подсадив на лесенку, торчащую из нее сзади, и повезли. А в темноте машины еще и деньги отобрали — он как раз в тот день стипендию получил — сорок три рубля семьдесят пять копеек, так все, что от нее осталось после дня рождения, сержант вместе с этими штатскими свидетелями у него отнял. Штатские его придержали, чтобы не мешал сержанту работать, а он — сержант — по карманам прошелся. А второй сержант в этом всем участия не принимал. Сидел отвернувшись и смотрел в узкое окошко будки. Да он с самого начала вел себя пассивно и хотя участвовал в задержании Калиночки, но без вдохновения и даже без необходимого служебного рвения.

В общем, привезли они Калиночку в отделение, составили протокол, что он напал на сержантов милиции с ножом, а свидетели все это подписали, поскольку были с сержантами заодно. Это Калиночка еще в машине ясно понял. И его посадили. В следственный изолятор. Там и начал он относиться к себе наплевательски. То есть не там, конечно, а после того, как оттуда вышел.

А в изоляторе, или, говоря проще, в тюрьме, ему пришлось плохо. Там всем плохо, но ему было очень плохо. Во-первых, потому, что попал он туда неожиданно для себя, с улицы, а во-вторых, потому, что в детстве жил Калиночка с родителями на так называемой колонии завода ГШО. Правда, официально она называлась “жилколония”. Но все равно колония. Почему ей дали такое название, сказать теперь, по прошествии стольких лет, трудно и даже невозможно — может быть, потому, что она представляла собой десять пяти-этажных домов, плотно окруженных частным сектором. Но дело не в названии, а в том, что район этот слыл — и был — самым бандитским в городе, и постоянно кто-нибудь из соседей Калиночки садился или, наоборот, выходил из тюрьмы на волю. И вышедшие — а среди них было немало малолеток, чуть ли не сверстников — рассказывали о жизни там. Наиболее красочно и сочно делал это Коля Узбек, бывший никаким не узбеком и не Колей, потому что звали Колю Семеном и у него была мама Цецилия Аароновна Гольдштейн, а папы не было. То есть папа, понятно, был, но кто он и где, не знал ни Коля, ни его мама, поскольку молодость свою она провела бурно и счастливо. Потом, уже в наши дни, Коля сел за организацию похищения двух девиц — дочерей мэра города — с целью получения выкупа в десять тысяч зеленых. И поймался он на том, что вызывал себе на дом одно и то же радиофицированное такси. Вызывал официально, через диспетчерскую. Ну и милиция чисто на всякий случай — поскольку людей, могущих решиться на такое, было в городе буквально наперечет — сочла не лишним проверить, что поделывает Коля Узбек. Узнали, не вызывал ли он такси, оказалось, что как раз вызывал и оно стоит сейчас и дожидается его там-то и там-то. Ну, съездили взглянуть. И застали Колю со своими головорезами и обеих девиц, прикованных наручниками к кровати и многократно до этого изнасилованных. Понятно, что обошлось это Коле дорого. На него повесили плюс ко всему ограбление квартиры замначальника областного УВД и убийство в лифте следователя по особо важным делам майора Терехина. Причем в последних преступлениях Коля сам на суде признался, хотя, как говорили знающие люди из Колиного окружения, ничего такого он не совершал.

А в детстве Колины рассказы наводили на Калиночку тихий ужас, и он цепенел, их слушая. И застряло из этих рассказов в памяти, осев на самое ее дно, очень многое. А об опущенных — просто все. Потому что это казалось Калиночке страшнее всего другого. Потом, после детства и после того, как завод ГШО дал его матери новую квартиру в совершенно новом районе, Калиночка жил другой жизнью, но те рассказы остались в его голове и иногда, хоть и крайне редко, ему снились. И тогда он во сне вскрикивал. И просыпался от собственного своего вскрика, и вскакивал, и ходил в кухню пить воду из синего чайника.

И когда Калиночку посадили, он сразу вспомнил, что опускают тех, кто чем-нибудь не понравится хозяевам камеры, и он с первой секунды своего пребывания там старался всем нравиться и ни у кого не вызывать никаких низменных звериных желаний. Что ему в итоге удалось. Тем более сидел он недолго. Тот второй сержант его вытащил. Хотя никто не верил, что его отпустят, все говорили — раз попал, будь добр, отсиди. А виноват ты или не виноват — это значения не имеет. Но сержант Калиночку спас. Доложил по команде, что напарник подбивал его задержать какого-нибудь ночного лоха с целью ограбления, а чтобы на этом деле не погореть, задержанного обвинить в нападении на милицию и посадить. Конечно, ему было трудно что-либо доказать, потому что он был один, а у того — у напарника — двое свидетелей имелось. Правда, потом выяснилось и подтвердилось, что они старые друзья и вместе служили в армии. И Калиночку в конце концов выпустили из изолятора на свободу и даже в институте восстановили. Сначала, когда на него бумага из милиции пришла в деканат, исключили, а потом восстановили. С трудом, понятное дело, но все-таки. К слову, спасшего его от срока и от суда сержанта со временем из милиции вычистили. Намекнули, что для него же лучше будет, если он подаст рапорт об отставке. И сержант этот, который оказался слишком уж честным и принципиальным, не стал с ними связываться и против ветра плевать, а сделал, как ему советовали. Впоследствии Калиночка встречал его в городе, и он говорил большое спасибо за то, что благодаря Калиночке вовремя унес из милиции ноги и смог хорошо устроиться в жизни, и теперь та же самая милиция охраняет его личную частную собственность и его самого, и он платит ей — милиции — заработную плату, а за хорошую и верную службу дает самым лучшим из лучших премию.

А Калиночка после тюрьмы стал себя недолюбливать и плевать на то, что о нем думают и говорят другие, и меньше всего волновало его, что он кому-нибудь не нравится или, наоборот, нравится. Желания нравиться и страха не понравиться, которые не оставляли его в тюрьме ни на минуту, достало Калиночке на всю оставшуюся жизнь с лихвой.

И вот он ходил каждое утро пешком от своего дома, расположенного на левобережье, то есть в новой, недавней постройки, части города, до постоянного места своей службы, которое находилось в самом центре старого города. И само собой понятно, что для этого ему необходимо было преодолеть мост, что он и делал пешим порядком, несмотря на холод, гололед, ветер и прочие погодные неприятности, сопутствующие обычно зиме как самому неблагоприятному для человека времени года. Хотя, если задуматься, все времена года для человека не особенно благоприятны. Зимой холодно, летом жарко и пыльно, осенью и весной — мокро, грязно, мерзко и противно, к тому же весной прибавляется ко всем перечисленным прелестям бытия авитаминоз и, как говорили раньше, томление плоти. Но мало ли что и как говорили раньше. Раньше — это раньше. “Раньше” давно куда-то ушло и унесло с собой все, что в нем содержалось, что было ему присуще, отличало его от того, что можно назвать условно “еще раньше” и отличает от того, что есть теперь. Поэтому не стоит, скорее всего, вспоминать, как говорили тогда, “в раньше” — все равно же сейчас говорят по-другому и понимают все по-другому, и по-другому живут, думают, чувствуют. Так же, к слову сказать, как и умирают.

Но речь не об этом. То есть об этом, но и абсолютно о другом тоже. Короче говоря, даже неважно, почему ходил Калиночка по утрам через мост — потому ли, что суставы его скелета исчерпали свою природную смазку, превратив все тело в живую окаменелость, преодолеть которую можно было только посредством движения — постепенного, и длительного, и осторожного, — то ли потому, что ему было приятно и полезно гулять по утрам, то ли еще почему-нибудь. Кого в данном случае это волнует? Тут главное — одно. То, что он — некий Юрий Петрович Калиночка — изо дня в день преодолевал водную преграду в виде реки Днепр, пользуясь для этой цели мостом, построенным лет двадцать пять или тридцать тому назад и называемым даже в официальных документах “Новым мостом”. Это, надо сказать, вовсе не удивительно, так как через ту же самую реку Днепр был в городе Угорске переброшен еще один мост, которому стукнуло чуть ли не шестьдесят лет. Конечно, имя “Старого моста” по праву принадлежало этому — шестидесятилетнему. Что не только правильно, но и вполне логично. Тем более что оба моста со времени своей постройки, а точнее, пуска в эксплуатацию, ни разу не ремонтировались по-настоящему, капитально, а в последние годы, годы неустойчивого переходного времени, не только не ремонтировались, но и не убирались. Или лучше будет сказать, что мосты не убирали те городские коммунальные службы, которые убирать их были обязаны.

А они на свои обязанности не обращали внимания. Поэтому в нынешнюю зиму, выдавшуюся небывало снежной и стойкой — без всяких оттепелей и резких перепадов температуры, мосты, и в частности мост Новый, были завалены снегом, и машины ездили по нему, скользя и буксуя при переключениях передач и торможении, а также и при обгонах. Впрочем, снегом были завалены не только мосты. Снегом были завалены все без исключения улицы города, все немногочисленные проспекты и площади, все парки и скверы, ну и, конечно, переулки, дворы, тупики. Кроме того, снег лежал слоями, пластами и кучами на крышах домов и других строений, подвергая их реальной опасности быть проломленными в один прекрасный, если так можно сказать, момент. И тут жителям и гостям города повезло, поскольку ни одна крыша в Угорске и его окрестностях не рухнула и не провалилась под непомерной тяжестью снежных покровов, хотя рассчитаны на такой дополнительный вес крыши обычных жилых домов, конечно, не были. И это вполне объяснимо, потому что в южных краях редко бывают такие обильные и продолжительные снегопады. Может, раз в сто лет, а может, и реже. И никто не рассчитывал, что этот один раз придется именно на наши годы, когда столетие почти что, можно сказать, благополучно закончилось.

Да, крышам и, значит, домам в целом повезло больше, чем тем же самым дорогам и мостам. Потом, когда все уже случится и будет свежо в памяти не только родственников потерпевших, но и всех остальных жителей областного центра (ведь все телестудии, какие только имелись на тот момент в городе, сделали о происшествии подробные видеорепортажи), на месте аварии кто-то привяжет к фонарному столбу бумажный венок, и он будет долго висеть, истекая красками, и линяя, и превращаясь в нечто бесформенное и трепещущее на ржавом проволочном скелете, двумя сосновыми лапами. А после — уже весной — его снимут и бросят в воду рабочие, ремонтировавшие на мосту какие-то электрические или, может быть, телефонные кабели, связывающие части города по обе стороны реки в единое и неразделимое целое. И секцию легкого бетонного заборчика восстановят рабочие. Правда, другие — из службы по ремонту дорог. Они привезут такую же точно секцию, как стояла там до катастрофы, приварят к ее закладным деталям широкие хомуты и этими хомутами закрепят секцию между двумя другими — уцелевшими и сохранившимися в полной неприкосновенности. Даже следов никаких на них не осталось — ни царапинки. Потому что автомобиль марки “Жигули” прошел точно по центру секции, выломив ее собой, а к соседним секциям не прикоснулся. Калиночка видел это с расстояния, как говорится, невытянутой руки. А вообще, он все видел, не только самый критический момент. Так у него совпало, что он как раз поднял голову — хотя до этого шел, глядя исключительно себе под ноги и больше никуда не глядя. С самого начала моста так он шел, чтобы меньше грязи в глаза летело. Он с той же целью и вязаную шапочку посильнее натянул — благо она у него растягивалась как угодно, хоть до самого подбородка, хоть еще ниже. А тут — уже после того, как перевалил за средину и миновал самую высокую точку моста — Калиночка вдруг поднял голову, поправил предплечьем шапочку, сбив ее чуть выше на лоб, и осмотрелся. А вернее, посмотрел прямо перед собой, вдаль. И стал тем самым единственным свидетелем, свидетелем, который и рассказал все потом в деталях, мелочах и подробностях, потому что видел все с самого начала до самого конца. Нет, конечно, нашлись впоследствии еще люди, что-то видевшие и запомнившие, но они наблюдали происходящее издалека. А большинство из них обернулись уже на звук удара и зафиксировали, как бы это поточнее выразиться, только голый конечный результат. И говорили после — кто во что горазд. Даже мостовые гаишники, сидящие в высокой стеклянной будке на самой середине моста, чтобы иметь возможность наблюдать его протяженность как в одну, так и в другую сторону, ровным счетом ничего не видели. Они в этот момент были заняты каким-то своим важным неотложным гаишным делом или, может быть, что-либо горячо обсуждали: предложение какое-нибудь рационализаторское, способное привести всю службу ГАИ страны, а возможно, не только страны, но и Европы, и — чем черт не шутит — мира к повышению безопасности уличного движения на дорогах. Ну в общем, не следили они в данный, именно этот миг за объектом. Отвлеклись от постоянного и непрерывного бдения. Потому что нельзя же в самом деле следить за чем-нибудь или за кем-нибудь не отрываясь в течение всего дежурства. Если следить не отрываясь, никакого внимания не хватит, а если и хватит, то такого напряжения зрения и того, что с ним связано в головном мозгу, ни один человек, даже блестяще прошедший суровую медицинскую комиссию и не менее суровую школу милиции, не выдержит. Просто физически. Поэтому в том, что люди на своем посту отвлеклись и слегка развеялись, ничего предосудительного, а тем более удивительного нет и быть не может. И в том, что Калиночка поднял глаза в восемь часов тридцать одну с половиной минуты, а не, допустим, на двадцать секунд позже, его, Калиночки, заслуги нет никакой, а есть в этом либо чистой воды случайность, либо самый что ни на есть промысел Божий и перст судьбы, что в общем по большому счету одно и то же. Короче говоря — провидение так распорядилось сложенной им же ситуацией, и эта ситуация включала в себя и то, что гаишники все до копейки проморгали, и то, что никакие другие люди не оказались в нужное время в непосредственной близости от нужного места, и то, что Калиночка там оказался. К слову, он, вспоминая это незабываемое зрелище или рассказывая виденное то по требованию следствия и телевидения, то по просьбе сослуживцев, соседей и разных знакомых, всегда думал: не дай Бог никому увидеть то, что увидел я, да еще с такого невыносимо близкого расстояния. Запала ему глубоко в душу та, без преувеличения, жуткая картина. Когда неожиданная смерть происходит в непосредственной близи от живого человека, она обязательно кажется ему жуткой и запоминается (конечно, если случается не на войне. Там к смерти довольно быстро привыкают, и она не затрагивает уже тех, кто был рядом и остался в живых, или, может быть, затрагивает, но не так глубоко и ощутимо) на длительное время — иногда на месяцы и годы, а иногда и вообще навсегда, до гробовой, как принято говорить в таких случаях, доски.

И Калиночка помнил о том, что довелось ему увидеть в тот день, всегда. Помнит он это и сейчас и будет помнить, очевидно, и дальше. До тех пор будет помнить, пока память его не угаснет, и очень возможно, что угаснет она не ранее, чем угаснет естественным образом вся его жизнь. Причем особой памятью Калиночка никогда не отличался. Даже в детстве, когда память у всех скорее хорошая, чем плохая, у Калиночки она была скорее плохая, чем хорошая. И выучить что-нибудь наизусть служило для него сущим наказанием и пыткой. Стихи знаменитых поэтов-классиков и те давались ему огромным усилием воли и упорным нелегким трудом. А тут он запомнил все. До самых мельчайших деталей. И не только событие, а и весь день, начиная с самого раннего утра и заканчивая поздним вечером, когда он завершил дачу всех требуемых от него показаний и пришел домой, чувствуя тяжелую усталость, как будто работал с лопатой или киркой в руках. Хотя нет, его усталость в тот день была какой-то другой, незнакомой, и как сбросить ее с себя, было Калиночке неясно и неизвестно, поскольку самый действенный и распространенный метод снятия усталости оказался в данном случае неприемлемым — сколько Калиночка ни старался уснуть, у него ничего не выходило. Не помогло ни снотворное, ни последовавшая за ним часа через полтора большая рюмка водки. Не удавалось Калиночке отключить работу своего головного мозга, и главное — своего разыгравшегося воображения. А воображение его работало в тот вечер и в ту ночь, как работает киноаппарат в кинотеатре, где сеансы идут бесконечно, в том смысле, что конец фильма сменяет его же начало, и снова фильм идет, пока не кончится, и снова начинается без всяких перерывов — и так до конца работы кинотеатра, в который входят люди независимо от того, в начале сеанс, в середине или в самом своем конце. Хотят войти — покупают билет и входят.

Так и перед глазами лежащего навзничь Калиночки сменялись картины — одна за другой, одна за другой, — и управлять этими картинами он не мог, он мог только смотреть их все подряд безостановочно, смотреть, смотреть и смотреть. Он мечтал — по-другому не скажешь — уснуть, но мечта его оставалась мечтой. Кстати, мечтал он, по-видимому, зря, так как и во сне ему приснилось бы то же самое. Час за часом, минута за минутой. А в кульминационный, если можно так выразиться, момент он увидел бы все по секундам, и пожалуй, не по секундам даже, а по долям секунд — может быть, по десятым долям, а может быть, и по сотым. Другими словами, сон его ничем бы не отличался от яви, поскольку явь эта очень напоминала сон.

Вначале его уставшее, зацикленное, слетевшее с тормозов и с катушек воображение прокручивало картину непосредственно вылета “Жигулей” с моста, потом оставило ее и занялось восстановлением хронологии событий всего прошедшего дня, выбрав за точку отсчета два удара тяжелыми, так называемыми бронированными, дверями о такие же бронированные дверные коробки и двойные провороты мощных гаражных замков, запирающихся массивными фигурными ключами так надежно, что открыть их может только граната, взорванная на пороге. Это жильцы соседних квартир уходили делать свой небольшой немудреный бизнес. Каждое утро они уходили в одно и то же время, и каждое утро удары их дверей и скрежет замков выводили Калиночку из тяжелого сна, сна сорокапятилетнего человека, не слишком здорового и ведущего не очень соответствующий своему возрасту образ жизни.

Просыпался Калиночка давно уже с большим трудом и еще с большим трудом вставал с постели. Хроническая болезнь нашего века — остеохондроз — делала процедуру вставания сложной и обременительной — а иногда и физически невыносимой. Шея ныла и болела, голова на ней поворачивалась на совершенно незначительный угол, суставы ног и рук трещали, отказываясь сгибаться и разгибаться. Калиночка начинал ощущать себя отдельно от своего тела, сердился на него, проклинал его неуклюжесть и малоподвижность, злился, что вынужден таскать его — свое то есть тело — за собой, как улитка таскает за собой свою раковину, а не таскать ее никак не может, поскольку без раковины просто не будет улиткой и вообще никак жить не сможет, потому что без раковины она обречена на смерть и ни на что больше.

Единственным спасением от такого утра было не спать одному, а спать с какой-нибудь женщиной. Тогда тело Калиночки мобилизовывало все свои скрытые резервы и вело себя по-молодому бодро и достойно. Но это удавалось Калиночке не всегда, хотя и не так уж редко. Он был одиноким человеком, одиноким уже много лет. Да и вообще он был одиноким — по сути своей и по строению. Недаром бывшая жена сказала ему перед тем, как его оставить и уйти жить к другому мужчине, что он, Калиночка, человек непарный. И сказано это было десять или, может быть, даже двенадцать лет назад. Почему она это сказала тогда, когда Калиночка пребывал в самом полном расцвете сил и возможностей, черт ее знает. Видно, она имела на такое мнение и такое высказывание какие-то основания и причины. За всю жизнь никто не знал Калиночку лучше, чем жена. Мать — и та не знала. Или знала, но до каких-то определенных лет. А потом, когда ее сын, ее Юра, или, как она часто его звала, Юр, уехал из дому, чтобы стать в жизни Человеком с большой буквы, ее знание стало постепенно не соответствующим действительности, а впоследствии и ложным. Ведь в ней сохранились и жили представления о своем сыне, оставшиеся в памяти от их общего прошлого, а о тех изменениях, которые произошли в нем за годы отдельной самостоятельной жизни, она не только не знала, но и не догадывалась. Иногда чувствовала что-то при редких с ним встречах, но чувства ее были смутными и неоформившимися, и она не могла даже для себя сформулировать, что именно чувствует к сыну, поскольку, несмотря ни на что, она любила его как мать любит своего ребенка, любит уже потому только, что родила его. Родила бы она другого — любила бы другого. Иное дело, когда женщина любит мужчину. Женщина не знает, за что любит, и не знает, почему любить перестает. Именно так было у Калиночки с его бывшей женой. То она полюбила его, выделив из многих своих знакомых неизвестно по каким признакам и критериям, то разлюбила спустя несколько вполне счастливых лет, и тоже непонятно почему. Пришло время разлюбить — она и разлюбила. Но вывод о непарности Калиночки сделала все же верный. После нее он так и не нашел себе пару, за двенадцать лет не нашел. Хотя, если быть абсолютно точным, он ее и не искал никогда. Жил какие-то периоды своей жизни в паре с той, которая была ближе и была не против, а чтобы искать — нет, этого он за собой не замечал. И до наступления того утра, о котором идет речь, Калиночка провел хорошую ночь с хорошей женщиной Инной, имевшей страшную фамилию Вовк, но являвшейся на деле совсем не страшной и не злой и на свою фамилию не похожей. Она скорее была незащищенной и плохо приспособленной к современной бес-принципной и обманчивой жизни. И все у нее в этой жизни складывалось не лучшим образом, а кое-что не складывалось совсем. Как, например, не складывалась у нее семейная жизнь. Три раза выходила она замуж с очень серьезными намерениями за мужчин, бывших от нее просто без ума, и три раза они бросали ее самым неожиданным и подлым образом, оставляя ни с чем и даже не у разбитого корыта. Потому что все корыта и всю другую утварь, а также и квартиры, где они жили с Инной семейной жизнью, ведя общее хозяйство, ее бывшие мужья какими-то непостижимыми в своей простоте способами оставляли себе, а она оказывалась на улице без вещей, без денег — так как все зарабатываемые деньги тратила на семью — и, конечно, с сыном от первого раннего брака на руках. Не на руках в буквальном смысле слова — сыну ее ко времени первого развода исполнилось уже целых четыре года, а когда подоспел третий — вообще он был взрослым школьником девяти лет и пяти месяцев от роду. Взрослым, все понимающим и вполне самостоятельным. И еще он был нетребовательным и бесстрашным. Никогда ничего не просил купить, хотя, конечно, и радовался, если ему перепадало что-нибудь вкусное или полезное. И ночами он не боялся оставаться один. Спокойно гасил свет и спокойно засыпал. Правда, просыпаться один не любил. Этого он не любил, пожалуй, больше всего на свете. Почему-то ему нужно было открыть глаза и увидеть, что в доме кто-то есть. Не важно, кто именно. А больше всего он радовался, если, проснувшись, видел Инну. Тогда он улыбался, потягивался с кряхтеньем в постели и говорил: “Инна, привет”. А она отвечала ему “привет” и поднимала с постели, и говорила “иди умывайся”, и готовила ему завтрак, и сидела с ним рядом на кухне, пока он ест, говоря серьезным тоном, но в шутку: “Ты знаешь, — говорила, — что на Западной Украине к родителям на “вы” обращаются, а ты "Инна"”. А сын ей тоже в шутку и тоже с серьезным выражением лица отвечал: “Мамо, та ви з глузду з’їхали”. И они смеялись этой знакомой обоим шутке так, как будто звучала она впервые. А вообще он, сын Инны Пашка, нередко шутил, и шутил удачно. Как девятилетние дети обычно не шутят. Как-то он, идя рядом с Инной по улице и ежась от холодного ветра в своей легкой, совсем не греющей курточке, посмотрел на мать сбоку и сказал невозмутимо и очень серьезно: “Надень, — сказал, — капюшон, придатки простудишь”. Где он взял эту фразу, откуда, из какого источника знаний почерпнул сведения о придатках, Инна так и не выяснила — да и не выясняла, — но такая сыновняя забота ее потешила и согрела, можно сказать, до мозга костей.

Когда же сын ее просыпался и никого в квартире не обнаруживал, настроение у него сразу портилось и он часто, случалось, плакал. Плакал и не мог успокоиться — потому что ему было себя жалко до слез, а потом в конце концов он все-таки успокаивался, но глаза его оставались на мокром месте весь день, и он мог расплакаться вдруг без всякой видимой причины, ни с того ни с сего. И Инна, нередко ночуя вне дома, старалась вернуться до того, как ее сын проснется. Нельзя сказать, что это ей удавалось всегда, но она старалась.

И в это утро она проснулась после короткого утреннего сна, полежала секунд пятнадцать неподвижно, дыша ровно и глубоко, затем вскочила, наклонилась, присела, нагнулась и побежала в ванную, чтобы привести себя по-быстрому в относительный порядок и бежать поскорее домой. Благо, квартиру она снимала совсем недалеко от дома Калиночки — буквально в пятистах метрах. И это расстояние Инна преодолевала за пять-шесть минут, а если ей сразу попадался троллейбус, то и вообще за три. Близость места жительства очень нравилась ей в Калиночке, и все остальное нравилось, но не так чтобы очень. Все остальное могло нравиться и больше.

Калиночка тоже проснулся, когда она встала, хотя спал в эту ночь совсем мало. Они с Инной всегда спали мало, так как им всегда было жаль тратить их общее время на сон, который протекал у каждого по отдельности и тем самым разделял их. Вместе люди могут делать много разного — в частности, могут любить друг друга, но спит каждый человек сам. Правда, говорят, что бывает, когда близкие или родные люди видят в одно и то же время один и тот же сон, а значит, можно считать, что они не расстаются во сне и что сон их не разделяет. Но, конечно, Инна Вовк и Юрий Калиночка не были родными, а близкими были, но не до такой степени, и Калиночка моментально после любви погружался в короткий глубокий, свой собственный сон, сон, приносивший ему отдых, но не успевавший сковать суставы конечностей и позвонки позвоночника.

— Я сейчас встану и тебя провожу, — сказал Калиночка, повысив голос, чтобы быть услышанным в ванной.

— Лежи, я сама, — ответила ему Инна сквозь шум воды в старых водопроводных трубах.

— Мне все равно скоро вставать, — сказал Калиночка.

— Скоро — еще не сейчас, — сказала Инна.

Калиночка не всегда ее слушался и чаще всего вставал вслед за ней и выходил с ней на улицу и провожал ее немного, потом возвращался — тоже всегда пешком, умывался, брился, завтракал и уходил на работу. Но сегодня он Инну послушался и сказал “ну ладно” и остался в постели — не спать, а так, растянуть процедуру вставания, сбить темп с самого утра, чтобы потом, в течение дня, попытаться этот спокойный темп сохранить и прожить день размеренно и с каким-нибудь видимым толком. И Инна вышла из ванной комнаты уже свежая и без ночных теней под глазами, остающихся обычно у большинства тридцатилетних женщин после любви. Она их смыла, а то, что смыть не смогла, подкрасила, подмазала, припудрила. И подошла к дивану, и поцеловала Калиночку на прощание молодыми прохладными губами. Сказала: “Привет, я позвоню” — и уже из прихожей махнула рукой. Замок в двери захлопывался автоматически, и Калиночке не пришлось вставать, чтобы запереть дверь. Он тоже махнул рукой и плавно повернулся на бок, этой же самой рукой вцепившись в диванную спинку и помогая себе совершить поворот на девяносто градусов вокруг своей горизонтальной оси.

Калиночка полежал так, ни о чем не думая и ничего не вспоминая, даже приятные подробности недавней ночи он не вспоминал. Он вообще почему-то в редких случаях вспоминал Инну, если ее не было под рукой или хотя бы в поле зрения. Она уходила, и Калиночка забывал о ней до следующего ее прихода или следующего телефонного звонка. Он обычно и по голосу узнавал ее не сразу, а с какой-нибудь третьей или пятой фразы, хотя виду, конечно, не подавал. Но Инна почти всегда, по неуверенной интонации, чувствовала, что он не узнаёт ее и вслушивается в ее голос, чтобы определить наконец, кто же ему позвонил и с ним сейчас разговаривает. Сказать, что это очень ее трогало или обижало, она не могла. Инна и сама вспоминала о своем Юрии Петровиче за секунду до того, как начинала вертеть диск телефона. У нее сначала возникало желание, потом по логической цепочке — ассоциация с Калиночкой, и она тут же принималась ему звонить, чтобы он помог ей избавиться от желания. Правда, позвонив, она ловила себя на том, что Калиночка нужен ей не только для этого, что ей хочется просто его увидеть, рассказать ему о тех днях, в которые они жили врозь и не вспоминали друг друга. И она вызванивала Калиночку дома или на работе и нервничала, если телефон не отвечал или был бесконечно занят. В ней возникало даже что-то похожее на ревность. Но продолжалось это недолго. В конце концов она его где-нибудь заставала, говорила, что придет, и слышала его неизменное “давай”. И они опять встречались у Калиночки дома, проживали вечер и ночь, как проживают их почти все мужья и жены, а утром разбегались по своим углам жизни до следующей, такой же короткой и приятной встречи. И обоих этот предосудительный с общепринятой точки зрения образ жизни устраивал, давая возможность каждому жить своей собственной частной жизнью и одновременно иметь кого-то время от времени рядом — кого-то, с кем можно поговорить обо всем и получить все, что требуется в постели, но о ком не нужно постоянно заботиться и волноваться и кого нет нужды изо дня в день кормить, поить, одевать и обувать. То есть таким образом и Калиночка и Инна давали себе возможность (и присваивали право) жить как бы в двух жизненных измерени-ях — одном обычном, принятом абсолютным большинством общества и, можно сказать, человечества в целом, а в другом собственном, где они позволяли себе не обращать на общество и человечество никакого внимания. Хотя Калиночка в обоих этих измерениях мало на кого обращал внимание, о чем я уже говорил раньше. Он и на Инну-то его не очень обращал. Слушал все, что она на него вываливала после недельного отсутствия, кивал головой, поддакивал или, если нужно было по смыслу, спрашивал что-то, что-то уточнял и немедленно выкидывал из головы все, о чем они говорили минуту назад. Единственное, что можно, пусть с некоторой натяжкой, считать проявлением внимания к Инне, было внимание Калиночки к ее сыну и ее коту. Выражалось оно одинаково и незатейливо. В дни, когда Инна обещала прийти, Калиночка заходил на уличный базарчик — тот, что тянулся от проспекта имени Правды по улице Калиновой (названной не в честь Юрия Петровича Калиночки, а в честь дерева калины), и покупал ребенку шоколадку, жвачку или какой-нибудь киндер-сюрприз, а коту покупал куриный окорочок. И утром Инна все это уносила. Потому что порадовать сына и кота она всегда стремилась, а средств на это у нее никогда не было. И она всегда говорила Калиночке: “Ну, Юр, разбалуешь ты моих типов вконец”. А Калиночка понимал, что это она несерьезно насчет “разбалуешь”, и отвечал тоже несерьезно. “Ты смотри, — говорил, — не перепутай, кому что”. И, как он однажды узнал, говорил так не зря. Сама Инна и проговорилась, рассказав ему как-то по телефону, не подумав, что пришла от него домой, быстро изжарила курицу и накормила Пашку, потому что жареную курицу он любит. “Ты что, скормила Пашке окорочок, предназначенный коту?” — спросил Калиночка. А Инна ответила: “Да, но коту тоже хватило”. И сообразив, что это говорить Калиночке было необязательно, сказала уже с отчуждением в голосе: “А что, нельзя?”. “Почему нельзя? — сказал Калиночка. — Можно”. И после этого случая стал покупать два окорочка. Этим внимание Калиночки к той, второй части Инниной жизни, в общем-то, и ограничивалось. Он, кстати, никогда не видел ни ее сына, ни ее кота и знал о них только из рассказов Инны. Так что, если бы вдруг оказалось, что ни сына, ни кота не существует в природе, Калиночка даже не очень бы удивился.

Он, надо сказать, вообще ничему давно уже не удивлялся. А если удивлялся, то каким-то пустячным и незначительным вещам. Вещам, которые не были достойны даже того, чтобы над ними долго задумываться. К примеру, он никак не мог взять в толк, почему это чуть не все улицы больших и малых городов — за редким достаточно исключением — живые люди называют именами умерших людей. Чаще всего, конечно, великих и гениальных и достойных вечной памяти потомков, но обязательно умерших. И когда Калиночка долго ходил по городу, в какой-то момент ему начинало чудиться, что он бродит по кладбищу. Для полноты картины не хватало только указания годов рождения и смерти тех, чьи знаменитые и громкие имена носили улицы больших и маленьких городов и даже деревень, сел и поселков. И он удив- лялся — мол, неужели фантазии ни у кого не хватает давать улицам нормальные благозвучные названия, радующие и ласкающие слух и не вызывающие при этом никаких неприятных для человека мыслей о его недолговечности и бренности? Или сами они, те, кто дает эти названия, о таких вещах никогда не задумываются, как не задумывался над ними в своей молодости или, вернее, юности и сам Юрий Петрович. Он даже гулять на кладбище ходил. Со своей первой в жизни любовью. Имени этой любви Юрий Петрович теперь, конечно, не помнил, но помнил, что у нее были холодные пальцы, холодные уши и холодный кончик носа, невзирая ни на какую жару. А грудь, наоборот, была горячая, как у больной гриппом. На кладбище они ходили целоваться. Правда, кладбище то уже не действовало и на нем никого не хоронили. А деревья там росли низкие, корявые, но с очень густой листвой, и за ними хорошо было прятаться от окружающей действительности и посторонних взглядов. И они перелезали через низкий кладбищенский забор, пробирались по тропинкам между могилами вглубь до большой ограды с широченной скамейкой и сидели на этой скамейке часами, отгороженные от живого мира кладбищенскими деревьями и кладбищенской тишиной. И никакие мысли их не посещали, хотя вокруг них не было ни одной живой души, зато было полным-полно мертвых тел, зарытых на символической, в общем-то, глубине. И памятников тоже вокруг было огромное количество, памятников с тусклыми, истертыми надписями. Фамилия, имя, отчество, год рождения и год смерти. Тогда Калиночка на все это не очень-то смотрел, он смотрел на свою первую любовь, и мучил его один вопрос: если продвинуть руку от коленки вверх по ноге, она обидится навсегда или нет?

Но все это хорошо в молодости, а после сорока на кладбище думается уже совершенно о другом. И не только на кладбище. Ведь не просто же так даже улицы, названные в честь мертвых, вызывали у Калиночки соответствующие ассоциации, и он всерьез считал, что улицам надо давать названия типа “Калиновая” и никаких других.

И каждое утро выходил Калиночка на угол этой улицы, сворачивал на проспект имени Правды, названный, по его словам, тоже в честь усопшей и почившей в бозе, и шел вдоль проспекта к Днепру пешком три длинных километра, затем он входил на мост и шел по мосту еще почти столько же, чтобы достичь наконец центра города, где располагалась его контора. В это утро все так и было. Юрий Петрович не спеша, так как времени у него после ухода Инны оставалось более чем достаточно, собрался, позавтракал бутербродами с останкинской колбасой, запивая их крепким коричневым чаем, затем оделся, обернул шею толстым колючим шарфом два раза, нахлобучил шерстяную серую шапочку так, чтобы она была ниже мочек ушей, захлопнул входную дверь и спокойно, прислушиваясь к состоянию и поведению суставов ног, рук и позвоночника, спустился с третьего этажа вниз. За углом, не доходя остановки, он встретил “своих” слепых, которых встречал почти каждый божий день. Они шли втроем, держа друг друга под руку — муж, жена и их сын. Муж и жена несли в свободной руке по легкой алюминиевой палке, а сын был зрячий и вел родителей на работу. Дальше по Калиновой работал небольшой завод объединения “Луч”, принадлежавший Обществу слепых. И, видимо, эти слепые на нем трудились, возможно, что и вместе со своим сыном, потому что на заводе сорок процентов списочного состава составляли зрячие. А жили они, скорее всего, в доме слепых, стоящем напротив дома Калиночки. Этот дом — обычная хрущевская пятиэтажка — днем ничем не выделялся на фоне остальных домов той же постройки, а вечером бросался в глаза прохожим большинством абсолютно темных окон. Слепым свет не нужен — что очень в наше время экономно, — и зажигали его только их дети, родившиеся, слава Богу, зрячими, если, конечно, они имелись в семье. Увидев этих “своих” слепых сегодня, Калиночка подумал: “Интересно, есть ли среди них одинокие мужчины, такие, к примеру, как я, и как они в таком случае живут без посторонней помощи?” И он сам же себе ответил, что, наверное, одинокие слепые — это большая редкость, потому что жить вдвоем — даже когда оба ничего не видят — гораздо легче. А жениться и выйти замуж им намного проще, чем зрячим. Им ведь внешность друг друга без разницы. Красивая женщина или страшная — все равно ее лица не увидать. Поэтому, наверно, они все и выходят замуж, хотя красивыми не бывают практически никогда. Глаза, что ни говорите, значительно украшают лицо. А когда глаз нет или когда они незрячие, лицо, даже с правильными и тонкими чертами, становится бессмысленным и невыразительным.

Наконец слепые разминулись с Калиночкой и свернули на улицу Калиновую, а Калиночка продолжил свой путь, от улицы Калиновой удаляясь.

Идти было неудобно и скользко, поэтому Юрий Петрович шел, почти не поднимая ног. Мать, увидев эту его походку, обязательно сказала бы: “Не совай ногами”. Но иначе по такому гололеду и вовсе идти было невозможно. А так Калиночка приспособился и передвигался довольно ходко. И ни разу за эту непомерно длинную зиму не упал. Что само по себе уже было немало, потому что костей народ наломал за последние месяцы уйму. В травмпунктах годичный запас гипса израсходовали, а зима же еще не кончилась и кончаться не собиралась. Знакомый Калиночки сломал себе ногу в трех местах, до больницы его прохожие под руки довели, а там говорят: “Давай гипс — наложим. Или плати миллион семьсот тысяч — у нас на территории больницы аптека работает коммерческая, в ней есть все, в том числе и отсутствующий в нашей больнице гипс. Давай деньги, мы сбегаем в аптеку, хоть это в наши обязанности не входит, купим гипса и все сделаем в лучшем виде”. И пока знакомый не дозвонился до работы и не выпросил в долг у начальства нужную сумму, никто ему никакой помощи не оказывал. Несмотря на тройной перелом ноги. А как только деньги с работы доставили и заплатили травматологам, они сразу приступили к своим профессиональным обязанностям и выполнили их наилучшим образом согласно клятве Гиппократа.

С Калиночкой ничего подобного, благодаря его особой осторожности при ходьбе и малой подвижности суставов, не происходило и — он был уверен — произойти не могло. Хотя, конечно, все под Богом ходим. Калиночка в этом окончательно убедится очень и очень скоро. Свидетельств тому имелось много как в жизни, так и в классической художественной литературе, которую Калиночка по-настоящему уважал и ценил, он считал, что литература часто оказывается правдивее и умнее и, главное, интереснее жизни. Это действительно для него было главным — интересность. Потому что задрала его обыденность и безынтересность повседневного регулярного проживания одного дня за другим — месяцами, годами, десятилетиями. А поколения — и столетия так проживают, да какие столетия, когда две тысячи лет — и это только нашей эры — пролетели — никто оглянуться не успел. Всю мировую историю за год прочесть можно, а за три — на память выучить. Если, конечно, память хорошая, а не такая, как у Калиночки на пятом десятке лет. Он, читая историю разных государств и народов, шкурой прямо ощущал, что в промежутках между описанными историками важными ключевыми событиями были полные провалы, целые периоды сонного, вялого, ничем не отмеченного существования. А сами эти так называемые исторические события? Что они из себя представляли на протяжении всех веков, какие только известны науке? Войны, набеги, убийства, казни, революции, реставрации и тому подобное средневековье. Обо всем об этом читать, может, и занимательно, а если среди всего этого жить, будучи обыкновенным среднестатистическим человеком? Не говоря уже о том, как приходится умирать людям, попавшим, как куры в ощип, в гущу таких событий. А вина их — попавших то есть — состоит лишь в том, что рождены они были родителями в неподходящее для жизни время и на неподходящей для нее территории. И таких неподходящих времен и территорий накопилось от Адама и Евы несравнимо больше, чем подходящих. И тут если начать сравнивать и выбирать, то, пожалуй, придешь к заключению, что лучше уж скука. Хотя и скука — не выход. Скука тоже такая вещь — любую жизнь испортит и превратит черт знает во что. О чем опять же прекрасно говорит литература и наиболее прекрасно — литература русская. Тот же Александр Сергеевич Пушкин в своем знаменитом бессмертном романе “Евгений Онегин” — чтобы далеко не ходить за примерами. Причем, если помните, в стихах говорит. О скуке — и в стихах. Видно, говорить стихами ему было проще и удобнее. Даже о скуке. Хотя, конечно, “Евгений Онегин” не об одной скуке написан, а и о множестве других человеческих чувств, гораздо более сильных и для читателя привлекательных. Ну да это общеизвестно всем с незабвенной школьной скамьи и многажды раз доказано дотошными исследователями жизни и творчества великого поэта, имя которым легион, а название — пушкиноведы. Доказано в девятнадцатом веке, доказано в двадцатом и, судя по всему, будет неоднократно доказано в двадцать первом, потому что все эти пушкиноведы, несмотря на разницу подходов, методов и оценок, сходятся в одном — что творческое наследие А. С. Пушкина до сих пор до конца как следует не исследовано, и когда будет исследовано, — неясно. И их понять можно, во-первых, потому, что А. С. Пушкин на самом деле оставил богатое наследие, полное тайн и загадок, а во-вторых, всем этим ученым надо работать и надо ежедневно по нескольку раз есть и пить, потому что все они тоже люди и у всех у них (то есть, конечно, почти у всех) есть семьи, жены и дети, и ничто человеческое ученым-пушкиноведам не чуждо. Правда, нам от этого не легче и вообще никак или, другими словами, ни холодно ни жарко.

И Калиночке было тоже не холодно. Хотя и жарко, конечно, благодаря погоде, ему не было. И он понимал, что живет, не имея настоящего интереса, и именно потому он перед скукой безоружен. Но это понимание ничем ему не помогало, а только мешало еще больше, добавляя лишних пустопорожних раздумий и таких же выводов. В общем, только голова зря бывала от них забита, а толку из этой забитости или смысла извлечь не представлялось возможным.

Потому Калиночка этим никогда и не занимался. Он не думал о том, что делает, смотрит или читает — и все. Очень простой способ. Посмотрел кино — и ладно, прочел книжку или там газету — и Бог с ней, сделал что-нибудь — хорошо, не сделал — тоже ничего страшного, не смертельно. Всегда есть возможность сделать то же самое позже, в более удобное время. Главное — никуда не спешить. Но Калиночка и не спешил. Даже если ходил очень быстро — такое с ним иногда случалось, — это вовсе не означало, что он куда-то торопится. Ходил Калиночка быстро тогда, когда ему хотелось быстро пройтись. Только и всего.

Но сейчас ему этого не хотелось. Поэтому шел он медленно, тщательно выбирая место, куда поставить ногу. Что доставляло ему, как это ни странно, небольшое, но все-таки удовольствие. Он с удовольствием разглядывал дорогу, всегда находя под ногами что-нибудь интересное или необычное. Неважно — летом, весной, осенью или зимой. Снег и лед не были Калиночке помехой в разглядывании земли. Напротив, они давали возможность увидеть то, что без снега и льда увидеть никак не возможно. Калиночка даже жалел людей, которые никогда не смотрели внимательно себе под ноги и по сторонам. Сам-то он только этим, можно сказать, и занимался и много чего в жизни узнал благодаря своей наблюдательности. Или, вернее, не узнал, а увидел. Да большинство из того, что произвело на него сильное впечатление, почерпнул Калиночка не из книг там или из телевизора с кинематографом, а именно из жизни, протекающей с ним рядом, на улицах, по которым он ходил ежедневно. Потому что там, на улицах, действительно много чего происходило интересного и запоминающегося. Иногда события имели продолжение, развиваясь в течение какого-то времени, в несколько, как говорится, серий. К примеру, совсем недавно, проходя мимо небольшой невзрачной церкви, выкрашенной с ног до головы в зеленый цвет, Юрий Петрович обнаружил, что церковная ограда исчезла. То есть он даже не сразу сообразил, что произошло и что изменилось в привычном облике здания. Остановился, посмотрел — крест на крыше стоит, двери и окна — на месте, зеленые деревянные ворота на замке. Да, ворота на замке, а забора как не бывало. Он, забор, представлял из себя такие фигурные столбы, сложенные из обыкновенного кирпича, а между ними были установлены металлические узорчатые решетки. Узоры были плетены из стальной полосы и расположены между вертикальными, разной высоты пиками. И чередовались эти пики так, что их концы образовывали в пространстве правильную синусоиду. И вот, значит, ворота и кирпичные столбы остались стоять где стояли, а все металлические решетки, из которых, собственно, и состоял забор, в одно прекрасное утро исчезли в неизвестном направлении. То есть исчезли они, скорее всего, не утром, а ночью, это Калиночка обнаружил пропажу утром — по пути из дома на работу. Вообще-то, он и до этого слышал, что воруют металл и продают его, особенно цветной. Говорили, что кабель телефонный и силовой электрический вырезают из подвалов километрами и сдают в пункты приема меди, и что у нового бронзового памятника героическому гетману Мазепе круглосуточно дежурит вооруженный милиционер, так как у мэрии есть опасение, что упрут его, этот памятник, позарившись на семь тонн высококачественной бронзы. Но чтоб украсть металлический забор высотой не меньше двух метров, а длиной по окружности метров сто или пусть даже восемьдесят — это было, конечно, уму непостижимо. Это же надо было грузовики подогнать и подъемные какие-нибудь механизмы и бригаду рабочих-грузчиков. И Калиночка подумал, что, может быть, кому-либо из новых украинцев понравилась ограда и он решил оградить ею свою, допустим, дачу или свой жилой дом. И тогда, может быть, забор не украли, а купили у церкви по-честному. Но буквально назавтра, в субботу, Юрий Петрович пошел по своему обычному маршруту, чтобы размять конечности и остальное тело, и наткнулся у церкви на целую демонстрацию. А вернее — драку. Дрались по преимуществу старушки. Стенка, так сказать, на стенку. А у ворот стоял священник с поднятым крестом и что-то говорил или пел. Другой священник появился внезапно, из-за спин дерущихся прихожан. Он подбежал к своему коллеге и стал ему что-то кричать в лицо и кричал до тех пор, пока тот не опустил ему на голову крест. Священник, которого ударили, повалился на колени и стал дико с подвыванием орать, потом вскочил на ноги и начал вырывать из рук своего обидчика крест. А тот его не отдавал. И они тащили крест каждый к себе, потом не удержались и, обнявшись, покатились по земле, попеременно оказываясь то сверху, то снизу. Дерущаяся поблизости паства, увидев, что их пастыри выясняют отношения один на один, стала опускать руки и смотреть, кто победит. Потом люди стали подбадривать возящихся в грязном снегу попов, потом начали кричать, скандируя: “УПЦ КП, УПЦ КП, УПЦ КП!” На что тут же последовал ответ в виде опять же скандирования: “УПЦ МП, УПЦ МП, УПЦ МП”. В общем, зрелище было захватывающее и достойное. Хотя, в чем дело и в чем причина конфликта, а также какое отношение к церкви имеет коммунистическая партия, Калиночка тогда не понял. Не успел понять. Потому что довольно быстро приехала милиция и при помощи спецсредств, а проще говоря, резиновых дубинок успокоила разбушевавшихся старух, а священников два милиционера подняли на ноги, растащили в разные стороны и пригрозили посадить их на пятнадцать суток, если они немедленно не прекратят конфронтацию, угрожающую перерасти в крупный межконфессиональный конфликт в масштабах всей страны.

Короче говоря, всех успокоили и разогнали. А потом уже, из газет, Калиночка узнал, что представители Украинской Православной Церкви Московского патриархата обвинили представителей Украинской Православной Церкви Киевского патриархата (КП, выходит, означало не компартию, а Киевский патриархат), претендовавших на передачу им здания церкви, в краже забора, а представители Украинской Православной Церкви Киевского патриархата устроили демонстрацию протеста, чтобы решительно опровергнуть и отмести выдвинутые против них ложные обвинения и еще раз потребовать от городских властей передачи в распоряжение Киевского патриархата здания церкви вместе со всей утварью и подсобными помещениями, так как Московская патриархия, управляемая правопреемницей КГБ СССР, не имеет на него никаких законных прав.

Конечно, насмотревшись на такое и тому подобное, Калиночка жалел людей, не умеющих смотреть вокруг. А особенно было ему жалко тех, кто не имел возможности ходить пешком, а мог только ездить. Люди ведь обычно видят одно — что человек едет на машине. И на какой машине он едет, люди обращают внимание. И чем машина лучше, и дороже, и красивее, и длиннее, тем ее хозяину больше завидуют и думают, что хорошо бы иметь такую же красивую, и мощную, и современную машину и ездить на ней самому и возить знакомых девушек и женщин и членов семьи тоже возить. И мало кто задает себе вопрос: а куда едут люди в этих машинах? И по каким делам едут? И как, каким таким чудом дались им эти машины, и что их появление принесло в жизнь их хозяев и принесло ли хоть что-то, чего не было у них раньше, и этого ли они хотели в мечтах об улучшении условий своей жизни? Юрий Петрович — когда эти новые иностранные машины появились в городе — тоже вместе со всеми смотрел на них, привыкал к непривычным обтекаемым формам, к необычным цветам, к забавным деталям вроде фар, вылезающих по команде водителя из крыльев и делающих машину похожей на лягушку. Но не только диковинные машины его интересовали в тот, самый первоначальный период накопления дикого капитала, особо внимательно и особо тщательно Юрий Петрович приглядывался к людям, сидящим в этих машинах. Нельзя сказать, что это было просто и доступно каждому: стекла все супермашины имели большей частью черного цвета, и смотреть сквозь них можно было только изнутри машины наружу, а снаружи в машину они посторонних любопытных взглядов не пропускали. И вначале это воспринималось как мера предосторожности против, допустим, жен — чтобы им никто не мог донести, что видел в машине мужа эффектную блондинку лет восемнадцати от роду, а потом стало ясно, что темные, или, как они правильно называются, тонированные, стекла — это, конечно, предосторожность, но от более серьезных опасностей. От пули, к примеру. В надежде на то, что убийца не станет стрелять, не зная, кто именно в данный момент сидит в машине. Надежда, конечно, зыбкая и ничем не оправданная. Потому-то не в меру разбогатевшие люди предпочитали не только тонированные стекла, но и пуленепробиваемые. И Юрий Петрович быстро для себя понял, что садящимся в эти автомобили уверенным мужчинам, а также их блондинкам, с трудом втягивающим внутрь непомерно длинные ноги, не позавидуешь. Потому что глупо завидовать людям, боящимся, что их могут убить просто за то, что они ездят в таком автомобиле, а не в каком-нибудь другом. Да и лица этих людей вызывали у Калиночки активную неприязнь. На них, во всяком случае ему так казалось, все было написано и характеризовало хозяев этих лиц, мягко говоря, не с самой лучшей стороны. Глядя на них, становилось понятно, что эти люди не зря защищают себя чем могут от возможных убийц, так как и сами вполне способны убить кого угодно, если это будет в интересах их дела, которое превыше всего. Что представляют из себя их Дела, их, как теперь принято выражаться, бизнес, можно было только догадываться, но лучше и не догадываться. И завидовать этим людям могут одни только школьники и круглые идиоты, которые видят, на чем человек едет, и не понимают — куда. Но они часто и сами не понимают — куда едут и к чему ведут их эти поездки. А когда видят, к чему, вернее, к какому концу приходят их знакомые, друзья, компаньоны и конкуренты, они стараются убедить себя, что просто-напросто тем не повезло, потому что они и не заслуживали везения и вообще были козлами и гадами, и того, что случилось с ними, не может случиться с нами. Во-первых, мы учли все их ошибки и промахи, а во-вторых, у каждого своя судьба: у них — своя, а у нас — своя.

И Калиночка очень скоро перестал останавливать взгляд на всех этих лимузинах и на их хозяевах — тоже перестал. Они неслись по проспекту и по мосту, обгоняли пешего, безлошадного Калиночку, пролетали на запрещенной бешеной скорости мимо, а он шел себе потихоньку, никуда не торопясь и не спеша и не глядя даже им вслед, зато глядя себе под ноги. Он считал, что это гораздо полезнее. Хотя, конечно, при хождении по одному и тому же маршруту изо дня в день дорога становилась настолько знакомой, что все ее особенности отпечатывались в мозгу Юрия Петровича, и его ноги сами ступали правильно в знакомые углубления, на знакомые горизонтальные плоскости и надежные, посыпанные песком поверхности, удерживая таким образом весь корпус в положении достаточного равновесия. Да и центр тяжести у него был расположен низко. Из-за не очень высокого роста и широкой кости. То есть Юрия Петровича можно было назвать приземистым человеком, человеком, находящимся при земле, близко к земле, ну или не близко, но ближе, чем многие другие люди. Может быть, поэтому Калиночка часто чувствовал себя не вполне взрослым — невзирая на годы и остеохондроз. Может быть, эта относительная близость к земле приближала его и к детям, тоже из-за невысокого своего роста находящимся там, внизу, на еще более незначительном расстоянии от асфальта, чем Калиночка. Правда, с детьми его сравнивали другие люди, сам он как-то не видел в своем поведении и в своих поступках ничего детского, но другим со стороны, возможно, и виднее. Возможно, со стороны многое видится лучше и четче. Хотя оценивать поведение другого человека люди не способны. В принципе не способны, в силу своего устройства. И причина тут простая. Все они — люди — имеют возможность судить о других людях по себе и никак иначе. Это самый простой и доступный путь — посмотрел на другого, примерил его поступок или там поведение на себя и получил резюме: это хорошо, а это плохо. Элементарно, одним словом. Поэтому люди и недолюбливают тех, чьи поступки даже примерить на себя невозможно, потому что каждому понятно, что он бы — как и любой другой нормальный человек — так не поступил. И когда находится тот, кто поступает, да еще у всех на виду, — понятно, что это раздражает людей и злит и выводит их из себя. И они говорят о таком чело- веке — НЕнормальный. А что такое это “ненормальный” и какие именно у него отличия от “нормального”, сформулировать никто никогда не мог и по сей день не может. И каждый измеряет так, как уже было сказано, по себе. Ты такой, как я, — хотя бы приблизительно, значит, нормальный, не такой — извини и иди к нетаким.

Между прочим, Юрий Петрович считал, что ничего плохого в этом простейшем и, казалось бы, неоправданном подходе нет. Он и сам по преимуществу судил о других так же. Потому что он честно и неоднократно пробовал поставить себя на место другого человека — той же Инны, к примеру. И он даже однажды увидел ее квартиру и ее сына Павла и кота, который медленно проходил параллельно проему двери, держа на отлете свой черный взлохмаченный хвост. И ему показалось, что он знает, чем занимается Инна сейчас, когда не лежит рядом с ним, а находится у себя дома. И почему она занимается этим, а не тем, и как именно она это делает, и что при этом говорит, что думает и что чувствует. Но в какой-то момент Калиночка вдруг сообразил, что он все себе представляет по своему, и только по своему разумению и что все это праздные фантазии, и ничего он об Инне не знает, кроме того, что знает. И вполне возможно, что кот у нее не черный, а рыжий в полосочку, а сын не худой и длинноногий, как она сама, а рыхлый и неуклюжий и совсем на нее не похож, а похож на отца, которого Калиночка и представить себе не мог. То есть мог, конечно, но не пытался. Все равно же невозможно правильно представить себе человека, если ты ни разу его не видел. Можно лишь нарисовать его в своем воображении, но с оригиналом такой рисунок вряд ли будет иметь что-нибудь общее.

 





Версия для печати