Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2017, 6

Один из сюжетов возвращения

Из цикла «Одинокие среди идущих»

День и ночь, № 6 2017

 

Когда в середине восьмидесятых я познакомился с литовским поэтом Альфонсасом Буконтасом, я не догадывался: та встреча заставит меня многое в жизни переосмыслить.

Наверное, это показалось бы странным и самому Буконтасу. Повлиять на ход чужой жизни? А он избегал даже резких движений, морщился, услышав громкие голоса. Долгие десятилетия существовал, словно не выходя из тени. Конечно, читатели Литвы знали Буконтаса как своеобычного лирика, блистательного переводчика древней и современной поэзии. Но примечательно: он никогда не участвовал в дискуссиях, чурался споров, месяцами не заходил в Союз писателей, а порой вообще исчезал из поля зрения, даже друзья гадали — то ли Альфонсас уехал в родную деревню, то ли не хочет отвечать на звонки.

Я нарисовал портрет типичного чудака? Всё, однако, не так просто. С юности Буконтас научился легко отбрасывать суету жизни, потому что привык ежедневно ждать смерть. Она могла прийти в любую минуту.

Серьёзная болезнь сердца во многом определила его характер, быт, но — одновременно — обострила восприятие мира. Разумеется, характер остался прежним и после того, как произошло чудо: немецкая журналистка Marianna Butenschön написала об Альфонсасе серию статей, собрала деньги для того, чтобы он смог приехать в Германию, нашла хирурга, который бесплатно сделал операцию. Буконтас однажды написал мне: «После моей операции прошло десять лет, все эти годы были мне подарком».

Но я, кажется, забежал вперёд? Помню, тогда, в восьмидесятые, прекрасная украинская поэтесса София Майданская, с которой мы часто говорили о сочленении космического и национального в творчестве, не уставая, твердила мне:

— Вы обязательно должны познакомиться с Альфонсасом Буконтасом...

Я не понимал причину такой настойчивости. А София не отвечала. Может быть, как большинство поэтов, она просто обладала даром предвидения.

В те годы я всё глубже погружался в иудаизм, начал записывать устные рассказы советских евреев. Несколько поколений (миллионы людей), думал я, уйдут в небытие, так и не рассказав горькую правду о себе и своём времени, когда само слово «еврей» было, по сути, непроизносимым на языках народов СССР. Мне казалось: история «евреев молчания» (так назвал своих соплеменников в СССР нобелевский лауреат Эли Визель) скрывает в себе множество тайн.

Пора уже сказать: с тайны началась жизнь Альфонсаса Буконтаса. Многие годы тайна оставалась неразгаданной.

 

 

1.

 

В иудаизме есть такое понятие — «украденные дети». Это словосочетание сразу отзывается в сознании резкой болью. Суть не меняется оттого, что внутри понятия — метафора: речь — о людях, воспитывавшихся в отрыве от национальной традиции. Увы, большинство евреев, родившихся в СССР, были именно «украденными детьми».

Так бывает не часто: «случай Буконтаса» типичен и уникален — одновременно. Альфонсас не раз рассказывал мне свою историю, однажды я записал её на магнитную плёнку. История эта вполне может стать сюжетом большого романа, однако попытаюсь передать её коротко.

В его документах очень долго значилось: родился 11 сентября 1941 года в деревне Дапшяй Мажейкяйского района Литовской Республики в семье Яронимаса и Марии Буконтасов. Скажу сразу: это были святые люди — они спасли ребёнку жизнь. Тем не менее документы лгали. Правду Альфонсас начал узнавать подростком — постепенно, мучительно: его настоящими родителями были евреи. Когда в 54-м году он приехал продолжать учёбу в соседнее местечко Жидикaй, здесь многие помнили его отца-адвоката и мать-зубного врача, его шестилетнего брата (их всех уничтожили в годы войны). Альфонсас уже был влюблён в литературу, почти каждый день приходил в библиотеку: оказалось, там до войны жила его семья.

В этой истории потрясает не только трагический сюжет, заметный всем; поражает то, что казалось людям обычным, само собой разумеющимся. Так естественно для себя местный ксёндз Вацловас Мартинкус разрабатывает и осуществляет план спасения еврейского малыша: отправляет его на дальний хутор, там крестит, потом стойко выдерживает допросы в полиции. Литовские фашисты грозят сёстрам Марии Буконтене и Елене Лаурайтене расстрелять их семьи, но те, не колеблясь, отказываются отдать ребёнка. Сложную игру несколько лет ведёт Яронимас Буконтас: он задабривает немцев и полицаев деньгами, водкой, бесконечными застольями... В конце концов это и становится причиной его гибели: когда в Литву вернулись Советы, Яронимаса арестовали по обвинению «в сотрудничестве с немцами». Из лагеря он не вернулся.

Не забудем однако: тут есть ещё один сюжет — «история души» еврейского мальчика. Этот сюжет в основном разворачивался уже после войны.

Еврейский мудрец ребе Рашаб сказал когда-то: люди состоят из трёх слоёв. Есть «внешний человек». Есть «средний человек». Есть «внутренний человек». Сколько бы ни испытывала, сколько бы ни ломала нас среда, лишь первые два слоя могут быть повреждены. Внутренний же человек никогда и ничем не может быть исковеркан. В рассказе, который я записал на магнитофон, Альфонсас на редкость точно реконструирует жизнь своего «внутреннего человека». Вот несколько фрагментов оттуда.

 

«Реальный мир моего детства — это большой деревенский дом. Я ощущал его почти как живое существо. Хорошо знал все его звуки, помнил запахи. Мне казалось, он был огромным и — при необходимости — мог вместить очень многих людей. Когда в деревню приезжали командированные — ветеринар, трактористы, учителя, инженеры — председатель колхоза всегда направлял их к нам. И чистые, светлые комнаты дома открывались навстречу новым и новым людям... Дом был добрым».

 

Тепло добра согревало душу:

 

«Я помню те первые дни, когда с нами жил отец... Игры с ним, прогулки по саду, среди полей... Помню, как сказочно цвёл горох... Неподалёку был большой пруд, где водилась рыба».

 

Однако мир сразу оказался расколотым, в душе жила не только любовь — очень рано поселился страх:

 

«Я всегда чувствовал, что чего-то должен избежать. Мне было хорошо среди близких, но когда в доме появлялись чужие, знал: нужно уйти, спрятаться».

 

Дело не только в таящейся — почти всюду — опасности. «Украденный ребёнок» безошибочно фиксирует свою чужеродность окружающему миру. Точно лакмусовая бумажка, это проявляли праздники:

 

«...В большой комнате собиралось очень много людей, накрывали праздничный стол, пели... Я опять уходил: мне становилось так одиноко, что я плакал. Даже сами песни казались чужими. Я чувствовал, что отделён от всех большой стеной... В дни массовых национальных гуляний всё повторялось. Я ощущал, как остаюсь в стороне... И никак не мог себе этого объяснить. Наверное, то было что-то глубинное, какая-то — совсем другая, чем моя,— эстетическая волна подхватывала всех, кроме меня».

 

Самонаблюдения «украденного ребёнка» погружают нас в глубины человеческой психики:

 

«Бывали минуты, когда для меня начинали странно звучать литовские слова. А их смысл как бы не совпадал со звучанием. Этот язык, его жемайтийский диалект, казался грубым для моего уха».

 

И ещё одно слово царапало слух. Слово, значение которого он долго не понимал:

 

«В школе, на переменах, дети, пробегая мимо, дразнили меня: жид, жид!

Бывало тоже: играем и кто-то вдруг вымолвит это словцо.

Вроде бы всё выглядело почти невинно. Но я чувствовал: тут — какой-то знак, который понимают все, кроме меня.

 

А случалось, ребята окружат меня, выговаривая каждый по одной букве: ж-и-д. Стоят и громко так повторяют. Причём опять-таки на их лицах я часто не замечал никакой злобы. Но в моих ушах, не переставая, звучал тот беззлобный смех...

Когда я был первоклассником, меня однажды взял на руки мальчик, учившийся в четвёртом. Он долго и, я бы сказал, нежно носил меня по коридору. Потом о чём-то вдруг вспомнил и — резко отбросил меня. Я упал, сильно ударившись о скамейку».

 

Альфонсас подчёркивает: то были своего рода сигналы; они заставляли работать мысль. Но мысли наслаивались, перебивали одна другую:

 

«Почему я так не похож на родных? У меня лицо смуглое, а у них — светлые. И — волосы, конечно: все мои двоюродные братья и сёстры — блондины. Мама, правда, имела тёмные волосы, но всё равно, убеждался я, сравнивая: они — совсем не такие, как у меня...


Всё было окутано тайной. В тайну — как конфета в фантик — было завёрнуто моё детство.


Я часто думал о том, что появился в этой литовской деревне случайно — ненатурально, неестественно, если можно так выразиться.


Тогда кто я? Откуда?


Повторяю, я боялся этой тайны, очень не хотел к ней приближаться».

 

Он рано стал задавать себе и другой вопрос: кто такие евреи?

 

«Взрослые (нет, конечно, не мои родные) рассказывали о евреях анекдоты. Рассказывали также истории, от которых всё внутри холодело. Например, говорили: евреи пьют христианскую кровь...


Мне было семь или восемь лет, когда я понял, что имею какое-то отношение к евреям. Стало страшно. Ведь евреи — плохие люди: убийцы, спекулянты... С тех пор это чувство годами не покидало меня. Чувство страха из-за сопричастности к грязному, нехорошему. И — по той же причине — одиночество».

 

Он мучительно искал выход, но всюду видел тупик:

 

«Время от времени всё как бы отдалялось от меня — природа, близкие люди... И казалось: никто мне не в силах помочь. Будто я остался один на маленьком-маленьком острове».

 

Состояние души странным образом перекликалось с жизнью природы:

 

«Ощущение, что мир враждебен мне, повторялось при смене времён года.

 

Я вдруг слабел. Тишина начинала звенеть. И мир опять отодвигался от меня всё дальше и дальше.

И опять я был на маленьком острове. Совсем один».

 

А ещё он видел сны:

 

«В снах моих за мной гнались звери, чужие люди... Скакали, скакали кони».

 

 

2.

 

Совсем по-другому, но так же обнажённо и резко «история души» представала в стихах Буконтаса.

Он уже вырос, уже поступил в Вильнюсский университет — изучал литовский язык и литературу. Мир рядом с ним был чужим и холодным? Однако творчество, как всегда, преодолевало одиночество. Мир сузился до размеров маленького острова, куда его забросила пучина человеческой ненависти? Может быть, потому Альфонсас так упорно раздвигал пределы земного — настойчиво пытался открыть для себя Вселенную:

Хочу соединить
птицу и камень,
темноту и свет,
утрату и надежду...

Берега несоединимые,
начало и конец
хочу соединить.

Раздул
в долине костёр
после долгого ливня.

Слышал ли мой голос?
Видел ли, как кружатся
мельницы звёзд?

Приходи по мостику,
который я тебе строю,
приходи, потому что я должен уйти.

Горячим углем на воде
напиши моё имя.

(Цитирую переводы
с литовского Сергея Карнеева.)

Здесь было не просто обращение поэта к современнику, собрату по Вселенной. Здесь была не только творческая программа. Здесь звучал голос «украденного ребёнка», который наконец выходил на дорогу духовной свободы. Как и все евреи, начинал свой путь по «пустыне».

Конечно, я легко расслышал у литовского автора перекличку с гениальным американцем Уолтом Уитменом. Стихотворение «Мосток» написано в давнюю уже пору юности. Молодой поэт по-уитменовски остро воспринимал вечность, перед её лицом ощущал себя почти демиургом. Он стремился разглядеть космос в душах людей, а в звёздах — человеческое. Отсюда столь органичное для поэзии Буконтаса доверие к каждому встречному:

 

«Пойду с тобой погулять по дню, в котором уже никто не живёт. Неужели тебе чего-то жалко? Неужели хочешь бросить слово на мостовую? Опирайся, опирайся на меня и смотри в пустоту. И вот мы оба свободны от уз, без ветвей, без стволов — семена и звёзды. Из наших плеч, из глаз и из губ вылетают птицы рассвета».

 

Читая эти строки, я опять представлял юношу из обычной литовской деревушки. «Украденного» еврейского ребёнка, самостоятельно пытающегося обрести почву и корни. Нашедшего их во Вселенной. Потрясшие его уитменовские «Листья травы» надолго определили направление творческих поисков. Здесь, впрочем, не могу удержаться от одного замечания «по поводу». В то время наша критика нередко вульгарно трактовала проблему традиций в литературе. Помните? Заметив в чьих-то стихах влияние Маяковского, критики говорили об этом, точно награждая автора орденом. Иные традиции считались опасными, вредными для «растущего дарования». А порой «вопрос о традиции» сводился к эпигонству, подражательству. Между тем речь (если перед нами подлинный талант) — о единстве мироощущения, подчеркну: речь о направлении поисков...

Уходя в беспредельность пространства и времени, А. Буконтасу было порой легче, чем его литературным сверстникам, задавать резкие, порой беспощадные вопросы. Вот когда оценишь преимущества подобного, «космического», взгляда! Только в космосе впору попробовать отодвинуть мысленно в сторону ценности цивилизации. И задуматься: что есть человек? В чём его сокровенная суть? В чём его неповторимая миссия? Именно об этом были многие стихи Буконтаса, в том числе — «Снежный человек»:

 

«...Я — голый: возраста нет, фамилии нет. Днём прикрыться стараюсь, но — тщетно: молния между будущим и прошлым — это стыд мой. Как подумаешь: то же самое все теряют, ищут того же. Истина ходит — на белой равнине следы босых ног. Кто ушёл, впопыхах не обувшись? Чьи следы на снегу? Чьи — на бесстрашной бумаге?..»

 

Законы космоса можно постичь по-разному. Можно вычитать их в священных книгах древности. Можно открыть самому, прислушиваясь к ритмам Вселенной. Это и делал лирический герой Буконтаса. Разумеется, он видел равновеликость живой и неживой природы, равнозначность взаимоисключающих, кажется, начал бытия. Понимал (может быть, вспоминая детство), как опасно раз и навсегда давать имена — «перелескам, камню, шмелю, тому человеку из зеркала». Может быть, это и есть главная ошибка на нашем пути, главная ошибка человечества — дробить единый мир, наклеивать повсюду этикетки:

Чувствую, как только вернутся названия,
мы ударимся друг в друга,
и будет небо сплавлять
бесконечная река по бесконечной равнине.

Поэзия Буконтаса многократно фиксирует, что происходит, когда вечные законы нарушаются. В стихотворении «Песня Хорста Весселя» мы встретим солдат, словно ослепших от силы и оружия. Потом «открытыми ртами они продолжают песню уже под корнями». А о чём стихотворение «Памятник»? О защите гибнущей природы? Нет, о самоубийстве человечества, коль все мы есть «природа» — раз превращаемся однажды «в землю, в воздух или в звенящие реки».

Сознание художника не губка: оно вбирает в себя только то, что может и должно вобрать. Только то, что отвечает внутренней логике развития творческой индивидуальности. Я говорю об этом, припоминая, как Буконтас воспринял опыт многих предшественников. Вот Тадеуш Ружевич: его стихи и рассказы Буконтас открыл литовскому читателю. Ружевич утверждает: поэзию надо создавать из «ничего», из самых простых слов. Альфонсасу Буконтасу была близка эта творческая установка. Но для него важно и другое — вглядеться: что за словом? Вглядеться даже не в глубь явлений, событий, поступков — в глубь образов, предощущений. Обычный сюжет его стихотворений. Одно так и называется: «По ту сторону слов». Опять перед нами работа поэта, который «из удивлений» ткёт «то дерево, то сон, то жар прикосновений, то тварь живую, то страданий дрожь». Замечу: концовка стихотворения не точно переведена С. Карнеевым.

У Буконтаса:

Твои слова уже не обозначают ничего...
Только пространство и тишина... Только полёт остаётся...

У переводчика:

Подобна взлётной полосе строка.
Вот взреял. Полетел. А цель так далека...

«Только полёт остаётся...» Вот что прежде всего открывается поэту «по ту сторону слов».

Разумеется, космическая традиция в мировой лирике началась не с «Листьев травы». Это подчеркнул ещё Г. Торо, читая книгу Уитмена: «Странно, что он так похож на индийских пророков...» К древнему Востоку, не имея других ориентиров, закономерно пришёл в своих исканиях и Буконтас. В семидесятые годы он начал изучать «Упанишады». Тогда же надолго перестал писать собственные стихи. Это с тревогой отметили критики и читатели. А я (конечно, задним числом) не удивился. На Востоке, когда художник или поэт уходил в монастырь, он на десятилетия, если не навсегда, отказывался от творчества, давал своего рода обет молчания. Цель? Прислушаться к своему «я», обрести связь с Богом — может быть, потом обрести и собственный голос.

Правда, в те трудные, но, как оказалось теперь, плодотворные для него годы Альфонсас Буконтас продолжал заниматься переводами. Это была не только серьёзная, важная для литовской культуры работа. Тут был и давно замеченный парадокс: путь в чужую культуру иногда тоже приводит художника к самому себе. Переводя философскую лирику Пушкина, он снова задумывался о призвании поэта. Блоковский цикл, посвящённый Кармен, привлёк музыкальностью, хотелось попробовать: как это прозвучит по-литовски? Буконтас воссоздал на родном языке стихи многих поэтов, которые когда-то жили в его крае,— поляка К. Галчиньского, немца Ф. Брауна, белоруса М. Танка, караима С. Фирковича... Я мог бы перечислить немало имён и произведений, но упомяну ещё сейчас только сонеты и терцины русского философа Льва Карсавина: тот слагал их незадолго до смерти в сталинском лагере, прозорливо не сомневаясь — его голос расслышат. Так и оказалось: А. Буконтас разыскал произведения Карсавина в одном из вильнюсских архивов.

И, конечно, он переводил тех, с кем вёл — через десятилетия или века — беспрестанные мысленные диалоги. В этом сокровенном ряду была и поэма Н. Рериха «Наставление ловцу, входящему в лес», и знаменитая «Бхагавадгита». Пожалуй, здесь имелся даже свой символ: с переводом великой Гиты, в которой, как в фокусе, сходятся главные философские идеи Индии, закончился период «молчания» поэта Альфонсаса Буконтаса.

 

 

3.

 

...Не забудем: «украденный ребёнок» постепенно возвращался в семью.

 

«Всё это время,— рассказывал Альфонсас,— я ощущал себя человеком, идущим по пустыне. Причём мой путь длился не сорок лет — гораздо дольше. Однажды я понял, что не сумею выйти из пустыни, если сам не осознаю: ради чего мне дано такое испытание?»

 

Еврейской семье несколько тысяч лет, её родоначальником был наш праотец Авраам. Это звучит выспренно, кажется сказкой? Не сразу, но очевидно Буконтас пришёл к пониманию концепции времени в иудаизме. Очень конкретными оказались слова мудреца наших дней, каббалиста Адина Штейнзальца: «События не тонут в реке времени, подобно камням, просто течение относит нас от них».

Из намёков, обмолвок, случайных разговоров, внезапных признаний он воссоздавал для себя историю своего спасения, историю жизни и смерти родителей — приближался к ним.

Опять — неожиданно — помог ксёндз Вацловас Мартинкус. В конце войны ему удалось эмигрировать на Запад, теперь он жил в США, иногда писал в Литву. Мартинкус спрашивал о судьбе спасённого им ребёнка, потом стал переписываться с самим Альфонсасом (увы, письма читали и в КГБ, затем шантажировали ими Буконтаса и его друзей). Мартинкус присылал подарки, одежду. Рассказал о местечке Жидикaй: перед войной там было около 230 евреев; поведал о событиях лета 41-го. Один раз Мартинкус сумел спасти евреев Жидикaй от расстрела — он остановил намечающуюся акцию, решительно потребовав от офицеров германской армии предъявить решение суда. Однако несколько месяцев спустя, когда через местечко шла уже другая часть, ксёндза никто не стал слушать: ему пригрозили расстрелом — вместе с евреями, которых он так защищал...

(Конечно, Мартинкус рассказывал и о своей сегодняшней жизни — это был для Альфонсаса невольный урок: кроме участия в религиозной и благотворительной деятельности, ксёндз пел песни под гитару, много путешествовал, постоянно открывая для себя мир и людей,— в Израиле, например, увлечённо беседовал с Бен-Гурионом. Мартинкус был по-прежнему заботлив: показал стихи Альфонсаса литературному кумиру литовской эмиграции Бернардасу Браздженису, и тот высоко отозвался о поэзии Буконтаса.)

Время стало для него живым: прошлое, настоящее и будущее существовали в одном измерении. Об этом говорит Каббала. Но это знал и Рерих. Это великолепно чувствовал Чюрлёнис; Альфонсас не мог оторваться от его картины «Прошлое»: там изображены ворота, через отверстия в которых ярко светит солнце, точнее, множество солнц.

Лучи прошлого стали согревать «украденного ребёнка»:

 

«Когда я был студентом, я снова пришёл к тёте Котрине Шульцене, у которой жил когда-то, учась в Жидикай... Мы пошли с ней гулять на луг, она рассказала всё, что знала сама. Многое рассказала... Даже открыла моё настоящее имя... Оказывается, до войны она была соседкой родителей, помогала маме по хозяйству. Оказывается, это тётя Котрина отвозила меня по заданию ксёндза Мартинкуса в Дапшяй...»

 

Историю Альфонсаса узнал выдающийся еврейский поэт Гирш Ошерович, после войны живший в Вильнюсе.

 

«Он сам когда-то окончил юридический факультет Каунасского университета. Ошерович отыскал адвокатов — коллег отца, помог найти других людей, помнивших моих родителей. Тогда я узнал и подробности их последних дней: они попали в Каунасское гетто; отца расстреляли в 42-м, маму вывезли в 44-м в Штуттгоф — она погибла в мартe 45-го при побеге из лагеря... А братика и сестру отца убили под Мажейкяй, в сосновом бору... Я держал в руках фотографии. Удивлялся: вот это мама (наверное, она так хотела сбежать из Штуттгофа и потому, что, находясь в гетто, узнала: меня удалось спасти), а это отец, учившийся в Сорбонне... это брат... неужели тот младенец — я?»

 

Тайна была разгадана. Правда оказалась нелёгкой.

 

«Я редко говорю с кем-нибудь о своём прошлом. Бывает, человек сам спросит, а потом пугается: перед ним открывается такая бездна, что хочется быстрее отойти в сторону... Тогда мой собеседник переводит разговор на другую тему. Я понимаю: это инстинкт самосохранения...»

 

Точно сбросив пелену лет, а на самом деле осознав суть и связь событий, Альфонсас припомнил: в 1947-м к ним приехал из Каунаса «высокий лысоватый человек в кожаном пальто». У него была необычная миссия: найти в литовских сёлах спасённых еврейских детей. Говорят, потом тех мальчиков и девочек тайно переправляли в Палестину...

 

«Мужчина угостил меня конфетой, подарил какую-то монету. Мама говорила с ним при закрытых дверях. Он переночевал у нас. Утром я видел, как человек уходил через наш сад... Мне было странно и страшно. Я не хотел покидать дом. Я упорно верил в то, что здесь, как в старинном замке, смогу спрятаться от всех опасностей».

 

То, что «украденному ребёнку» очень важно обрести семью, понимали не только еврейские Учителя, об этом заботились не только активисты послевоенного сионистского подполья. О том же думала простая литовская крестьянка Мария Буконтене.

 

«Ты же всё знаешь, ты уже не маленький,— говорила она. И спрашивала: — Может, я неправильно поступила, не дав тогда тебе уйти к людям, близким по крови?» Мне было уже лет девятнадцать. А она всё страдала: тебе тяжело жить — ведь ты остался один... Она плакала. Я объяснял, что мне у них очень хорошо, что я им благодарен за всё... Впрочем, это был наш единственный подобный разговор. Больше к той теме мы никогда не возвращались. Но мне кажется, мама часто размышляла об этом. Думала: можно ли взять дитя из одной нации и пересадить, как растение, в другую? Она чувствовала: это противоречит каким-то божественным законам...»

 

Наконец изломанные линии его жизни сходятся вместе.

22 декабря 1994 года в Вильнюсе состоялся суд, который на основании многочисленных свидетельств (и в присутствии живых свидетелей) установил: Альфонсас Буконтас является Мордехелем Михницким, сыном Нехамы Гурвичайте-Михницкене (1907–1945) и Янкелиса Михницкого (1907–1942).

 

 

4.

 

...Я надеюсь когда-нибудь опубликовать хронику этого возвращения. Здесь — только фрагменты. Всё же представлю читателям ещё один. Это самое начало исповеди Альфонсаса — по сути, небольшая новелла, которую я назвал (для себя) «Мягкое л». Новелла эта насыщена одиночеством, тоской, ожиданием. Смутным ещё стремлением разгадать тайну собственной судьбы.

 

«...Придя в первый класс, я встретил там мальчика из соседнего дома.


Он был повыше меня и покрупнее. Звали его Альфредас.


Я на всю жизнь запомнил, как странно он произносил слова, точнее даже, только один звук: „л“... Мягко, чересчур мягко. Так в деревне не говорил никто. И весь наш класс дружно смеялся над ним!


Домой из школы мы с Альфредасом возвращались вместе. Путь был долгим: узкая, кажется, бесконечная тропа, потом мостик через речку, снова тропа...


Никого вокруг не было.


Постепенно мы сдружились, не могли не подружиться. Даже ходили друг к другу в гости.


Альфредас появился в нашем селе недавно. Попал сюда из Кёнигсберга. Этот город в конце войны сильно бомбили. Если не ошибаюсь, во время бомбёжки и погибли его родители. Многие дети спаслись тогда из Кёнигсберга бегством: чаще всего забирались на крыши поездов. Ходили потом по деревням, выпрашивая подаяние. Выучивали торопливо по несколько литовских слов: duonas, valgyti... Но всё равно их легко было узнать: немцы.


Наш сосед работал адвокатом в райцентре. Однажды он увидел Альфредаса, и тот понравился соседу. Его единственная дочь умерла. Адвокат предложил мальчику остаться в их семье. Потом он отправил Альфредаса в деревню, к своей жене. Вскоре они усыновили мальчика, который стал носить литовскую фамилию.


Альфредас всё время рисовал самолёты и танки. Вообще все его игры были связаны с войной. Как-то он рассказал мне: его настоящий отец был лётчиком.


Уже спустя полгода Альфредас хорошо говорил по-литовски.


Но странное, чересчур мягкое „л“ так навсегда и осталось в его речи.


Мы с Альфредасом проучились вместе семь лет, пока не окончили сельскую школу. И всё это время я чувствовал двойственность в отношении к нам окружающих.


Реальность вовсе не была простой, но была такой очевидной. Есть наши близкие, которые нас любят. И есть все остальные, которые нас не принимают.


Да, мы с Альфредасом были чужими здесь. Хотя, наверное, невозможно было сказать, чем именно мы выделялись. И — кстати — мы так не походили друг на друга.


Альфредас был очень сильным. Ощущая неприятие среды, он то и дело затевал драки.


Я же был слабым, в драку никогда не лез...


Когда потасовки кончались, мы с Альфредасом, как ни в чём ни бывало, отправлялись домой. Напряжение, кажется, затухало. Но реальность по-прежнему была разорвана, раздвоена... И, как ни странно, именно это нас объединяло. Наша учительница говорила назидательно взрослым:


— Вот видите, еврейский и немецкий мальчики дружат между собой, а мы так не умеем...


Но об этих её словах я узнал совсем недавно. А тогда не знал, что я — еврей. Может быть, инстинктивно, и не хотел узнавать».

 

Конечно, я не раз думал: почему Альфонсас начал свою исповедь с воспоминания о друге детства?

В чужой судьбе он однажды, как в зеркале, увидел себя. Но, по сути, сходство было лишь в одном: Альфредас и Альфонсас были другими в литовской деревне.

У каждого народа и у каждого человека, понял Буконтас потом,— свой путь, своё предназначение. А миссия некоторых людей состоит как раз в том, чтобы стать своеобразным мостом между народами и культурами.

 

 

5.

 

Говоря о возвращении «украденного ребёнка» в семью, добавлю: возвращение не было идиллическим. Приходя в юности в еврейские компании, Альфонсас порой вздрагивал:

 

«...новые знакомые смеялись над моими рассуждениями, как когда-то дети в деревне».

 

Конечно, он идеализировал евреев, недоумевал: неужели возможны у потомков Авраама национальная апатия, цинизм, равнодушие к чужому горю? Однако, пожалуй, ещё драматичнее была ситуация, в которую вдруг попал опытный литератор.

 

«Одно время казалось: я стал чужим в той культуре, что была родной с детства. При этом мне было очень трудно войти в культуру, родную по крови».

 

Мы с Альфонсасом много говорили об этом. Я вспоминал слова, которые написал в начале восьмидесятых, работая над книгой об основоположнике литовской литературы Кристионасе Донелайтисе: «У разных культур — разные корни, но одно небо». Жизнь, однако, сложнее любых формул. На мой взгляд, Буконтасу помогло то, что он почувствовал сам воздух еврейской истории, смело вошёл в её особое время.

«...Река истории образует кольцо,— писал Адин Штейнзальц.— Она вливается сама в себя, и в её водах мы не заметим ни необратимых изменений, ни новизны». Но вечное возвращение в иудаизме — это и вечное наше обновление. «Например, исход из Египта...— продолжал Штейнзальц.— Его значение выходит за сугубо исторические рамки, ибо он реализуется в духовной биографии каждого человека. Еврей в каждом поколении не просто должен считать, что он сам вышел из Египта. История исхода становится и историей его собственного духовного развития. Рабство и избавление от него, переход через море, война с Амалеком и получение Торы — вот этапы развития человеческой личности».

Путь «украденного ребёнка» — это один вариантов вечного нашего возвращения.

Разумеется, Буконтас не перечеркнул своё прошлое: десятилетия жизни нельзя отбросить, точно ненужный черновик. Тем более что у евреев ушедшее органично сливается с настоящим. Альфонсас признавался:

 

«...мама и папа приходят ко мне из небытия и поддерживают — заполняют пустоту в душе, которую я ощущал так долго».

 

Одновременно он по-прежнему

 

«шепчет, словно молитву, имена приёмных родителей — как и имена других своих спасителей».

 

Буконтас не отказался от собственных литературных поисков — нет, не случайно они были так созвучны его божественной душе: «космическое» начало он потом легко обнаружил в Торе. А то, что он органично вошёл «в культуру, близкую генетически», свидетельствуют, как всегда, переводы Альфонсаса.

С идиша, иврита, русского он перевёл на литовский произведения таких ярко не похожих друг на друга еврейских поэтов, как Йошуа Лацман, Гирш Ошерович, Моше Кульбак, Авраам Суцкевер, Шмуель Качергинский, Герман Крук, Иехуда Амихай, Леонид Школьник, Ефрем Баух (стихи и роман «Солнце самоубийц»)... Он опять убеждался в старой истине: для еврейского литератора родина — это наша история. Творец живёт в истории, а потом навсегда растворяется в ней. Как поэт Гирш Глик, написавший знаменитое: «Никогда не говори, что это твой последний путь...» Стихотворение стало гимном еврейских партизан. А сам Глик, чья фамилия на идиш означает «счастье», погиб.

 

 

6.

 

Здесь и простимся с ним, оставив за скобками многое: я пишу не очерк «жизни и творчества» поэта Альфонсаса Буконтаса — я вглядываюсь в его «путь по пустыне».

Признаюсь: думая о судьбе моего друга, не раз возвращался к строкам, принципиальным для него (не зря они дали название единственному московскому сборнику поэта: Альфонсас Буконтас. Пока летит стрела. Стихи. Перевёл с литовского Сергей Карнеев. М.: «Советский писатель», 1990).

Автор ведёт не сразу угадываемый спор с известным стихотворением Осипа Мандельштама «Раковина». Спор — опять о человеке. Что и говорить, концепция, которую Мандельштам так пронзительно выразил в 1911 году, получила распространение в искусстве (прежде всего — западном) второй половины двадцатого века. И не раз уже было доказано: человек — только одинокая песчинка на ветру времени, только (по Мандельштаму) «ненужная раковина», вынесенная «из пучины мировой» на брег жизни. Вроде бы это полностью подтвердил минувший век: судьбы, жизни, любовь, надежды, проявившиеся и не открывшиеся таланты были безжалостно сломаны, искорёжены революциями, диктатурами, войнами. Но вот аргументы Альфонсаса Буконтаса:

Нет, не раковина потерянная: плачет она,
                                                       прилив умоляет
вернуть в глубину. Бесплодна. Одни песчинки
жужжат в ней. Назад — это всё, что осталось, —
назад зовёт её память...
Ты — семья! Ты — пробившая время стрела!
Звон натянутой тетивы бунтует в тебе.

Надо ли что-то добавлять к этим словам? Разве что из Торы: мы все — семья, и каждый ответственен за другого. Разве что из Агни-Йоги: «Удача не покинет стремящихся, ибо трудно попасть в стрелу на полёте».

 

Версия для печати