Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2017, 2

Тайна самородности

Топоров Адриан Митрофанович. Крестьяне о писателях.— М.:Common place, 2016.— 334 с.

День и ночь, № 2 2017

 

Книга «Крестьяне о писателях», если вдуматься, заставляет недоумевать. Во-первых, на обложке обозначен автор — Адриан Топоров, а на самом деле такими авторами являются коммунары, которым он читает произведения, записывая их мнения. Во-вторых, этих алтайских крестьян-коммунаров литературными критиками-экспертами, пусть и в кавычках, не назовешь, ибо они не читают данные книги, а буквально слушают их. «Письменные» романы, повести, рассказы, стихи, превращенные в устные, вызывают такой же устный отклик. Вернее, отклики. Потому что слушателей-критиков в зале много и мнение одного оратора рождает, цепной реакцией, следующее и так далее. И все то, что говорится, подхватывается, развивается, корректируется, подтверждается, оспаривается, обрастает сравнениями, случаями из жизни, вплоть до «вставных новелл»,— тяготеет к некоему коллективному, «хоровому» мнению-резюме. Так что в конце каждого обсуждения того или иного произведения есть постоянная рубрика «Общее мнение», формулируемое с помощью А. Топорова.

И, наконец, в-третьих. Крестьянам «провокативно» читается «городская», «интеллигентская» литература: Ю. Олеша, Б. Пастернак, И. Сельвинский. Почему? И тут надо вспомнить время возникновения и расцвета этой крестьянско-коммунарской критики. Это конец 20 — начало 30-х гг., когда писатели-«попутчики» испытывали всё более яростные нападки со стороны марксистов-догматиков из РАППа, буквально изгонялись из литературы М. Булгаков, Е. Замятин, Б. Пильняк, А. Платонов. «Простая» критика, против «изысков» и «эстетства», такая же простая литература были в то время востребованы официальной советской литературой. Но только ли в этом успех топоровцев и книги «Крестьяне о писателях», впервые вышедшей в 1930 г.? В том-то и дело, что нет, а может, и совсем не в этом. Ибо у крестьянской критики были свои враги, и местные, и столичные. И если местный журналист из газеты «Советская Сибирь» О. Бар (Олег Барабашев) в статье по следам поездки в «Майское утро» ещё сомневается, «окопавшийся враг», одиночка, действующий «исподтишка» А. Топоров или «точка сложнейших социальных переплётов, которыми нас награждает классовая борьба», то журнал «На литературном посту» (1930, №23–24) прямо обвиняет метод А. Топорова «ползучим эмпиризмом». М. Беккер, автор статьи с типично рапповским названием «Против топоровщины», обвиняет метод в том, что «он никуда не ведёт читателя, не воспитывает его, не поднимает на нужную высоту общественного и художественного сознания». Нет в нём «коммунистического мировоззрения», однако классовым врагом М. Беккер его всё-таки не называет.

А всё потому, что пафос А. Топорова направлен против профессиональной литературной критики, «служилых интеллигентов», «с воротничком и галстуком». «Столичной критике,— пишет А. Топоров далее в предисловии к книге,— опасно доверять... Поверишь спецу-критику из такого журнала, станешь в нардоме читать публике вещь-то, хрясьпаскудная выходит. Народ возмущается „подвохом“, а чтец в дураках. И теперь, грешный человек, я не всегда слепо доверяю даже таким критикам, которые создают имя писателям и шумную славу их сочинениям...». Исправить положение можно только с помощью «низовой критики»: она «захлопнет ход дурной книге к трудящимся и, наоборот, широкой тропой поведёт туда книгу нужную, доброкачественную».

А пока «скверная книга прёт в массы», книга «Крестьяне о писателях» и призвана была стать одной из преград этому потоку. Затронутая профессиональная честь «двухнедельного журнала марксистской критики», взывавшая к отмщению, и породила статью М. Беккера и его обвинения в неклассовости крестьянской критики. Тем более что А. Топоров сам будто подставился, заявляя о «строжайшем беспристрастии» своего метода и уж совсем по А. Воронскому, злейшему врагу РАППа и всей «пролетарской литературы», писал: «Великое в художественной литературе потому и великое, что оно действует... незримо, тайно, как вешняя вода под пластом снега. Люди ощущают больше, чем понимают и могут выразить. Это положение особенно верно в отношении крестьян. Художественное произведение рассчитано прежде всего на эмоциональное существо человека. Через возбуждение эмоций, через их пути, оно преобразует и наш ум. Если произведение искусства не зажигает наших эмоций, не заинтересовывает... то оно никчёмно нам, во всяком случае, сила его воздействия на человека ограничивается. Что толку в его „умном“ идейном содержании, если его образы, его внешняя оболочка непривлекательны, не захватывают читателя?»

Только нам, читателям 21 века, ясно, почему так контрастно составлены «Крестьяне о писателях» и почему так скупы похвалы коммунаров писателям. Всё дело во вполне конкретной задаче — избавление книжного рынка и читательского спроса от скучной, не понятной простому советскому труженику первых пятилеток литературы. Всё очевидно, если открыть первое издание книги 1930 г. И всё это приходится держать в уме, читая издание 2016 г. Оно действительно, «необычно», по словам составителя, автора предисловия и внука А. Топорова Игоря Топорова. В новых «Крестьянах о писателях» сделан акцент на оригинальности и глубине высказываний самих крестьян, их самобытной речи в пику «властям» и «литературным генералам». То есть приоритет здесь отдан народу (заглавным «крестьянам»), а не «писателям» (вторые в заглавии). И в этом смысле уже не важно, почему Ю. Олеша и Б. Пастернак плохи, а А. Неверов и Е. Пермитин хороши. Как неважно и то, что включены в книгу «ранее не публиковавшиеся главы» о С. Есенине, М. Зощенко, А. Курсе и В. Шишкове — о первых двух неодобрительно-отрицательно, а о вторых, всецело положительно. При том что ныне Есенин и Зощенко признанные всеми широко читаемые классики по сравнению с Шишковым, Неверовым и абсолютно забытым Курсом — кстати, яром противнике художественной литературы как таковой. Более того, изъятые из первого советского издания и возвращённые в новое главы о И. Бабеле, Ю. Олеше, П. Орешине и Б. Пастернаке тоже «ругательные» (за исключением Орешина).

И это очередное недоумение, так как новоизданные «Крестьяне...» обретают явно критический уклон. И если Ф. Панфёрова, Л. Сейфуллину, Н. Тихонова и И. Уткина, как говорится, не очень жалко, то уже названных классиков-«попутчиков» — к ним примыкает глава о А. Блоке — жалко. Правда, после долголетнего царствия в нашей литературе опрокинувшего всех классиков и все ценности постмодернизма, уже ничему не удивляешься. Но здесь-то не пресыщенные и уставшие от литературы п-модернисты, а «низовые» крестьяне, из гущи народа. Потому-то мы и недоумеваем, и потому мнения крестьян заслуживают пристального внимания.

Отметим сразу: эти мнения начисто лишены «филологичности». Точнее, у них другая филология. И другое мировоззрение. Тот же М. Беккер, сквозь свои профессиональные обиды и раздражение, проницательно отмечает, что основной критерий для крестьян-критиков — «общественная полезность» и вытекающий из него критерий «художественный» — «требование художественной красоты». И это красота не примитива, а ёмкости, сжатости, динамизма, дающаяся столько же трудом и гением, сколько уважением к читателю, его восприятию. Короче, говоря, это А. Пушкин. И не случайно новое издание книги открывается этим главным для крестьян именем и литературным идеалом. Пушкиным, его стихами «любуешься» и «зажигает он всего человека», и «на каждое его слово десять слов вырастает», и так он «шибко завладевает человеком», что «будто живёшь с тем народом, который Пушкиным описывается»,— восхищаются коммунары.

Именно коммунары, а не просто крестьяне, потому что об авторе «Дубровского» они говорят больше не как о глубоком философе-любомудре и пантеисте, а в первую очередь как о революционере, будто не замечая такое чисто пушкинское качество, как красота и совершенство его формы («аполлинизм»), эстетическое начало. Как читатели-крестьяне они душой чувствовали это начало, видели мастерство художника («У Пушкина вся картина собрана по маковому зёрнышку», «как у хорошего плотника из плохого дерева хорошее выходит»), а как читатели-коммунары наперебой говорят о начале революционном: «Первая революционная мысль произошла от Пушкина», «он первый подстрекатель к революции, как Ленин», «этой песней («Зимняя дорога.В. Я.) он срамил правительство», «Пушкин раздул политику», «высмеивал старый строй» и т. д. Крестьянское и коммунарское, человеческое и политическое за девять лет существования коммуны «Майское утро» так тесно переплелось, срослось, что «низовые критики» привыкли каждый свой отзыв, идущий от сердца, от «эстетики», поверять социализмом, в соответствии с генеральной линией партии на коллективизацию, борьбу с мелкобуржуазностью, индивидуализмом, эстетизмом и т. д.

Потому-то так непримиримы они к писателям-«попутчикам», в творчестве которых так явно сказывается индивидуальность писателя, стремление дать в произведении своё видение, воздействовать не столько правдоподобием, сколько эстетически — стилистически, метафорически, композиционно. Так, рассказы И. Бабеля топоровцы не приемлют: «Не нужно деревне» за его «уменье в маленьких рассказиках наплести кучу неправды и неразберихи», хотя рассказаны они «замечательной речью простолюдина». Но если бы И. Бабель «прибавил разъяснения», то «годился бы». Видно, что крестьянам не хватает образования, знания истории литературы, культурологичности, но они чувствуют значительность произведения. Отсюда и колебания в оценке — результат эстетического воздействия, таланта и мастерства писателя, на которые, однако, наложено табу их коммунарской ипостасью.

Эта противоречивость наглядна при обсуждении топоровцами рассказов М. Зощенко, от которых «рожа расплывается, а дальше его смех не берёт», «над словами только смешно, а над положением человеческим редко смешно». Это всё та же несвобода или полусвобода восприятия, табуированная «политикой», не дающей смеху брать полностью человека, раскрепостившись от догмы правдоподобия. Не зря в итоговой части обсуждения коммунары положительно отозвались о доброй дюжине рассказов из очередного сборника М. Зощенко. Значит, не всё так плохо с литературным вкусом у «низовых критиков»!

Настоящим экзаменом для слушателей книг из «Майского утра» стал роман Ю. Олеши «Зависть». Крестьяне сначала дружно возмущались многословием («возьмёт строку добрую и припишет к ней десять чепухи»), скукой («больше тягучего, чем дельного»), и, наконец, непонятностью («много у Олеши интеллигентских слов, а мы их не понимаем»). В том-то и суть: крестьяне раздражены тем, что не понимают не замысла (с этим как раз всё в порядке), а эстетики Ю. Олеши: «лишние» строки, «тягучесть», «мудрствование» — зачем это, если «получается размазня», а «склад тяжёлый». Не зная всей подоплёки — для этого им самим надо стать интеллигентами! — они перетолковывают прозу писателя на свой, крестьянский лад, в рамках своего мира. Не зря тех, кто хвалит роман один из коммунаров сравнивает с «неежалой лошадью», которая «стоит-стоит, сено жуёт; надоест ей это сено, она и давай лопать с крыши прелую солому».

Тот же природный ум, самородный, смекалистый, острый, способный даже на этом «низовом» уровне мыслить литературоведчески, топоровцы отметили «недохватки в розмысле» (как мы бы сказали, эллипсы в расчёте на сотворчество читателя) и отсутствие «крепких слов, чтобы придавляли» (что характерно, как сказал бы специалист, для сказового повествования). А вот практически точно пересказанная своими словами теория В. Шкловского о выведении читателя из «автоматизма восприятия» путём «затруднений» повествования: «Пускай течение слов нехорошо идёт; пусть читатель из-за этого остановится, прочтёт ещё и побольше подумает».

Последняя цитата взята из обсуждения коммунарами романа «Бруски» Ф. Панфёрова. Несмотря на то, что и сам писатель из деревни и его произведение о крестьянах, идущих через коммуну к колхозам, топоровцы настроены резко критически. И как раз потому, что роман не талантлив, а его автор не мастер, не художник, как «попутчики». Хотя, казалось бы, роман тем и интересен, что жители деревни Широкий Буерак показаны в массе, как одно целое, крестьянский мир, и писатель по ходу повествования выхватывает тот или иной нужный ему персонаж. Но именно это коммунарам не нравится: «Большинство героев романа приплетено сбоку-припёку и совершенно никакой роди не играет», «шибко тесно в романе от разных людей, и они нужны в нём, как на мосту дыры», «все лица мужиков сливаются в одно. Все какие-то бородачи», «сколько их взято в роман, но ни одного видного нету». Они называют «Бруски» «кучей мусора», в котором читателю надо искать монетку», неимоверно растянутым, где то, что можно было уложить в двух «звеньях» (главах), Панфёров «развёл на десять». И даже сравнения, казалось бы, такие крестьянские, не «интеллигентские», как у Олеши, топоровцам не по нраву. «Солнце лизало землю, как корова телёнка»; «небо казалось дном ржавого, пробитого гвоздём ведра»; «солнце как помятая тыква»,— всё это «неподходяще», «не метко» или просто заимствовано (см. первое, взятое у Есенина). Но главный упрёк в том, что книга идеологически неверна: «В смысле колхозной агитации нисколько „непривлекательна“» А в «Общем мнении» и вовсе записали, что «„Бруски“ навредят колхозному строительству».

И тут в топоровцах больше говорят коммунары, чем крестьяне. А точнее, идеологизированное время, в сути которого жителям глухих алтайских мест трудно разобраться. Как не разобрались они в сути новосибирского журнала «Настоящее», для которого предназначали обсуждение тех же «Брусков». В предисловии к публикации в журнале (1929, №2) обсуждения этого романа А. Топоров сообщает, как редакция «Настоящего» «предложила мне проработать „Бруски“ с коммунарами». Это говорит о том, что и через год после обсуждения «Американского костюма» Александра Курса он, руководитель «настоященцев», оставался для коммунаров и самого А. Топорова авторитетом. При том что как последователи формалистического ЛЕФа они отрицали художественную литературу за «выдумку». Так А. Курс, по темпераменту разительно похожий на А. Топорова, полемически горячился: «Литература факта... берёт их („героев нашего времени“) прямо из жизни, вместе с их именем, отчеством, фамилией, адресом и местом службы и работы». Читали или нет журнал коммунары, но мнение о нём они, видимо, уже составили по «Американскому костюму», где осуждаются девушки, отравившие себя из-за невозможности одеваться по-заграничному. Уж здесь-то топоровцам всё было ясно: «Рассказ этот ничем не опровержимый и своевременный»; «понятность рассказа хорошая»; «настоящее всё и правильно описано». А главное, он говорит молодёжи: не пей, работай! Если хочешь красивой жизни — строй её.

Этот соблазн понятности, словно распутье для коммунаров, готовых качнуться в сторону очерковой, нехудожественной литературы («мне кажется, автор и не стремился дать художество, а больше хотел дать деловую точку. Я это считаю дороже многого художества»). Видимо, сохранял «настоященские» иллюзии и сам А. Топоров в отношении ненужности большинства современной литературы. А уж пафос против столичной литературной критики, незаслуженно захваливающей такие «вредные» произведения, как «Зависть» или «Бруски», как мы видели в книге 1930 г., поистине «курсовский». Кстати, основной раздел того, первого издания 1930 г. так и назывался: «Отзывы крестьян о современных (выделено нами.В. Я.) писателях», и главы о Пушкине в нём не было. В новом издании заголовок вообще исчез, зато опубликовано то самое обсуждение очерка А. Курса, в первом издании отсутствовавшее. Тем самым обозначена позиция издателей: важны не политические мотивы обсуждений, необходимые тогда для литературы, а речь крестьян-критиков, способы их высказываний, природный ум и остроумие сельских жителей. Которому эта общеобязательная политика не слишком-то и навредила. Хотя среди них и возникла иерархия. Об этом А. Топоров обмолвился в «Примечании» к обсуждению «Зависти». Оказывается, в «Майском утре» был кружок «наиболее развитых коммунаров», где роман Олеши и должен был дочитан, в отличие от «неразвитых». Так что через несколько лет из рядов деревенских «низовых критиков», несомненно, появились бы свои квалифицированные кадры — Воронские и или Авербахи, сумевшие совместить слуховое чтение и «глазное», без чего подлинной картины анализируемого произведения не составишь. При этом не ограничивая себя обязанностью искать в произведении только изображение «нового делового человека», как в «Зависти», или «правильной» коллективизации, как в «Брусках».

Большинству же пока ещё «низовых критиков» пришлись по нраву произведения сурово-реалистические, о тяготах и трагедиях людей во время Гражданской войны и после неё. Красные тут, особенно партизаны, сходятся в непримиримой войне с белыми — на самом деле, «чёрными» в их ненависти к крестьянам и пролетариям, а страдания народа бесконечны и неисчислимы, как сама война. Таков «Железный поток» А. Серафимовича, «книга даровитая»: пусть «наплачутся люди (т. е. читатели) и узнают, как досталась Советская власть». И хоть есть там и «комическая половина, для поддержки нервов читателя», она «мала против великого заунывно-трагического в книге». «Местами сильно растянутый», роман всё-таки понравился топоровцам своим «художеством»: «Уж тут написаны все великокрасочные слова!» Но не дотягивает он до «Двух миров» В. Зазубрина, которому близок так, что можно их «на одну полку ставить». Но один из самых красноречивых крестьян А. А. Зайцев так определил различия между книгами»: «У Зазубрина я смак чувствую, а у Серафимовича — как будто ем недосоленное».

Так и должно быть: Зазубрин писал о двух враждебных мирах — белых и красных, в родной Сибири и по-сибирски, т. е. «без слабых и средних мест. Всё сильное». Крестьяне наперебой перечисляют достоинства романа: «Книга научная и интересная», «всего в ней много. И всё — ужасное», «и смех есть в книге, но весь он горький», «такая книга любое сердце растревожит», «рассказано всё очень живо». Отсутствие гладкости и стройности в повествовании и языке крестьянам нравится, может быть, больше всего: «Книга „Два мира“ не чищена, не тёсана, не стругана, а русским языком... просто рассказана, и потому хорошо послужит „для народного воспитания“» («всякий тумак поймёт, какой же „мир“ лучше: белый или красный»). И всё-таки коммунары и особенно коммунарки романом напуганы. «История колчаковщины» и народного «восстания» против неё действительно «широчайшая», как записано А. Топоровым в «Общем мнении». Но и — «жутчайшая». Удовольствие (если можно так сказать!) от книги здесь на грани стресса. Приоткрывается одно из самых важных требований деревенской критики: в прозе обязательно должно быть что-то «жуткое»: страдания и трагедии, убийства и смерти, чтобы признать её подлинной и нужной крестьянину. Этого не понял уже упомянутый А. Курс, написавший ещё в 1928 г. фельетон «Кровавая колбаса». Не понял он и того, что при всём обилии жестокостей, ужаснувших столичных критиков, Зазубрин сам чувствует боль, его сердце зазубрено (не отсюда ли его псевдоним?) страданиями описываемых им людей как своими собственными. В отличие от А. Курса, простой коммунар М. Ф. Крюков это понял: «Без жалости он не написал бы так хорошо» (кстати, «жалость» испытывают и автор, и красные партизаны к расстреливаемому ими корнету Завистовскому). Тем не менее и обсуждение очерка А. Курса в книгу «Крестьяне о писателях»-2016 включено.

Как включён в книгу — во все издания, начиная с первого, раздел «О поэтах». Ясно, что высокая поэзия начала 20 в. с её лабиринтами чувств и мыслей, обусловленных углублением в себя и окружающее в их всеединстве, крестьянам осталась недоступной. О стихах Блока, Есенина, Пастернака, Сельвинского они судит с той же точки зрения «понятности», чисто внешне, как и для прозы. И даже пожелание коммунаров послушать другие стихи Блока, поэзию которого они оценили как красивую, но «ничего путного», вряд ли поможет. Стихи этой эпохи, вплоть до 20-х гг.— иная планета, другие измерения, с которыми крестьяне не пересекаются. Не помогло и чтение «большого» произведения того же Блока — поэмы «Двенадцать». «Художество отделано в «Двенадцати» куда лучше (поэмы И. Доронина «Земля подшефная».В. Я.), но оно никчемушное»,— только и мог сказать, например, коммунар Д. С. Шитиков.

Если бы поставить эпиграфом слова из «Примечания» к обсуждению стихотворения В. Итина «Похороны моей девочки» — «Для меня (Топорова.В. Я.) была и остаётся основным критерием оценки художественных произведений — их нужность, полезность и общедоступность миллионам трудящихся»,— то можно было догадаться, что скажут топоровцы о данных поэтах. В этом смысле Блоку и Пастернаку (его поэма «Спекторский» названа «чепухой») противопоставлен Г. Вяткин и его «Сказ о Ермаковом походе». В ней «все слова запомнились», а «Ермака хоть кто поймёт, настолько он близок коммунарам-сибирякам». Не зря «Сказ...» этот, как записали в «Общем мнении», «крайне нужен деревне как редкое художественное произведение, рассказывающее о походе Ермака в Сибирь». То есть как произведение сибирское, близкое, кровное, родное.

Новое издание «Крестьян о писателях», сосредоточенное на ликвидации «белых пятен» — публикации обсуждений, не известных прежнему читателю «Крестьян...» или восстановленных по «довоенному» (1930) изданию, на сибирской «критике» топоровцев не сосредотачивается. Это делает книгу 2016 г. если не односторонней, то, по крайней мере, упускающей из виду «сибирский» критерий оценки коммунарами «московских» произведений, их словесные и сюжетно-композиционные ухищрения и прочая «чепуха». Такое отношение исходит не только из установки Топорова на противодействие неоправданно «захваливающей», «вредной для низовых читателей» столичной критики, но и из сложившейся литературной традиции, предпочитающей очерковый реализм, правдоподобие и ясность повествования. Свою роль сыграло и то, что в Сибири не было крепостного рабства: сибиряки были зажиточнее и предприимчивее «россиян». Кроме того, М. Азадовский, крупнейший исследователь сибирской литературы и культуры, приводит многочисленные факты образованности сибиряков. Так, Барнаул, уже в 1817 г. «отличался образованностью своего общества и утончённостью его образа жизни»,— цитирует он В. Вагина. В Иркутске купцы ещё в конце 18 в. имели большие библиотеки (например, А. Полевой), выписывали столичные журналы, следили за новинками литературы, удивляя заезжих иностранцев. Это же можно сказать и о простолюдинах. Так Н. Карамзин писал: «В числе сибирских субскрибентов (подписчиков «Истории Государства Российского».В. Я.) были крестьяне и солдаты отставные». Ссыльные и приезжие писатели-декабристы, В. Короленко, К. Станюкович, В. Гаршин; И. Гончаров, А. Чехов, В. Шишков, Н. Гарин-Михайловский, дали мощный толчок развитию «местной» литературы, появлению сибирских писателей. А значит, и читателей. Так что не были сибирские крестьяне такими уж «тёмными», и Топоров, оставивший воспоминания о своём общении с писателями из Барнаула — крупного литературного центра задолго до революции, об этом прекрасно знал. Да и публичные читки произведений вслух не были открытием: традиция эта существовала в сибирских сёлах давно, и этому тоже есть свидетельства.

Эту «сибирскую» сторону «Крестьян о писателях» хорошо представило издание 1963 г. (Новосибирск), прекрасно и изобретательно оформленное. Редактор книги А. Коптелов впервые включил в знаменитую книгу обсуждение прозы сибиряков Г. Пушкарёва, Е. Пермитина и А. Коптелова, стихи Г. Вяткина, И. Ерошина, И. Мухачёва, П. Петрова, М. Скуратова. В московское издание 2016 г. вошли только Е. Пермитин и Г. Вяткин, видимо, для показа палитры обсуждений, в ряду известных и более всего понравившихся крестьянам. Зато читатель этого издания не узнает, на какие восторги, в других обсуждениях почти не встречающиеся, способны топоровцы. «Слова — прямо точка в точку — сибирские, кержацкие. Молодчина писатель! (Ф. З. Бочаров); «Тихо описано, не резко, а залазит под шкуру» (Т. В. Стекачёв); Кузнец в горах, кутерьма — здорово сделаны!» (М. И. Стекачёв) — о рассказе «Чёрное золото» А. Коптелова; «Хорошая агитация за колхоз и не фальшивая!» (Д. С. Шитиков), «автор роман взял не сгола!» (М. Т. Бочарова), и, наконец, самый, наверное, лучший комплимент этой повести Е. Пермитина: «В „Капкане“ много неожиданных сцен, как у А. Пушкина в „Дубровском“» (Она же). «Вот настоящий стих для деревни!», «Так и хочется под гитару петь!» (А. А. Зайцев), «угадал до полной душеньки! Складно сочинение!» (Л. Г. Титова) — о стихотворении «Песня» И. Ерошина; «Этому стиху всегда «милости просим» в нашу деревню!», «Всем взял!» (Общее мнение») — о поэме «Партизаны» П. Петрова; «При хорошем чтении этот стих дюже за ноги берёт!.. От каждого слова — хоть плачь!» (Л. Г. Титова), «Мурашку под кожу стих запущает. Пользителен он для воспоминания исторического дела» (П. П. Титов) — о поэме «Сибирский сказ» М. Скуратова.

Конечно, всего в книгу не вместишь: слишком большой том получился бы. Разве только если издавать «Полное собрание сочинений («обсуждений») крестьян о писателях». В итоге получилось, что каждое из упомянутых нами изданий имеет своё лицо, свою «изюминку». Если издание 1963 г., как мы видели, имело «сибирский» уклон, то первое издание 1930 г.— «публицистическое». На нём лежит отпечаток своего времени, склонного к газете, плакату, очерку. Это рубеж 20—30-х гг.— время действий, практики, а не теории: «писательских бригад», репортажей, наступления социализма и идеологии по всем фронтам. Вот и это издание похоже на методическое, на руководство к действию для культурного работника-просвещенца в деревне. Советы и рекомендации здесь вполне конкретные: помещение для читок должно быть «просторным и чистым», «курить в зале читок не позволяйте», «больше двух часов в вечер читать не следует». И далее: надо обязательно провести со слушателями «несколько бесед о значении художественной литературы в жизни людей... важности и необходимости живого слова для советских трудовых масс», «ознакомить слушателей с задачами низовой массовой критики художественной литературы». Но главное и самое трудное — «заставить слушателя сочинений быть самим собою — ничего не скрывать, „резать“ то, что он думает о прочитанном». «Сильная, меткая, хотя и грубая рабочая, крестьянская речь часто дороже гладкой интеллигентской речи»,— говорит сам А. Топоров крестьянам. Они «вольны отзываться о книгах в какой угодно форме. Пусть ругают, хвалят, шутят, острят, высмеивают, каламбурят, вспоминают, высказывают свои психофизиологические ощущения, сравнивают, восторгаются, возмущаются, жестикулируют, вздыхают, плачут, хохочут, недоумевают, возражают (выделено нами.В. Я.) и т. д. Полный простор мыслям, чувству и телу критиков!».

Похоже на театр, театрализацию акта критики. Но здесь коммунаров поощрять или специально «заводить» не надо: в «Майском утре» был довольно большой опыт самодеятельных постановок пьес. Например, «Любови Яровой» К. Тренёва. Её обсуждение включено во все издания, и из него видно, что пьеса для топоровцев является почти идеальной. «Уж очень она вся понятная... Умно уж очень написано!.. Речь писателя такая явственная да видимая, что всякому мало-мальному человечишку понятна будет» (М. Г. Бочарова), «Типы — как и должны быть. К художественности не подроешься. Все лица в пьесе, можно сказать, на ять» (Ф. З. Бочаров).

Но не таковы ли и сами крестьяне-коммунары под руководством «режиссёра» А. Топорова? Не есть ли они такие яркие типы «на ять», а каждое обсуждение — небольшой спектакль, в лучшем смысле этого слова? Это, очевидно, уловили и нынешние читатели «Крестьян о писателях», готовящие полноценную театральную постановку по книге. Можно, наверное, усмотреть в такой «театральности» элементы нарочитости, как тот крестьянин из романа «Отцы и дети» И. Тургенева, который с барином, пусть даже и Базаровым, говорит специфическим «мужичьим» языком: «А мы, могим... тоже..., потому, значит... какой положен у нас примерно, предел». Тогда основные идеологические установки («вредные» книги, коллективизация и т. п.) топоровцам как «актёрам» сыграть было легче. Не удивительно, что в издании 1930 г. раздел «Характеристики коммунаров, участвовавших в обсуждении художественной литературы» предваряют тексты «Обсуждений», тогда как в новом издании они их завершают. И в этом тоже есть свой смысл: мы, словно читаем список действующих лиц «пьесы». Только характеристики здесь более развёрнутые, оригинальные, написанные хорошо их знающим «драматургом» А. Топоровым. Каждый из них предстаёт здесь подлинным самородком по необычному, часто неожиданному сочетанию разных качеств, склонностей, занятий.

Первый же коммунар (список дан по алфавиту) Блинов Е. С. «управляет тракторной колонной» и «убеждён: наследственность — основной фактор в формировании человеческой натуры», он «добирается изучить сочинения Дарвина», при этом он и «начальной школы не кончал», а сам из «крестьян-середняков». И если Бочаров Г. З. «тих, как ягнёнок», «необыкновенно честен», то Бочарова П. И. «раздражительная и самомнительная. Скрытна», а другая БочароваА. П., напротив, «глубокая, непосредственная поэтическая натура. Ходячий фольклор». Зубцова В. Ф. «из семьи «религиозных фанатиков» с «суровым религиозным воспитанием», была даже в секте иоаннитов, но в коммуне стала дояркой, «горой стоит за науку, школу». Зубков М. А., занимая «пост свинаря», является «шутником», «всем доволен». Совершенно не понимает людей, недовольных положением в коммуне». Зайцев А. А.— «романтик», Крюков М. Ф.— «страстный поклонник театра», Лихачёва М. А.— «весёлая женщина», Лосев И. М.— «парень смекалистый», Ломакин И. Н.— «покладистый мужик», Мошкин Д. И.— «немножко самовлюблён», Носов М. А.— «остроязык». Сусликов Т. И.— «утончённо вежлив» и т. д. Настолько коммунары тут все разные, что невольно думаешь, будто сам А. Топоров их такими сотворил, сделал, а может, и придумал. Особенно когда сравниваешь эти характеристики с фото, помещённые во всех изданиях книги. Почти все они там бесстрастны, часто угрюмы, и многие похожи друг на друга благодаря одежде: женщины в головных платках, мужчины в косоворотках, сразу видно — это люди тяжёлого крестьянского труда. И ни за что не подумаешь, что, например, М. А. Зубков с суровым лицом солдата — всем довольный «шутник», а усатый А. А. Зайцев, похожий на Чапаева,— «романтик»

И это действительно так: ведь именно А. Топоров задумал и воплотил в жизнь этот необычный «проект», именно его энергии, упорству, настойчивости обязаны крестьяне окрестных сёл, что стали коммунарами, а затем «литературными критиками», пусть и «низовыми». Его «голос» тоже присутствует в книге. Особенно явно в 1-м издании, где он в трёх вступительных статьях выступает сразу в трёх ипостасях: горячего защитника крестьянской критики, наблюдателя-аналитика дотошно изучившего читательские вкусы и предпочтения, и методиста, который хочет, чтобы число Топоровых и «Майских утр» в стране увеличивалось. Есть ещё и четвёртый текст в «Крестьянах о писателях».— «Заключение», в котором он, как режиссёр только что сыгранного спектакля, действа, выходит «на поклон». И говорит: «Верю: в недалёком будущем низовая массовая критика литературы... станет обыденной и повсеместной. Только тогда начнётся настоящий смотр художественного слова».

Увы, но этого не произошло. Хотя А. Топорова поддерживали такие крупные писатели, как В. Вересаев, А. Новиков-Прибой, Е. Пермитин. В. Зазубрин, писем которого в приложении к книге больше всех, писал в 30-е гг., о поддержке М. Горьким следующего, уже подготовленного второго тома книги и его предложении стать «одним из редакторов литературно-художественного журнала для колхозников». Но ни второй, ни третий том так и не вышли из-за ареста А. Топорова и его заключения в лагере с 1937 по 1943 г., а также прохладного отношения «собратьев по перу» к автору «Крестьян о писателях» после его реабилитации в 1958 г. Поэтому ли или потому, что слишком уж специфичен и «одноразов» был такой опыт «низовой» крестьянско-коммунарской критики, но дело А. Топорова осталось без последователей и продолжателей. И в статье 1967 г., включённой в состав нового издания книги, он пишет: «Странно, что за последние три десятилетия никто не продолжил и не улучшил этого нового, чрезвычайно важного дела. И ещё более странно, что голос рабочих и крестьян о художественной литературе ни в какой форме до сих пор не звучит систематически со страниц нашей печати».

Ныне, правда, спустя почти 90 лет после 1-го издания книги, такие голоса зазвучали, благодаря Интернету. Но лучше бы они не звучали. Потому что нет среди них ни рабочих, ни крестьян от станка и от сохи, зато много «троллей», ищущих поживы, готовых порезвиться на авторе из-за одного его неудачного слова. В их оправдание скажем, что какова сейчас литература, таковы и отзывы о ней. И новых Бабелей и Олеш, Серафимовичей и Пермитиных, Блоков и Ерошиных не видно. Или не доходят они до читающей публики, вытесняемые такими писателями, которых в 20-е гг. и представить себе было невозможно. Перед которыми Б. Пильняк или П. Романов, И. Калинников или С. Малышкин — «порнографические» писатели той эпохи, кажутся самой невинностью.

И всё-таки «Крестьяне о писателях» — книга неувядаемая, благодаря языку коммунаров, «богатейшим языковым россыпям» (Е. Пермитин) их «обсуждений». Удивляет, восторгает, заставляет читать дальше в поисках этих новых и новых россыпей это какое-то невиданное прежде соединение коренной крестьянской («простонародной») речи и здравой, точной, почти литературоведческой оценки произведения в целом и его частностей. Чаще всего этот эффект критического дискурса, озадачивающего (это от необразованного-то крестьянина!) своей точностью и оригинальностью, происходит от необычных слов — областных, диалектных, разговорно-местных, не специально сочинённых, а вполне естественных, как явления природы, живорождённых и потому симпатичных, не вызывающих отторжения. Таковы: «душезанозливое писание», «паморока в головах», «контромить барина», «приголтался к опасности», «им гластилась хорошая жизнь», «ничего ятного в ней (пьесе „Виринея“) нет», она (книга «Железный поток») впитывается в человеческие кровя, будормажит тебя» и т. д.

Впрочем, загадку такого эффекта вряд ли можно с ходу разгадать. Он может произойти и от употребления обычного слова в необычном значении: «Шибко хорошее у него (Пушкина.В. Я.) уклоненье в речи», или откровенно вульгарного слова: «Панфёров дурочку порол, а не романы писал». Или даже заменой всего только одной буквы: «Может быть, у писателя (А. Серафимовича.В. Я.) была такая психика: не разводить над расстрелом белых большую черемонию». Или по отношению к городскому писателю М. Зощенко чисто деревенское сравнение: «В таловый плетень берёзовые прутья автор вплёл», т. е. «собачья ерунда» и т. д. и т. д. На грани отторжения — мало ли что неучёный мужик или баба ляпнут! — и горячего сочувствия (не слишком ли часто критики скучны и суконны в своей письменной и устной речи, стараясь перещеголять коллег своей учёностью?) читаем эту книгу А. Топорова. И обязательно вспомним при этом С. Федорченко и её книгу «Народ на войне. Фронтовые записи». И, конечно, саморазоблачение автора, признавшейся, что «никаких записей не вела» и всё написано «по памяти», т. е. неизбежно присочинила. Тем не менее многие и до сих воспринимают записи книги как подлинные, у солдат / крестьян подслушанное. Важно, однако, что интеллигенция 1920-х гг., в усилиях понять простой народ в своём творчестве часто перевоплощалась в «чернь», создавая народоподобные произведения с простонародной речью.

Рискованно сравнивать, боясь бросить тень подозрения на благородного подвижника А. Топорова, но не пала ли тень того двусмысленного скандала и на него? Ведь С. Федорченко не целиком придумала всё это, в её книге витает подлинно народный дух. Парадоксальный, смелый в своих замыслах и свершениях А. Топоров мог попробовать повторить этот «подвиг» автора «Народа на войне». Тем более что резонансное саморазоблачение С. Федорченко произошло в 1928 г., за два года до выхода книги «Крестьяне о писателях», где записи обсуждений произведений советских писателей озаглавлены его фамилией.

Такие гипотезы, видимо, невероятные, не блажь и не прихоть автора этой статьи. Всему виной они — крестьяне-коммунары, топоровцы из «Майского утра». И тайна их самородности, почти неразгадываемая.

 

Версия для печати