Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2017, 2

Пробудившаяся душа

День и ночь, № 2 2017

 

Надпись на одной из книг Армена Зурабова, подаренной нам с мужем, кончается словами: «борцам за незримое». Так он нас чувствовал. Но слова эти, прежде всего, относятся к нему самому. «Незримое» — то, что нельзя ухватить руками, на что нельзя опереться телом, что невозможно присвоить.

Когда Фауст захотел войти в Первооснову Жизни, в таинственную глубину — «к матерям» всего живого, Мефистофель задрожал. Чёрт войти в эту незримую Первооснову не может. Там «Ничто»,— с трепетом говорит он.

— В твоём «Ничто» я мыслю всё найти,— отвечает ему Фауст.

Чёрт исполняет все его желания. Он как будто всё может. Но нет — где-то его могущество кончается. Там, где Любовь, где истинное Творчество, там чёрта нет. Чёрт — потребитель. Он может владеть тем, что создал не он. Создавать он не может. Создаёт Дух. Но это ведь «ничто».

Не обязательно быть чёртом, чтобы испугаться «Ничто». Огромное число людей, как будто вполне положительных, добропорядочных боятся этого «Ничто», как хвостатый Мефистофель. Им нужна опора видимая, осязаемая, земная. А тут Незримое. Что это?

Может быть, То, чем мы дышим, без чего нет жизни?

Есть у Армена Зурабова прекрасная пьеса «Лика». В ней всего два действующих лица: две сестры. Два человеческих типа. За кадром — мать, пришедшая в ужас оттого, что одна из дочерей бросает мужа, уходит из роскошной квартиры в родительскую хибарку. Мать шлёт телеграмму второй дочери, чтобы приехала и образумила сестру. И вот — диалог сестёр. Одна — испугалась Любви и предпочла удобную, обеспеченную жизнь. Другая — не может жить без истинной Любви и боится только одного — ненаполненного сердца, неглубокого, поверхностного дыхания. Одна — предала Любовь, которая могла бы быть взаимной, счастливой. Другая — отваживается на любовь неразделённую, но переполняющую её сердце. И вот, та, что приехала, чтобы образумить сестру, в конце пьесы говорит сквозь слёзы: «Поздно. Я ничего уже не могу. Всё, всё. Родная ты моя, солнышко моё, ты не сдавайся, у тебя всё будет, вот увидишь, всё будет, святая ты моя! Никого не слушай. Все мы мизинца твоего не стоим. Мы не живём. Мы существуем. Медленно умираем. И так нам и надо! Так нам и надо! Ничего у меня больше нет... И не будет. Никогда ничего не будет! У меня больше нет сил. У меня нет сил». Плачет.

И последняя реплика другой сестры, главной героини пьесы, Лики: «Как странно, что это плачешь ты, а не я».

Лика обездоленная, но живая. Нина, её сестра, вполне благополучная, имеющая всё, что, казалось бы, человеку нужно, кроме этого самого «ничто», без которого, оказывается, нет жизни, есть одно существование.

Мёртвые души среди полного довольства, которое им казалось раем, и живые души, совершенно ничего не имеющие, нищие, обездоленные.

Мёртвые — в раю, живые — в аду. У ливанского поэта, христианского мистика Халила Джебрана есть такие слова о Христе: «будучи побеждённым, Он знал, что Он — победитель». Да, победитель — тот, кто между хорошо сервированным существованием и жизнью выбирает жизнь, которая каким-то чудом остаётся, даже когда Он умирает. Это тайна. Но тайна эта — центр творчества Армена Зурабова.

Я познакомилась с его творчеством в середине девяностых, когда увидела по телевизору трёхсерийный фильм «Монолог Камо». Тогда тема эта была не в моде. В коммунизме мы разочаровались и были убеждены, что переросли всех тех, кто верил в него, боролся за его идеалы. И вдруг нам показывают фильм о Камо, сталинском соратнике, совершавшем уголовные преступления, грабившем банк.

(В 1921 году, за год до смерти, готовясь поступать в Военную Академию, Камо с помощью жены Софьи Васильевны Стасовой, внучки Стасова, впервые читал и осмысливал русскую литературу. Зелёная тетрадь, куда он записывал свои сочинения и размышления, и послужила автору Армену Зурабову материалом к написанию романа. Зелёная тетрадь хранилась в Тбилиси в архиве грузинского филиала ИМЛ.)

С экрана смотрят на нас огромные неподвижные глаза. Смотрят на нас, смотрят в мир с молчаливым, глубоким вопросом. Он хочет понять, что он должен делать для спасения этого мира. Мир надо спасать — это он чувствует ясно; спасать от зла, от эгоизма, в котором, по его убеждению, и сосредоточилось всё зло. И он не пожалеет жизни для спасения мира. И если переступает черту — совершает преступление, то только во имя революции, которая должна спасти людей.

У него есть святыня. Во имя неё он и действует. Святыней его с раннего детства была мать. Мать говорила ему когда-то: «Пока душа спит, человек думает о себе. Когда душа просыпается, человек думает о других. Душа у тебя рано проснулась, Сенько. Бедный Сенько, душа не даст тебе спокойно жить».

Да, спокойно жить ему душа не даст. При всей разнице между ним и Ликой — другие проблемы, другой поворот судеб — есть одно безусловно общее — Душа. Проснувшаяся Душа, которая не даст им обоим спокойно жить.

Есть такие строки у одного замечательного духовного поэта Александра Солодовникова:

Мной не владеют больше вещи,
Всё затемняя и глуша.
Но солнце, солнце, солнце блещет,
И громко говорит Душа.

Очень громко говорит душа у героев Армена Зурабова. Она всегда живёт, а не существует. Камо (Семён Тер-Петросян) шёл в революцию, чтобы защищать свою святыню. Но вот революция совершена, и ему надо теперь не действовать, а думать. Он и думает: вдумывается, вглядывается в свою душу и внезапно понимает, что о том, что происходит внутри, можно рассказать только стихами: «Сталин поэтому и писал стихи,— размышляет Камо.— Потом бросил. Сталину не надо рассказывать о том, что внутри. Ему это смешно. Он раз и навсегда перестал заниматься смешными вещами. А мне?»

Нет, ему не смешно. Любовь и Поэзия — это же сама его Душа. Ведь он, оказывается, поэт. Пишет или не пишет стихи, всё равно поэт, как и его автор. Оба они смотрят на мир глазами поэта.

Перед ним раскрывается сейчас вся классическая русская литература, которая только о Душе и думает. Он читает литературу эту с такой серьёзностью, с таким глубоким вниманием, с каким только цельная душа ребёнка может открывать мир. Всё видится ему поэзией, потому что всё, что читает он, касается Души так глубоко, так бережно... Вот как снежинки падают за окном и ложатся на золотой купол Храма.

Так что же, смотреть на купол, на эти снежинки и... думать? Но ведь надо дело делать! Как это совместить?

Ведь «мир во зле лежит». Этот прекрасный мир, в котором есть Любовь и Поэзия, уживается с чудовищным злом. Это он узнал ещё с детства. У него была удивительная мать. Может быть, святая. Когда она молилась в церкви, маленький Сенько молился, глядя на неё. Как-то он спросил её: «Когда ты молишься, глаза у тебя открыты или закрыты?» — «Не знаю, Сенько»,— отвечала мать. Она так уходила вся внутрь, что себя не видела, о себе не знала. И он за ней уходил куда-то в неведомое уму святое святых.

И вот ночью дома раздаются крики. Пьяный отец бьёт мать. Девочки в длинных ночных рубашках жмутся в страхе к стене, а двенадцатилетний Сенько берёт топор и идёт в родительскую спальню. Он пустит топор в ход, если отец не остановится. Решимость его так очевидна, что отец выпускает жертву, беспомощно повторяя: «Сынок, ты что?.. Ты что, сынок?..»

Это пролог всей жизни Камо. Решимость защищать свои святыни остаётся в нём навсегда. Любовь к святыне придаёт ему поистине чудотворную силу.

Мать его прекрасна. В мире есть что-то бесконечно прекрасное. Но в мире есть нечто чудовищное, невероятное. В повести «Тетрадь для домашних занятий», по которой создан фильм, есть страницы, запечатлевшие эпизод турецкой расправы над армянской семьёй. Ничего страшнее я не читала. У меня не хватит сил пересказать это. Скажу одно: рядом с этим удушение евреев в газовых камерах может показаться чем-то куда менее страшным.

Так вот, это есть. И смириться с этим невозможно. Что же делать?

А ведь подобный вопрос мучил Ф. М. Достоевского, даже стоял в центре его творчества. Он задаёт его себе самому, Богу, нам всем устами Ивана Карамазова. Иван спрашивает своего кротчайшего брата Алёшу: что делать с садистом-генералом, затравившим собаками мальчика на глазах у его матери? И первый импульсивный ответ Алёши: «Расстрелять!»

Он спохватывается, понимает, что сказал что-то не то, но сказал ведь, не выдержал. И вот Иван читает, вернее, рассказывает ему свою поэму о великом инквизиторе. Об идейном инквизиторе, совершенно честном, бескорыстном. (Надо представить себе, что такой возможен.) Он любил Христа, даже верил Ему, был монахом-аскетом и понял наконец, что был идеалистом-романтиком, что сам Христос — идеалист-романтик, а романтика не справится со злом мира сего. Надо бросить её и взяться за дело. Если ты и вправду любишь людей, надо видеть их такими, какие они есть. Думать о них высоко — значит не любить их. Они на самом деле маленькие, жалкие существа. И Христос, зовя их на неслыханную духовную высоту, взваливал на их плечи бремя невыносимое. Он хотел сделать их свободными, но свобода для них труднее всего. Они не могут управлять собой, значит, кому-то надо управлять ими. Человеческому стаду нужен пастух.

Христос выслушивает всё это и целует старика в его «бескровные девяностолетние уста».

— Скажите мне, почему Христос целует инквизитора? — спросил меня однажды Армен.

— Потому что Он видит, что человек этот казнит свою собственную душу и очень страдает, действуя наперекор своей душе,— ответила я.

— Нет,— сказал Армен,— потому что он чувствует, что инквизитор прав.

Этот ответ прервал на время наше общение, я замолчала.

А через какое-то время был поэтический вечер в ЦДЛ. И Армен там так говорил о поэзии, что я не могла сдержать слёз. Мне захотелось только обнять и расцеловать его.

Так говорить о Поэзии, когда только-только кончился 20-й век с его вопросом: «Возможна ли Поэзия после Освенцима?». Армен хорошо знал об ужасах 20-го века. Может быть, больше, чем кто-нибудь другой. Но вот он поёт гимн Поэзии. Он дышит Ею. В сердце его Она царит. Но ведь он и герой его должны делать Дело! Причём тут Поэзия?

Оказывается, при всём. Камо дело-то делает ради того, что внутри, а об этом рассказать может только Поэзия. Ради матери, ради Любви, заполняющей его душу, он действует.

Но всё ли, что ему приходится делать, одобрила бы его мать? И сама душа его со всеми ли действиями его согласна?

Нет, не со всеми... Мать умерла, но Камо как бы живёт под её взглядом, всё время оборачиваясь на неё, спрашивая её благословения. И ясно чувствует, что чего-то она бы не благословила. А он всё-таки делает это, вынужден делать...

Грабежа банка мать никогда не одобрила бы. И его триумфа на Дворцовой площади Тифлиса не разделила бы никогда. А после этого триумфа он забредает ночью в сад и спрашивает у одинокого собеседника: «Отчего после победы человеку становится скучно?» Собеседник отвечает, что «победа — это поражение. Настоящая победа — это победа над самим собой».

Камо чувствует тайную правду этих слов, чувствует, что что-то подобное сказала бы и мать, и его собственная Душа, кажется, согласна с этими словами. Душа его тоскует, но Камо спорит со своей Душой и находит такие убедительные доводы, что собеседник начинает сомневаться в своей правоте.

Прямолинейный, требующий быстрых решений ум заглушает многостороннюю, медлительную Душу.

А между тем Душа знает что-то такое, чего не может знать ум. Ум замолкает, когда, выйдя из тюрьмы, Камо видит мир, огромный, удивительный, не вмещающийся ни в какие рамки понятий, рассуждений... «он радовался каждому, кого встречал, пока шёл, и ещё, пока он шёл, всё казалось ему как бы продолжением его тела, и ему даже пришла странная мысль, что, может быть, это и есть его настоящее тело — этот город, и гора над ним, и все горы вокруг, и небо, и воздух, а его руки, ноги, глаза, уши, кожа — только то, что связывает его с телом». И далее: «Пока всё это есть, и даже если останется только пыль от всего этого, я ещё буду жить, и каждый так живёт, и нет смерти, а есть то, что я сейчас чувствую, но ещё до того, как он об этом думал, от самого Метехи, всю дорогу была разрывающая горло нежность ко всему, что он видел, и земля, по которой ступали его ноги, была их бесконечным продолжением... А потом это прошло, и осталась странная, спокойная благодарность за всё, что он почувствовал, и даже к солдатам за то, что они всё это время шли рядом, и к воробью, что по-прежнему сидел у него на плече...»

Так вот что такое Душа... Она, оказывается, совсем не замкнута в этом маленьком теле. Она — всё: Душа — не только он. Она связана со всем, что живёт.

Если додумать до конца, то самое главное — это открывшаяся Душа, чувство связи всего со всем, но... Тогда ведь нужно идти по земле такими осторожными шагами, чтобы, не дай Бог, не наступить на что-то живое, неотделимое от тебя самого. Тогда кого бы ты ни ранил, ты себя ранишь...

А как же тогда действовать? А как же, как защитить мать от пьяного отца и всех от зла?

 

Был у Армена Зурабова спор с Григорием Померанцем. Они любили друг друга. Но спор был. В статье «Тупики добра» Г. Померанц сказал, что один из его друзей стал красным. Речь шла, конечно, об Армене. И Армен справедливо ответил: «Я не стал красным. Я был им всегда». «Красный для меня,— пишет он далее,— образ веры в реальность построения Царства Божьего на Земле, то есть Мира, основанного на выводах разума». И далее: «Процесс этот включает всю человеческую историю, которая представляется мне как постепенное, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, изживание человеческого эгоизма».

Сильно сомневаюсь в том, что история — процесс изживания эгоизма, и поэтому, идя в ногу с ней, надо одобрять насилие, двигающее историю (так считает Армен), но посмотрим, что пишет А. Зурабов дальше, отвечая Померанцу: «Эгоизм, с которым каждый человек в отдельности не может (или не хочет) справиться сам, претворяется в поступки, последствия которых и есть то, что ставит перед нами история, то есть мы сами. И тогда нам уже неизбежно приходится вместе делать то, чего мы не нашли сил сделать каждый в отдельности». (Подчёркнуто мной.З. М.)

Что же, я хорошо помню это время коллективного энтузиазма, этой радости общего дела, чувство локтя, чистоту устремлений. Души у нас горели. Да, мы думали о других больше, чем о себе. И если где-то была романтика, так именно здесь. Мы были романтиками, верившими в то, что вместе, взявшись за руки, построим царство справедливости и добра.

И о национальной розни (поначалу, во всяком случае), казалось, забыли. Это было особым счастьем для Армена. Армяне в огромном количестве жили и в Тифлисе, и в Баку.

Почему же всё рухнуло?

«Идея была искажена,— говорил Армен.— Что же, и христианская идея пережила страшные искажения, но осталась жива».

Думаю, что не христианская идея, а Христос остался живым. А Он никогда идеей не был. Если вдуматься в идею построения Царства Божьего на земле, то, может быть, будет видно, что в ней самой скрыта задача, непосильная для прямолинейного ума. Царство Божие могут строить только Божии люди, а это люди, у которых есть только один Господин — внутренний.

Да, мы были альтруистами. Мы думали о других больше, чем о себе. Но смотрели мы друг на друга и все вместе на вождя, а не внутрь себя. Думая о том, что внутри, мы смотрели вовне. Мы верили вождю больше, чем сами себе. И даже если бы он был таким же бескорыстным, идейным, как великий инквизитор, а не таким, каким оказался на самом деле, даже в этом случае, по самой идее своей он опирался бы на то, что вовне, а не на то, что внутри. На то, что перед глазами, на поверхности, а не на то, что в самой глубине сердца, внутри.

А там ведь «ничто», не что-то материальное. Один Дух. Наш реальный вождь не испугался «ничто», как Мефистофель. Оно ему стало смешно. Это был дьявол покрупнее Мефистофеля.

Ну а даже если бы испугался? Всё равно был бы вынужден самою своей идеей объединять одних против других и вести одну войну против другой.

«Пока душа спит, человек думает о себе. Когда душа просыпается, человек думает о других». Но ведь думать о других можно по-разному.

В Евангелии есть рассказ о двух сёстрах — Марии и Марфе. Обе любят Христа. Обе думают о других больше, чем о себе. Но, кажется, Марфа думает о других больше, чем Мария. Марфа хлопочет, из сил выбивается, готовя еду для других, а Мария сидит у ног Христа и слушает Его. И Христос говорит, что она избрала благую часть. В чём же эта благая часть?

Может быть, именно в том, чтобы вглядеться и вслушаться в то, что внутри; в том, чтобы пройти сквозь видимое и обнаружить незримое!

Вот уж что для вождя общества, построенного на законах разума, неприемлемо. Он хочет добиться единения и мира меж людьми. Это великое Дело! Как можно заниматься самокопанием, вглядыванием куда-то внутрь, когда нужно делать Дело?! Прекратить вражду между народами, добиться единения! Ох, как на это откликнется множество благородных сердец! Как рванутся Дон Кихоты защищать всех обиженных, восстанавливать справедливость. Но куда они рванутся? Где Дракон — само воплощённое зло, а где ветряные мельницы? Как их различить? И можно ли Дракона убить мечом?

Единения и мира в очевидности нет. Это есть только в той незримой глубине, в которой открывается тайная связь всего со всем, где становится не очевидным, а сердцевидным — очевидным сердцу — то, что воистину есть. Вечно есть. Сущность мира. Сущий. Бог. Бог — не наша выдумка. Не то, что создано нашим воображением. Он — наша Суть. То, что создало нас. Он — Создатель Мира. Это ли не Дело? Есть ли дело грандиознее Сотворения Мира? Он — Творец. А вот Тагор назвал Бога Поэтом наивысшим. Как? Неужели главное, величайшее Дело делает поэт?

Великий поэт 17 века Ангелус Силезиус сказал о Боге так:

Непостижимо То, что Господом зовут.
Его покой — в труде. В Его покое — труд.

Труд в покое? Покой в труде?

Мария сидит у ног Христа и, не двигаясь, проделывает минута за минутой, час за часом путешествие в незримую глубину. Только дойдя туда, она сможет делать Дело. Вернее, оно само будет делаться через неё. Не надо торопиться. Мария избрала благую часть. В её покое — величайший труд.

Но всё-таки как, как заниматься этим медленным трудом, как можно не торопиться, когда перед глазами происходит столько страшного? Очевидность кричит, а нам надо закрывать глаза и не видеть очевидного?!

Ни великий инквизитор, ни вождь мирового пролетариата с этим смириться не могут. Они хотят спрямить пути, не уходить от очевидности, а действовать в ней.

А значит, надо пустить в ход оружие, направить одних людей против других. И, может быть, главное — подчинить их своей воле. Отнять у них свободу. Передать её вождю. То есть для их же блага сделать из них зомби... О, для нашего же блага, для блага всех людей... Но не наша Душа, не глубокое сердце наше подсказало нам это решение. Вождь, вожди решили это за нас и требуют от нас подчинения. Так мы должны подчиняться внешней воле, а не тому, что внутри? Мы — подростки, шагающие в ногу по чьему-то велению? О, конечно, во имя добра и счастья всех людей мы расстреляем одних, чтобы спасти других. «Если враг не сдаётся, его уничтожают». А как же? Иначе нельзя здесь, в очевидности. А потом нас же уговорят, что мы сами и есть свои враги, и отправят в лагерь на каторжные работы, а мы будем продолжать клясться в верности своему вождю, сохраняя верность идеалам добра и братства.

Рядом будет другой вождь. У него не будет Идеала братства и единения людей. Он будет откровеннее, но методы будут одни и те же. Оба вождя сделают из людей зомби.

Только того, кто открыл собственную глубину, которая оказалась единой во всех, только того, кто открыл в себе внутреннего Господина, нельзя зомбировать.

И в этом главный вопрос: зомби мы или те, кого зомбировать нельзя?

Зомби могут быть бесконечно отважными, предельно мужественными,— бескорыстными фанатиками. Шахиды не боятся смерти и не боятся убивать.

Существованию мира сегодня угрожают зомби, которыми управляет дьявол. Зомби получают приказ от него извне. Внутреннее для них закрыто.

А о том, что внутри, рассказывает Поэзия (к Поэзии я причисляю всё настоящее Искусство). Только Поэзия переводит язык Незримого в зримые образы, даёт форму не имеющему формы Духу; говорит всегда метафорой потому, что всякое прямолинейное, однозначное слово никогда не передаст бесконечной многозначности Вечного Бытия.

Возможна ли Поэзия после Освенцима?

А после Распятия? Но ведь именно тогда, после Распятия, и возникла величайшая священная поэзия, литургическая музыка, византийская икона. Всё это — Поэзия, не испугавшаяся смерти, а глядевшая смерти в глаза и переглядевшая её.

Когда Пётр захотел избавить Христа от страшной казни, он услышал: отойди от меня, Сатана, не о Небесном думаешь, а о земном. Сатана? Это он-то, который думает, что любит Христа больше жизни?

«Больше жизни? Не пропоёт и петух, как трижды отречёшься от меня...»

Как заплакал Пётр, когда всё так именно и произошло.

А когда в Гефсиманском саду молился Иисус и просил троих самых близких пободрствовать с Ним, все трое заснули. Пётр был одним из них. Все не сумели взглянуть в глаза страшной действительности. Спали. А перед глазами Учителя было Распятие, от которого Он никуда деться не мог.

Не рвись! Из ада нет исхода,
Как ни ищи, исхода нет.
За часом час и год за годом
Н
а все мольбы — один ответ:
Стена. Закрытая граница.
Наружу перерезан путь.
Но если вдруг остановиться...
Но если ад вместился в грудь!..
Весь ад в груди?! О, Боже, Боже,
Пути другого не нашлось? —
На плоскости весь мир исхожен.
Но если через, если сквозь...
Но если всё смогу вобрать я... —
Нет на земле укрытых мест.
Есть выход даже на распятье,
Но не с Креста, а через Крест.

Христос есть воскресение и Жизнь вечная. Так Он сам о Себе сказал (в Евангелии от Иоанна). Так что же такое воскресение? Воскресение плоти? Если понимать буквально, то так. Но ведь Он был воскресением ещё до казни. Как это понять?

Я не отрицаю возможности воскресения плоти. Я абсолютно верю во все чудеса, которые творил Христос. И воскрешение Лазаря, и укрощение бури. Мы не знаем возможностей совершенного Человека, возможностей Творящего духа. Мы всегда забываем, какое чудо наш земной шарик, висящий в Ничём.

Но все чудеса, которые происходят перед глазами, не являются тем главным Чудом, которое должна увидеть Душа.

Чудо — не то, что поражает воображение, а то, что преображает Душу.

Так вот, воскресение есть победа Небесного над земным. Есть обнаружение того, что Небесное есть смысл и основа жизни земной, её действительное наполнение. И это обнаруживается незримо в душах людей.

Души любимых учеников должны были дорасти до «безграничной Действительности» (термин Р.-М. Рильке), до Жизни Вечной.

Но пройдут такие трое суток
И
столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до воскресенья дорасту.

Дорасти до воскресения можно. Пастернаковская Магдалина доросла. И души учеников доросли. Пётр уже никогда не отречётся от Учителя, и все остальные не испугаются Креста и примут то, что с ними сделает мир.

Для чего нужно было принять Распятие? Почему в этом была высшая Воля? Потому что совершенный, совершившийся Человек должен принять всё внутрь. Он неразделим с миром, значит, всё страдание мира — в Нём. И однако оно не убило Его Духа. Можно убить его тело, но живым окажется Он, а не те, кто Его убили.

Потрясённые Его страшным страданием ученики почувствовали вдруг то, чего не чувствовали, когда Он был рядом. Он был теперь внутри них. Они доросли до Него, до воскресения и Жизни вечной.

Люди слишком натерпелись от костров инквизиции и от тех владык, которые создавали Освенцим и ГУЛаг. Люди освободились от них. Люди ликовали, получив свободу. Только свободу ли мы получили? Свободу или вседозволенность? Это совсем не одно и то же.

У меня была подруга — изумительная учительница, преподававшая литературу в старших классах. Когда к ней попадали те, кто только что окончил первую ступень, она встречалась с маленькими зомби, тупо повторяющими заученное. Первое, что она делала,— расковывала их, давала свободу. Говорите то, что вы сами думаете, не с чужих слов. Они сначала с трудом, а потом с восторгом восприняли это. И вот расковались и стали высказывать кто во что горазд. Тогда она проводила урок под названием: «Моё мнение или моя глупость?».

Всё это мне очень напоминает начало нашей перестройки, телемосты с разными странами, где наша сторона выглядела весьма неприглядно. Стыдно было смотреть на наших людей, повторяющих заученные штампы. Но это скоро прошло. Свободу усвоили быстро. Но свободу ли?

Мы освободились от опеки инквизитора или вождя и с удовольствием стали ощущать себя теми естественными существами, которые могут делать всё, что им диктует их аппетит, их гениталии или их разнузданное воображение. Нет, мы не свободные люди, мы — те же зомби, попавшие под диктат сил, имя которым легион. Силы эти разворачивают нас в разные стороны, натравливают одних на других и готовятся разорвать мир на части.

Вот чего испугался Армен. Вот почему рванулся назад, а по его мнению — вперёд. (Есть у него статья «Воспоминание о будущем».) Рванулся к тому, кто обуздает эти кричащие массы и укротит люди стали безудержный эгоизм, который считать своей естественностью. Его пробудившаяся Душа закричит, видя всё это. Он стал свидетелем того, что топчут не только результаты коммунистического эксперимента, а само устремление к равенству, братству, справедливости. Он увидел, что Души, вернувшиеся в свою спячку, топчут, клеймят позором тех, в ком Душа пробуждалась, кто думал о других больше, чем о себе.

Да, они были Дон Кихотами. Но кто не любит Дон Кихота, у того не пробудилась Душа. А кто хочет надеть рыцарские доспехи и идти вслед за рыцарем печального образа с твёрдой решимостью бить драконов и рушить ветряные мельницы, те ещё не сумели дослушать свою пробудившуюся душу до конца.

И опять встаёт тот же вопрос: можно ли думать о Жизни вечной, дорастать до Неё и безнаказанно допускать всё, что творится в этой временной? Вот так, как ответил Камо своей жене Соне, когда она сказала, что главная борьба — это борьба с самим собой.

«Так что же,— ответил ей Камо,— на улице бьют старуху, а я буду смотреть в окно и бороться с собой?»

Ну, разумеется, нет. Он должен выбежать на улицу, защитить старуху и вернуться домой, не превращая это необходимое временное дело в главное дело жизни. Дело всей жизни всё-таки одно: Рост. Дорастание до Жизни Вечной.

Дело моё — это рост неизменный.
Дело моё — становленье Вселенной.
Дело моё — нисхождение снега.
Дело моё — бесконечная нега
В
мартовском солнце сияющих веток.
Дело моё — созидание Света.
Пальцы лучей во всю даль распростёртых.
Дело моё — воскрешение мёртвых.
Мир наш безрадостный, мир неумелый,
Не отвлекай мою Душу от Дела.

Когда и как можно, а порой необходимо, отвлечься от главного Дела, будет видно в каждой отдельной ситуации. Не может быть правил на все случаи жизни. Тот, кто знает, «как надо», на самом деле ничего не знает. «Как надо» каждый раз узнаётся заново. Мы смотрим на мир каждый раз свежими глазами. Каждый раз заново вдыхаем внутрь воздух. «Нищий духом» — это тот, кто дышит. Вдыхает воздух, выдыхает, опустошая лёгкие, и вдыхает вновь. Нельзя наполнить воздухом лёгкие раз и навсегда. Можно только выдыхать и вдыхать.

Вдохни глубоко, достань до самой глубины Души, до того священного внутреннего пласта, в котором записано незримыми буквами То, что тебе надо делать здесь и сейчас. И тогда появятся слова, которые зомбированная масса не простит Тому, кто их произносит: «Сказано в писании, а Я говорю: „не человек для субботы, а суббота для человека“». Да, инерционная масса не простит творческому Духу его дерзновения. Но жив только Он, а мертвы они.

Всё зримое отлито в определённую форму. Форма твердеет и умирает. Незримое не имеет формы, но Оно творит форму и не умирает никогда. И — Любовь к незримому была главным в душе Армена. Сквозь всё зримое он видел, чувствовал это Вечное Незримое. Да, может быть, великое сочувствие к страдающим и отвращение к безобразию недочеловеков порою мешало прийти к тому покою, который и есть высший божественный Труд, и всё-таки его пробудившаяся Душа трудилась всегда и создавала Красоту. Трудно найти что-то более прекрасное, чем его фильм «Песни песней», где на фоне божественной красоты природы звучат великие вечные стихи.

Мне хочется закончить мои раздумья об этом очень дорогом мне человеке цитатой из его рассказа под названием «Вечная жизнь». Это рассказ о женщине, мужа которой расстреляли в 37-м. Сама она провела 10 лет в лагере. А выйдя и встретившись с сыном — юношей, которого оставила первоклассником, стала собирать у себя в доме его товарищей, среди которых был и Армен. И вот что он пишет:

«Она не была для нас ни учителем, ни наставником жизни — она просто вовлекала нас в мир, в котором жила сама, и мы чувствовали себя в нём значительнее и выше, потому что в нём не было придуманных правил жизни, а была сама жизнь, та истинная и, может быть, единственно реальная, которая была над временем и которую она научила нас называть вечной, наперекор принятым тогда плоским словам, оградившим мир от его таинственной беспредельности».

 

Версия для печати