Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2016, 6

Под мостом

День и ночь

 

Парижский дикоросс

Двадцать пятого ноября две тысячи пятнадцатого года в городке Рюэй-Мальмезон под Парижем ушёл из жизни поэт Алексей Зайцев. Его стихи знакомы лишь горстке его друзей, а единственный сборник «Проводы времени» издан в Париже в девяносто третьем году. Близкий друг Алексея писатель Андрей Саломатов пишет, что «из стихов Лёши Зайцева можно сложить картину мира, в котором он жил». А Кира Сапгир говорит о его стихах как об «исповеди, полной весёлого отчаяния».

Действительно, жизнь Лёши сложилась непросто. Родился он десятого октября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года в Улан-Удэ, но всё своё детство провёл в Москве, и с шести лет — в школе-интернате. Об этом времени Лёша вспоминал как о самом голодном. В четырнадцать лет он поступил в Московское театрально-художественное училище, затем — в педагогическое. Освоил игру на домбре и балалайке. Не успев доучиться, в девятнадцать лет стал отцом. Поселился в Тарусе и пошёл работать пастухом, после — экскурсоводом в местной картинной галерее. Семейная жизнь не сложилась.

В семьдесят девятом году московский самиздатский журнал «Поиски» впервые публикует его стихи вместе с открытым письмом о принудительном лечении в больнице им. Кащенко (где он и познакомился с одним из редакторов журнала). Оставаться в Москве стало небезопасно. В начале восьмидесятых Лёша работал в разных городах Советского Союза — сторожем, истопником, учителем, художником-оформителем, лесорубом...

Только в восемьдесят четвёртом году он возвращается в Москву и поступает в Литературный институт. Зайцева печатают в журнале «Огонёк», в альманахе «Тёплый стан», в других журналах, газетах и сборниках. Работает редактором журнала «Советский школьник», редактором «Детской литературы», ведёт поэтическую рубрику «Огонька». В девяносто первом году его принимают в Союз писателей. Казалось, жизнь начала устраиваться.

Но «Лёша был прежде всего замечательным, тонким поэтом» (Вилли Брайнин). Ему стало тесно в этой карьере, и в девяносто втором году, будучи в командировке во Франции, он решил стать невозвращенцем. Лёша Зайцев был тепло принят русской эмиграцией — Владимиром Максимовым, Александром Гинзбургом, Семёном Мирским на «Радио „Свобода“» и Виталием Амурским на «Радио Франс Интернасиональ». Он печатался в «Континенте» и в «Русской мысли», однако на жизнь зарабатывал игрой на балалайке в ресторанах (вот и пригодилось профессиональное обучение в юные годы!). Немного зарабатывал репетиторством и переводами, работал поваром, даже рисовал картины на продажу, подписываясь Семизубовым. Для себя изучал теологию в институте St.-Serge в Париже и кулинарию в Дижонской кулинарной школе. Если ему и приходилось забывать о стихах, то ненадолго.

Уже в новейшую пору, в две тысячи двенадцатом году, под заголовком «Битва котов у подножия дуба» была опубликована подборка стихов Лёши с предисловием лидера дикороссов Юрия Беликова, где дана достаточно точная характеристика его поэтической и человеческой особенности: «...Русский поэт Алексей Зайцев, никогда не забывавший в Париже об Иване Великом и Василии Блаженном, давно для себя разграничил, „что Великий поближе к солнцу, но Блаженный — милее сердцу“».

Поэт Михаил Сухотин считает, что «качество фактической спаянности с реальностью проживаемой жизни больше всего проявилось в его стихах, написанных в эмиграции». Для поэта Григория Кружкова его «стихи узнаваемы... За каждой строчкой стоит именно он, со своим лицом, своей неповторимой интонацией. Кроме поэтического, у него было много талантов, в том числе — талант дружбы».

Друзья Лёши Зайцева собирают щедро раздариваемые им стихи, и теперь Григорий Кружков готовит к публикации его сборник.

Юрий Годованец

 

 

* * *

          Памяти отца

Н
альём же в бокалы постылый нарзан,
Окончено время лишений!
И что-то с глазами. И больно глазам
О
т света последних решений.

Пусть правда блестит над страною, как нож
Н
ад брюхом балтийской селёдки!
Не верю я в правду. Не верю я в ложь.
Ни в то, что лежит посерёдке:

Ни в добрую волю, ни в трепетный ум,
Ни в трезвость, ни в прочую мерзость,
Покуда работают почки и ГУМ
И почва ещё не разверзлась!

Покуда на грядках растёт сельдерей,
И девки приходят в малинник,
И души усопших стоят у дверей
С
воих даровых поликлиник,

И тени живущих, как тени секунд,
Ложатся на землю родную.
Их дома секут. И на службе секут.
И вьюги поют отходную.

* * *

Твои мечты неизреченны,
Но дел твоих кровопролитных
С
трашатся мирные чечены
И русские космополиты.

Не спрашивай, сегодня где мы,—
Твой ум и так зашёл за разум.
Зачем ты, лермонтовский демон,
Чадишь соляркой над Кавказом?

Зачем ты, подлый дух изгнанья,
Не став добычей психиатра,
Прямой наводкой лупишь в зданья
И
травишь газом зал театра?!

Спецназ идёт на штурм ночами,
О нём у нас напрасно спорят:
Москва стрельцов казнит вначале,
А после — стрелочников порет.

* * *

Казалось, всё нам было нипочём.
Мы были крепче танковой бригады:
Ведь ты стояла за моим плечом,
И детский смех врывался к нам из сада.
И Франция цвела для нас ковром,
И по весне к нам ласточка стучалась...

Такое не кончается добром.
С поэтами — ни разу не случалось.

Перед потопом

          В тот день была объявлена война.
                    В. Ходасевич

Крестьяне маялись без водки. Говорили,
Что в среду не приедет автолавка.
Дождь моросил. Возились в тёмной луже
Прозрачные некрасовские дети.
Собаки не высовывали носа
И
з будок. Лес гнилой, палеозойский
С
жимал своё кольцо вокруг деревни
Ещё теснее... Утром на дорогу
С
ползались полудикие фигуры
И спорили: «Приедет? Не приедет?»...
Лениво перекидывались бранью,
Копейкам счёт за пазухой вели.
Таких убогих денег не встречал я!
Как будто их пускали на растопку,
Как будто их прикладывали к язвам,
Как будто в ночь на праздник православный
Их из могил ногтями вырывали!
Однажды в отдаленье стук мотора
В
озник. И нарастал. И приближался.
Но это был фанерный грузовик,
Построенный Кулибиным покойным.
Швыряя в лица комья липкой грязи,
Он мимо них промчался. За рулём
С
идел медведь. Огромный. Неподвижный.
Глаза от страха лапами закрыв.
Крестьяне долго после обсуждали,
Куда он ехал. Были разногласья:
«Известно, что одним своим концом
Дорога упирается в райцентр,
Однако и другой у ней конец
И
меется»... Но где? — никто не ведал.
Потом с небес Последний Ливень грянул,
И спорщики по избам разошлись.

* * *

          ...Но, по чести, нынче никто не разумеет просто, чтó
          хороший стих и чтó дурной, живём последние годы.
                    Катенин — Бахтину, 20 июля 1830

Чем навеян или вызван этот сон?
Я очнулся в странном доме без окон.
Был он светел в непрозрачной темноте,
Словно ветер, он вертелся в пустоте.

Хороша ль моя хрустальная тюрьма:
Эти лесенки, ведущие с ума,
И звонки у заколоченных дверей,
Песни арок и печаль оранжерей?

Я ступал по коридорам без полов,
Я свою искал за тридевять голов,
Заблудился и не знал, куда пойти
Д
о рассвета, до пяти без двадцати.

* * *

          Дочке Люсе

Хорошо, что у тебя есть остров.
Только он пока необитаем.
И найти его совсем не просто
М
ежду Иллинойсом и Китаем.

Отыскать его легко, однако,
Как деревню Ясная Поляна,
По дорожным знакам зодиака,
По грошовым картам — у цыгана.

И тебе там будет всё знакомо:
Снова к морю выйдешь спозаранку
В
ыбрать сосны — для постройки дома,
Или воздух — для починки замка.

* * *

          Лине

К
ак нежно и жалобно в Меце
журчала в канавках вода!
Ей попросту некуда деться,
когда б не спешить в никуда.

Ушли по домам горожане.
Кафе опустело. И парк.
Остался лишь памятник Жанне,
той самой, которая — д’Арк.

А впрочем, у стен арсенала
цветочница встретилась мне.
И всё это напоминало
улыбку в больничном окне.

Когда-то, когда-то, когда-то
(давно, как пешком — на Луну)...
Когда-то мы были солдаты.
Солдатами — в русском плену.

Хорошие книжки листали
и карты кидали — не в масть,
и всё заливала густая,
как студень, советская власть.

И всё-таки, всё-таки, всё же
(а может быть, даже и нет!)
ты свет зажигала в прихожей,
и я появлялся на свет.

Ты знаешь, на свет я — рождался,
летел на него мотыльком!
Как будто до смерти нуждался
в рождении — только в таком!

Его лишь запомнило сердце,
а всё, что потом,— ерунда!..
Так нежно и жалобно в Меце
журчала в канавках вода...

* * *

          Ирине Зайцевой посвящается

Ему приснилась вдруг столовая
Н
а станции Москва-Товарная,
Нельзя сказать, чтобы урловая,
Но приблатнённая — весьма.
Там подают борщи лиловые,
В них звёзды плавают коварные.
(Нет, не найду живого слова я,
Ни капли страсти для письма!)

А на окне цвели бегонии.
А во дворе собаки гавкали.
Он не проснётся утром в номере,
И я умолкну вместе с ним.
Но, как индейцы с томагавками,
Стоят путейцы за добавками
И
смотрят, как состав плутония
Уходит в Западный Берлин...

А ну их всех! Поедем в Альпы?
А если хочешь — в Пиренеи.
А если хочешь — в Гималаи.
Туда не ближе, чем сюда.
Мы снимем шляпы, словно скальпы,
И понесём, как ахинею,
Которую не оправдаю
У
же до Страшного суда.

Песенка рабовладельца

В нашем мире, который бьётся
В
тесноте абсолютно-щедрой,
Мог бы стать я работорговцем,
Угнетателем сотни негров.

Угнетал бы я негров — джазом,
Веселил бы я негров — ромом.
Уважал бы их скорбный разум
И
хранил бы Господним Словом...

Продавал бы рабов — рабам я
З
а ничтожную каплю рабства.
И на этой идее «братства» —
Умножал бы своё богатство!

Сочинял бы я неграмхайку,
А не вышло бы — резал нэцкэ.
И делил по утрам их пайку,
Даже если делиться — не с кем.

Я и «белым» — слагал бы хокку
Парижанам или тбилисцам...
А делился бы — только с Богом.
Он ведь с ближним велел делиться?..

* * *

В гробу лежит сумасшедший,
Ни в чём себя не нашедший,
За целую жизнь дошедший
Д
о мысли, простой, как сам:

«Когда-нибудь лопнет сбруя,
Пусть прежде друзей умру я,
Пока на земле пирую
И
мёд течёт по усам!»

Он чёрен, как кость бемолей,
А день — фонарей лимонней,
И солнца мяч волейбольный
Больно слепит, взлетев...

Лежит он — впервые прямо.
Его ожидает яма.
Поднимем стакан Хайяма
З
а этот шальной напев!

Наш век он терпел в иванах,
Храпел на чужих диванах,
Всегда пребывал в нирванах,
Одетый в одно рваньё.

Его окружали цацки:
Авоськи, фуражки, каски,—
Не верил он чёрной краске
И
красной сказал: «Враньё

Пыхтения труб и домен
Н
е ведал. Я сам бездомен
И
знаю: хоть мир огромен,
Но мало что слышно в нём...

Ходил сумасшедший с палкой,
Как Лир, величаво-жалкий.
Кричали с деревьев галки.
Закат полыхал огнём.

* * *

Душа беспутного монаха
Ш
аталась в винных погребах,
Без трепета, совсем без страха
Передвигалася впотьмах.

Из каждого — увы — бочонка
Немалый выпит был глоток.
Потом душа храпела тонко,
И храп взлетал под потолок.

Когда же петухи вопили,
Рискуя голоса сорвать,
Глаза свои открыв с усильем,
Душа сказала: «Наплевать!

И никакие там мне птички
Н
е принесут с собой тоски».
Так сохраним свои привычки
И
после гробовой доски!

* * *

Словно всадник отважный династии Минь или Тан,
Красноглазый монгол в телогрейке, почти великан,
Сердцем слушая вой своего «кавасаки», летал
Д
евятьсот сорок третьей дорогой на Сен-Флорентан.

Если б я Ходасевичем был... Да ведь я не таков,
Чтобы взять и воспеть, как прекрасны сады за рекой,
Где гниют лимузины испанских цыган-батраков,
А грузины друг другу приветливо машут рукой.

Где зулусы, топтавшие гиблые русские льды,
На которых любой вездеход попадёт в переплёт,
Отложив попечению вечности дни и труды,
Зубоскалят с ангольцами — кто там кого переврёт...

Ну а мы проследим, чей черёд поспешать в магазин.
Говорят старожилы, здесь чачу хлестал Карамзин.
Здесь Отечество — всем. Гагиждеби 1, осушим стакан
И
махнём по весёлой дороге на Сен-Флорентан!

Лукоморье

Лукоморье. В лесах — чикатилы, в музеях — веласкесы.
Молодёжь с кистенями гуляет, как дети — с колядками.
Старожилы себе на уме, хотя внешне и ласковы:
«Понаехали тут! Задолбали своими порядками!

Что ж теперь нам, ушлёпкам, петрушку сажать с бедуинами?
В Интернете бычки собирать, похмеляться мороженым?
Министерским избушкам оттяпали ножки куриные —
Срамота, говорят! Любоваться на них не положено!..»

Лукоморье. Великая битва котов у подножия дуба.
Цепь не могут коты поделить — голосят и кусаются.
И следят за побоищем Венесуэла и Куба.
Остальные вздремнули под музыку «Спящей красавицы».

* * *

«Ты умрёшь под мостом!» — этой грозною фразой
П
рогоняли со службы балбесы балбесов.
И писали балбесы балбесам в приказах,
Чтобы те исчезали в утробе собесов.

Если чуткое ухо приложишь к земле ты,
Отвративши уста от пустого стакана,
То услышишь, о чём говорили поэты
В
час рожденья Христа под мостом Юлиана.

Голубая лаванда в лугах Люберона.
Золотая пшеница. Багряные маки.
И над всем этим звёзды горят непреклонно,
А над звёздами — Вечность смеётся во мраке.

Над костром она пляшет под сводами арки,
Где однажды уснёшь ты — счастливый и пьяный,
Попросивший судьбу о великом подарке:
Встретить старость и смерть под мостом Юлиана!

 


1.               «С ума сойти!» (груз.)

 

 

Версия для печати