Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2016, 5

Немыслимость поэзии

День и ночь

 

Introduction

В канун столетия «октябрьского переворота» точно так же, как в каком-нибудь 1909-м или 1913-м, появляется ещё эфемерное, но с каждым месяцем крепнущее ощущение того, что прежняя жизнь уже невозможна.

Однако, заглядывая в недра социума, разочаровываешься довольно скоро: социальный компромисс слежался в плотный конгломерат — мздоимство по-прежнему выступает мерой успеха, нравственность же, отданная на откуп духовникам, отвыкшим от духовного властвования, продолжает катиться под уклон.

И как некогда не было «исхода» на фоне «четверти века», так и теперь, по истечении её с Августа, нет никаких оснований «мечтать» о Феврале и тем более Октябре.

Кануны вековой давности сияли: сектантские радения сплетались с марксистскими бдениями, и в непрестанном бормотании, перемежаемом взвизгами гармоник и собачьим лаем, неопровержимо шествовала кривыми тропами — к триумфу или краху — История.

Нынешнее внешнеполитическое топтание не разбавляет тяжкой поступи нового века — мы всё более одиноки среди безработицы и нищеты.

Какая же поэзия возможна на этом фоне?

 

Выставка жанров

Если бы литературная критика сегодня оставалась такой же идеологической, как тридцать лет назад, она бы не раз успела упрекнуть современную поэзию в том, что она-де «сдала позиции» — сделалась скучной и мало кому нужной.

Упрёк тем более справедливый, чем беднее содержание литературных журналов.

Среди базисных направлений поэтического ремесла, сложившегося в России третьего тысячелетия, смотреть почти не на что:

— Последователи классически «дворянского» направления со своими «венками сонетов», александрийскими элегиями и нескончаемо пейзажными зарисовками, оттёртые от быстротекучего бытия, а заодно и печати ещё советской властью, исправно изображают, что двадцатого века не было. В этом милом неведении их и следует оставить.

Иронисты-«восмидерасты», составляющие весьма разрозненный анклав, по большому и малому счёту никому не нужный, не заметны уже даже в «демократических» журналах; смеяться более не над чем, всё обсмеяно на семьсот семьдесят лет вперёд — и люди, и власть, и неоколониальные нравы коммунальных служб.

— Сторонники «разлюли-малины», которую склонна печатать «патриотическая» литературная пресса, продолжают горевать о том, что Юрий Поликарпович Кузнецов разжевал и выплюнул двадцать пять лет назад и умер оттого, что пищи для него, не питающегося падалью, в стране не осталось. Бесконечные деревенские пейзажи с инвективами «городской» жизни способны заинтересовать лишь горстку филологов, изучающих стилистическое эпигонство. Если они, со всей своей дремучестью, замшелостью, инвалидной неуклюжестью слога, канонической повторяемостью метафор и эмоциональной безграмотностью эпитетов, и есть «русская поэзия», то говорить о ней не стоит уже сейчас. Что вообще можно взять с людей, избегающих называться интеллигенцией?

— Распространяться об «авангарде» и «зауми» было уморительно смешно уже тридцать лет назад. Какой авангард возможен в стране, где уже были обэриуты, «лианозовцы» и прочие «смоги», сначала разбившие слог на мелкодисперсные вскрики и выкрики, а затем превратившие его в нечто неудобоваримое и извне не воспринимаемое иначе, чем дурно скомпилированные обрывки раскромсанного в ЛТП и психбольницах некогда единого сознания?

— Современные «иосифляне», нежданная отрыжка нобелиата, пришедшегося ко двору полуобразованному — без сердца, одним умом — большинству, катятся в свои упоительные тартарары с грустным гиканьем, и этого падения уже не предотвратить. Их, разумеется, крайне жаль, но они сами виновны в том, что избрали для выражения себя инстинктивно понятную методологию технаря-недоучки. В результате желчно перегруппировывать элементы реальности сделалось куда проще, чем гальванизировать даже самый дурацкий алкогольно-есенинский идеал.

— Буйно цветшее когда-то верлибрическое древо, особенно применительно к матерно-западническому «вавилибру» (ЛИТО «Вавилон» небезызвестного мутанта Кузьмина + «верлибр»), не дало русской поэзии ничего, кроме зыбящейся причастности к высоким западным образцам и немного западным деньгам на переводы этих самых образцов. Номинально русский человек, отказавшийся от ритмики и рифмы, способен сделаться таким же трогательным неврастеником, как и его французские, румынские, шведские и австрийские коллеги.

— Попытку «либерально-западнического» лагеря опроститься и дать своему народу образцы довольно дубовой силлаботоники можно с полным правом считать проваленной: читать эти вирши некому и незачем, потому что от них за версту несёт постмодернистски холуйской клоунадой.

— Явившаяся из провинции неонатуралистическая волна, поначалу обещавшая чуть ли не смысловые перевороты, изрядно поблёкла в сумерках ученически срифмованной чепухи. Надо отдать ей должное: убогость российского быта сочеталась в ней со свободным ритмом, почти райком, но долго выкипать по поводу не проговариваемо социальных и проговариваемо личных неустройств не получилось даже при глубокой метафизической оснастке — отсутствует контекст, на котором свинцовые мерзости выглядели бы призывом к действию. Куда лучше бытовое пьянство от безысходности научились передавать отечественные проза и кинематограф.

— Штучные доморощенные модернисты, «восприявшие лучшие традиции трёх веков русского стихосложения», чувствуют себя как тот самый пациент с несбиваемой температурой в 37,1–37,2 градусов Цельсия: им знобливо, они никому не нужны, на них никто не обращает внимания, и скорей бы уже всё заканчивалось.

Ошмётки залихватских «метаметафористов», «москвовременцев» и прочих, несмотря на былую обречённость, благоденствуют, но ничего нового не скажут в силу возраста.

— Наконец, феминистические дивы, недавно ворвавшиеся в поэтическое пространство с новой «глянцевой» правдой, обзавелись собственным развитым «делом» (выездным театром-салоном или чем-нибудь в этом духе) и потомством, огрузнели и сделались предсказуемы.

— О коммерческой молодёжи, делающей «бизнес» на таких выездах, говорить и вовсе не стоит: в совокупности она составляет бастион самого низкого вкуса из возможных, исключая штатных и заштатных «русских народных плакальщиков».

Остаётся задать самый правомерный из вопросов: если настоящее отсутствует, какого рожна, то есть плода, можно ожидать от столь неприглядного древа?

 

Теория «трёх взрывов»

Поэзия, сопутствующая взлётам человеческого духа, от века питалась воодушевлением элит и опекаемых ими народов. Значимыми и почти вневременными поводами для поэзии стали три «взрыва», тектонически поколебавшие быт большинства развитых и развивающихся стран.

Первый был связан с религией, когда Азия плодила пророков, как бройлерная фабрика.

Обращённые готовы были идти на край света и погибнуть лишь для того, чтобы доказать какую-либо из безумных максим. В этом смысле навязывание поэту преобладающе пророческой ипостаси — типично азиатский стереотип, а лишение поэта его — плод исключительно евро-американской разочарованности в силе литературного слога.

Много ли сегодня в России «духовной» поэзии? Порой кажется, что неприлично много: каждая тварь человеческая определённого возраста и рассудка пророчествует, остерегает, напоминает святые слова,— но какого же качества вся эта демагогия на «христианскую тематику» и что она даёт слогу?

Несмотря на возвращение православия, от заново обретённой веры веет едва заметным холодком. Ходоки к Поясу Богородицы (точно так же, как к шедеврам мирового искусства) умилительно смиренны, но ни в них, ни в духовенстве нет уже почти ничего похожего на прежний молитвенный жар, заставлявший истощать силы в постах и бдениях, звать к бунту или остерегать от него.

Над очередями к святыням витает дух светлой обречённости: идти больше не к кому. Да и много ли, по чести, надо садово-огородному хребту нации? Он, хребет, давно примирился с конторским укладом многофункциональных центров, и почти так же благопристойно сегодня и возрождённое православие: раскол в нём будируется телевизионными расстригами, воинствующими, скорее всего, за личное влияние в Церкви, а также за умножающуюся мало-помалу церковную собственность.

В сегодняшнем православии, мнится, растворён фермент рефлексии, не позволяющей ему быть сгустком прежнего воинствования. Се отсвет отсвета, вторичность, произведённая от железного обуздания некогда лихого народа с простодушным и слегка меланхолическим северным нравом.

Сегодня корневая, заложенная в основание Учения борьба с бесчисленными ересями почти не выступает из тела Церкви, и, такое впечатление, сами ереси практически перестали появляться.

Какая же поэзия может сегодня гордиться тем, что «православна»? Очевидно, дидактическая или прямо катехизическая, что в глазах массового читателя не добавит ей ни грамма прелести...

Вторым «взрывом» стала наука. С какой непомерной страстью в неё ринулись люди, веками не находившие себе места в общественной структуре! Какие обобщения посыпались буквально с небес, какие вещества и устройства были открыты и пущены в промышленный и бытовой ход! И как заблистали некогда горизонты, подпёртые колониальными капиталами!

Где же пафос, владевший советским обществом ещё полвека назад? Ожидания, что бесконечная энергия вот-вот извлечётся могучими установками прямо из воздуха, воды, земли, солнечного света,— где? Покорены ли планеты Солнечной системы, достигнуты ли околосветовые скорости, побеждены ли хотя бы болезни века, объединены ли народы? Общество уткнуто в унылые заголовки насчёт «революционных средств против грибка ногтей», а вместо «гомонойи Нового времени» ноют и раздражаются застарелые язвы локальных конфликтов, и уж если что-то и скачет семимильными шагами, то эволюция средств физического и ментального уничтожения конкурентных культур.

Даже инфо-коммуникационная составляющая, дающая такой колоссальный прирост ведущим экономикам, не приблизила исполнения желаний. С помощью «социальных сетей» легко собирать разве что средства на очередную дурацкую выдумку (краудсорсинг, хоть слово дико) или удалённо координировать протестные митинги.

Именно длительная «научная» иллюзия породила «утку», пущенную в ход несколько лет назад,— «информационное общество», экономика которого основана на передаче и обработке неких big data — массивов информации, объём которых несоизмерим с возможностями обычного мозга. Мало кто учитывал во время дачи тех ослепительных анонсов качество информации в тех самых массивах, и уж точно никто не хотел ставить их ценность в зависимость от постоянно изменяющейся «истины».

Неужели же этим допплеровским смещением вдохновится сегодняшний стихотворец? Научись мы отращивать себе вторую пару рук, превратись мы в бесплотные копии себя самих — разве бы такие свершения хоть кого-нибудь удивили? Грохот станков, вдохновлявший конструктивистов и футуристов, смолк почти совершенно, и даже научно-фантастическая поэзия прекратила течение своё, и само употребление технических терминов сделалось немыслимо провинциальным.

Наконец, третий «взрыв» грянул, когда просвещённая и пресыщенная Европа увлеклась социально-экономическими теориями, последствия чего мы ощущаем до сих пор... напрочь не представляя себе поэзии «политической», в которой, помимо туч социального гнева и здравиц Марксу и Сталину, содержалось бы хоть что-то адекватное человеческому мировосприятию.

 

Изъяснение паузы

Поэзия великая, а не номинативно инерционная, возможна лишь в пору аналогично великих общественных ожиданий и тем самым всем своим существом прикреплена к Истории.

Ныне, в период уже далеко не первоначального накопления (узурпации) общественных капиталов и пассивного обнищания основного населения, о каких-либо ожиданиях нельзя и помыслить.

Пересыхание поэзии, возможно, связано с самым объективным процессом сегодняшнего периода: человечество утеряло веру в то, что всегда занимало его высшие умы, обретая со временем статус поистине религиозный.

Мы живём во времена поистине великой исторической и бытийной паузы, когда «потерянными» для свершений глобального масштаба оказывается не одно избранное для бойни поколение, но вся нация разом, от детей до стариков. Наши герои истреблены, и новые появятся нескоро, и этот системный «недочёт» сводит одинокие усилия литературы по созданию героев к абсолютному нулю: образцы чувствования никому не нужны.

Если и адресовать современной поэзии упрёк в том, что она ничего не выражает, стоит оглянуться на эти обстоятельства и понять, что она как раз выражает — Паузу.

Оглохшие от бытовых свар вряд ли поймут, какая вселенская гуманитарная тишина царит сегодня там, где ещё недавно носились валькирии и слышались вопли чего-то сокрушаемого навсегда.

Больше всего Пауза походит на светлый день, в который только что увлечённо пыхтевший над своими плюшевыми, оловянными и деревянными друзьями проказник вдруг отвлекается и смотрит «в направлении окна». Поток танцующих пылинок, взметённых только что оборвавшейся игрой, крохотные интерференционные радуги сквозь прикрытые ресницы, кажется, намекают на то, что мир неизмеримо больше комнаты, и это первые шаги взросления.

Поэзия росла вместе с человечеством, правдиво отображая мечты и страхи. Её заслуга в том, что человек, слепленный ею, получил новую степень свободы — произносить и повторять слова некоей высшей личности, словно бы надстроенной над бытовой сутью.

Сегодня поэзия бессильна повторить это деяние: личность в целом выстроена, но ей, вне больших идей и яростных споров о них, оказывается нечем и не для чего существовать — собирать впечатления, припоминать, выносить вердикты бытию. Отзвучали прекрасные слова, заимствованные у поэзии политикой, и сделались пеплом, средством обуздания, риторикой лжи.

Усилия поэзии на ниве всеобщего народного просвещения привели её саму к гибели: общество создало поистине ужасающего всесословного мутанта, которому впервые в общественной истории стало совершенно наплевать на то, что говорят ему поэты.

 

Портрет монстра

Антипоэзия, воплощённая в предельной, «купеческой» здравости, разумеет из стихотворства лишь то, что ей в нём доступно,— пошлость. Лёгкие, звонкие, оборотистые, как скороговорка ярмарочного зазывалы, нередко славно срифмованные вирши возбуждают в пленниках «разумного подхода к бытию» восторг, сходный с прежним почитанием символистов.

Ай, ловок, ай, шельма! — будто бы кричат лопающемуся от телесного и словесного перевеса паладину гуманитарно-политических усобиц, не желая отвлекаться на нечто более тонкое, чем он сам.

Общество, предусмотрительно лишённое любых идеалов, кроме накопительских, подозрительно взирает на любую иррациональность, подозревая в ней ещё не разгаданный и оттого более опасный обман. Современный россиянин охотнее отдастся профессиональному сектанту, чем аскету, пробуждающему неуверенность. Россиянину сейчас важно вовсе не «как», а «о чём» («ни о чём» в сегодняшней разговорной речи как раз и означает бесприбыльность и тем самым бесцельность).

Меж тем то самое презрительное «ни о чём» и есть Поэзия, сброшенная с гуманитарной арены многочисленными издателями и популяризаторами иных жанров.

Как точно выражена поэзия Буниным, так и не добившимся успеха поэтического, в мужике, несущемся во весь опор, с размаху бросающемся в траву, рыдая оттого, что журавли улетели! Нечего и думать о таких натурах сегодня, когда в молодёжи поощряется ранний выбор «денежной» профессии, умение вовремя разглядеть опасность и крайний гедонизм.

Таким нестерпимо разумным школьникам, студентам и молодым специалистам чужда не просто русская письменная культура — она стоит для них в едином ряду с «городскими» видами спорта и интернет-блужданиями,— но весь русский, стоящий на иррационально православной жертве и языческой гибели «за други своя».

Россия боится и избегает поэзии именно в силу западнической парадигмы, вторгшейся в самое сердце славянства,— подавления эмоции, недоверия к всеведущему сердцу, которое русской поэзией и воспевалось, и исповеднически выслушивалось. Потребительское сознание не признаёт вольного помышления о жизни, труде, быте, поскольку в самой своей основе развалено на цветные осколки мелкого упоения ничтожным.

Русскому поэту сегодня приходится иметь дело с подавленным, разрушенным и отклонённым вектором развития. В потёмках социального дарвинизма, при котором человек является безвольным субъектом властных манипуляций, невозможно ждать от поэзии чего-то иного, чем вековой инерции, неумелого копирования среды, где прежний асфальт успешно заменяется «прогулочной плиткой» с имплантированными в неё скамьями, светильниками и «сервисами» шаговой доступности.

 

Историзм или гибель

Каковой же должна быть поэтическая практика здесь и сейчас?

Не выдержав экзамена на историческую зрелость в 1980-е годы, поэзия обязана вернуться в исторические координаты сегодня, в 2010-е годы, имея в виду превзойти кислящую оскомину настоящего, отыскав неложные пути для каждого человека к исконной цели — нравственному преображению перед лицом собственной судьбы.

Быть со своим народом в богатстве словно в бедности и в бедности словно в богатстве — вот закон, которого не превзойти применительно к подлинно национальной, а не имитированной литературе.

Только историзм и делал поэзию поэзией во времена, когда по всем параметрам и сноскам она точно была никому не нужна и, тем не менее, оказывалась цитируемой и заучиваемой наизусть, как заповедь и, может быть, единственная ценность.

Таким и только таким видится дальнейшее назначение русской поэзии, её будущая цель, её главная тема.

 

Версия для печати