Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2014, 1

На жнеца и колос зреет

Документ без названия

 

Поэтические коды Александра Орлова

Анализировать поэтический сборник — труд особенный. Потому что возможность мышления завершённой книгой в поэзии означает фактически и уровень ремесла, и постижение духа. Можно срифмовать один, и два, и пятьсот стишков, но выработать в себе чувство поэтического целого, то — локального, интимного, то — впечатляюще развёрнутого,— этап на пути творца. Поступок.

Стихи Александра Орлова я читаю, как некий инопланетянин. «Белоснежная пряжа» — уже определённый код, загадка. Хотя дальше всё вроде бы просто и тематически, и с точки зрения формы: строфики, размера, рифм.

Снег и дождь упадут на суглинок,
Их смешает бурлящий потоп.
У зимы и весны поединок,
А для нас — расставаний озноб...

Вот классический дискурс русской поэзии с её отсылками чувств к природе, с её страстными контрастами. Поединок между зимой и весной мы наблюдаем каждый год, даже в закутанных в бетон столицах, и от Афанасия Фета до Владимира Соколова осваивала их отечественная литература.

Но инопланетянин во мне ищет и находит в каждом стихотворении слово-тайну. Фелонь, Параклит, Дорогобуж, Сандомир, Семендер, Итиль. Много здесь «географии», причём, навскидку, «восточной». Ведь не случайно предыдущая книга Орлова говорила о кочевнике, хотя и московском. Однако стихотворение «Дорогобуж» тут же отсылает к смоленской земле, к западным рубежам России. Сандомир — вообще польский город. И вот западное начало уравновесило восточное, хазарский Итиль и аланский Семендер не окончательно увлекли дальше, в Сибирь, которая явно мыслится у Александра не вполне лишь географически.

А между этими горизонтами восстаёт белая свеча Спаса на Нерли. А рядом — традиционный, не требующий похода за словарём Муром с его былинно-богатырской и агиографической традициями. В той или иной мере экзотические (и то лишь для рафинированного мегаполисно-офисного сидельца) названия расставлены в каждом стихотворении, как маяки или как сторожевые башни, как форпосты особенного, ключевого смысла. Как пример — стихотворение «Волок на Ламе»:

Вновь набухшие почки
Прижимаются к раме,
В дождевой оболочке
Город Волок на Ламе.

В изумрудном зачатке
Зарожденье тепла,
В первомайском порядке
Солнца ждут купола.

На Соборную горку
Поднимусь налегке,
Луч упал на подборку
И залип на строке.

И покажется, некого
Поминать в эти дни,
У села Дубосеково
Как живые они.

В четырёх простых четверостишиях два таких стража стоят в авангарде и арьергарде. Сначала — старинный Волок на Ламе, скрывающий в себе современное «Волоколамск», в конце — памятный бой Великой Отечественной у разъезда Дубосеково, когда двадцать восемь героев-богатырей не фольклорной, но подлинной жертвой уберегли Москву от гитлеровцев. В начале воскрешается древнее имя, в финале воскрешены спасители Отечества: «...покажется, некого поминать в эти дни... как живые они». Волоком ли, чудом ли — жизнь собрала воедино всё главное, сговорилась с гением места и устроила праздник соединения предков и потомков. Прямо как мечтал Николай Фёдоров в «Философии общего дела». Только воскресителем стал не учёный, а поэт.

Впрочем, следует ли в каждом топонимическом следе книги Орлова искать подобные переклички и созвучия, каждый решит для себя самостоятельно.

Меня же больше всего взволновал вот такой лишённый явных семантических кодов этюд (на первый взгляд, показавшийся даже незавершённым):

Заплаканный август, унылый расстрига,
В осеннюю хмарь, озираясь, исчез.
И в синих глубинах пречистых небес
Кресты вышивают два яростных МиГа.

Подвластен полёту любой пируэт.
Рассмотрят с земли созерцатели зорко,
Как «штопор» и «колокол»,
«бочка» и «горка»
Оставили пышный извилистый след.

Из бронзовых туч показалась гримаса,
Пытаясь прервать соколиный вираж.
Сгорают секунды летящего часа,
И в солнечных нитях увяз фюзеляж.

Соревнование МиГов, кажется, вполне мирное. Военный и даже абстрактно-былинный мотив неощутим. Разве что вышивание креста звучит многозначно. Но вот появляется стена бронзовых туч — фантастическая, не сразу метафорически внятная. Почему материал тучи — именно бронза? Что здесь служит основанием для скрытого сравнения — цвет, тяжесть, причудливая искусственность иных облачных громад? Но главное в том, что громада — точнее, гримаса — разрывает реалистическую стройность текста и наносит нашему чувству реальности непоправимый урон.

Сгорают секунды летящего часа,
И в солнечных нитях увяз фюзеляж...

Строка обрастает чистой вязью метафоричности. Горят секунды, час летит, солнечные нити утапливают фюзеляж самолёта, оказавшегося едва ли не аллегорией поэзии, в рискованной смелости берущей новые высоты и вдруг обнаружившей наготу Икара, потерявшего крылья. Увязли мы, читатели, и увязли по-хорошему. Рассчитывая умилиться по ходу набору старинных имён и названий церковных праздников и отложить книгу в сторону, провалились с дерзкими МиГами в толщу сомнений и страхов.

«Рассмотрят с земли созерцатели зорко...» В сущности, созерцатели — все мы, читатели газет, глотатели информации, посетители цирка и пользователи Интернета. Пируэты делает художник, складывая свои Дорогобужи и Святовитов в короб мучительно рождающейся в сознании книги. А мы оцениваем, смакуем аллитерацию, журим не вполне склеившиеся рифмы. Мы словно остаёмся вне небесной бронзы, жара солнца, движения космоса (хаоса?), готового в одночасье испепелить, разрушить любое построение, любую красоту.

Но ведь жнец уже вышел на жатву свою, он внимательно изучает мир. Он находит верных и готов оставить неверных. Его мощь, его дыхание знакомы герою стихотворений Орлова, обходящему свои бастионы. И если МиГи взлетели, если заставили залюбоваться «штопором» и «горкой» хоть одного стоящего на земле зеваку, значит, художник ещё способен в бренном мире посоревноваться с балаганом низких развлечений, кабаком, игорным домом...

Мы готовы увязнуть вместе с ним, вернуться к началу книги, заново прочитать простое, шуточное:

Так кичливо, придирчиво, в оба
Смотрят два здоровенных сугроба.
Пролегла между ними стезя,
Мне пройти бы, да только нельзя.

Я для них обмороженный нищий,
Из них каждый в сто крат меня чище,
Каждый выше, сильней и моложе,
И молю я: «Спаси меня, Боже!»

Теперь понимаешь: весёленький сугроб — брат бронзовой тучи. Он — ловушка смысла, творческой свободы, ледяная тюрьма сознания. Обойти его невозможно, а надо растопить жаром обратившихся в лучи ладоней.

Я сугробы объял сгоряча,
Мои руки, два жгучих луча,
Превращали сугробы в комки,
В черноокую грязь у реки...

Магия? Чудачество? Скорее — мгновение истины, вновь открывшееся в поэтической игре. А ведь как изящно: растаявшие эвересты бездушия обращаются в черноокую кокетливую грязь (а вот и спрятанный ключ-топоним: Ока, форпост Московского княжества, стена между Русью и Ордой).

Банальный снег стал необыкновенной грязью — но не это ли случалось и на картинах русских живописцев девятнадцатого столетия, у которых сельская дорога после дождя сияет драгоценными россыпями?

Верные жнецы готовы к подобным победам. А на жнеца и колос зреет — слово подбирается к слову, текст к тексту. Раскрывшие смысл тексты — наша общая с автором жатва. Приступим к работе.

Версия для печати