Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2013, 5

Утешения зиме

День и ночь, № 5 2013

 

 

Письмо отцу

Вёсны арабской вязью сплелись в года.
Линия жизни зияет каменоломней.
Семь с половиной было тогда всего мне.
Помнишь решение мудрого нарсуда?

Мол, эти двое друг другу теперь никто
(будто такое под силу решать кому-то).
После — турне-путешествие по приютам...
Помню, в треухе и в тёплом чужом пальто,

бритый «под ноль», ободряемый ребятнёй,
в комнату я залетел, пацанёнок-пуля:
«Папочка... па... ты приехал... не обманули!..»
Как же тогда я мечтал о тебе, родной!

Годы-кирпичики выстроились в года —
не полвосьмого уже и не восемнадцать.
Знаешь, отец, ты... я должен тебе признаться:
я ведь почти ненавидел тебя тогда!

Нынче, скользя по предзимнему хрусталю,
я улыбаюсь той радости ноябрёвой...
Как твои дети, отец? Поцелуй их... К слову,
знаешь, отец, я тебя всё равно люблю.

Скучаю

Ни травинки не колышет, ни листа
ветер грусти, собирая рифмы в стаю.
Пусть мелодия наивна и проста:
я один и по тебе одной скучаю.

И пускай ничто не вечно, даже грусть,
даже флаги, что глядят с высокой башни,—
я в любви не сомневаюсь, не клянусь,
а с другими — только день, и то вчерашний.

На душе моей по-прежнему дождит,
здесь, под солнцем, заблудившимся в тумане,—
без тебя, моя звезда, твой сателлит
и столицу мира звал бы глухоманью.

Возвращайся, даже если невзначай
счастья хата навсегда сместится к краю.
Возвращайся, только, слышишь, не скучай —
хватит с нас двоих, что я уже скучаю.

Дымка

Тени вешние — чик-чирик,
серебро — под ребро шайтану.
Папироску восход-старик
прикурил и в лазури канул.

Новый день — словно старый мим,
словно девочка-невидимка:
то ли облако, то ли дым,
то ли марево, то ли дымка.

Нет. Никто не сошёл с ума.
Да. Здоров, то есть — да, богато.
Нет. Весна. То есть — да, зима
без морозного маскхалата,

приодетая в солнцеклёш,
из холодного ниоткуда
насыпает в ладошки рощ
бесконечные изумруды.

Немелодией недождя
невесна расплескалась в мире.
Невосторги твои щадя,
глуше глуши и шире шири.

Далеко-далеко, мой друг,
небо близко (поверишь в это?).
Там восход миллионорук:
золотые стрижи рассвета

разлетаются кто куда,
далеко-далеко, навеки.
Незнакомка и незвезда
неземные прикрыла веки...

...Этот сон, этот старый мим!
Успокойся, моя любимка:
это облако, этот дым —
только марево, только дымка.

Утешение

Невесело траве на сенокосе:
Сентябрь её не любит горячо...
Когда-нибудь и к нам заглянет осень
И
, улыбнувшись, тронет за плечо.

Мечтами обезличенные годы
У
йдут ко дну — уйдут в небытиё;
Ты влюбишься в безветрие свободы,
Забыв, как сон, несчастие своё.

Не верится цветам, таким игривым,
Таким свободным и таким живым,
Что даже солнце может быть фальшивым
И
через миг развеяться, как дым.

Мы чуда ждём и смотрим всё на двери,
Как в грустные глаза плакучих ив...
Холодный ветер — сонная тетеря —
Отшелестит излюбленный мотив,

И на круги своя вернётся странник,
И спросит: «Где избранница моя?
Ответьте! Это я — её избранник...»
И ты ответишь: «Здравствуй... Это я...»

Утешение зиме

Я помню, из небесной ямы
легла снежинка на ладонь.
«Зима! Зима!» — кричал я маме.
Мать улыбалась: «Не трезвонь...»

Не плачь, зима! Прощальным снегом
воспоминаний не буди!
Твою размеренность и негу
накрутит март на бигуди —

весна рассыплется в щедротах,
и, наклевавшись от щедрот,
любой кулик в своих болотах
красотке здравицу споёт.

Но переменчивость куплетов —
что конвертация валют;
с весёлым криком: «Лето! Лето!» —
апрель забвенью предают.

А за весну отплатит осень,
и кровью лета вспыхнет лес,
и в ноябре устало сбросит
свой чёрно-бурый ирокез,

сверкнёт в небесной амальгаме
снежинок первых кутерьма,
ребёнок крикнет: «Мама! Мама!»
А мать откликнется: «Зима».

melancholia

Скажи, мой друг, о чём твоя печаль,
нездешний взгляд и слог почти испанский?
Зачем выводит выспренние стансы
надсадная душа-теплоцентраль?

Расправь морщины скорбные, расхмурь:
вся жизнь твоя — что танец мимоходом,
словесный трюк, рисованная ода,
небесная и прочая лазурь.

И хнычешь ты отверженным Пьеро,
мечтая о своей прекрасной даме —
Мальвине с шоколадными губами,
в широкой шляпе с траурным пером.

Оставь янтарной грусти вензеля,
налей-ка зелья терпкого, налей-ка —
и вспомнит осмелевшая жалейка,
что белые чернила февраля

слезинками пушистыми сошли
с небес, и, одиночество оплакав,
легла зима, как брошенка-собака,
уткнувшись в ноги брошенки-земли.

Чёрный свет

Надень ливрею, сядь и не скандаль:
дублон, дукат — клише для дубликатов,
жизнь — одинокий в косточке миндаль.
Вразрез веленьям щучьим, карасята
уснут лишь на минуту, а расплата —
глубокая, утробная печаль...

С гадательной ромашки не зачах
счастливый лепесток, но дело швах,
и счастлив будешь на земле едва ли,
когда на мир глядишь из-под вуали,
и мальчики кровавые в глазах
окрепли, подросли и возмужали.

А небу — что идальго, что бандит,
как девочке с наклонностями шлюхи:
грустит луна в одном небесном ухе,
с другого — солнце весело глядит.
На этот образ — в духе ты, не в духе —
на странный и отчаянный гибрид

молись весь век и, на коленях стоя
(забыв, что и в коленях правды нет),
шепни тучегонителю-ковбою,
отринув недоверие пустое:
— С ночного неба льётся чёрный свет,
он по ошибке назван темнотою!

Версия для печати