Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2013, 4

Милая Ольга Юрьевна

День и ночь, № 5 2013

 

 

1.

Кто она? Старая книжная фея.
Живёт меж засушенных лепестков книги.
Какой? Неизвестно. Листай получше,
Авось и найдёшь её в заводях жёлтой
Трухи, которой она пудрит
Гармошку шеи и лицо перед тем, как
В
спорхнуть (так ей кажется) с насиженной
Стёртой страницы плохого качества
Печати постсеребряного века.
Пыль столбом, когда она в ступе
Чернильницы носится над моею тетрадью,
Опыляя увядшие розы журналов,
И тычется сослепу в авангард.
Он привлекает её непонятным
Сочетанием букв, из которых можно
С
ложить «виноград» с двумя описками,
С чернильным привкусом, с кнопками косточек...
Ва-на-град... Она зажмуривается,
И пергамент вкруг её глаз собирается
В
плиссе, и она добреет, мурлычет,
Смакует давно позабытое старое.
Сластёна милая, как прекрасно
Ч
увствовать себя молодой и новой!
Качайся пока на закрученных лозах
С
пустышками вымышленных ванаградин.


2.

Кто её выдумал? Навязчивый насморк,
Слезотеченье, першенье в горле.
Кто-то считает её аллергеном,
Кто-то — защитной реакцией полки,
Кто-то — блюстителем книжной нравственности.
— Ольга Юрьевна! — я её окликаю.
Она капает сверху чем-то жирным
Н
а главную букву в моей тетради,
И всё расплывается безвозвратно,
И это безобразие называется деконструктивизмом.
Что ж ты делаешь, Юльга Орьевна?
Разве можно так обращаться с буквами,
Из которых что-нибудь, может быть, вырастет?
Может быть, целая литература?
Она сердито захлопывает обложку
Ч
ьего-то полного собрания сочинений,
За которой отлёживалась её куколка,
Заранее злая. Вот видишь, до чего
Д
овела ты писателя полного собрания!
Больше он уже ничего не напишет.
А ты всё пудришься книжной пылью
Н
ад его полным собранием огорчений...


3.

Фея моя, зачем ты хочешь
Н
азываться именно этим именем?
В имени — что? Или лучше — кто?
Вот в чём вопрос. Ночами грезишь
Снами подвеянной Веры Павловны
О
домах, перекошенных в мозгах архитектора,
Что гнутся медленно, как алюминиевые ложки,
Под взглядом философа из палаты номер шесть.
Ольга моя, долгорукая с большой
Буквы, конечно же. Что ж нам делать?
Построила город из бумажных кирпичиков —
И клонишь полку свою то влево,
То вправо. Вот-вот рассыплется. Снова
Ш
уршишь страницами. В комнате полночь.
Пьяно, пьяниссимо... Только ветер.
Молчу, прислушиваюсь: где ты? Что ты?
В ходиках стрелочник крутит стрелки,
На всех парах катит поезд-время.
Под него ты читаешь «Анну Каренину».
Анна бессмертна, ей не до времени,
Ей бы только вовремя броситься.
Опять всё запуталось... «время», «вовремя»...
Будильник, негодуя, дрожит клювом стрелки,
Вот-вот обрушится из перьев столетий
Н
а царя в голове, как Золотой Петушок.


4.

Время — в тебе, в твоём беспрестанном
Шуршанье. Страшна его деловитость.
По ней истекает другое время —
Простое, тетрадное, что не вхоже
В
то, крепкое, книжное, из дуба зелёного,
Который ты охраняешь зорко.
Мне не приблизиться: шаг влево — сказка,
Шаг вправо — песнь. Поняла, сдаюсь.
Слушаю только твоё священное
Шуршанье. Оно заглушает ветви.
Они пытаются мне нашептать
К
акие-то заповеди Лукоморья.
Но ты — на страже. А я — лазутчик.
Меня поджидает на том конце
Тетрадь. Это всё по её заданию.
А она не платит мне ни гроша.
Но это — другое. В эти дебри
Мы не полезем. Дорогая фея,
Что ты делаешь, например, в четверг?


5.

Вся поэзия живёт в котельных,
А браки издателей и писателей
С
вершаются на небесах, уже после
Того, как котельную опечатают.
Тогда приходит и твоё времечко,
Фея моя с мушиными крылышками.
На них не подняться тебе выше
Полки с полными собраниями сочинений.
На этот запах ты и слетаешься,
Моя многорукая и долгокрылая
Лже-Ольга. Зачем ты топила в чернилах
Бумажные кораблики, вымарывала чёрным
Т
о, что было написано по белому?
Лютая, лютая... Что ж теперь будет
С
посланиями бедных папирусных корабликов?
Опять обижаешься, лицом своим круглым
П
ытаясь походить изо всех своих сил
На ту, что сияла как луна в ночи.
А получаешься как та, что в «Евгении Онегине».
Поскорей бы нашло на тебя затмение.


6.

Огородилась от меня, фея моя, целым городом.
Теперь мне уже и не подступиться
Д
аже на поклон. А бывало, пронесётся
Музой иностранной, капнет жирным —
И легче на душе. И даже когда
Ночью затевала пожар, пытаясь
П
оджечь рукописи, даже тогда
Тепло и весело было в наших котельных:
Все плясали, чертыхались, дивились
Всполохам по чёрному куполу города.
Купола нет уже. Город осунулся,
Будто кто-то набросил на него
Колпак без прорезей для зренья и дыханья,
И теперь вот снятся плохие сны,
Со сквозняками, и насморком, и всякой нечистью,
Выходящей из носа наружу в полночь,
Когда в зáмке ума одни привидения
Б
луждают с поддельными стихами и биографиями.
Ты пестуешь их в своём фолианте,
Пока они не скукожатся в скомканный лист
В
корзине для мусора. И приходится
Целую ночь ворочаться, уворачиваться,
Чтобы не сцапали, не затащили
Они и меня в свою шумную компанию
И
чтобы я потом не скукожилась
В собственном мусорном ведре или — хуже —
В алюминиевом доме больной Веры Палны
С резким перекосом в научный прогресс,
Где бьётся в стекляшке окна-аквариума
Её слабоумная фантазия. Ну к чему
Мне эти кошмары, Вольга Рьюена?


7.

Стало опасно здесь находиться.
Разобрать вообще ничего невозможно.
Жизнь моя — сплошной абсурдизм,
Что бы ты или кто-то выше
Тебя на этих дубовых полках
Н
и говорил, ни писал и ни думал.
Выше дуба нет ничего.
В буквальном смысле этого слова.
Я там была и рукой дотянулась.
Всё, что над кроной,— сплошная бумага.
Потянешь за кончик, и она разматывается
Д
о бесконечности и даже после.
Она размножается сама собой,
Как эти собрания сочинений
С
мушками авторов в паутине букв.
Кто их вызволит? Но суть не в этом.
Бумаги много, хватит на всех.
Если вообще это сейчас актуально.


8.

Мучают ли тебя угрызения совести?
Хотя бы сегодня (семнадцатого января
П
о старому стилю)? Признайся, лицемерная!
Помнишь, как капала чем-то жирным
Н
а его рукопись? А он кашлял, кашлял...
А потом махнул рукой и уехал.
А ты только фыркала, как та лошадь
Перекладная, на которой он плёлся,
Слышал фырканье твоё, просыпался,
Потел и вздрагивал — и снова падал
В
овраг. Ты этого тогда хотела?
Сны его до сих пор бродят,
Бередят в сумерках пёстрые страницы
Т
воих многочисленных нижних юбок.
Он прыскает со смеху — и они шевелятся,
Как фантики-бантики. Ты комична
Сегодня. Это всё оттого,
Что у него нездоровое чувство юмора.
Но откуда ему набраться здоровья
В
таких условиях (по старому стилю)?


10.

У меня от тебя уже мигрень.
Записаться б на приём к доктору Айболиту,
Но он сидит на цепи под дубом
В
месте с другим доктором — Живаго.
Они отбывают по делу врачей,
А мы отбываем по делу пациентов.
Всё. Меняю этот век на позапрошлый.
Но со всеми удобствами. Можно без лифта.
Главное — без печки. От неё много дыму,
А ты на тот свет свела трубочиста.
Он падал и падал сквозь грязь и копоть.
На него уставилась поломанная звезда,
А ты загадывала быстро желание
О
полном собрании.— Так нечестно! —
Он только выкрикнул. Прощай, трубочист!
Больше никто никогда не прочистит
Туннель дымохода, ведущего к небу.
Заражены трубы в нашем городе,
Включая и подзорные, и есть лишь один
Выход из нашего архипелага —
Это загадочный
Остров Фюн.


11.

Остров Фюн,
Дорогой, любимый,
У моря, с городом добрым Оденса,
Прими меня! Я второе апреля
Б
уду праздновать как свой собственный день.
Двойка вниз головой — пятёрка,
Если взглянуть на неё сквозь Землю,
Когда стоишь на другой стороне
Эллипса, сплошь окантованного звёздами.
Путь к острову — по дымоходной трубе,
По весёлой и радостной тёплой котельной
В
нутри Земли, глубокой и мудрой,
Где всё наполнено тайным смыслом
Зернá, и звезды́, и живого пламени.
Там обитают мыши и бабочки,
Мерцающие личинки, цветы и породы.
Они указывают дорогу к острову.
Сделать бы только один глоток
Э
того испещрённого блёстками соли,
Подвижного, звонкого, как ребёнок,
Воздуха, а потом и назад —
К фее моей, взлохмаченной, лютой,
Как муха, протрезвевшая меж оконных стёкол
После запойной зимней спячки.
Должно быть, мечется, меня дожидаясь,
Чиркает крыльями, брюзжит недовольно.
Вот бы выпустить её на волю!


12.

В комнате моей, совсем как во сне,
Плавают в невесомости лунного света
Собрания сочинений — распахивают страницы,
Приглашают в свои тридесятые государства.
Но нам выпадает из этой колоды
Гаданий, и чаяний, и авторских прав,
Отданных на читательское самоуправство,
Узкая, тонкая ледяная пластинка
С
острой каёмкой, почти белой.
По ней и движемся — я и она.
Я скольжу, удерживая равновесие.
Ребро пластинки режет подошву.
Ах, вот какой ты, алмазный мой венец!
Она порхает, нервно подпрыгивая,
Точь-в-точь как описка от дрогнувшей ручки.
Вокруг черно, как в моей чернильнице,
Глубокой и страшной, откуда выходят
Мои сновидения, сбываясь в тетради,
Что ёжится всякий раз, как только
В
буквах заводится что-то бесплотное.
— Ольга Юрьевна!
Она вздрагивает,
Словно её застукали за перечёркиваньем
Е
щё живой, страдающей рукописи,
По которой она проводила отточенным
Стальным пером, и красные чернила
Выступали на поверхности фиолетовых строк.
— Ольга Юрьевна!
Прилив чернил.
Колебание бликов.
Опять мы вместе.
Где-то ты уже об этом читала.
Рукописи — призраки детей Гамлета.
Они оживают в полночь, в полнолуние.
Видишь? Слышишь? Она озирается.
Я наблюдаю. Грустно опущены
Крылья её в горошинках блёсток.
Хочешь свободы? Она лишь ёжится.
Её пугает большой ветер,
В лохмотья грозит изорвать её крылышки.
Большой ветер — для крыльев-парусников,
Звук его ночью вибрирует в дубе,
И тот шелестит страницами в комнате.
Полки — дупла с его книгожизнями.
В них укрывается от большого ветра
Фея моя злая и пугливая.
Свобода мне нужна, а не ей.
Но мне никуда не деться от дуба,
А ей никуда не деться от полок.
И мы продолжаем свой путь, покуда
В
стекле чернильницы моей не забрезжит
Мантия рассвета с кровавым подбоем.

Версия для печати