Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2009, 3

Генетический код поэзии

Н.Я.: Салим Галимович, в Вашем творческом багаже не только колоссальное культурологическое исследование “Мировая история женщины”, но и поэзия, проза, переводы... Я сердечно поздравляю Вас с недавним событием в Нижневартовске, где на конференции АСПУР Вам была вручена медаль “За служение литературе”, и Вы стали лауреатом премии “Урал промышленный – Урал полярный”. Хотелось бы, чтобы наш диалог был посвящён глубинному, сущностному смыслу литературы, поэзии, жизни.

Мы с Вами земляки, оба родились в удивительном городе Магнитогорске. Это город-легенда, город, обладающий мощным духовным полем и – в противоположность ему – очень жёстким бытом: металлургия, работа, на которой люди горят. Город поэзии, космических энергий духа и материи...

С.Ф.: Возможно, это сочетание несочетаемого и сделало Магнитогорск тем городом, который как в люльке лелеет и таланты, и характеры. Почему это произошло? Во-первых, его строили люди, несправедливо пострадавшие за то, что они родились с хозяйственной жилкой, с цельным взглядом на жизнь, и даже в условиях царской России и первых лет советской власти сумевшие адаптироваться к сущностным смыслам своего бытия... Именно по этой причине они и были использованы властью и сосланы на эту великую стройку.

А во-вторых, великая стройка, великая идея, которую культивировали большевики, как-то, видимо, совпали с извечной мечтой российского человека превратить свою страну в великую державу. И понимание, что надо уходить от лапотной России, уже пронизывало буквально умы – и грамотных, и неграмотных. То есть романтизировало быт Магнитки и породило столько восторженных воспоминаний, стихов и т.д., но, с другой стороны, и казарменно-комендантскую коммуналку, которая была почему-то воспринята эталоном советской жизни.

Была ли она таковой, не могу определённо сказать, но родился и жил я в бараке, он назывался “почтовым”, и туда селили передовиков производства. Родители мои были репрессированы, этот же статус теперь у меня. Кроме барака, я помню комендатуру, помню кипятильник, но всё это, конечно же, не подавляло тех наивных восторженных впечатлений от великой стройки, которые, возможно, и у Вас были в детстве и остались. Ваши стихи именно эту глубину и проецируют. Одна гора чего стоит, одни дымы, которых мы наглотались в детстве, – всё это удивительно выплавилось в романтику жёсткого коммунального быта.

Все мы бываем счастливы в детстве... У нас напротив барака стояли каланча и пожарная контора. У входа простирался деревянный настил, там было чисто, мы там играли. Пожарники выезжали с бочками, машин тогда ещё не было. Кормили лошадей жмыхом, иногда, тайком от начальства, вываливали жмых для нас. Жмых – это отжимки подсолнечника, а мы набирали его и ели, грызли и приносили в свои жалкие комнатушки (про запас)...

Н.Я.: То, что Вы говорите о Магнитогорске, очень точно совпадает с моим ощущением, хотя я родилась в 60-е годы, но ведь дух города остался, он есть и сейчас. Об этом Ваши стихи:

Был в нашем бараке непуганый мрак...

У нас за бараком стояла гора.

Магнитная вся – от ребра до ребра...

Это и есть та самая ткань жизни, и всегда интересен момент, когда вспыхивает осознание какой-то безусловной необходимости обращения к слову. Думаю, Ваше обращение к литературе, к поэзии, совершенно не было случайным.

С.Ф.: Видимо, да, атмосфера порождала некий идеализм, но что могло стать толчком? Помню смерть Сталина, гудки – и паровозные, и заводские. Я стоял у барака голодный, до вечера ждал маму, её всё не было и не было, и людей-то не было, и когда она пришла, заплаканная, я спросил: “Почему ты плачешь, мама?” – “Сталин умер, наш вождь великий”, – “А почему он умер?” – “Отстань, сыночка, мне не до тебя”... Но я пристал: “Почему, почему?” – “Потому что он думал. Обо всех нас, о вас, о детях, о трудящихся...” – “А разве от этого умирают?”

Вопрос этот повис, вечером я лёг на свой сундучок и до утра не мог уснуть, я пытался остановить себя, но всё думал и думал (я потом написал об этом новеллу “Неизлечимый больной”). Мать встрепенулась, испугалась, к утру вызвала доктора Кузнецова. Он дворянин бывший, правда, доктор ветеринарных наук, но все обращались к нему. Мама его вызвала, он пришёл, температуру померил – у меня всё нормально. “Мальчик, что это с тобой?” Я говорю: “Я задумал...” – “Ну, – посмотрел он на меня. – Вы неизлечимый больной, эта болезнь неизлечима...”

Видимо, ситуация эта, наложенная на романтику барачного быта, действительно как-то подтолкнула к осмыслению жизни уже другими смыслами, другим языком. Тогда же звучала в нашем сознании и поэзия этой великой стройки. Было радио, были бытовые агитки, жестокость комендантов, в непогоду выгонявших беременных женщин на разные работы, и прочее было. Но, начиная с первых ученических лет, мы уже знали стихи о Магнитке. Власть тогдашняя умела это делать, а иначе подвигнуть на такой подвиг полуграмотный народ было невозможно. Мы знаем произведения Ручьёва, Люгарина, Авдеенко, и даже фельетониста Нариньяни, который приезжал в Магнитку – да кто только не приезжал! Потрясающая была картина – как можно в степи построить великий город!

Но о таком степном конгломерате, видимо, давно мечтал человек евразийских просторов. Не только в двадцатом веке, а ещё, может быть, пять тысяч лет тому назад... Ведь гора-то необычная. На Магнитогорском пенеплене (понижении) эта пятиглавая вершина единственная, она была доминирующей, и руды были тяжёлые – уникальные камни, они бросались в глаза.

В прошлом году я побывал на Магнит-горе, но не на самой вершине Атача – там в детстве я почти еженедельно лазил и вспоминаю рассказы родственников – обходчиков железнодорожных о том, что когда-то на вершине были каменные блоки, плиты. Я, конечно, их не видел, я просто камушки собирал “золотые”: пирит, халькопирит, и это подвигло меня к геологии.

А в прошлом году я был на Берёзовой, на соседней вершине, буквально в пятистах метрах от Атача. Я увидел там остатки – возможно, храмовые, называются они “зиарат аулиё” – “аулиё” – “святой”, “зиарат” – зиккурат шумерский, но в нашем обыденном исламском разговорном поле это называется “могила”, а так – зиккурат. Рядом я ещё глазом полевика увидел небольшой жертвенник. Конечно, там нужно делать раскопки...

Я ведь дал в своей книге расшифровку этого названия “Атач”. Романтики-журналисты 30-х годов говорили: якобы, приехали первостроители, спросили у башкирского всадника, что это такое, он не понял, ответил, что “ат ач” – лошадь голодная, степь голодная, так и назвали гору. Другие говорят, что это “петух” с тюркского. На самом деле это Аташ.

С древнеперсидского, авестийского языка “аташ” – это “огонь”. Главная вершина Магнитной горы представлялась человеку ранней бронзы мифической горой Меру-Сумеру, то есть Мировой горой, они уже тогда присматривались к этим рудам. Для той части протоарийских, индоиранских, индоевропейских племён, которая кочевала по Южному Уралу, а после максимума Стоунбриджа, то есть после резкой аридизации климата – начала откочёвывать в Западную Европу и на полуостров Индостан, это был сакральный ландшафтный комплекс!

Наша с вами гора, где мы воспитали свой романтический характер, не одного, возможно, будоражила поэта, там, после принятия выжитой эфедры, возжигая огонь на Аташе, где, может быть, был и алтарь бога Агни, или на соседней Берёзовой горе (вспомните авестийскую Хара Березайте!), пять тысяч лет назад пели авестийско-ригведийские гимны гениальные поэты-риши. Пока никто не привязывает Авесту к конкретной географии, а почему бы, почему не предположить, что её древнейшие, дозороастрийские гимны слагались на Южном Урале?

В Авесте скалькированы чуть ли не буквально топонимы, гидронимы, оронимы нашего края. Пересеките степи на запад от Магнитной горы – и по двухсоткилометровому абрису вы встретите “уйму” авестийских названий. Сатка – небесное созвездие, благоволящее ариям, Аша – авестийская богиня Благой Истины, Иремель (Ирий) – мифическая гора в заоблачном море, где обитают ушедшие, хребет Аджигардак (Ажи-Дахак – авестийский Змей Горыныч), озеро Кундравы (Кундрав, Гандарва – кривой змей, казначей Ажи-Дахака). На юге от Магнитной горы открыто протоарийское городище Синташта, а в авестийском и североиндийском пантеоне есть Сантоши-ма, богиня Мать Умиротворения.

Степь магнитогорская, Уральские горы, а они – это единственная меридианная преграда на всем евразийском пространстве, по которому кочевали предки всех европейцев, генетически воспроизводят порывы смыслотворения, я это чувствую. Ландшафтная генетика Урала, а Магнитки – в особенности, – вот она, тайна, которой обязаны мы.

Н.Я.: Да, Магнитка удивительным образом сочетает поэтический магнит духа и мелкую пыль быта, в которой многие задыхаются, и это не только метафора – она и страшная реальность. Вы пишете:

Отец лежит под камнем серым.

Повинны силикоз и сера,

А в нём жила такая вера

В бессмертие своё!

С одной стороны, быт поглощает силы, с другой – постоянно провоцирует на поэтические, научные открытия. Наверное, эта двойственность характерна для энциклопедистов, ищущих объяснения глубокой взаимосвязи вещей бытовых и внебытовых.

С.Ф.: Философски подходя к быту, мы видим, что изначального человека провоцировал на объективацию сам окружающий мир, сама бужеская природа. Именно благодаря тому, что человек начал смыслотворение, он естественно начал рефлексировать – до тех пор, пока практически не уничтожил этот божеский мир вокруг себя. И теперь мы видим, что, в отличие от нас, первобытный человек с помощью мифологии ощущал мир гораздо глубже, он всё наделял смыслом, он матрицировал мир именами-метками.

Для нас природой стала культура, а культура наиболее мощно проявляется в жизненных технологиях, созданных самим человеком. Ведь это не обязательно шедевр какой-то, картина, стих – а всё, что нас окружает, тот же бетон, который мы изобрели, та же панель, которую мы выстрогали, кресло, телевизор...

Но этот чрезмерный предметный быт отчуждает и осуждает, сегодня он нас подавляет и душит.

Мы пытаемся говорить с этим новым миром-бытом сердечно, или пытаемся от него отвязаться, даже умоляем его оставить нас наедине с природой, с бужеским бытом – ничего не получается и уже не получится.

Нам никогда не отречься от того, что мы создали сами, начиная с пещерной дикости, начиная с тех ниш в глубине пещер, где женщины-матери пеленали своих детей, – кончая современными дворцами и Интернетом... А тем более добровольно не отречься от сегодняшнего быта нынешним олигархам. Всё ведь у них воплощено в быте...

Н.Я.: Но обыденная жизнь и провоцирует на выход из обыденности, и где они – точки выхода в открытое пространство духа? Очень многим людям не удаётся найти их, эти точки выхода, и их сущностные, природные способности остаются нераскрытыми...

С.Ф.: Их очень много, этих точек, и в то же время их трудно обнаружить. Это как Фридмановы трубы: переход от макромира к микромиру и обратно. Их надо уметь видеть. Но часто такой поиск кончается трагически для ищущего, и вы в своей монографии “Принципы безопасности творческого развития” говорите об этом и предупреждаете... Ведь если человек попадает не в тот коммуникативный канал, он погибает...

В моей судьбе, думаю, роль сыграла генетика, во-первых: у меня мама писала стихи. Во-вторых, это среда, в том числе и географическая, та же Магнитка. И ответственность за окружающих, за близких. Ведь надо не просто ходить в потёртых пиджаках с замусоленной тетрадкой, бить себя в грудь и говорить, что я гений, поэт, и меня никто не понимает... Надо и просто жить, потому что ведь Богом-то единожды даётся нам жизнь, мы выбраны из миллионов и миллионов случаев, и как можно так просто этой жизнью разбрасываться?

Н.Я.: В словаре поэтических образов, составленном челябинским исследователем В.Б.Феркелем, приводится анализ образной системы русской поэзии двадцатого века. Образы предметного мира, созданного человеком, занимают в этой диаграмме 72%, образы различных форм диалога с природой – 17%, а формы и способы самоуничтожения (оружие и пр.) – 11%. Запас прочности современной культуры, судя по этому анализу, не более 6%. Что сегодня в этой ситуации, в этой системе вещей литература, наука, искусство?

С.Ф.: Это один из немногих коммуникативных каналов, который позволяет вырваться из быта, из пучин его, и хоть немножко возвращаться – а куда? Я и сам не знаю, но куда-то возвращаться, куда мы стремимся – может быть, туда, где и творится субстанция разума, о которой думал Тейяр де Шарден. Он говорил, что если разум разлит – а он разлит в таких существах, как мы, люди, – то значит, кто-то там его разливает (я утрирую его слова)...

Плутарх, кстати, почти то же самое сказал. И, видимо, литература, искусство, особенно музыка помогают... Беда в том, что сегодня и этот канал разрушается, более того, он не то чтобы маргинализируется, но как-то брезгливо отодвигается современной культурой в сторону. Яркий пример – в ЕГЭ уже литературы не будет, не будет и других гуманитарных составляющих – они тем более не имеются в виду: живопись, музыка...

Мне кажется, технический прогресс, Интернет чрезмерно и уродливо виртуализируют наше сознание. Но ведь закон выворачивания вывернутого должен нас обеспокоить! Мы достигли высот науки, техники, и природа будет нам за это мстить, и она мстит, по крайней мере, уже ухватилась за это – в киберпространстве она будет растить юношей, которые, как бельгийский юноша, без повода, накачанный образами Бэтмана и прочими, пойдёт и начнёт убивать детишек в детском садике.

Ребята-то наши, подростки, молодёжь, они даже не понимают, что впереди стадии жизни – зрелость, старость, а потом смерть. Они не готовятся к смерти – а мы должны готовиться к смерти. Они думают, что уже бессмертны, эту иллюзию им даёт Интернет, виртуализирующий реальность, создающий какую-то супер-реальность. Не сверхреальность – сверхреальность создал благодаря культуре сам человек. Но сегодня на его место встал Интернет, он создаёт супер-реальность. Это и есть действие закона выворачивания вывернутого, мы снова биологизируемся... Мы позабудем всё, мы превратимся в каких-то биокиберов, которые забудут и этот быт, и прочее – я не знаю, что произойдёт, но это будет месть природы за то, что мы чрезмерно преступаем божеские законы, и это страшно...

Н.Я.: То есть проблема заключается не в том, что человек, обретая новые возможности, не изменяется внутренне, а в том, что новые технологии разрушают человека?

С.Ф.: Да, ведь это действие второго закона термодинамики, только в гуманитарно-техническом воплощении. Мы всего лишь четыре поколения с небольшим, ну, пять поколений (если взять за поколение 25 лет), живём в условиях, например, электричества, окружающего нас. 100–125 последних лет электричество стало субстанцией, которая везде нас окружает, а какое влияние это оказывает на наш организм, на генетическую нашу составляющую? Ведь на уровне спины, позвоночника, у нас розетка, поля электрические, и что там происходит? Радио-телевидение-интернет – это непростая цепочка, и, возможно, не будет уже потомок древнеарийского риши слагать стихи и легенды в честь огня – божества Аташ – на склоне Магнитной горы. И может также случиться, нельзя этого исключать, погаснет потребность удивляться, любить и восхищаться...

Н.Я.: Думаю, с точки зрения угроз человеческому существованию ситуация на протяжении всей истории стабильно безнадёжна. Риски уничтожения и самоуничтожения присутствуют всегда – они только меняют свой характер, а в связи с этим, наверное, изменяется и сверхзадача художника, учёного? Ведь поэтический код сохранился, он прошёл через тысячелетия. Поэт в принципе ощущает себя частью мира как целого, Универсума, и, может быть, в этом и состоит его всемирная функция: осознание себя как частицы организованного максимально разумного целого. Изменилась ли сверхзадача художника? Каков, на Ваш взгляд, смысл в этой деятельности сегодня?

С.Ф.: Если честно, уже почти никакого смысла и нет. Но если попытаться хотя бы что-то сделать, сверхзадачей художника, поэта, писателя мне кажется сегодня – крик! Надо кричать, мы же ведь уходим в свои пещеры, мы же рефлексируем сами для себя и пишем сами для себя. Посмотрите “Литературку”: какие прекрасные стихи! Но ничего не меняется, никто их никогда не услышит, умрут эти поэты, умрут эти писатели, умрёт эта газета, истлеет – ничего она никому не даёт, она только нас тревожит, память нашу и всех, кто когда-то был в этом поле. Но мы ворчим умиротворённо: ах, он ещё жив, он ещё печатается и даже издаётся, а за чей, интересно, счёт? И – даже безразлично печалимся, читая некрологи и соболезнования...

Мы умираем, мы все в потёртых пиджаках нашей литературы. На Западе это давно случилось, у нас – только что. Надо кричать, а не писать, надо снова восстанавливать площадку Политехнического, надо снова вирус поэтический, культурный, генетический внедрять в людскую среду, чтобы бегали не на поп-звёзд, а на поэтов и на прозаиков.

Вот сейчас, может быть, этот этап формируется. Наступает экономический кризис – может быть, что-то случится, придёт осознание, но я в этом не уверен, потому что Запад нам показал, что там, по крайней мере, это равнодушие сформировалось ещё в конце девятнадцатого века, и начала погибать литература, и был кризис культуры, и были всплески любимого кем-то декаданса, да ещё какие...

То есть сегодня надо кричать, или надеть боксёрские перчатки – разить, ведь это ситуация прямой открытой борьбы за выживание человека как существа духовного. Для этого у нас ещё почва осталась – потому что православие, по крайней мере, хранит это, не отчуждает душу. В какой-то мере восточные религии – тоже, но протестантизм – он уже покусился давно на дух наш...

Н.Я.: Видимо, осмысление литературной работы как служения произошло в Ассоциации писателей Урала вполне закономерно. И ответственность писатель несёт не только перед читателем, но и перед языком, который в течение тысячелетий корнями врастал в наше сознание...

С.Ф.: Для меня, выросшего в русской среде, одного родного языка быть не может. У меня татарский – родной на бытовом уровне, но и русский тоже родной. Как и все, может быть, взращённые другой языковой культурой, я испытываю какое-то чувство ущербности, оказавшись и в стихии родного языка татарского, и в стихии родного языка русского.

Но мы же не знаем, когда татарский язык стал татарским для волжских булгар – может быть, до этого мы говорили на другом языке? Меня тянет к санскриту, я узнаю знакомые корни, занимаясь этимологией.

Я узнаю татарские фонетические коленца в немецком языке, – я понимаю, что когда эти племена ариев возвращались в Европу, они обязательно прошли волжские просторы, переняли фонетические коленца...

Во мне это вызывает глубокий восторг узнавания! Я не считаю, что защита родной культуры, родного языка заключается в лубочном карнавале: надеть тюбетейку, взять гармошку и... “Бас, кызым, апи-пя”... Нет, всё это глубже...

Н.Я.: Но для “двуязычного” поэта бесценно владение языковым контекстом, возможность услышать перекличку корней – ведь это колоссальное смысловое богатство! Те страницы в “Мировой истории женщины”, где современное слово вдруг начинает “проваливаться” в вековую, тысячелетнюю глубину, завораживают...

С.Ф.: Я понимаю тюркские языки, например, переводил Алишера Навои. Тюркские языки так же бездонны и метафоричны, как языки славянские. Я только что закончил читать “Поэтические воззрения славян на природу” Афанасьева, и для меня каждый день был праздником: я утопал в этимологии, которую он даёт, пусть иногда и ошибочно, я невольно проецировал это на свой родной язык, на санскрит, искал и безумно блаженствовал...

Глубина тюркских и славянских языков заключается в том, что они сохранили свою первобытность. Ещё Алишер Навои в трактате об узбекском языке писал о тюркском, о его глубине, и приводил в пример новоперсидский, таджикский, которые уже утеряли всё это – там, как в английском, больше развита терминология, унификация смыслов, развиты сокращения и упрощения.

Кажется, Гомулка – чешский исследователь – приводил пример: он опросил только одного туземца, который жил в ареале 12 племён, – и составил словарь из нескольких тысяч наименований растений, сразу же! Человек-то начинался с того, что он, как я уже сказал, творил метки, поименовывал мир. Это поименование было бесконечным, и во многих языках всё ещё сохранилось. А в современном мире началась стремительная унификация, рафинирование смыслов...

Это опасный процесс. И великороссы начали его раньше, чем малороссы и белорусы. А как, например, прекрасно и глубоко звучит сербский, потому что он сохранился почти в первозданной оболочке славянских языков, в оболочке, очень и очень близкой к санскриту.

Н.Я.: С 80-х–90-х унификация смыслов явно и ощутимо происходит в русском языке... К тому же множество технологий в этот период пришло к нам, сразу оборудованное иностранной терминологией. И даже литературный язык, опосредованно связанный с новыми технологиями и терминами, в полной мере испытал на себе это разрушающее влияние. Но давайте вернёмся к Вашему литературному творчеству, к прозаическим произведениям.

С.Ф.: Я написал несколько рассказов, новелл, но ведь проза – это колоссальный труд, а у меня не было на это времени. Произошло переслоение интересов, пришла наука – этнография, археология. Но напечатаны “Дедушка и Алим”, “Красный Меджнун”... Несколько лет я собирал колоссальный материал для романа о тринадцатом веке, но так и не сел за него.

Я знал даже такие факты: в 1237 году селёдка в Европе подешевела настолько, что купцы не знали, что с ней делать, выбрасывали кучами, и она загнивала, а почему? Да потому, что с британских островов они боялись спускаться, там к Европе Батый шёл, он у Киева уже был, он Венгрии угрожал, и так далее, и так далее.

Я всё это знал и хотел написать роман, потому что тринадцатый век был поворотным для всей истории цивилизации... А сейчас я опять переписываю “Мировую историю женщины”... Материал бездонный, но он в большей степени лёг на страницы техническим массивом. Постоянно будоражат идеи: как с ним обращаться, что там ещё не хватает? Да, систематизирован, да, осмыслен, да, колоссальный поиск, труд до слёз, до беспамятства, до кровавого пота, но ведь надо сделать так, чтобы это было на долгие-долгие годы каким-то памятником для будущих рефлексий – научных, исторических, по истории человечества.

Не должно же быть простое перечисление, как у Момзена о Римской империи – колоссальная работа, но в ней не видно мира римского, и у меня ещё не видно мира – может, только в первой части матриархата. Для тех, кто хочет посмотреть, как протекает научный процесс, можно сравнить три вышедшие книги. Я продолжаю думать даже над иллюстрациями. Для чего я дал этих танцующих львят из ущелья Сармыш? Чтобы просто показать сакральность данного ландшафта. Я привязал это к тотемизму, ведь тотемизм – проекция матриархальности. Мать обезличена, мы все похожи друг на друга, и отсюда набор тотемов – представителей животного, растительного мира... А теперь я понял, что петроглиф отражает митраистскую седьмую степень посвящения, когда на семилетних ребят надевают львиные маски... Новые знания дают новое понимание своего проекта.

Вернёмся к нашим... нет, не к баранам, конечно, а к баракам, с которых начался разговор. Ведь их название также на пять тысяч лет проецируется! Слово “барак” имеет санскритские корни. У нас ведь есть разные культуры – катакомбная, ямная, срубная. На этапе срубной культуры возникли первые коммунальные жилища, прототипы которых мы видим на Аркаиме. По сути, Аркаим – это радиально размещённые бараки, окружённые рвом и оборонительной стеной.

На Аркаиме, который чуть южнее нашей с Вами Магнитки, доменные печки были почти в каждом бараке. 4 тысячи лет спустя Магнитка построила подобные же бараки, но доменные печи, только уже огромных размеров и несравнимые по мощности, вынесла за их пределы – вот и всё! И там, в Аркаиме, и здесь, в Магнитке, бараки означали практически все достижения коммунального быта.

Технология строительства барака проста, как ясный день: на метр-полтора снимается грунт, по периметру строятся узкие клети под шлаковую засыпку, ставятся брёвна-стояки, балки-распорки. Изначально барак – это засыпное помещение, при засыпке клетей шлак, песок или гравий шуршит: “шу-у-у”. Потом этот звук фонетически изменяется на “пу”, значит, пуршит – это ономатопоэтическое, то есть по природе своей звукоподражательное слово. Аркаим – это пур, засыпной укреплённый город, засыпная крепость. В Индии немало городов-пуров (например, Брахмапур). В древней Согдиане была Варахша (“вар” от корня “пур”, то есть Пурах-ша) – шахский город с засыпными стенами.

Этимологией слова “пур” занимались переводчик Ригведы Татьяна Елизаренкова и открыватель Аркаима Геннадий Зданович. Я беседовал с Геннадием Борисовичем, предложил свои этимологические трансформации корня “пур”. От него и слова “пурга”, “пуран-буран”, от него и древнеперсидский “парадаг” – огороженный сад, и греческий “парадасис” – райский сад. От него “порт”, и “портфель”, древнеславянская Варна, авестийский Вар, Варок-варак, который построил Йима, чтобы спастись от потопа. А Варок, Варак со временем превратились в “барак”.

Вот откуда наш магнитогорский барак. Его защитительный смысл, образ были намолены с эпохи бронзы, в условиях дикости они вдохновляли на гимны протоарийских поэтов-риши. И эта намоленность, эта поэтическая генетика впитана бараками Магнитки, не только матери, но и они рожали писателей и поэтов современной Магнитки, всех славных советских городов эпохи индустриализации. Такая метафизика получается, почему-то я верю в неё... Структура нашего мышления одинакова, мы же люди. Какие бы ни менялись культуры на данной земле, сохраняются особенности бытия, технологии быта, культурные артефакты, генетика образов и пространства. Нужно только присмотреться – в настоящем есть и прошлое, и будущее.

Н.Я.: И ведь именно такой взгляд на мир делает человека более устойчивым, более жизнеспособным! Эта вертикаль памяти играет роль фундамента...

С.Ф.: Это делает человека счастливым. У меня маленький домашний музей, я окружил себя артефактами: есть пальма окаменевшая из Кызылкумов, каменные топоры, скульптурка Анахиты, кружечка той эпохи – я продлеваю этим свою жизнь, и у меня много в стихах об этом говорится.

Н.Я.: Во мне ещё живут инстинкты диких джунглей,

Волнение морей, паренье странных птиц.

И тлеют по ночам сырых стоянок угли

И пробегают тени неповторимых лиц...

С.Ф.: Начиная с австралопитека, я знаю каждый шаг человека, как он приручал речную гальку, что он делал, как он охотился...

Я знаю, когда человек сделал йеменский переход, какие генетические дрейфы были, как ветвились две главные генетические линии... Я переношусь туда, разговариваю с теми племенами, сидя у себя в кабинете. Да, я оттуда, моя материальная субстанция оттуда, и я-то сам живу столько, насколько знаю историю – а это сотни тысяч лет в прошлое...

Н.Я.: Салим Галимович, позвольте завершить нашу беседу строками из Вашего стихотворения:

Я плакал у старинной сардобы.

Здесь нет воды. Зловоние и сырость.

Истории доверчивой на милость

Все титулы и почести сданы.

А жизнь была.

Пусть лет пятьсот назад.

Об купол бился ропот земледельца,

И кто-нибудь в восточные глаза

В часы любви не чаял наглядеться.

О, время, ты жестоко! Мы порой

Тебя неумно, суетливо тратим.

Остановилось посреди тетради

Моё неискушённое перо...

Уходит всё. А слёзы ни при чём –

Святая сила в этой светлой грусти.

О, сколько счастья нам ещё отпустит

То время, что когда-то утечёт!

Версия для печати