Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2007, 3-4

ВРАНОВО НЫРИЩЕ

Когда он понял, что не любит людей, было уже поздно. Не в смысле, когда солнце так глубоко село, что встать ему невмоготу, а в том, что нельзя было смотреть на случайных прохожих и попутчиков без содрогания. Потому что все случайные люди тоже отвратительны. Один слишком сутул – не просто сутул, а как-то по-звериному сутул, невыгибаемо сутул, как будто плечи у него завёрнуты вовнутрь раскалёнными щипцами, а голова растёт сразу из кадыка. У этого уродца ещё и хорёчье выраженье лица, и низкий лоб, и вообще он давит прыщи грязными пальцами. А у другого – непонятные нарывы за ушами и волосы выглядывают из носа. Особенно раздражала Взмахова форма черепов, их бесконечно разнообразные выпуклости и впадинки и обязательно прячущиеся под волосами бородавочки. Да и волосы были всё сплошь или реденькие и жиденькие, а под ними – неопределённо-бледного цвета кожа в пупырышках, или ещё хуже: волосы грязные и жирные, густо пересыпанные перхотью, нависающие блестящими сосульками над ушами или связанные в крысиный хвостик. Женские же волосы и причёски – те вовсе были невыносимы для Взмахова: сожжённые перекисью, выкрашенные во все оттенки гнусно-жёлтого цвета, искусанные и потрёпанные завивкой, – а посредине головы, ровно посерёдке, где они распадаются на две половики, обязательно должна быть тёмная бороздка постоянно откуда-то растущих, но вновь и вновь обесцвечиваемых и рвущихся у корней. Взмахов читал где-то (уже не помнил, где именно... в школе, кажется), как разрубают череп шашкой – напополам. Так, наверное, для того и существуют всякие проборчики, чтобы легче было на них ориентироваться. И вот под этим-то волосяным трупиком скрывается рыхлая замухрышка, пуще всего на свете она боится зеркал, которые каждый раз, когда она в них смотрится, отражают не только одно и то же убожество, но и всё более прогрессирующее убожество, – а она смотрится и смотрится, надеясь, блин, что в какой-то момент увидит нечто изумительно-смазливое. О! Взмахов понимал всю подлость смазливости! Пускай на иной бабе и личико ничего себе, и волосы не покрашены, зато какой-нибудь изъян да найдётся. И не один ведь, не один! Например, широченные плечи, как у пловчихи. Или окажется на самом деле пловчиха – с жабрами вместо лёгких и с перепонками между пальцев. Обязательно будет такая вот смазливенькая или тощей, или с обвислой грудью, или с кривыми ногами – да разве все уродства, какие только возможны в человеке, мог перечислить Взмахов! Не мог, конечно. Они его сами одолевали.

Страшнее всего было признать существование чужой и страшной особи человеческой, но не одной – а многих, слишком многих для Взмахова. И такая вот особь человеческая просыпается утром, умывает части тела, чистит зубы пластмассовой щёткой, а может и душ принять, и завтракает потом и, закутавшись в плащ, пальто, куртку, шубу, тулуп или шкуру, уходит в метро – и всё ради того, чтобы встать на край платформы у заранее примеченного места: плитка ли отлетела, колонна ли исписана, а некоторые вычисляют место остановки дверей вагона по человечьим следам вроде слоя утоптанных чёрных жвачек или просто по малозаметным изменениям цвета пола... У этих мест скапливаются кучи народа, совсем незнакомого друг другу (и на хрен нужно), трутся друг о друга одеждой и выступающими частями тела, вымытыми в ванной. Все стоят и прислушиваются, не едет ли поезд; заглядывают в тоннель, не видно ли нарастающего светового потока; пытаются ощутить кожей, не дует ли ветер... А когда дует ветер, светится тоннель и гудит поезд, почему тогда никто не падает под колёса? Какие силы удерживают их в равновесии? Каждый ведь толкается, извивается, протискивается, прорывается в заветные двери с великой целью, законной целью, светлой целью, выстраданной минутами стояния под землёй, – СЕСТЬ. А кто не успел, тот постоит... Но не все так просто сдаются: одним глазом в газетку, а другим – встаёт ли кто... и вжик – занимает освободившееся сиденье. Старушки и почтенные дамы с сиреневыми волосами выбирают себе сидячую жертву – какого-нибудь парня, более шустрого в добыче мест, – и становятся напротив. И начинают действовать на совесть жертвы: чихнут, кашлянут, покачнутся, дрожащей рукой схватятся за сердце. Если повезёт, народ вокруг примется громко сочувствовать, косо глядя на бедного паренька. Будут говорить ещё, какая пошла невоспитанная молодёжь. После такого поворота событий у жертвы есть семь вариантов поведения: 1) молча встать и уступить место; 2) встать и уступить место со словами: “Ах, простите великодушно, я вас не заметил, перечницу морщинистую!”; 3) молча сидеть и тупо смотреть в одну из точек, находящихся вне человеческой массы; 4) сидеть с закрытыми глазами, притворяясь спящим, а потому невиноватым в том, что такая-сякая молодёжь пошла; 5) уткнуться носом в печатную продукцию, притворяясь слишком погружённым в чтение, что тоже простительно, но не сильно; 6) сидеть и перебраниваться с соседом справа, слева или стоящим перед тобой, а также и со старушкой и почтенной дамой с сиреневыми волосами; 7) молча встать и перегородить дорогу старушке и сиреневой даме, чтобы кто-нибудь другой, не менее шустрый, занял освободившееся место. Та же история – вечером. А потом снова утром.

Однако в этот вечер Взмахов ехал не домой, а на дачу, так что предстояло ему пережить худшее – электричку. А она всё не подходила и не подходила. Платформа обросла народом, и народ, как в метро, сбивался в кучки у мест предполагаемой остановки дверей. Промахнуться тут было гораздо неприятнее: в вагоне электрички всего две двери, поэтому можно в них вовсе не попасть, если толпа забьёт тамбур и впечататься потом в неё никак не выйдет. А надо. Потому и стоят все, исчисляя в уме, и курят. Ох уж эти курильщики! Взмахов всегда боялся их обгонять или даже проходить мимо, а то размахивают они своим огоньком на ходу – и прямо тебе им куда-нибудь в глаз норовят угодить. Или в щёку, чтобы ожог на всю жизнь остался. Уворачиваясь очередной раз от сигареты, Взмахов не рассчитал и воротом пиджака налетел на чей-то хот-дог, залитый сначала красной, а поверх неё белой жижей, – и весь изляпался. Хозяин хот-дога коротко ругнулся и пошёл дальше, а Взмахов не знал, как теперь быть с пиджаком.

– Ух-х-х, ублю-у-у-дки... Надо же такой порнухой питаться! – а вдоль платформы уплывал, покачиваясь, хот-дог, и впрямь похожий на нечто в чём-то. Собственным платком пришлось оттирать эту налипшую смесь крови и семени. Тут и поезд подошёл, и одна за другой бросались ему под колёса недокуренные сигареты.

Взмахову повезло: он очутился почти напротив дверей и был вдавлен в тамбур напором сзади и с боков. Его, респектабельного работника офиса, молодого и перспективного, – его теперь тёрли и щупали все кому не лень. А со всех сторон обволакивало смрадное что-то: снизу – липкие ноги женщин и шершавые колени мужчин, сверху – клубки волос и лица, лица крупным планом, с бисеринками пота и забитыми порами. В живот впивался тубус, а в поясницу упирался локоть. На Взмахова накатила волна необъяснимой похоти, он весь истекал самыми разными выделениями: потом, слезами, слюной и слизью, – а из окаменевших пальцев вываливался его компактный портфельчик. В какой цвет выкрашен тамбур? Отчего треснул его потолок? Цела ли лампочка под ребристым стеклом фонаря? Живут ли в электричках какие-нибудь животные вроде мурашиков? Наверняка ведь живут. Посползали с пассажирских кож и устроили себе муравейники где-нибудь в простенках вагона, а питаться продолжают катышками человеческой грязи.

В ближайшем подмосковном городке толпа схлынула, Взмахов забрался в гармошку между вагонами: двери тамбуров отгородили его от людей. Было даже забавно глядеть на них в окна – как в два аквариума. Самому же стало приятно и свободно, только под ногами ходило ходуном и не очень-то тут проветривалось. И вот уже его платформа с осинками и зарослями крапивы, а за пригорком – дачный посёлок Враново Нырище, место весьма историческое...

При Иване III здесь был основан Свято-Ильинский Питовранов монастырь, а первым игуменом поставили туда некоего о. Зиновия. Кое-кто из историков считает, что о. Зиновий в миру был Захарьей, князем Таманским, которого откуда-то с юга, из-за степей, изгнали турки, и он решил искать пристанища у московского государя. Возможно, что Захарья происходил из генуэзского купеческого рода Гизольфи, а потом принял иудейство какого-то очень специфического местного толка. Возможно, что и к событиям в Новгороде он был причастен... Но это совсем недостоверно, а может быть, совсем и не так, а о. Зиновий-то и вовсе не Захарья. Однако незнаменитая и небольшая Питовранова обитель просуществовала полтораста лет с небольшим, пока не разогнали её при обстоятельствах не менее странных, чем происхождение о. Зиновия. Да и важно ли, кем был о. Зиновий! Мало ли у нас таких игуменов без биографии, а с одним лишь именем, между делом упомянутым не в летописи даже, а в истрёпанном и закапанном воском синодике...

Так вот, при настоятеле о. Мелхиседеке обнаружилась среди братии зловредная ересь. Было это во время лютования патр. Никона, когда он сам ездил по церквам, изучая иконы на предмет их каноничности. Наехал и в Питовранов. Да как возмущался! как неугодные ему изображения топором рубал! Что уж именно не понравилось патриарху в питоврановских иконах, неизвестно. Только новых у них вообще не было, своего изографа не держали, так что пришлось, когда патриарх съехал, кое-как подклеить старые, и швов не замазав. И на божественной литургии, во время раздробления Св. Агнца, питоврановскому старцу о. Илье пришла в голову как бы латинская аналогия, а на самом деле сущее еретическое внушение от самого дьявола: взглянул он на алтарный образ Спасителя, порубленный надвое, и содрогнулся. В чём точно заключалось это внушение и чему потом наставлял братию о. Илья, осталось тайной. Были ещё какие-то старинные грамоты, писанные не по-славянски, и с этими грамотами вроде бы сверился о. Илья и нашёл в них подтверждение своей ереси, – но никто не знает, что в них было. Сожгли их. Сразу же как повязали питоврановских насельников. Сожгли вместе с теми же изрубленными досками, которые о. Илья приказал вновь расщепить, да так им и молиться. Мужики из соседних деревень стали на такое безобразие роптать: что-де чернецы совсем спятили? А потом и бунт устроили, когда уже их покойников по указке того же о. Ильи перед отпеванием стали разрубать на куски прямо в гробу. Тут и открылась эта неслыханная ересь. Всех монахов, впавших в неё, расстригли и угнали в Сибирь, а остальных после дознания разослали по разным монастырям.

Тогда и собор сгорел, а восстанавливать его не стали. На том закончилась история Питоврановой обители. А место, где она стояла, зовётся с тех пор – Враново Нырище.

Взмахов перепрыгнул через канаву и двинулся к дачному посёлку, под ворота с табличкой:

Садовое товарищество “РУ Ь”

Десятка три в меру разнообразных домиков на одинаковых участках, пара улиц, речка, холм над речкой, а на холме, где раньше стоял монастырь, – то, что осталось от развалин его собора: фундамент и возвышающийся метра на два над ним кусок апсиды из некогда белого, а теперь серо-буро-замшелого камня. Под холмом, вдоль речки, находилось в недавнее время неизвестного назначения хозяйство – на довольно большой территории, огороженной бетонным забором с колючей проволокой. Бoльшая часть забора уже завалилась, открыв проход к трёхэтажной коробке: окна выбиты, грязь, груды переломанной казённой мебели, порожние бутылки, остатки одежды, горелые одеяла и ссохшиеся презервативы. Классическую картину довершали граффити: человечки с приспущенными штанами, пятиконечные звёзды, свастики, священные трёхбуквия и признания в любви и ненависти – живым и мёртвым, мальчикам и девочкам, певцам и футболистам. Пейзажа не было. Был недоумевающий ландшафт. Кто-то ведь всё это строил! Но кто? И зачем? Построенное, брошенное и одичавшее уродовало Враново Нырище не меньше дачного посёлка. Кусты черёмухи, рябины, новые поколения клёнов, ив, тополей пробивались сквозь трещины в асфальте, высовывались из дыр автопокрышек, опрокидывали засцанные вагончики и двигались в сторону дач. И никто не мешал их наступлению. Все, наверное, думали, что несколько рядов лесопосадок – аккуратных берёзок, приютивших ветхий деревянный столик со скамейкой, – что они остановят своих незаконных соседей. А скорее всего, никто ничего и не думал, потому что отдыхать надо, расслабляться, употреблять, в крайнем случае – копаться в огородике или красить забор.

И только дед Взмахова, старик Кабыздохов, жил во Врановом Нырище, чтобы умереть. Он раньше был доцентом одного технического вуза, овдовел, а потом его инсульт разбил. Родителям Взмахова было некогда ухаживать за парализованным стариком, да и в больницу отдавать его оказалось жалко: ну что он там будет делать среди всего этого хамства, ещё и деньги плати! Пусть лучше на даче доживает своё, на свежем воздухе, на любимой своей дачке, где каждое деревце своими руками сажал, а с внуком любимым на рыбалку ходил, перед этим червяков копали вместе, прикармливали речку хлебной тюрей. Пусть лучше на даче, а соседка Тамара за ним ухаживать будет. Не за просто так, конечно. Но это же домашние условия, старая знакомая. Ей-то что? Она и так круглый год на даче живёт, московскую квартиру сдаёт выгодно, и никто не приезжает к ней. Пусть тётя Тома и ухаживает за дедом Кабыздоховым.

– Здравствуй, дед, – сказал Взмахов, войдя в дом.

Дед промычал в ответ.

– Раз так, тогда ладно.

На это дед ничего не ответил. Зато моргнул два раза.

– Не ругайся, дед. А то я тёте Тамаре пожалуюсь, она тебя кормить перестанет. Чего-чего? Так тебе и кушать не нужно? Тебе, значит, помереть скорее охота? Нет, ты это, дед, брось. Тебе мешает что-то? Календарь мешает?

Напротив деда Кабыздохова, перед его глазами, висел календарь с репродукцией картины современного художника Мылова.

– Мылов, значит, надоел? Ну, сниму-сниму.

Взмахов содрал со стены календарь, свернул его в трубку и зашвырнул под кровать.

– А ведь люди в музей к нему ходят, в очередях выстаивают...

Люди, музей, люди... Например, инженер Пукин, который стишки кропает, – тоже ведь в музей Мылова ходит, а потом пьёт холодный кофе и лысеет. А может, и нет вовсе никакого инженера Пукина, а есть шофёр Слава и доктор искусствоведения Землеройский. Один водит городской автобус, а другой корпит над хвалебной статьёй о творчестве Мылова Лазаря Петровича. Или наоборот. Но кто-то из них точно сидит вечерами в ванной и всё пишет и пишет свою статью...

– Нет! И знать ничего не желаю о них – о всех этих Пукиных, Землеройских, шофёрах и сантехниках! Ты вот, дед, до того как развалился тут кучей, устроил ведь меня к себе в институт – а на кой чёрт это тебе сдалось? Что из этого тебе сейчас вышло? Беспомощная человеческая куча! Что ты теперь, дед? Не замаргивай меня – не переморгаешь. Хотел меня по своим стопам направить? Фигушки. Я ТАК – не хочу! Время другое, дед, время другое...

А время было как будто всё то же. Потому что дед уже очень давно вызывал отвращение, ещё когда здоров был и ходил по даче в синем трико и белой майке на голое пузо, со сгущённым загаром на зобу и большими дряблыми мышцами рук. Вечно у него земля набивалась под ногти и седые космы подмышками лоснились от пота, вечно ходил он слегка поддатый, а когда замечал, что Взмахов недовольно поводит носом, урчал: “Сливовка, сливовка...” А тошнить хотелось Взмахову от его сливовки! Она была мутная и сивушная, её фиолетовые подтёки всегда украшали майку деда.

– Чего такое? Сливовки-сливовки захотелось? Поздно, дед. Теперь она тебя добьёт. Или ты этого только и ждёшь?

У деда привычка была в ушах ковыряться. После обеда, как нарыгается, начинает салфетку сворачивать в трубочку и ею себе в ухо лезет – в правое сначала, потом в левое, и раскладывает затем всё это хозяйство у себя в тарелке рядом с обглоданными косточками.

Но сейчас, будучи наполовину трупом, дед казался, как ни странно, менее противным. Наверное, телесности в нём поубавилось, движения почти сошли на нет, тогда как весь ужас, вся гадость заключались именно в движениях: проведёт, например, ладонью по губам, спокойно и с причмоком, – и глаза б на него не смотрели! Зато нынешнее неподвижное состояние с лихвой восполнялось доселе невиданной, тупой безответностью. Не знаешь, что он хочет сказать, да хочет ли вообще и думает ли по-человечески или нет.

– Ладно, лежи, дед. А я прогуляюсь.

Взмахов вышел на крыльцо. Сосед Костик, отоспавшись к вечеру, выползал из своей хибары, спинку почёсывал. Другой сосед, Фоменко, прибивал к черенку ржавую лопату. Сетчатые заборы делали проницаемой всю дачную жизнь Вранова Нырища.

Взмахов окликнул соседа Фоменко:

– Что, архиолух, готовишься к раскопкам у себя в саду? Надеешься, местные скифы тебе парочку золотых коняшек оставили?

– А, Петро... Здорово. Слышал про своего кота новость?

– Баюн? Нашёлся?

– Найтись-то нашёлся, да тут же и улизнул.

– Куда ещё? Ты, что ли, видел его?

– Нет, Тамара вроде бы видела, как он у неё курицу стащил. Разве не нажаловалась ещё?

– Во даёт! Как это он целую курицу?

– Озверел твой Баюн с голодухи. Я бы тоже на кур стал кидаться.

Не только взмаховским, раз на то пошло, был кот Баюн. Привёз его Взмахову в подарок Фоменко, из Тамани: неизвестно откуда взялся у них на городище полудохлый чёрный котёнок. Подобрали его сердобольные экспедиционные тётки, выходили, откормили и назначили Фоменко ответственным за его дальнейшую судьбу. Тот увёз котёнка в Москву, а потом сплавил его соседу по даче. Баюн вырос в огромного зверя и в один прекрасный день не вернулся домой.

– Ты, Петро, его излови, а то если к Захарычу в курятник сунется, то несдобровать ему. Захарыч так просто это не оставит. Будешь потом своего Баюна по кусочкам из забора выковыривать.

Взмахов поморщился:

– Не надо, Гриш, этих подробностей...

– Тогда предлагаю выпить за успех грядущей охоты. У меня и водка, и закусь, и ещё кое-что экзотическое – такое, что не пробовал наверняка.

– Ну, не откажусь, конечно...

– Тогда жди меня под берёзами, за столиком.

Взмахов рад был любому предлогу уйти подальше от деда, не видеть его отвисшей челюсти, не слышать урчания его раскисшей утробы. В таком случае можно было вообще не приезжать на дачу, но Взмахова почему-то тянуло в это место. Ничего особенно привлекательного тут не было, разве что развалины монастыря, да и к ним он оказался равнодушным. Они интересовали только соседа Фоменко, единственного человека во всём посёлке, с которым Взмахов мог нормально общаться. Остальные же – всё какое-то быдло, отребье или, в лучшем случае, унылое старичьё, и пахнет от них его, Взмахова, смертью.

А вот кот Баюн гораздо лучше своего хозяина разбирался в запахах, поэтому ощущал всего лишь глупое месиво ароматов свежееочищенной рыбы, размороженной крови и какой-то медикаментозной вони, из которой вдруг выбивалась отчётливая валерьянная струя.

Он заметил сквозь кусты, как двуногий вышел из калитки и потопал через сгущающиеся сумерки в сторону реки. Что он задумал? Зачем приехал? Река – не к добру. Недавно один из них бросил туда пакет с котятами, прозрачный такой пакет, а они изнутри барахтались и дырявили его коготками. Надо опередить двуногого, надо обойти его лопухами, надо как-то перехитрить...

Взмахов пришёл под берёзы первым, и ему показалось, что в траве мелькнул чей-то чёрный хвост.

– Баюн! Кс-кс! Баюн, кушать!

Если это был и Баюн, то возвращаться он явно не торопился. Зато появился сосед Фоменко, с бутылкой ноль-семь и шматом сала.

– ...И хлеб у нас имеется, и нож, и стаканчики – всё как положено. Куда, говоришь, твой котяра бежал? На городище? Сейчас – по одной и пойдём его ловить. Пока совсем не стемнело.

Выпили. Закусили. Фоменко – в ударе, радуется чему-то, а чему радоваться-то? Хотя он обычно довольно мрачный тип и невыносимый нытик. Особенно когда выпьет. А сейчас – руками машет, на развалины потащил.

Всю дорогу Гриша не унимался:

– Да ведь это маленькое, но МОЁ открытие! А может, и бред, а может, я это всё надумал. Неизвестная синкретическая секта двенадцатого века! Археологического материала пока нет, письменные источники напрямую не говорят ничего, всё больше – косвенно, косвенно. Уйма косвенных данных! Каждое по отдельности, любое из этих свидетельств сомнительно, но вместе – нечто очень интересное. Например, та же “Палея Толковая”: с какого бодуна в антииудейскую полемику вклиниваются доводы против язычников и, самое интересное, против всякого там дуализма?

– А Враново Нырище тут при чём?

– Очень даже при том, но – когда речь заходит о поздних, пятнадцатого века, жидовствующих. А вот как они связаны с моей сектой – это, конечно, проблема... Территориально всё вроде бы сходится: Северное Причерноморье, древнейшие торговые города, – но ещё один разрыв во времени. Хорошо бы теперь тут копнуть, поглядеть, может, что осталось, – Фоменко постучал по стене бывшего питоврановского собора. – Надо будет для начала взять открытый лист на разведку...

– Бери, бери, Гриша. Только Баюна мы уже в такой темноте не отыщем. Зря карабкались.

А он – видел, как двуногие покачиваются на ветру. Вот что значит ходить всего на двух лапах! Неудобно и упасть можно. А голове падать с самой высоты больнее всего будет. Но эти не упали... Нет, упали, встали быстренько. Походили-походили, покричали-покричали... И воняет же от них! Откуда-то из пня вытащили всё ту же бутылку и вкусный свёрток.

Гриша продолжил на известняковой плите резать сало, и оно обваливалось с его ножа, заворачиваясь на жёсткую поросячью кожу тёплыми кусками.

– Чего глядишь? Лучше подсвети фонарём, чтоб я видел, то или не то режу.

А яблоко Взмахов разрезал всегда на четыре части, изымал сердцевину и только потом мог есть. Из куска арбуза он сначала выковыривал семечки, потому что плевать противно. Плевательные движения, когда маленькая юркая косточка, вся в твоей слюне, проскальзывает сквозь зубы, – это очень противно...

– Но зато, Гриша, я очень хороший человек. Наверное. Хотя людей не люблю. А особи женского пола меня побаиваются. И чем я их отталкиваю, а?

– А смотреть на тебя больно. Зачуханный ты какой-то. Вон и сейчас перья в волосах.

Взмахов тряхнул головой и поднял пластиковый стакан: в руках сминается, а внутри – переливается из одной ложбинки в другую:

– Выпьем за окончательное и бесповоротное разделение несоединимого! – и выплеснул в себя.

– За что? Разъясни-ка, сосед Взмахов. Э, зажуй хорошенько... Вот так, сальцом... А теперь говори.

– За то, сосед Фоменко, чтобы мы были отдельно от всего э-то-го, – Взмахов очертил себя магическим кругом. – Чтобы нами не закусил мерзкий молодняк... ну, те, которые тут тоже водку пьют. Они все меня ненавидят. Лично меня! Тебя тоже, но это пусть твоя голова сама болит.

– Ты о ком это?

– О новой породе людей. Особая порода – да! С крысиными мордами и кувшинными рылами. Глазки маленькие, тупые, роток полуоткрыт, лобик валиком. Какой-то новый антропологический тип, высшая ступень эволюции, поколение “Пепси”. Между нами пропасть, Гриша.

– Между кем это – нами?

– Ну, с одной стороны – ты, я и такие, как мы. А с другой – они. Их много. Они тоже друг друга ненавидят. Не замечал?

– А кого любишь ты, Петро?

– Они бессознательно ненавидят друг друга, а всё равно сбиваются в стаи, где каждый сам за себя, но вместе они – не-по-бе-ди-мы! Ты вот говоришь: кого я люблю? А я, а ты, а мы – мы уважаем ближнего своего. Это главное. Если я наступлю тебе на ногу, то извинюсь. Потому что уважаю. И даже когда этому соседу Костику наступлю, тоже извинюсь. А он – проедется по мне на своём подержанном “рено” и глазом не моргнёт.

Гриша смотрел на оратора, пытаясь разглядеть шевеление губ, подёргивание носа...

– Слышишь, Петь? Сплю... сплю... сплю...

Где-то рядом был третий. Он сидел на ветке и действительно выкрикивал: “Сплю! сплю! сплю!” Он откровенно врал, а то как бы он говорил, что спит, если бы по-настоящему спал?

Взмахов прищурился:

– Да. Сплюшка, как-кажется. Ни разу тут не слыхал.

– Нет, Петро! Какие тут сплюшки! Это дух тёти-тамариной курицы. Её съел твой кот, и теперь она будет жаловаться по ночам на свою трагическую судьбу: сплю, сплю, сплю вечным сном, вечным сном...

Звук оборвался. Последовало еле слышное порсканье как будто крыльев. В кустах сидел ещё один, четвёртый, и ждал, когда же двуногие разойдутся. А они всё не расходились. Один вытащил из кармана продолговатый пакетик, похожий на сосиску, и выдавил из него нечто... замешанное на курином помёте.

– Это, Петро, та самая экзотическая штука. Угощайся. Привезли мне специально из Узбекистана. Ну, такой особый табак, его под губу закладывают. Только ни в коем случае не глотай слюну, а то блеванёшь. Постоянно сплёвывай. Держи.

Двуногих резко подкосило. Они сползли со скамейки и стали хвататься за берёзы. При этом они плевались и мычали: “Фу-у-у! Какая гадость! Десну разъело!” Но один из них оторвался от ствола и понёсся к дачам. Упустить его было нельзя!

Взмахову казалось, что за ним крадутся, но это, наверное, действовало узбекской зелье, которое он уже успел вывалить из-под губы. Нужно было как-то добраться до дома и найти воду. Его мутило, во рту жгло и держался вкус гаже некуда. Ну и дурень же Фоменко! Нашёл чем угощать, сам пусть травится, а других не тронь, других ни-ни, особенно Взмахова, потому что таких, как Взмахов, больше нет, в природе не существует, а всё, что не Взмахов, – пусть оно себе и травится! И гниёт.

Взмахов нашёл, наконец, свою калитку, пробежал по дорожке к дому – к заветному бидону с водой, с прохладной водичкой, со свежей такой водицей. Сделав пару глотков, он обнаружил: что-то в доме не так. Подозрительно тихо. Дед Кабыздохов не стонет и не храпит. Хотя вот и он: лежит себе на спине, запрокинув голову. Провал рта. Свет почему-то не зажигается... Взмахов пощёлкал выключателем и приблизился к деду.

– Дед, а дед?

Дед не шевелился. В белом луче уличного фонаря блеснул его открытый глаз.

– Дед, проснись! – Взмахов тряханул тело и, сделав над собой усилие, приложил ухо к его груди. Внутри не было никаких звуков. И дед, похоже, немного вздулся. Взмахов вскочил с кровати и бросился прочь. Он перепрыгнул порог, замахал руками и сиганул через забор...

– Сплюнь! Сплюнь! Сплюнь!..

А за ним уже гнались, его уже цепляли когтями, развешивая по травам и кустам длинные тягучие слюни.

– Сплюнь! Сплюнь! Сплюнь!..

Гришу Фоменко мутило не меньше. Но Гриша стойко держался под напором того, что сбивало его с ног и било по голове тяжёлыми берёзовыми стволами.

– Сплюнь! Сплюнь! Сплюнь!..

И Гриша сплюнул. И долго отплёвывался. Но и это не помогло, пока не изверглись на землю жёваные куски сала и недопереваренные остатки борща. И всё равно хотелось плеваться и плеваться, очиститься до конца, до поворота вспять каких-то внутренних соков, до полного разрушения этого ублюдочного бетонного забора с колючей проволокой, до превращения в пыль трёхэтажной коробки с закопчёнными потолками и мятыми шприцами на полу, и чтобы вообще – не было никакого Вранова Нырища, и памяти чтобы о нём не осталось, и чтобы развалины Питоврановой обители поскорее смыло рекой, потому что травы трепетали в ожидании этого, а рассаженные в строго геометрическом порядке берёзы так и корёжило во все стороны, так и закручивало и переплетало, а между ними, перемалываемый в труху, Гриша не понимал ровным счётом ничего: откуда взялись под Москвой причерноморские сектанты? как они дожили до семнадцатого века? куда делся сосед Взмахов? где достать воды – пить? Жажда и горечь во рту гнала его к дому, но только бы маму не разбудить, только бы тихо-спокойно пробраться к себе в комнатушку... А со Взмаховым завтра договорить, рассказать ему, как во дни правителя по имени аль-Афдаль поднялись сыны притеснителей народа Израиля и подняли души возвестить видение, но ослабели в делах своих... и возрадовались весьма и водили хороводы дни и месяцы и не слышали и не видели ничего... захотели улететь, а крыльев нет у них, чтобы улететь в свою страну, и проходили месяцы и годы, потому что всякое слово и дело у них ложь и тщета...

А над головой носилась и билась о ветви ночная птица. Как будто летала она впервые в жизни, да и голос птицы показался Грише знакомым, хотелось и с ней поделиться радостью открытия, провести ей экскурсию по городищу, указать на возможные места захоронения питоврановских настоятелей, рассказать об архитектурных особенностях рухнувшего собора, ведь в начале шестнадцатого века таких в России не строили, чёрт знает кто его строил, очередной заезжий “фрязин” скорее всего, только почему в нашей дыре, в стороне от Москвы? Не был ли он генуэзским агентом, не связи ли налаживал с Зиновием, то есть Захарьей бывшим?

Ночная птица молчала. Хвостатая тень метнулась через поляну.

– Баюн! Эт-то-то т-ты? Опять кого-т-то задрал? – Гриша, опасаясь наскочить на одичавшего кота, прибавил ходу, перешёл на бег – и вдруг из-под ног у него полетели перья, в воздухе носился, казалось, ещё тёплый пух, а подошвы скользили по окровавленным комочкам...

Утром сквозь душный полусон, с высохшей глоткой и отёкшей головой, Гриша понял, что к соседям приехала скорая. По звукам ли, по словам матери, или в окне мелькнуло. А потом ещё – милиция какая-то.

А через неделю Взмахова объявили в розыск.

Версия для печати