Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2006, 5-6

РАЗГАДАТЬ ЗАМЫСЕЛ БОГА...

Из жизни российского учёного

Александра Николаевича ГОРБАНЯ

Документальная повесть-мозаика

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Работа над этой книгой была уже в разгаре, когда в далёком Париже – городе, где я никогда не бывал, в газете “Русская мысль”, о которой я, конечно же, слышал, но которую никогда не держал в руках, появилась публикация неизвестного мне Петра Черкасова, непосредственно касающаяся жизни моего героя. Какими путями дошёл до Парижа секретный документ 1968 года, подписанный шефом советской “тайной полиции” всесильным Юрием Андроповым?.. Я-то по своей наивности думал, что андроповское письмо в ЦК КПСС, впервые опубликованное в 2001 году в вышедшем микроскопическим (250 экземпляров) тиражом новосибирском историческом сборнике, станет своего рода сенсацией этого документального повествования. Однако, в наш век Интернета и слегка приоткрывающихся архивов темпы распространения информации стали просто фантастическими.

Александр Николаевич Горбань, о котором пойдёт речь в этой книге, тоже был настолько удивлён данной публикацией “Русской мысли”: что счёл нужным на неё откликнуться. С его заметки и решено было начать книгу:

“ЖИЗНЬ СЛОЖИЛАСЬ ТАК

Есть в городке Бюр-сюр-Иветт под Парижем замечательный институт. Работает в нём всего пять постоянных профессоров, но их имена известны всем математикам и физикам-теоретикам. Со всего мира приезжают учёные в Бюр – общаться, учиться, работать вместе с этими профессорами. Повезло и мне – по приглашению Миши Громова (именно Миши, а не Михаила Леонидовича, он на этом настаивает) вот уже в третий раз я приезжаю в Институт Высших Научных Исследований. А за несколько дней до моего приезда в “РМ” N44311  Пётр Черкасов опубликовал интереснейший (ну, по крайней мере, для меня) документ – секретную докладную записку Андропова в ЦК КПСС с пометками Суслова. Говорится в этой записке о протесте студентов Новосибирского университета против процесса Гинзбурга-Галанскова 15 января 1968 года. То есть о нашем протесте. Я и есть тот самый Горбань, организовавший эту раскраску стен лозунгами протеста, из-за исключительной молодости которого (в момент деяния мне, студенту 1 курса, было 15 лет) судебное преследование было затруднительно. Именно это стоит за андроповским: “По согласованию с Советским РК КПСС гор. Новосибирска и парткомом университета было принято решение к уголовной ответственности виновных не привлекать...”. Не то было время, чтобы судить малолетних за политику с нарушением закона, но и не было особого либерализма – за подобные действия в Ленинграде осудили ребят строго, приговорили к немалым срокам.

Кончается статья П.Черкасова вопросом: “Интересно было бы знать, как сложилась дальнейшая жизнь...” И вот судьба, я как раз в Париже и могу ответить.

Иосиф Захарович (Сахарович) Гольденберг был от преподавания отлучён, живёт в Пущине, работал до последнего времени библиотекарем в академическом институте. (И все же слава Академии: всегда там находились порядочные люди, которые могли приютить.) Прекрасный знаток словесности, недавно опубликовал книгу интересных стихов.

Мешанин и Попов после некоторых мытарств всё же построили свою жизнь, сохранив специальность. Мешанин – знаток языков, переводчик, Попов – физик. Несколько лет назад встречал их в Новосибирском Академгородке.

Алик Петрик... Не знаю почти ничего. Через несколько лет после событий прочитал в “Новом мире” записки Виктора Некрасова, в одном из персонажей которых безошибочно узнал Алика. Они в Киеве встретились и подружились. Помню отрывочно только несколько стихов.

В нашей компании был еще Вадик Делоне. Мы не стали его брать с собой и вообще посвящать в дело, потому что на нём висел условный срок. Но свою судьбу он все равно нашёл через полгода на Красной площади.2 

Я... Мой отец, украинский историк и писатель Николай Васильевич (Микола) Горбань, проведший много лет в ссылках, сидевший в тюрьмах, рассказывал как-то, что в тобольской ссылке вместе с ним ходил отмечаться один анархист – с дочкой – и подшучивал: “Микола, я помру – за меня дочка отмечаться будет, а ты помрёшь – кто за тебя пойдёт отмечаться?”

Пришлось мне не сладко, но не ужасно тоже. Везло всё время на хороших людей. Жалко, не обо всех есть место сказать. Но вот два имени. В.К.Арзамасцев был директором профтехучилища в Омске, которое я после изгнания из университета закончил. Рекомендовал меня к восстановлению в Новосибирском университете. На его характеристику пришёл оскорбительный ответ: дескать, не вам о Горбане судить (дело в том, что я никогда не каялся, нет, не из какой-нибудь особой идейности, а просто, чтобы не потерять целостность души – потом бы себе не простил). А он тем временем стал секретарем горкома комсомола, и ответ вернулся к нему. Собрал горком, приняли решение – рекомендовать в местный пединститут. Опять же без покаяний – просто считал, что способному человеку надо учиться.

Другой, Г.С.Яблонский, – сам “подписант” (письмо 46-ти, против процесса Гинзбурга и Галанскова, Новосибирский Академгородок), сам с проблемами, четырежды устраивал меня на работу. И три раза выгоняли всё по тем же причинам. Кем только я не был – и токарем, и актёром, и ночным сторожем, но в основном научным “негром”: писал чужие статьи и диссертации.

Сейчас всё в порядке, сотни статей, полтора десятка книг, есть уже литература “о”.

Меня иногда спрашивают: “Не жалко ли: ведь если всю энергию, затраченную на поиски работы, на работу не по специальности, – да на науку, то где бы ты сейчас был?” Отвечаю: не жалко. Я по убеждению не вполне правозащитник и не вполне демократ. Сократа приговорили вполне демократично – и что? Но я считаю, что человек может не повиноваться власти, если власть терзает людей. И если тошнит, и если ты не с ними, то можешь и на площадь – потом дышать легче будет. Зачем, ведь не изменишь ничего, ведь не думали же мы, что Гинзбурга с Галансковым освободят. Нет, но что-то мы изменили – другие увидели, что можно быть собой и встать против. И в августе 68-го в Новосибирском Академгородке уже другие повторили протест.3  И снова все узнали, что власть над духом не властна.

Александр Горбань

Красноярск – Париж”.

“Русская мысль”, Париж,

№ 4435, 12 декабря 2002 г.

 

ЧАСТЬ I. ПРЕОДОЛЕНИЕ

Начну с банальной, но, как и все почти банальности, смущающей душу своей неоспоримостью и непреложностью истины: всё в нашей жизни взаимосвязано, всё прошито и пронизано тысячами крепчайших, прихотливейших нитей. Они, эти нити, порой обнаруживаются в самых неожиданных местах, в самых невероятных и немыслимых сочетаниях.

Более двадцати пяти лет назад вышла моя первая тоненькая книжка, посвящённая судьбе сибирского ученого и поэта, друга Вернадского и корреспондента Циолковского Петра Драверта.4  И в ней уже упоминается фамилия героя документального повествования, к которому я сейчас приступаю, – Горбань. Фамилия его отца.

Рассказывая о морозном воскресном дне 16 декабря 1945 года – дне проводов П.Л.Драверта в последний путь, – я процитировал своеобразный документ – сделанную директором Омского краеведческого музея Андреем Федоровичем Палашенковым и обнаруженную мной среди музейных бумаг “Краткую запись о похоронах П.Л.Драверта”. В ней описывается траурный митинг, проходивший на месте последней службы покойного – в минералогическом кабинете музея. “Последним, – сказано в “Краткой записи”, – выступил преподаватель пединститута Н.В.Горбань. Он сказал речь на латинском языке”.

Вы только представьте себе эту картину, только вдумайтесь в ситуацию. Среди полок с образцами минералов и горных пород установлен окруженный живыми цветами5  и сосновыми ветками гроб. Стол, на котором он стоит, покрыт расшитым золотом тёмно-красным бархатом. Только немногие, только сами музейщики знают: это не что иное, как извлеченная из запасников мантия последней российской императрицы Александры Фёдоровны, какими-то причудливыми путями попавшая после революции в Омск. Вокруг – друзья и почитатели Драверта, литераторы (среди них – молодой Сергей Залыгин), профессора омских вузов, цвет тогдашней местной науки.

Некий мрачный, чисто российско-советский юмор состоит ещё и в том, что на роскошной императорской мантии возлежит старый политический заключённый и якутский ссыльный давно минувших царских времён, а скорбный и торжественный латинский текст произносит над ним недавний политзэк и казахстанско-тобольский ссыльный уже новой сталинской эры.

Впрочем, в начале 30-х годов Драверта тоже попробовала “на зуб” репрессивная машина НКВД. Но если он отделался лёгким испугом (подержали несколько месяцев в следственных тюрьмах Омска и Новосибирска и выпустили), то Николаю Васильевичу Горбаню досталось много серьёзней...

Драверт и Горбань дружили. Что же касается похорон, то здесь два литератора всё продумали, спланировали и срежиссировали заранее: между ними была договоренность – кому-то одному произнести на гражданской панихиде другого траурную речь на латыни.

У Драверта есть стихотворение “Падучая звезда”, написанное в 1944 году, за год до смерти. Оно очень созвучно нашей теме:

Ты думаешь: в море упала она,

Звезда голубая, – до самого дна

Дошла и зарылась в зыбучий песок,

Из чуждого мира случайный кусок...

Пучины воздушные глубже морских,

И наша звезда не промерила их, –

Угасла в далёкой немой высоте,

Доступной пока только смелой мечте.

Угасла недаром: в бесчисленный круг

Её закатившихся прежде подруг

От Космоса некая часть попадёт

Включаясь навеки в земной оборот...

Пусть будет недолог твой жизненный путь,

Но можешь и ты лучезарно сверкнуть,

Оставив живущим волнующий след,

Строитель, художник, учёный, поэт!

Горбань. Разумеется, я десятки раз встречал эту фамилию в различных справочниках, библиотечных каталогах, статьях, листал его книжки, архивные путеводители и статьи, а, бывая в Омском госархиве, видел там постоянно висящий на стене его портрет и знал, что в архиве этом хранятся в виде личного фонда его бумаги. Сейчас о Н.В.Горбане всё чаще пишут, у него есть биографы и исследователи – Л.П.Рощевская, И.Е.Бродский, А.В.Ремизов. Но наиболее активным, пристрастным и скрупулёзным хранителем памяти об учёном была его жена, Дебора Яковлевна Сапожникова (1921–2001 гг.) – мать героя нашего повествования. Когда отмечалось 100-летие учёного, “Известия Омского государственного историко-краеведческого музея” впервые напечатали его не утратившую свежести и научного интереса статью “Крестьянская война 1773–1775 гг. в Западной Сибири. Последний этап”. (По словам Д.Я.Сапожниковой, это часть докторской диссертации, которую учёному так и не довелось защитить). Следом за статьёй в “Известиях” идут биографическая справка и “Список основных работ Н.В.Горбаня”, составленные Д.Я.Сапожниковой.

Но при этом было бы несправедливым не сказать, что всё-таки наиболее полным справочным изданием о Н.В.Горбане на сегодняшний день является биобиблиографический указатель, выпущенный в Сыктывкаре Л.П.Рощевской (Коми научный центр Уральского отделения Российской Академии наук, 2001). Начинается он так: “Когда Вы узнаете, кто пишет Вам это письмо, то, возможно, сочтёте его явлением призрака – я для Вас человек из прошлого. Но спешу назвать себя, чтобы снять интригующий налёт этого начала. Я – вдова Николая Васильевича Горбаня”. Такое письмо получила я в начале 1988 г. Из Омска”. Дебора Яковлевна помогала Л.П.Рощевской в работе над её Указателем, её письма есть и в разделе “Из переписки Л.П.Рощевской о Н.В.Горбане”).

Но, пожалуй, нам не менее интересным будет заглянуть и в другое сочинение Деборы Сапожниковой. Оно не опубликовано, предназначено для пользования узким кругом лиц и не носит столь “официального” характера, как составленная ею биография бывшего мужа. Дело в том, что в течение сорока пяти лет Д.Я. дружила и переписывалась с видным учёным-филологом Раисой Азарьевной Резник (1915-1995 гг.). В свое время, передавая в архив Саратова, где хранится личный фонд Р.А.Резник, её письма, Д.Я.Сапожникова сопроводила их запиской “О письмах Раисы Азарьевны Резник, о событиях и людях, в них упоминаемых”. Написана эта записка (датирована она 1998 годом) пером горячим, взволнованным и не просто умелым – на мой взгляд, автор записки была явно не лишена литературного дарования. Данный текст, формально предназначенный для “служебного”, внутриархивного пользования, фактически намного перерастает свою сугубо “техническую” роль. Судите сами.

“Моё знакомство с Раисой Азарьевной произошло в 1944 году в Омске, куда она была эвакуирована из Москвы, где по окончании аспирантуры и защиты диссертации работала в пединституте им. Ленина. Она, как и другие эвакуированные из Москвы и Ленинграда учёные-гуманитарии, стала работать в Омском педагогическом институте, который, в свой черёд, был эвакуирован из Омска, чтобы освободить помещение военным, в небольшой старинный город Тобольск, расположенный на Иртыше; по реке и переправлялись на пароходах эвакуированные. В замкнутом кругу провинциальной жизни, в борьбе с бедами лихолетья эвакуированные сбились в тесный кружок. У многих были семьи. К Раисе Азарьевне из Одессы приехали родители, а из Москвы – сестра Евгения с восьмилетним сыном Витей.

Летом 1944 года пединститут возвратился в Омск. Этим же летом по окончании в Сыктывкаре Карело-Финского университета (улыбки военного времени) приехала я по путёвке министерства в Омский пединститут ассистентом на кафедру литературы.

Замечательные учёные, по учебникам которых я училась и только-только сдавала экзамены, начали разъезжаться – война шла уже к концу, и по всей стране затеплились родные очаги.

Уехал Виктор Владимирович Виноградов с женой Надеждой Матвеевной, глубокие отношения с которыми у Раисы Азарьевны сложились в Тобольске и поддерживались всю жизнь. Я же ещё застала и имела счастье познакомиться с Борисом Яковлевичем Бухштабом и его женой Натальей Сергеевной Мичуриной, сыгравшей значительную роль в моей судьбе.6 

Раиса Азарьевна с семьёй и Бухштабы жили в пединститутском общежитии на втором этаже vis-a-vis. Вот здесь-то, в общежитской комнате с продымленными стенами, с полуразвалившейся плитой, с казёнными табуретками и железными койками под солдатскими одеялами, Наталья Сергеевна, отважно перешагивая через быт, в последний год войны собирала jour-fixe’ы – так изливалась её потребность светскости, роскоши выстроенной беседы.

Приглашались не только гуманитарии (сама Наталья Сергеевна была историком). Наталья Сергеевна – ровесница века, по её словам, а, возможно, и старше (женщина до кончиков ногтей!) – хорошо помнила дореволюционные артистические (богемные) кафе и салоны Одессы и Петербурга. Она умела отыскать в тогдашнем Омске для своих вечеров интересных людей “на затравку”, они же и на десерт. Приглашались ещё сохранившиеся тогда энциклопедисты с других кафедр. Бывал обаятельный Ромуальд Иосифович Сикорский – математик, эсперантист, книжник. Его рассказ-лекцию о Лобачевском и неэвклидовой геометрии помню до сих пор.

На один из вечеров был приглашён Николай Васильевич Горбань, ставший через год моим мужем. Украинский писатель, историк и архивист, он с 1931 года был в тюрьмах и ссылках. Разных форм гонениям подвергался всю оставшуюся жизнь. На вечере у Мичуриной он был представлен как преподаватель латинского языка, а захватил всех присутствующих рассказом о находках в Тобольском архиве, где он работал в одну из ссылок.

Моё потрясение от этого человека совпало с впечатлением Раисы Азарьевны. Это стало началом нашего сближения. А другой – особенно памятный – совместный всплеск впечатлений пришёлся на 9 мая 1945 года. Так получилось, что День Победы стал отсчётом моей судьбы и не прошёл мимо двух близких мне людей. Думаю, имею право на такой вывод. Весь день мы были вместе. С утра распили в общежитии припасённую для великого дня бутылку красного вина (в то время вина делились на белое – водку и красное – всё прочее), закусывали принесённой каждым снедью. Потом, отделившись от разношерстной компании, оказались втроём на омских улицах. Без цели ходили, просто сливаясь с потоком возбуждённых, ошеломлённых счастьем и болью людей, чувствуя тепло и единение незнакомых, но до слёз ставших близкими прохожих, которые приветствовали и жестами, и светлыми улыбками. Не помню, как наступил вечер и ночь пришла. Было не по-весеннему тепло. Идти в привычное убогое жильё, напоминающее об отошедших вот с этого дня военных годах, нам в молчаливом согласии не хотелось.

Общее единение не могло не сказаться и на нашем – троих – сближении. Уже не вспомнить, как мы оказались на скамейке у памятника Сталину – другого уединённого места в центре города не нашлось. Но памятник был за деревьями, а рядом – ещё не расцветшие, но густо облиственные заросли сирени. Вначале – помню – был слышен шум, звуки толпы, вскрики, потом всё смолкло, только звёзды и мы. Долго молчали, прижавшись от волнения и прохлады друг к другу. Меня – юную, оберегая, посадили в середину. И Раиса Азарьевна и Н.В. были старше меня: Раиса Аз. – на шесть лет, а Н.В. – на двадцать два (!) года. Всю жизнь они лелеяли мою душу, они прощали мне невежество, глупость и многое другое. И если в моей душе пробились чутошные живые росточки, если в ней есть место пониманию и сочувствию, то в этом – их усилия, их любовь, чуткость и благородство. Не помнить об этом нельзя. От той майской ночи веду я отсчет.

Говорили мы тихо, подолгу сидели молча. Читали стихи, больше о природе, вечности и красоте.

Несмотря на столь радостное событие, настроение наше можно назвать элегическим.

Н.В. читал Тютчева и ещё много на своей “мове”. С той ночи запомнилось вот это (и потом слышанное не раз):

Стоят граби прозоро-жовтi

В тумани ясно-золотiм,

Хай щастья, друже, не знаишов ти,

Але на що тужить за ним.

Керуй на озеро спокою

Своi шуканья молодi,

Все, що осталось за тобою –

Лиш слiд весiльця на водi...

В такие часы неизбежны воспоминания – рубеж времени и жизни.

Обращение Н.В. к своей “мове” – это тоже род воспоминаний. Р.Аз., рождённая и выросшая в Одессе, знала “мову”.

Я задрёмывала, склонясь к ней на плечо, а они поверх меня вели тихий разговор, ими было прожито и видено больше моего. А я и мое поколение по отношению к прошлому были “ленивы и нелюбопытны” – так воспитаны. Опомнились поздно: ушли те, кто мог бы утолить разбудившееся любопытство.

Возможно, благословенные часы той ночи, моя молодость, щенячье неразумие моё обрекли их на всепрощающую любовь ко мне. В разговор я включалась стихами Блока, Гейне, Лермонтова. Горькая ирония Гейне тушила пафос. Они-то знали Гейне не только в переводах. Зазвучали стихи в подлинниках: Раиса Азарьевна читала стихи Гюго, а Н.В. – даже оды Горация, а от них – рукой подать до державинского “Глагол времён, металла звон” – я знала и любила эту оду.

Стало светать, тихо пошли к общежитию – проводить Р.Аз. Потом Н.В. провожал меня. Медленно и почти молча шли, “не соприкоснувшись рукавами”. Улицы в столь ранний час были оживлённее обычного: после праздничной ночи все расползались по своим логовам, чтобы поспеть на работу – праздников не полагалось. И мы расползлись по логовам, но возникшее единение пришлось на всю оставшуюся жизнь.

В начале августа нам с Н.В. дали в общежитии комнату, освободившуюся после отъезда Бухштабов, Р.Аз. была постоянно с нами, но готовилась к отъезду, ведя переписку с Саратовским университетом и с Г.А.Гуковским, жившим тогда в Саратове”.

 

* * *

В сентябре 2000 года мне впервые удалось встретиться и с самим Александром Николаевичем Горбанем. До этого мне много рассказывал о нём инициатор данной книги, его давний друг Геннадий Шмерельевич Фридман – известный омский предприниматель, общественный деятель и учёный. И поскольку, если бы не этот человек, не появилась бы на свет Божий сама книга, вначале следует рассказать о нём.

Сведения о Г.Ш.Фридмане регулярно помещаются в ежегоднике “Кто есть кто в Омской области”, особенно подробные данные помещены в этом справочнике, вышедшем в 2002 году. Но мы возьмём самый свежий источник – альманах “История успеха”, датированный 2003 годом. Здесь собраны материалы о выдающихся омичах – наших современниках. Интервью с Г.Фридманом сопровождает справка, озаглавленная “Досье”. Она интересна нам и тем, что здесь упоминается имя героя этой книги:

“Фридман Геннадий Шмерельевич. Родился в 1946 году в г.Фюрстенвалде (Германия) в семье офицера Советской Армии. С 1953 года живёт в Омске. В 1963 году поступил в физико-математическую школу при Новосибирском госуниверситете. Закончил математический факультет НГУ. С 1969 по 1973 год работал в лаборатории теоретической кибернетики под руководством основателя советской кибернетики А.Ляпунова. С 1973 по 1976 год – в Институте экономики и организации промышленного производства СО АН СССР. В 1973 году защитил кандидатскую диссертацию по математической кибернетике. В 1976-1992 годах работал в Омском государственном университете доцентом, затем заведующим кафедрой прикладной и вычислительной математики. В течение четверти века был одним из организаторов летних физматшкол, Всесоюзных и Всесибирских математических олимпиад, олимпиад по информатике и программированию. В 1965 году во главе группы студентов создал заочную физматшколу при НГУ, успешно функционирующую и поныне. В 1990-1993 годах был членом Президиума, председателем комиссии по проблемам перехода к рыночной экономике Омского горсовета. С 1994 года и по настоящее время – президент ЗАО “Сибирская сотовая связь”. Член президиума Российской Академии бизнеса и предпринимательства. Академик Международной академии информатизации (МАИ), председатель Омского научного центра МАИ. Председатель исполкома Восточной группы пользователей компании “Эриксон”. Член совета “Ассоциации-800”. Лауреат Национальной общественной премии им. Петра Великого за 2001 год. Женат, имеет сына и внуков. За границей бывает четыре-пять раз в год. Отдыхает по субботам. Предпочитает домашнюю кухню – гречневую кашу с молоком, судака по-польски “а-ля Фридман”. Среди хороших знакомых – космонавт Александр Серебров, бард и бизнесмен Георгий Васильев. Считает по-настоящему великими учёными своего учителя Алексея Андреевича Ляпунова, основателя отечественной и одного из основоположников мировой кибернетики, в частности, создателя первого в мире языка программирования, и своего ученика в ранней молодости Александра Николаевича Горбаня, автора классических работ и создателя научных коллективов в разных областях: нейрокомпьютинге, неравновесной статистической физике, математической химии и экологической физиологии. (“История успеха”. Альманах. Омск, 2003, стр. 39-40).

Итак, первая встреча с А.Н.Горбанём. Она была мимолетной – приехал я тогда в Красноярск не специально к Горбаню, а на весьма уважаемую в литературной среде писательскую “тусовку” – “Литературные встречи в русской провинции” (сами писатели негласно называют эти встречи “Астафьевские чтения”). Я заносил в блокнот фамилии людей, с которыми мне предстояло, по мнению А.Н., встретиться в Омске и Красноярске, чтобы в будущей книге события тридцатилетней (и более) давности были отражены как можно объективней. Тогда я и услышал от Александра Николаевича фразу, которую потом не раз вспоминал, работая и над сбором материала, и уже непосредственно над текстом:

– А стержнем всего должна стать мама.

Но во всех разговорах со мной (а было их довольно много) Дебора Яковлевна о себе самой почти ничего не рассказывала. Если же что-то всё-таки прорывалось на эту тему из диктофонной записи на мои бумаги, то по её настоянию вымарывалось уже оттуда.

С утверждения о “неинтересности” собственной биографии и начинается самая первая наша беседа:

– Моя молодость и вообще моя жизнь – они ничего интересного для нашей темы не представляют. Хотя мы в 60-е годы и твердили евтушенковское “людей неинтересных в мире нет”, это только тогда нам открыли, что у каждого человека есть свой интимный и даже тайный мир. Но в данном случае я тут ни при чём...

Тогда, во время моих неоднократных визитов к Деборе Яковлевне на проспект Мира, в её уютную, всю уставленную книжными полками квартиру, главной моей целью было – в первую очередь как можно дотошней порасспросить хозяйку. В дальнейшем я намеревался подробно поговорить (и, может быть, поспорить) с ней и о самой форме будущей книги. О том, например, что главным в ней должны стать устные свидетельства, непосредственные воспоминания самых разных людей, что живой человеческий рассказ с его некоторыми речевыми “неправильностями” украшает любое повествование.

Не знаю, убедили ли Дебору Яковлевну мои утверждения, что никаких, как она выразилась, “благоглупостей” в её материнских рассуждениях нет, что ее памяти, живости изложения и точности языка может позавидовать любой молодой человек. Теперь уже поговорить и поспорить не с кем – осенью 2001 года матери героя этой книги не стало: она ушла из жизни, отметив за несколько месяцев до этого свое 80-летие...

Но наши встречи, многочисленные телефонные разговоры, обмен книгами, старыми журналами, газетными вырезками и другими материалами – всё это позволяет мне утверждать: главным стержнем этого повествования, во всяком случае, – значительной, начальной его части, стала всё-таки, как и было задумано, Дебора Яковлевна Сапожникова.

Естественно, все наши разговоры с ней вращались вокруг сына (хотя порой и уходили немного в сторону):

– Должна признаться: порой я не помогала, а, наоборот, – препятствовала Саше в его устремлениях. Он, например, стал заниматься математикой, в которой я ничего не понимала. Мне же он виделся врачом, это была моя мечта. Поэтому я не понимала все его, как я полагала, заскоки – что ему хочется сидеть над задачами, что он эти задачи решает не так, как полагается, а шиворот-навыворот, и учительница такой манерой решения задач весьма недовольна (я же честь педагогического “мундира” блюла и была на стороне учительницы). Поэтому сегодня я порой с болью вспоминаю, что не была той мудрой родительницей, которая действительно по-настоящему понимала бы своего ребёнка. Хорошо, что у него было стремление к сопротивлению, стремление делать всё по-своему. От меня он как бы отталкивался.

Далеко не сразу я стала воспринимать его как математика. Когда же он собрался в Новосибирск, то вообще было пролито море слёз: молила и умоляла – не езди. Как же это: в 13 лет ребёнок, несмысшлёныш, который иной раз может забыть поесть без моего напоминания, отправляется в самостоятельную жизнь, уезжает в другой город. Ну, как здесь не плакать?! И он проявил тогда чудеса настойчивости, это я осмыслила намного позже.

Учился он в моем классе. Мы тогда (это было в 65-м году) поехали с ребятами в Москву, были зимние каникулы, а он остался дома, сказал, что не поедет ни за что. Дело в том, что именно к тому моменту он вычитал в “Комсомольской правде” объявление о конкурсе, о заочной Всесоюзной математической олимпиаде, ради этого и решил остаться. И он, по тогдашнему моему мнению, лопоухий и несобранный, он к этой олимпиаде прорвался и в ней победил. Когда я из Москвы приехала, Саша мне заявил, что его взяли в летнюю физматшколу.

И началась трагедия: он с самого начала твёрдо решил, что должен в Новосибирск уехать, а я с самого начала твёрдо решила его туда не пускать. Не хотела за ним признавать никаких математических талантов. Долго считала, что его отъезд в Новосибирск – это только лишь своеволие, упрямство, противостояние родительской воле и больше ничего. Потом я туда не раз ездила. И уже там взрослые авторитетные люди говорили, что мой сын – это будущий Ландау или будущий Иоффе, но даже тогда я всё это воспринимала как милые шутки.

А потом, когда случилось то, что случилось (было ему тогда 15 лет), я убедилась, что да – ничего не получилось, что я была права. Но у меня хватило ума, когда произошла эта трагедия, потом никогда в жизни ни одним словом его не упрекнуть. Вот тут с моей стороны была только поддержка. В первые же дни после его возвращения из Академгородка я поняла, что жизнь сына разрушена настолько, что я могу ждать каждый день чего угодно... Он оставался в квартире, а я вела уроки в школе и думала – застану я его живым, когда приду домой, или нет. Бегом бежала с работы. Это было так страшно...

 

* * *

Что же случилось тогда в новосибирском Академгородке?

Здесь мы должны прервать повествование Д.Я.Сапожниковой и подробно рассказать о событиях 1968 года.

Начнём же этот рассказ с ещё более раннего времени – с самого момента организации новосибирской физико-математической школы – явления по тем временам совершенно неординарного и уникального.

Слово – Геннадию Шмерельевичу Фридману:

– Новосибирская физматшкола могла возникнуть только во время хрущёвской “оттепели”, она, по сути дела, – продукт этой самой “оттепели”, т.е. времени, когда “железная” структура тогдашнего нашего общества несколько размякла и позволено было делать что-то неординарное.

Сама же идея, что с талантливыми людьми надо работать с раннего возраста, сама эта мысль зародилась в умах московской научной интеллигенции ещё в 30-е годы, и определённые шаги в этом направлении были сделаны уже тогда. Во второй половине 30-х годов начались математические олимпиады в Москве, после войны это было воссоздано, потом постепенно превратилось в систему. Проводились Московские, потом – Всероссийские, потом – Всесоюзные олимпиады. К математике добавились физика и химия.

И вот наступило время, которое сейчас принято называть “оттепелью”. Одним из её результатов безусловно является возникновение и самого новосибирского Академгородка. В старой системе Академгородок с его атмосферой абсолютной научной свободы был бы просто-напросто невозможен. Он родился на новом месте, не в каких-то замшелых стенах, не там, где давным-давно не было тех же свободных ставок, где невозможно настоящее продвижение вперёд, где сидит какой-нибудь старый пень от науки, который давно уже сам ничего в этой науке не делает, но тем не менее не даёт проходу молодым. В новосибирский Академгородок – на “чистое место” приехали новые, энергичные, талантливые люди. Во главе всего дела стоял выдающийся учёный и одновременно выдающийся государственный деятель – Михаил Алексеевич Лаврентьев, неординарная, крупная личность. И Академгородок сразу получил некий карт-бланш. Была полная свобода для любых научных изысканий – твори и продвигайся! И, конечно, интенсивность научных исследований и получаемых результатов была по тому времени потрясающей, т.к. со всей страны собрали сюда талантливых людей.

Главную роль в создании физматшколы сыграл выдающийся ученый – Алексей Андреевич Ляпунов. Он – первый председатель Учёного совета физматшколы, это его детище. Он создавал идеологию школы (было много споров, – какой она должна быть – прикладной или неприкладной, чему надо учить), сам читал лекции, причём он первый стал читать курс лекций по теме “Землеведение”, а ведь сам Ляпунов – математик. Но он был универсально образованный человек. Например, после его смерти геологическая коллекция Ляпунова была перевезена в Геологический музей, и оказалось, что там не было до этого многих экспонатов, которые были у Ляпунова. Он уникальный человек – один из создателей мировой кибернетики, у него есть классические работы по математической биологии, глубокие философские труды. И он понимал, что образованный юноша не может обойтись без науки о Земле. Это подход Вернадского, если хотите. Речь шла о биогеоценозе, и Ляпунов был первым лектором по этому курсу, он его сам придумывал. Цель этого курса – научить понимать взаимосвязь вещей и явлений, понимать, в каком мире мы живем.

Таков был дух физматшколы. И он совпал с внутренним настроем юного Саши Горбаня. Это дало мощный толчок его дальнейшему развитию. Вся атмосфера физматшколы была такая – праздник ума, пиршество духа.

Сам я оказался в этой школе раньше – в 1962 голу, тогда нас “собрали” со всего Советского Союза. Я туда попал как победитель математической олимпиады в Омске. Вначале школа была как бы “пробной” – только летней, учёба продолжалась 45 дней.

А когда лето кончилось, мы разъехались, академики “заскучали”, и к январю были решены все вопросы создания более солидной учебной структуры – физико-математической школы-интерната. Разослали нам приглашения. И в январе 1963 года начались занятия в первой в мире физико-математической школе-интернате.

Я проучился там полтора года, потом поступил в университет. Получилось, что фактически на 1-м курсе университета не учился, потому что до начала университетских занятий мы с несколькими товарищами уже сдали экзамены за 1-й курс.

А в 1964 году я сам начал в этой школе преподавать. Сначала вёл спецкурс, потом мне было поручено и регулярное преподавание. И вот тогда Саша Горбань и появился в этой физматшколе в качестве юного её слушателя. Это был очень неординарный, заметный человек. Забегая вперёд, скажу, что школу он не закончил, проучился полтора года, экстерном сдал за 10-й класс и поступил в университет. Мальчик был – внешне длинная тростиночка, весьма ранимый, но очень толковый, что для физматшколы не такое уж удивительное явление.

Новосибирская физматшкола в то время, когда в ней учился Саша Горбань, развивалась, если говорить о её духовном стиле, на высочайшем накале. Тот же Ляпунов, тот же Будкер – великие учёные разговаривали с ребятами как с равными, т.е. так, как и должен разговаривать человек с человеком. И что интересно – разговаривали только на “Вы”. Ни разу тот же Ляпунов за всю историю нашего общения не назвал меня на “ты”. Хотя я, естественно, не возражал бы. Но должна была соблюдаться абсолютная симметрия. Своего внука он называл на “ты”, потому что тот его тоже называл “дедом” и говорил ему “ты”. А раз я не могу к нему обращаться на “ты”, значит и он меня, в свою очередь, так не имеет права называть.

Саша учился в физматшколе в 1965 и 1966 годах. В то время особо близких отношений между нами ещё не было. Конечно, я знал, что он – сын Деборы Яковлевны Сапожниковой, знаменитой в Омске учительницы литературы...

Продолжается рассказ Д.Я.Сапожниковой:

– В бытовом плане жили они, мягко говоря, своеобразно. Общежитие, в комнате человека по четыре или по пять. Причём всё время они из комнаты в комнату перемещались. Вообще, это была вольница. Я часто туда приезжала, но если я приезжала утром, то вечером уже уезжала, т.к. надо было домой в Омск, я ведь тут работала, как правило, на 4-5 работах. Может быть, – сейчас уже точно не помню – разок-другой я там и заночевала. Там была такая у них Эсфирь Сергеевна Косицына, с которой мы близко общались. Это их классный руководитель, преподавательница английского языка, ко мне и к Саше она хорошо относилась. Но эти ночёвки были исключениями. А обычно я приезжала рано утром, ребята были в это время на занятиях. И общалась я, как правило, с их уборщицей. Она, кстати, была в ужасе от того, что Саша так небрежен по отношению к своей одежде, ко всему внешнему. Но это у него от отца – врождённое и на всю жизнь – до сих пор: все внешнее второстепенно. Так вот, эта уборщица помогала мне собрать ношеное и грязное бельё, как-то подладить его быт. Причем она всегда говорила, что ругать за растрёпанность Сашу не надо, что у него главное другое, – это она хорошо понимала.

Я со своими частыми наездами в Академгородок была не исключением, все родители-омичи опекали своих детей, все туда ездили. Друг другу помогали, что-то передавали, отвозили, почти все друг друга знали, перезванивались, были тесно связаны. Без этого было просто нельзя. А жили-то мы, наша семья, что там говорить – весьма скромно. Я, повторяю, работала на четырех-пяти работах! Главная – и адская – работа – это, конечно, школа. Кроме того, я активно сотрудничала с телевидением, вела там разные передачи, целые циклы. В институте усовершенствования учителей всегда принимала экзамены, в обыкновенных институтах – приёмные экзамены, это была весьма солидная прибавка – рублей 200. Я работала тогда буквально на износ. Хотелось почаще ездить к сыну, а ведь с пустыми руками не поедешь... И вообще, я всё время думала, что они там то и дело голодные – ведь растут ребята...

В общежитии была у них коммуна. И всё, что привозилось и присылалось из съестного, всё это, конечно, съедалось в один присест, в один буквально вечер. Что с них возьмешь – это были вырвавшиеся на волю тигрята. Но все они жили математикой, наукой. Решали свои задачки, спорили. Всё остальное их не касалось. Голодные – ну и пусть, где-нибудь в соседней комнате какую-нибудь корку можно перехватить, не беда...

Среди преподавателей, кроме Косицыной, запомнился мне ещё физик Найдорф, это тоже был их кумир. Все они были свободомыслящие люди, “подписанты”. Об этом обо всём лучше Гольденберг мог бы рассказать – преподаватель литературы, он смотрел на всю эту картину как бы с высоты...

Теперь-то я понимаю, что в своё время мы с Сашиным отцом совершили, его воспитывая, невероятный, глупый просчет. Отец всегда жил под бременем несуществующей вины, под бременем слежки и допросов. И так хотелось, чтобы сын в этом смысле жил по-другому. Вот мы и решили (было это где-то в начале 50-х годов), что он не должен быть раздвоенным, он не должен, как мы, носить фигу в кармане, что для того, чтобы стать сильным человеком, он должен принять этот мир таким, как он есть. Мы решили, что не будем его посвящать в этот политический мрак, в котором мы всю жизнь пребываем сами. Поэтому у нас в доме, где всегда бывали люди, близкие по взглядам, был под абсолютным запретом любой политический разговор в присутствии Саши, это исключалось. Вступление в октябрята, потом вступление в пионеры обставлялись как великие торжества. И в течение многих лет разыгрывалась эта очень серьёзная семейная комедия советского времени. Разыгрывалась она из нашего желания оградить сына от внутреннего разлада.

И он был хороший пионер, ходил со знаменем, дважды его отправляли в Артек. И мы с отцом всему этому искренне радовались. Саша привозил из Артека фотографии, рассказывал, что они там делали, и мы все его с интересом слушали. Вот так мы его воспитывали – абсолютно сознательно ограждая от политических реалий.

Конечно, читали ему сказки, водили на прогулки, отец учил его плавать. Всё было, как и у всех. Но... Но раз мы поставили такой предел, у нас не было и не могло быть подлинного духовного общения. В нормальных семьях в 13 лет родители перед детьми уже внутренне раскрываются, а мы были для собственного сына закрыты. И в этом была и наша трагедия, и его. Мы просто жили с ним рядом, старались воспитать его добрым, честным, порядочным. Правы мы были или нет? Такая вещь могла случиться только в нашей стране. Через многие советские семьи проходил такой водораздел. Много лет спустя я пыталась оправдаться перед Сашей. Оправдаться за то, что он из-за нас вступил в этот мир неподготовленным. Помню, даже стихотворение Пушкина про Чаадаева ему приводила:

Он вышней волею небес

Рождён в оковах службы царской;

Он в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес,

А здесь он – офицер гусарский.

Я пыталась перед Сашей раскрыть заложенную здесь великую мысль: всё, что с человеком происходит, определено временем, в котором он живёт. И местом тоже. Великое дело – время. И место. Недаром Юрий Трифонов взял именно эти слова для названия своего замечательного произведения. Из этого круга не выпрыгнешь.

Но всё равно упрёки с Сашиной стороны потом были – упрёки за те искусственные духовные условия, в которых мы старались его воспитывать. Когда он позже понял, что я – его единомышленница, когда узнал, какую жизнь прошёл отец, когда он это всё понял, он прямо спросил: что же вы со мной сделали? А потом сказал, что он от своих детей никогда ничего скрывать не станет. (По своим внукам не возьмусь судить, насколько удачнее эта педагогика открытости).

Таким образом, поступив в физматшколу, уехав в новосибирский Академгородок, он был совсем не подготовлен к тому, что он там встретил. А многие из тех, кого он там повстречал, были диссиденты по духу, по воспитанию. Он погрузился в соответствующие разговоры, и для него совершилось открытие. И когда я приезжала в Академгородок, когда мы с ним встречались, у него по отношению ко мне была явная настороженность и даже некоторая ирония.

Вообще, ирония в юношеском возрасте по отношению к “предкам” вполне понятна. Но один эпизод я не могу забыть. С ним там учился Саша Даниэль – сын известного литератора и диссидента Юлия Даниэля. В это время отец его уже сидел. Я же была в совершенном неведении и как-то, приехав в Академгородок, попыталась выяснить, кто его родители. Они с сыном переглянулись, и Саша Даниэль мне говорит: “А папа мой работает в системе КГБ, в тюрьме, что ли, комендантом”. Это они так “беззлобно” посмеялись надо мной, понимая, что я из другого совершенно мира. Конечно же, я ничего не знала о Саше Даниэле и о его отце, передо мной сидел умнейший мальчик, он был на два года старше Саши, такая разница тогда много значила: 14 лет и 16. И вообще, он, мне казалось, на десять голов выше нашего. У него было другое окружение, он воспитывался не так по-дурацки, как наш сыночек. Даниэль был один из тех, кто вводил нашего сына в истинную настоящую жизнь. Сам же он, конечно, воспитывался по-другому, он не был, в отличие от нашего, замурован. С детства варился в общественной среде, и всё ему было открыто, ему были понятны общественные механизмы, ясны детали политической жизни. А наш Саша “варился” только в своих математических задачах. И я теперь могу себе представить, как всё это воспринимал наш Саша с его открытой и честной душой. Воспринимал, видимо, во сто крат ярче, болезненней и острее, т.к. до сих пор был совершенно от всего этого нами, его родителями, искусственно ограждён. Помните, как в сказке, где фея предсказала, что принцесса умрёт, уколовшись веретеном. И все веретёнышки вокруг убрали, спрятали. Но до конца убрать не смогли. Мы тоже все “веретёна” убрали, но одно всё-таки укололо.

Вот так всё и было. Правильно это или неправильно с нашей родительской стороны? Я до сих пор не могу окончательно поставить здесь знак “плюс” или “минус”. Но делалось всё нами из самых добрых побуждений – как это, впрочем, всегда бывает: добрыми побуждениями вымощена дорога в ад...

Сын, например, абсолютно ничего не знал о прошлом Николая Васильевича. Так мы его воспитывали. У нас была любовь безмерная: у отца он был поздний ребёнок, у меня – единственный. И вот мы перемудрили, организовали ему безоблачное пионерское детство. А потом резко наступало прозрение, шоры с глаз упали. И момент этот был очень непростой...

Вспоминает сам Александр Николаевич Горбань:

– Мне всегда был интересен сам процесс познания. С детства читал массу научно-популярной литературы. Помню, как мы ещё вместе с мамой решали простенькие задачи. Но, конечно, в детстве я никогда не думал, что стану профессионально заниматься математикой, просто задачи решать было интересно. Слава Богу, что не встретились мне такие учителя, которые захотели бы поставить меня “на место”. До сих пор с удовольствием вспоминаю Нину Сергеевну – нашу учительницу математики в старших классах, учился я в 94-й школе. Она на своих уроках давала мне читать какую-нибудь интересную книжку – например, по истории математики. И я вначале легко и быстро успевал сделать всё, чем занимались на уроке мои одноклассники, а потом раскрывал эту книгу. Но книжки я читал тогда не только по математике, а и по физике, весьма много – по биологии. У меня была замечательная книжка Кордемского “Математическая смекалка”, которой я очень благодарен, я из неё во многом вырос, низкий поклон ей и её автору – гениальный сборник задач и ребусов математических.

А дальше была физматшкола с её совершенно замечательными педагогами. Помню, как в самом начале, ещё в летней школе, боролись за меня физики и математики. То есть наши преподаватели – студенты из университета, физики-теоретики – уговаривали меня, что мне надо заниматься именно физикой, а не математикой (а приехал я в летнюю школу как математик). Но, в конце концов, я (уже много позже, уже под влиянием Владимира Меламеда) понял, что заниматься мне надо всё-таки именно математикой. Таким образом, если попытаться коротко ответить на вопрос, как я стал математиком, как я пришёл к этой науке, то ответ будет – постепенно.

Меня иной раз спрашивают: не сушит ли душу постоянное занятие математикой. Вопрос бессмысленный. Это всё равно, что влюблённого в свое искусство музыканта спросить, не сушит ли его душу постоянное общение с нотами. Да никакое занятие, если его любишь, если им по-настоящему увлечён, душу не сушит, так не бывает. Любое увлечение делает человека только богаче.

Маме какое-то время хотелось, чтоб я стал врачом. У меня действительно есть склонность к медицине. Это проявилось уже в зрелые годы: много работаю с медиками, имею отношение к защитам научных работ по медицинской тематике. Так что в какой-то степени эта мамина мечта исполнилась: я имею отношение к математической диагностике. Но она-то имела в виду медицинскую работу непосредственно с людьми, т.е. чтоб я стал собственно врачом – человеком, который спасает. Вообще её идеал мужчины – это человек, который спасает. Как этический идеал это она в меня, пожалуй, вложила – я тоже считаю, что в жизни мужчина должен заботиться об окружающих, а если обстоятельства того потребуют, то и пытаться от чего-то и спасать их. Не всегда, правда, это получается.

На что грех жаловаться, так это на память: если я где-нибудь что-то когда-то прочитал, – то, значит, – я это прочитанное уже знаю. Был ещё в самом раннем возрасте такой смешной случай (на медицинскую, кстати сказать, тему). Пришел к нам в гости врач. И было произнесено название лекарства – левомицетин. Я же, чтобы поддержать беседу, говорю о существовании и правомицетина. Доктор посмеялся. А мама ему и говорит: “А ведь Саша не просто так говорит, если он это название произнес, значит, он его где-то вычитал, значит, и в самом деле есть такое вещество – правомицетин”. Пошли, посмотрели в справочниках: действительно есть! А я просто к тому времени уже прочитал какую-то книжку про Пастера, про право-, левовращающие молекулы, про проводившиеся им на эту тему опыты...

Параллельно всегда была и любовь к театру, к поэзии. Поэзия – важная часть моей жизни. Ещё в школе на каких-то чтецких конкурсах выступал. В тяжелейший момент жизни (в 25 лет) я смог сохранить рассудок и спокойствие мысли только тем, что за два месяца выучил практически все стихи Тютчева. Первая любовь (мне 14) крепко сплавилась с лирикой Маяковского, поэмы которого “Облако в штанах” и “Флейта-позвоночник” помню и люблю до сих пор. А в более зрелом возрасте полюбил и выучил сонеты Шекспира. Это тоже всегда было со мной. Да и сейчас в моей жизни присутствует.

Говорят иногда, что давний спор физиков и лириков якобы, несмотря на свою наивность, отражал время. Я же считаю: ничего он не отражал. Я хорошо знал “физика” Полетаева – одного из главных участников этого спора, участвовал в круглом столе, посвящённом десятилетию данной дискуссии. Никакого противоречия между физиками и лириками просто-напросто и не было. Полетаев совершенно замечательный человек – офицер, инженер, один из создателей отечественной кибернетики, обитатель новосибирского Академгородка, автор крупных интереснейших проектов, безумно талантливая личность, хотя и не имел классически выстроенной научной карьеры. Были рядом с ним и другие весьма разносторонние люди. И были не очень хорошо образованные журналисты, которые не очень-то понимали суть разговора. А Полетаев, “физик” по профессии, был гораздо больший лирик, чем самый “лиричный” из его оппонентов. И наличествовало глубокое непонимание. В этом гомоне интеллект был на уровне незамысловатой песенки: “Робот, ты ведь был человеком, мы ходили по лужам, в лужах плавало лето...”.

В этом псевдоспоре со стороны “воинствующих лириков” высказывался такой тезис: чёткость, свойственная науке, противоречит миру чувств. Это полная неправда. Ведь, может быть, один из самых ярких и глубоких мыслителей – это Пушкин, стоит, например, почитать его работы по истории. А расплывчатость – это враг всего, это сестра дилетантизма. Она плоха и в поэзии, недопустима и в науке.

Полетаев тогда на этом круглом столе напомнил присутствующим, что изначально спора как такового и не было, ибо не было какой-то особой позиции у физиков, поскольку она им была просто не нужна, а была “позиция” взбесившихся дилетантов, считающих себя лириками.

У Германа Гессе в “Игре в бисер” есть замечательное утверждение: мы переживаем фельетонную эпоху – это когда у балерины спрашивают о новостях науки, у учёного спрашивают о балете и потом называют всё это общественным мнением. Для меня тот мнимый спор физиков и лириков представлялся спором именно такого фельетонного толка.

Как я, тогда ещё мальчик, чувствовал себя в чужом городе, один? Да оно даже интересней. Дело в том, что по ошибке одного из членов жюри, который потом просил у меня прощения и с которым затем сложились прекрасные отношения, меня забыли включить в списки приглашённых в летнюю физматшколу. Забыли! Я просто сам взял и поехал, т.к. точно знал, что принят. Приехал – разобрались и приняли. Такие вещи закаляют человека. И никакого шока – от новой обстановки, от обилия новых людей – я там не испытал. Сразу же появилось ощущение, что я среди своих. Ведь мы же были тринадцатилетние дети, у детей всё проще – они друг с другом сходятся очень быстро. Было ощущение близости и родственности душ.

Наш трёхгодичный поток состоял из трёх классов. Жили мы в общежитии, четыре человека в комнате: один из Владивостока, другой – из бурятской деревни, третий – из Ангарска и я. Игорь Головнёв стал физиком, я тоже вроде как при деле, остальные двое занимаются не наукой, а чем-то другим. Два на два, одним словом, в результате получилось. Система обучения у нас была простая – задачи надо было решать. Была, допустим, контрольная из десяти задач. Пять задач решил, – тебе “пятёрка”, семь – “семёрка”, т.е. “пятёрка” с двумя плюсами. Ну а ежели меньше... Значит – не можешь.

Не помню, чтобы у меня было в учёбе какое-то особое, непомерное напряжение. Я сразу попал в лидеры, так и шёл. А кто-то такое напряжение, конечно, испытывал. Реакция у ребят была самая разная, один мальчик, например, спал всё время, некоторым ребятам вдруг делалось плохо – т.е. некоторые просто-напросто физически не тянули. Примерным учеником я не был, ходил на то, что мне было интересно – на спецкурсы, в том числе ездил и в университет. Прекрасный был, например, спецкурс Румера и Фета по теории унитарной симметрии. А чтобы не пустить мальчишку из физматшколы на спецкурс, предназначенный уже для студентов, – такого в принципе быть не могло, наоборот, это приветствовалось.

Появился тогда в моей жизни Борис Юрьевич Найдорф – личность выдающаяся. При первом знакомстве он поражал уже одним своим внешним видом: огромный человек, с большим носом, с густой черной шевелюрой, с горящими глазами, очень сильный физически, могучий и в то же время стройный – узкий таз, широкие плечи. Ему было лет около тридцати, когда я приехал в физматшколу. Он прекрасно вёл физику, мы с ним решали задачи. Я делал это и раньше, но именно Борис Юрьевич меня сильно продвинул в данной области. Ещё он научил меня читать труды Эйнштейна, научил меня всё время о чем-то думать, держать линию мысли, внушил мне идею необходимости непрерывного мышления. Он же внушил мне идею ценности времени: только творчески использованное время – это есть жизнь, а то, что не творчество, – не жизнь. Есть время потерянное, есть время прожитое. Он не говорил на эту тему лозунгов, но в результате нашего общения, чтения книг во мне, как в тексте Сенеки, отпечаталось: береги и копи время, только оно, ускользающее и текущее, дано тебе во владение природой.7  А ещё он меня приобщил к йоге. Он не был моим гуру, но кое-что показал, снабдил литературой, хотя тогда увлечение йогой не особенно поощрялось.

Однажды наша преподавательница Эсфирь Сергеевна Косицына, с которой мы часто говорили об истории, о политике, дала мне почитать речи прокурора СССР Вышинского. И они произвели на меня неизгладимое впечатление своей подлостью. До этого я был пионером-ленинцем. Мама так меня воспитала, она считала, что лучший способ нормально прожить в нашем обществе – это придерживаться общепринятой веры. Она была неправа: слепая вера опасна. А когда я уже самостоятельно обнаружил (с большой “помощью” Вышинского), что наша государственная “вера” – это обман, я стал достаточно свободолюбив и не скрывал своих убеждений.

Там, в Академгородке, я познакомился и подружился с Санечкой Даниэлем, он был в то время мой самый близкий друг. Это сын известных диссидентов и политзаключённых – Ларисы Богораз и писателя Юлия Даниэля, – сейчас он живет в Москве, является ведущим экспертом “Мемориала”. Был там у нас замечательный художник – Кононенко Юра, жил при ФМШ, исполнял обязанности художника-оформителя. Собирались часто у него в комнате. Были еще интересные и замечательные ребята. Писали стихи вместе. Было своё издательство – “Динозавриздат”, издавали газету.

Вышел из нашей компании один замечательный литературовед, это Саша Мордвинов. Трудно поверить, что его уже нет. А в памяти моей Саша всё так же читает и блестяще комментирует стихи. Всё такой же молодой, увлечённый, глубоко интеллигентный. Этот фантастический человек был моим ближайшим, может быть, единственным другом омского послевузовского периода. Мы с ним много, часами разговаривали, пили чай (он научил меня по-особому его заваривать). Талантливый математик, он вдруг перевёлся на филфак в Омский пединститут, закончил его, поехал учиться в аспирантуру, не стал защищать кандидатскую диссертацию, хотя мог бы защитить их десять. Он, видимо, просто не смог себя организовать на это формальное действие – защиту. Ему было интереснее анализировать стихи. По моей просьбе он позже оформил лекцию по анализу стихов, по циклу Блока “На поле Куликовом”, и мы издали её в Красноярске, в книжке “На стыке всех наук”. Я у него многому научился. Саша, например, был первым, кто познакомил меня с работами Георгия Петровича Щедровицкого – знаменитого философа и методолога. Саша обнаружил эти работы, откопировал их на “Эре” (что тогда было ещё небезопасно, могли быть из-за этого и неприятности). Потом случилось так, что я стал учеником Г.П.Щедровицкого.

Саша Мордвинов... Аккуратный, чистый, фантастически порядочный, светлый человек.

 

* * *

После смерти А.Б.Мордвинова коллеги выпустили сборник “Miscellanea” (“В разных жанрах”). Есть в сборнике и статья Д.Я.Сапожниковой “О нём можно только с любовью”. В ней, говоря об Александре Мордвинове, она, разумеется, не может не говорить и о своём Александре, поэтому, думаю, будет уместным привести здесь некоторые отрывки.

“Мы познакомились в те далекие 60-е, когда Саша учился в Новосибирской физматшколе. Там же учился и мой сын Александр Горбань.

Когда кто-нибудь из родителей омских “фэмэшатников” ехал навестить своего киндера-вундера, то звонил другим мамам-папам, чтобы те могли послать своим отпрыскам “передачу”. Так познакомилась я и с младыми математическими гениями, и с их родителями. Все мы интересовались делами омских мальчиков, с некоторыми из тех ребят сохранились у меня добрые отношения и по сию пору, когда они стали уже зрелыми мужами. Но с Сашей Мордвиновым – смею это сказать – всё сложилось по-особому. <...>

...К нам Саша приходил за литературой, нужной по программе. Но постепенно к этим книгам стали присовокупляться совсем-совсем другие.

Вот “здесь и сейчас” напрашивается отступление. Не сказать о самиздате невозможно, а сказать – неохватно. С ним связаны годы нашего самого интенсивного общения. Долго, оберегая Сашу, я молчала, хотя была уверена, что, живя в Академгородке в 60-е годы, он не мог не знать про эти опасные и азартные игры интеллигенции, которыми и я была поглощена уже несколько лет. Естественный ход вещей вёл к тому, что тайна, отдельная у каждого, стала общей.

Если в 60-е годы “самиздат” был насыщен политикой (“Хроники”, “процессы”, “пятна” советской истории), то в 70-е годы нарастала мощная волна утаённой литературы. И хотя какие-то крохи были опубликованы, это только усилило неутолённую жажду. Появились машинописные подборки – писем, воспоминаний, стихов, стихотворных циклов (“Лебединый стан” Цветаевой, воронежские тетради Мандельштама и многое другое). Кроме того, началась эра “отэренной” литературы – печатные книги, изданные в Нью-Йорке или Париже, пропускались через копировальную машину “Эра” и потому назывались отэренными. Они были толстые, потому что печатались с одной стороны листа. Так появился “Чевенгур” А.Платонова, “Записки об Анне Ахматовой” Лидии Чуковской. “Отэривались” издания начала века, например, сборник Гумилёва, повести М.Булгакова, книги философов.

Когда мы с Сашей “открылись” друг другу, то встречи наши, приобретя целенаправленность, участились. Сроки для прочтения самиздатовских книг были жёсткие, поэтому и я иногда заходила к Саше в пединститутское общежитие по проспекту Мира – рукой подать от меня.

По политэтикету тех лет, по неписаным законам конспирации никогда не было речи о том, от кого и как появился у нас “опасный том” и кому ещё каждый из нас даст его для прочтения. Но сколько какому тому “дремать под подушкой”, знали точно – ждали другие и многие.

Не перечислить всего, что прошло тогда через нас, но всё становилось предметом бесед, животворило наше общение: Сашин взгляд был остер, свободен от моей зашоренности, от моей “тьмы низких истин”. <...>

...Сообщала о нашем общении сыну – не в назидание, а гордясь. Сын давно уже уехал из Омска, но когда приезжал, тотчас звонил Саше, и они условливались о встрече. За многие годы выработался ритуал (почти “протокол”): приходит Саша, рукопожатия, иногда объятия – общая радость, затем на кухню за стол, но без возлияний – оба “не принимают”, но вкусности любят оба. Общий разговор “за жисть”, в нём участвую и я. Как-то незаметно, но всегда – переходили на науки. Здесь я не просто ничего не смыслила, но удивлялась: о чём они серьёзно могут говорить, даже спорить, когда один – математик, а другой – лингвист. Они отшучивались. Один говорил: “Я лучший математик среди филологов”, другой: “Я лучший филолог среди математиков”.

Я оставляла их одних, они по-своему заваривали чай и продолжали беседу, и не могли оторваться то ли от чая, то ли друг от друга – шутила я. Потом они шли “провожаться”, и расходились за полночь. Я не спала, ждала обмена впечатлениями.

Сын считал себя деловым и наставлял Сашу. Обычно я посмеивалась (про себя) над таким распределением амплуа, но в одном защищала Сашу. Сын требовал от него “печатной продукции”: диссертация, статьи, эссе и прочее. Я же возмущалась: “Тебе бы пользы всё на вес!”. А это не математика, где решил задачу и тискай – здесь во всём надо дойти до совершенства, здесь важен каждый нюанс. Но сын всё-таки вырвал у Саши обещание написать статью для сборника “На стыке всех наук”. Сборник вышел в Красноярске в 1989 году, в нём статья А.Б.Мордвинова “На поле Куликовом. Дешифровка поэтического текста”. Блестящая статья! Читая и перечитывая её, я убеждалась, что во всём хотел он дойти до самой сути, до совершенства.

И как же талантлив он был!

Но слово “был” здесь неуместно”.

 

* * *

Продолжается рассказ Александра Николаевича:

– Самиздат в то время среди нас особо не ходил, это потом я уже читал его довольно прилежно, тогда же я просто не имел к этому доступа. А вот книгой, которая мне раскрыла глаза на окружающее, был именно вышеупомянутый сборник речей прокурора СССР Вышинского – это одна из самых антисоветских книг, которые мне только известны. Просто нужно быть полным идиотом, чтобы, почитав речи Вышинского, не понять, что же творилось в нашей стране на самом-то деле. Этот пример доказывает: информации о политике, об истории, в общем-то, всегда достаточно, надо только уметь ею пользоваться. Это я к тому, что порой кое-кто оправдывается, мы, мол, не знали, что тогда творилось.

Кто-то врёт, кто-то лукавит, кто-то оправдывается этим перед собой. Знали, могли знать всё: информации, повторяю, всегда достаточно. Просто подумать боялись. В этом смысле я – не архивный изыскатель, мне деталь, быть может, и интересна, если она ко мне пришла сама, но она не настолько для меня ценна, чтоб я тратил время на её разыскание. Смысл, механизм эпохи вполне помогают понять общедоступные источники.

Несколько слов о кафе-клубе “Под интегралом” – весьма популярном тогда в Академгородке месте. Для меня клуб этот связан с двумя людьми – с Григорием Яблонским, моим близким другом, премьер-министром клуба, и с Анатолием Бурштейном, его президентом. Бурштейн преподавал в университете, я знал его ещё и как учёного. А с Гришей Яблонским мы потом прошли большой совместный путь, написали вместе несколько книг по математической химии.

Клуб “Под интегралом” располагался в столовке напротив Института гидродинамики. Завсегдатаем его я не был, но иногда, конечно, заходил. Там проходили различные поэтические вечера, велись споры, случались интересные встречи и разговоры. Это не были какие-то “стерильные” разговоры, могла во время них и водочка присутствовать. Но уровень споров всегда был высоким, интеллектуально насыщенным. Активисты клуба много сделали для организации довольно значительного события того периода времени – фестиваля бардов. На этот фестиваль приехал Александр Галич, другие известные барды. Причём, когда они пели, на сцену были выставлены десятки микрофонов, идущих к частным магнитофонам. А потом клуб “Под интегралом” как идеологически вредный закрыли.

Само существование этого клуба было характерно для атмосферы, царившей в те годы в новосибирском Академгородке. Ведь туда съезжались люди, которые не могли найти себя в других местах, люди, которых в других городах “выжимали” из сферы науки и культуры. Среди этих людей были не только физики и математики, но и интересные философы, социологи. В частности, было заметно “перебазирование” в Академгородок ленинградской социологической школы. Всему этому способствовал некий дух свободы, присутствовавший в Академгородке с самого начала. Не случайно Саня Даниэль, когда его отца арестовали, стал учеником именно нашей физматшколы, имея блестящие математические способности, а потом он учился в одной из лучших московских школ с математическим уклоном – школе №2. Академгородок был таким местом, куда даже тогда можно было устроить сына человека арестованного, неугодного властям.

Академгородок был и местом своеобразной ссылки, и местом “политического убежища”. Академик Александр Данилович Александров, всегда находившийся в сложных отношениях с властью, человек широких и свободных взглядов, тоже оказался здесь. А до этого он был ректором Ленинградского университета.

Приезжали под Новосибирск и просто люди, которым была свойственна тяга к новым местам, к новым горизонтам. Сам великий Лаврентьев был человеком именного такого склада. К таким людям можно отнести и Ляпунова – основателя, отца всех физматшкол. И людей такого типа там собралось немало. Потом постепенно всё это как бы “растворилось”, улетучилось. Сейчас Академгородок – просто научный центр, правда, весьма приличного уровня.

 

НЕМНОГО В СТОРОНУ

Не стану скрывать: утверждение А.Н., что сборник речей печально знаменитого прокурора Вышинского – антисоветская книга, и что именно она сыграла некую роль в его духовной жизни, было для меня неожиданным и вообще – произвело сильное впечатление. Может быть, потому, что в нашей семье с этим зловещим именем связана своя особая легенда. Учитывая, что эту книгу, возможно, будут читать не только люди моего поколения или поколения самого Александра Николаевича, которое появилось на свет на десяток лет попозже, позволю себе отойти чуть в сторону и остановиться на этом подробней. Тем более что, например, уже среди нынешних школьников появляется всё больше таких, которые не только о Вышинском – о Ленине-то имеют весьма смутное представление.

Наша семейная легенда заключается в следующем. Когда в конце 30-х годов в Бийске муж моей тётки Анны Яковлевны (старшей сестры моего отца) был осуждён по 58-й “народной” статье, тётка бросилась в Москву и ценой неимоверных усилий добилась личного приёма у Вышинского. Во время разговора, уверяя главного (должности Генерального тогда ещё не было) прокурора страны, что муж её ни в чем не виноват и, естественно, находясь в эти минуты в крайнем волнении, она несколько раз иступленно повторяла одну и ту же фразу: “Даю голову на отсечение!” На это Андрей Януарьевич, внимательно посмотрев на посетительницу и, видимо, придя от увиденного в приятное расположение духа, заметил: “Такую хорошенькую головку – и на отсечение”. (Тётка моя в свои молодые годы была действительно хороша – об этом говорят и фотографии, и то, что шарм этот сохранился до глубокой старости).

Выйдя из кабинета Вышинского в полуобморочном состоянии, она плюхнулась на первую же стоящую в коридоре скамью. Очнулась оттого, что её трясла за плечо и что-то шептала на ухо секретарша прокурора. “Поздравляю Вас, – услышала моя тётка, – на Ваше заявление наложена резолюция синим карандашом, это значит – всё будет в порядке, разберутся...”.

Вскоре тёткиного мужа, который сидел на “знаменитых” Соловках, и в самом деле освободили. Сыграл ли тут роль визит к прокурору или дядя просто попал под “послабление”, которым сопровождалась тогда смена чекистского палача Ежова на оказавшегося таким же, но только более изощрённым палачом Берия, кто ж теперь скажет...

Никогда не забуду, как в разгар “перестройки” Анна Яковлевна, уже полуслепая, трясла передо мной “Литературкой”: “Шурка! Ты прочитал про Вышинского?!”. Статья, помнится, называлась “Царица доказательств”, сама тётушка читала её несколько вечеров при помощи лупы. Это была наша последняя встреча.

Конечно же, мне тоже захотелось полистать сборник речей Вышинского, о котором говорит Александр Николаевич. Называется он “Судебные речи”, издавался неоднократно. В нашей областной библиотеке есть третье (1953 г.) и четвёртое (1955 г.) издания. Видимо, одно из них и дала когда-то почитать своему юному ученику преподаватель физматшколы Э.С.Косицына. (Позже мы встретимся с этой фамилией, когда речь пойдёт о громком деле Гинзбурга и Галанскова, к которому окажутся причастны и преподавательница, и её недавний ученик).

Пока нужную книжку доставляли из хранилища Пушкинки, я заглянул в два издания Большой Советской Энциклопедии, разыскав в обоих фамилию всесильного прокурора. (Кстати будет заметить, весьма полезное и поучительное это занятие – сравнительное чтение одной и той же энциклопедии разных лет издания. Вот большой ли срок прошёл между выходом 9-го тома БСЭ 2-го издания (1951 г.), где помещена статья об интересующем нас персонаже, и 5-м томом той же БСЭ, но уже 3-го издания (1971 г.) – всего-то двадцать лет. А какие изменения!

В 1951 году Вышинский был ещё жив, здравствовал ещё и усатый хозяин нашего государства. Статья о прокуроре занимает почти целую страницу, сопровождается большим портретом. Автор кровавого тезиса о признании подследственного как о “царице доказательств” выглядит на этом портрете благообразным и добродушным старичком, на нём кругленькие старомодные очки. “Государственный деятель”, “крупный ученый”, “академик”... “творчески сочетал”, “является автором более двухсот работ”...

Том БСЭ из 3-го издания даёт о Вышинском уже только небольшую заметку. И даже в ней, несмотря на малый объём, сказано о “серьёзных ошибках” В. в “теоретических работах” – “переоценка доказательственного значения признания обвиняемого по делам о контрреволюционных заговорах”. “Эти ошибки, – туманно сказано в энциклопедии, – на практике приводили к серьёзным нарушениям социалистической законности”. На практике человеку, допустим, загоняли иголки под ногти, и тот признавался, что является агентом сразу трёх иностранных разведок, в результате шёл под расстрел или в лучшем случае – на огромный срок в лагерь.

Чёрный юмор: и в том, и в другом издании энциклопедии сразу же после статей о Вышинском идут статьи “Вышка”. Правда, речь в них идёт не о “высшей мере социальной защиты” – расстреле, а о бакинской газете с таким названием.

Итак, держу в руках толстую книгу в переплёте канареечного цвета – 4-е издание “Судебных речей”. Вышло оно, напоминаю, в 1955 году, и автор книги своей уже не дождался: его фото помещено в траурной рамке. Собраны речи, произносившиеся прокурором с 1923 по 1938 годы. Но вряд ли на политическое прозрение юного Горбаня могли повлиять такие тексты, как “Дело о некомплектной отгрузке комбайнов” (1933 г.) или “Дело о гибели парохода “Советский Азербайджан” (1935 г.), или “Дело бывшего начальника зимовки на острове Врангеля Семенчука и каюра Старцева” (1936 г.).

Конечно же, внимание Александра привлекли три прокурорские речи, помещённые в конце сборника. Это “Дело троцкистско-зиновьевского террористического центра” (1936 г.), “Дело антисоветского троцкистского центра” (1937 г.) и, пожалуй, самое громкое – “Дело антисоветского “право-троцкистского блока” (1938 г.). В них – пик прокурорского “творчества” Вышинского, вершина его геростратовой славы. В громких, печально знаменитых процессах, которые специально были организованы как открытые (приглашались на них и иностранные журналисты), всё – от начала и до конца – было заранее срежиссировано, отрепетировано. Автором и главным режиссёром этого кровавого политического театра абсурда был, естественно, хозяин Кремля. А первым его помощником в постановке тщательно подготовленных судебных спектаклей стал Вышинский – государственный обвинитель на всех трёх процессах. И молодой, математически чёткий ум Александра Горбаня не мог не увидеть между строк, логически не “просчитать” сути всего этого и не содрогнуться от чудовищности происходившего не так уж в общем-то давно в Колонном зале Дома союзов (именно там проходили данные процессы). И всё это делалось во имя светлых коммунистических идей, от лица партии, Советской власти, великого советского народа и социалистической Родины. Те же громкие слова, почти та же высокопарная фразеология, что и в газетах конца 60-х годов – после окончания хрущевской оттепели.

Особенно ярок и характерен был процесс 1938 года – “Дело антисоветского “право-троцкистского блока”. Каких людей, сидящих на скамье подсудимых, приходилось разоблачать прокурору Вышинскому! Недавний “любимец партии” (слова Ленина), бывший редактор “Известий” и академик Н.Бухарин, недавний хозяин советской “тайной полиции” А.Ягода, одно имя которого ещё вчера наводило на людей ужас, личный врач главы советских писателей Горького Л.Левин и личный секретарь писателя П.Крючков, обвинённые в смерти автора “Песни о Буревестнике”, глава узбекских коммунистов А.Икрамов – всех “разоблачил” в своей речи неистовый прокурор Вышинский, все дисциплинированно повторили слова “признания”, выбитые ещё во время следствия (читай – репетиций процесса) в подвалах НКВД, все приговорены к “высшей мере социальной защиты”.

Все после смерти Главного режиссёра признаны невиновными и реабилитированы...

И нет ничего удивительного в том, что воспитывающийся в мире точных и красивых математических формул слушатель Новосибирской физматшколы, прочитав насквозь лживые “Судебные речи”, понял фальшь самой Системы, где подлость и неправда становятся краеугольными камнями Правосудия.

 

* * *

Продолжает свой рассказ Александр Николаевич:

– Наша физматшкола состояла из годичного, двухгодичного и трёхгодичного потоков. Я учился в трёхгодичном, т.е. должен был заканчивать там 8-й, 9-й и 10-й классы. Но дело в том, что к концу девятого класса я совсем “отвязался” – перестал на уроки ходить. Первая любовь: глубокая, яркая и, как положено, несчастная. (Недавно, кстати, Она мне написала, адрес нашла в Интернете. Живет сейчас в США). Всего раннего Маяковского наизусть выучил... Вызвали маму, она меня забрала.

И вот в 9-м классе я оказался в Омске, опять в обычной средней школе. Делать мне там было нечего – ну, просто нечего. В Академгородке, кстати, со мной расстались вполне спокойно, я, во всяком случае, не ощущал, что меня оттуда изгнали. Просто посоветовали маме водворить меня в домашнюю, так сказать, атмосферу. Что она и сделала. А произведено это было всё деликатно. Многие в ФМШ расставались со мной с трудом. Со многими мы потом встречались и сохранили прекрасные отношения – в том числе и с преподавателями. Были там замечательные преподаватели литературы – Перцовский и Гольденберг. С Перцовским я, правда, связь потерял, а Иосиф Захарович Гольденберг сейчас в Пущино под Москвой живёт, мы до сих пор друг другом интересуемся. Гена Фридман у нас спецкурс читал, я ходил его слушать. Спецкурс у него был по дискретной математике, он этим сам занимался в то время.

Я ведь не ходил на многие уроки. Жили мы весьма вольно. Решали задачи. Ходили костры жечь, картошку пекли, за жизнь разговаривали... Я книжки научные читал – порой весьма сложные, тяжёлые, ходил на некоторые университетские лекции. Конечно, практику по физике, математике не пропускал или контрольные, такого не было. Математика с физикой всегда у меня шли блестяще. Ну а всё остальное шло... как шло. Помню, принимали мы участие даже в фестивале бардов, Галич тогда в Академгородок приезжал. Одним словом, полтора года пробыл там.

И вот я снова в омской 94-й школе, деваться некуда, аттестат зрелости всё равно нужно получать. Но решено было это ускорить. Близкая мамина подруга – Софья Владимировна Гольдефанг – “тётя Соня” – была завучем другой, 123-й, школы. Договорились с ней, оформили меня в 10-й класс, и я закончил школу экстерном – всё было нормально, сдал экзамены, получил золотую медаль. Учителя меня любили, уважали, я у них был как “священная корова”. Друзей рядом почти не было. Вообще в детстве и до ФМШ я был мальчиком одиноким, домашним. Соседский мальчик Серёжа был товарищем, а в классе особенно у меня не было друзей. Друзья остались в Новосибирске, в физматшколе.

После получения аттестата я поступил в Ташкентский университет. Почему именно в Ташкентский? В Ташкенте тогда папа жил, он был заведующим кафедрой иностранных языков этого университета. Но после первых же нескольких недель занятий я понял, что выносить это не могу – так же, как недавно 9-й класс средней школы. Там, может, и были нормальные, даже хорошие преподаватели, но сказывалась их ориентация на уровень абитуриентов, т.е. тогда уже – первокурсников. И я не выдержал, сбежал в Новосибирск. Взял из университета свои документы, папа меня понял и отпустил. При этом в Ташкентском университете, когда я забирал документы, объяснил всё честно: мне здесь слишком просто, хочу в Новосибирск. И меня опять же поняли, люди вообще, если их не обижать, многое готовы понять – они же не дураки. Приехал в Новосибирск, меня приняли без экзаменов – кандидатом. После первой сессии стал получать повышенную стипендию.

Для меня разница между Ташкентским и Новосибирским университетами была в том, что еще в физматшколе я привык: занятия должны проходить на пределе возможностей. Если уж решать задачу, то она должна быть достаточно трудной. А решать задачу, которая намного ниже твоих возможностей, это бесполезно, а порой и вредно. И задача должна быть трудной, и книга должна быть трудной – всё должно быть на пределе. Не за пределом, а на пределе. А в Ташкенте мне было слишком легко – до отвращения, до тошноты. Это не просто неинтересно, в данном случае слово “неинтересно” слишком обтекаемое и мягкое слово. Это была учеба без удовольствия, без интеллектуального наслаждения. Когда ты на полном, что называется, серьёзе слушаешь лекцию, а в ней заложен материал, на освоение которого тебе требуется не час двадцать, а всего лишь десять минут, тебя просто тошнит, начинает болеть голова, тебе плохо. Хорошо, если рядом сидит соседка с красивыми ножками, начинаешь думать исключительно об этих ножках. Это спасает, но это не выход. В Ташкенте читали хорошие лекторы, они неплохо читали, но всё это, повторяю, было рассчитано на слушателей, которые понимали в десять раз медленнее, а для меня это была пытка.

В Новосибирске же у меня, помню, принимали экзамен по теории поля. Собрались молодые теоретики, давали мне свежие публикации западных учёных по кинематике ядерных реакций и заставляли меня из них решать задачи. Я решал, а они получали от этого удовольствие: их студент решает прямо в ходе экзамена те задачи, которые эти западные учёные публикуют в своих научных работах. И они, мои экзаменаторы, хихикали над этими авторами. При этом я ведь тоже получал удовольствие. Всё было нормально. Восемь часов шёл экзамен. Такая глупость, как экзаменационный билет, конечно, не присутствовала. Вот какой уровень был в Новосибирске (экзамен этот состоялся после третьего, кажется, семестра).

Не все, конечно, так ко мне относились в Новосибирском университете, как эти экзаменаторы – молодые аспиранты. Кто-то относился похуже, кто-то – вообще плохо. Всяко бывало. Я был не очень хорошим студентом – пропускал лекции, например. Но если я хотел заниматься, то там было, чем заняться. Самостоятельно много занимался – брал книги, сидел в пустых аудиториях и читал, читал, читал... Вот такое там было причудливое сочетание свободы – до выхода за рамки – и напряжения – до предела физических возможностей.

Об отце. Он избегал разговоров на политические темы. Видимо, он просто не знал, как здесь вести себя со мной – как со взрослым собеседником или как с мальчиком, которого он должен оберегать. Поэтому он всегда как-то уклонялся от таких разговоров. Да я его особенно на такие темы и не расспрашивал, т.к. был наглым и думал, что я и так знаю, что и почему. Другое дело, мне, конечно, было интересно – как именно у него было. Но тут я стеснялся его прямо расспрашивать, считал, видимо, что это бестактно. А почему, за что именно он был арестован и сослан – об этом я и не считал для себя нужным расспрашивать: это ж понятно почему... Он вообще мало рассказывал мне о своей жизни, например, о своих интересных архивных находках. Рассказывал, что когда был в ссылке, то лежал там в больнице, где нянечки не верили в существование микробов, не мыли рук. Но мне и в голову не приходило задавать ему вопрос: “Папа, а вообще-то – почему ты попал в эту ссылку?” Мне и так было ясно, что процесс его был липовый – о чём тут ещё спрашивать... Хотя детали меня, конечно, интересовали. Но, повторяю, расспрашивать о них стеснялся, такого прямого разговора не было.

Тут что-то сродни неловкости, вот не станешь же у человека, раненного на войне, узнавать подробности про каждую его рану. Так и тут. Не станешь же спрашивать: когда тебе больнее было – когда тебя на первый срок сажали или когда на второй? Но кое-какие запавшие в душу истории он все же мне рассказал. Например, как был он в Тобольской ссылке с одним идеологом анархизма (его фамилия звучала примерно как Либерзон или Либерман – точно не помню). И тот на обязательную для ссыльных отметку ходил с дочкой. И все шутил: “Мыкола, вот я помру, за меня дочка будет отмечаться, а за тебя кто пойдет?” Пророческая получилась шутка. Оказалось – есть кому отмечаться: сын на грани ареста оказался.

А получилось всё так. Был декабрь 67 года. В Москве раскручивался процесс Гинзбурга-Галанскова. В Новосибирске появился Вадик Делоне и об этом процессе рассказывал. Он приехал из Москвы и жил у академика Александра Даниловича Александрова – друга и ученика его дедушки – Бориса Николаевича Делоне; Вадик вышел из тюрьмы, и его родные надеялись, что в Академгородке наладится его новая жизнь. Мы с ним дружили. Он участвовал в демонстрации против ареста Гинзбурга и Галанскова, об этом, конечно, тоже говорил. Рассказывал про активного борца с несправедливостью Валерия Буковского. Был Вадик лет на пять меня постарше. Общался с нами ещё Алик Петрик, тоже, как и Делоне, поэт, были ещё ребята. Обсуждали всё это. И вот январь 1968 года – как снег на голову информация: процесс произошёл, приговор объявлен. Мы решили: надо что-то делать, как-то реагировать. Я был бы не я, если бы не начал что-то делать.

Слово Деборе Яковлевне:

– Забегая вперед, хочу рассказать следующее.

Позже, когда всё уже произошло, когда состоялось Сашино исключение из университета, я написала письма в университетский комитет комсомола и в ректорат. Как сегодня можно оценить этот мой давний поступок? Как малодушие? Может быть. Но я – мать, этим всё сказано. Мне нужно было думать о будущем своего сына, а утопающий, как известно, хватается за соломинку. Письма эти в основном состояли из моих вопросов: как же так получилось – тринадцатилетний мальчик, недавний пионер, знаменосец и т.д., которого я отдала в ваши руки, в пятнадцать лет оказался вдруг антисоветчиком? Вопросы были, на мой взгляд, весьма законные. Вы его пестовали, – спрашивала я, – вы говорили о нём как о будущем великом деятеле нашей науки, и вдруг вы же его исключаете из университета – за то, что он неправильно политически воспитан, за то, что у него неправильные взгляды. Как, простите, мне вас понимать?

Сами мои письма не сохранились.8  Но сохранились ответы – и из комитета ВЛКСМ, и из ректората.

Особенно взволновало меня письмо-ответ из комитета комсомола.

“Уважаемая Дебора Яковлевна!

Получили Ваше письмо. Вы пишете, что Вас не известили об исключении Вашего сына из комсомола и из университета, и что Вы узнали об этом только из слов Александра. Сообщаем, что на расширенном заседании комитета ВЛКСМ НГУ приняли решение проинформировать родителей ребят, принимавших участие в том печальном деле, но по настоятельным просьбам этих студентов не сообщать ничего родителям, т.к. “это будет для них страшный удар”, и они лучше сами всё им расскажут, мы не стали писать.

Теперь, получив Ваше письмо, мы сообщаем о причинах исключения Александра из рядов ВЛКСМ и из университета.

В январе 1968 г. на стенах общественных зданий Академгородка появились лозунги антисоветского содержания. Их написали наши студенты, среди которых был Александр Горбань, тогда студент I курса физфака. Именно он из неизвестных нам источников получил информацию о процессе Гинзбурга и др. и поручил студенту гуманитарного факультета Петрику организовать “инициативную группу”, которая могла бы “привлечь к этому вопросу общественное мнение”.

После того как имена студентов, участвовавших в этом деле, стали известны, комитет ВЛКСМ НГУ рассмотрел их персональные дела.

Александр отказался отвечать на вопросы, откуда у него информация, “потому что не хотел подводить других людей”. Выступая в защиту Гинзбурга, Галанскова, Александр не знал, что это за люди, не читал их произведений, и тем не менее, по его словам и рассказам других ребят, стал “идейным вдохновителем” группы.

Ершистость, подчёркнутая независимость в суждениях и излишняя категоричность Александра на собрании объясняются, конечно, его молодостью, однако нам показалось странной для человека его возраста ожесточённость и законченность высказываний относительно Советской власти, демократии, повторения 1937 года и пр.

На все вопросы о том, чем ущемляются права граждан СССР, он ответить не мог, кроме ссылок на отсутствие “свободы слова”. Писать лозунги, – сказал Александр, – глупо, потому что бесполезно, но отношение к процессу Гинзбурга не изменил.

Ситуация возникла сложная, т.к. Александр молод и не может полностью отвечать за свои поступки (иначе всех, кто писал лозунги, привлекли бы к уголовной ответственности), но, являясь членом ВЛКСМ с 14 лет, Александр мог и должен был отвечать за выполнение Устава ВЛКСМ.

Учитывая все обстоятельства, комитет ВЛКСМ исключил Вашего сына и ряд других студентов из комсомола, а ректорат рассмотрел вопрос об исключении их из университета.

Вопрос о воспитательной работе в ФМШ и общежитии школьников был поставлен на парткоме университета. Дирекция школы и комитет ВЛКСМ НГУ приняли необходимые меры.

Из Вашего письма мы узнали, что сейчас Александр успешно учится в ПТУ, совмещая это с общественной работой. Если он зарекомендует себя с хорошей стороны, то через год может подать заявление в комсомольскую организацию ПТУ с просьбой принять его в комсомол. Ему также не закрыта и дорога в университет. Представив хорошую характеристику с места работы, он может просить ректорат о восстановлении.

Судьба Александра нам не безразлична. Мы сочувствуем Вашему горю и надеемся, что Ваш авторитет благотворно скажется на характере Вашего сына, позволит ему правильно оценить свое поведение.

С уважением – секретарь комитета ВЛКСМ НГУ

Люда Хазова.

25 марта 1970”.

– Даже в этом ответном официальном письме, – продолжает свой рассказ Д.Я.Сапожникова, – письме секретаря университетской комсомольской организации мой собственный сын высветился как-то по-особому. Много позже, когда ему было уже 32 года, я впервые этот ответ ему показала. И сказала: надеюсь, что в твоей жизни будут и другие достойные поступки, но за то давнее тебе многое простится.

Действительно, поведение мальчишки, который не захотел раскаяться и который взял на себя всю вину, хотя не он был, конечно, зачинщиком.9  А взял вину на себя, потому что подельщики были старше его и могли оказаться в лагерях. А его в 15 лет по нашим законам посадить не могли, его могли исключить и морально растоптать, но в лагерную пыль его превратить не могли. Мне очень дорого это письмо как документальное свидетельство внутренней стойкости сына, отсутствия в нем раздвоенности. Этот эпизод во многом изменил его жизнь, потому что после него он на 10 лет был оторван от настоящей науки. Насколько плодотворными могли стать эти годы, теперь можно только предполагать.

Дебора Яковлевна передала мне и другой ответ, полученный ею примерно в то же время – весной 1970 года – из ректората Новосибирского университета. И если в первом, вышеприведенном письме, написанном комсомольским секретарём, человеком в сущности еще молодым и не до конца, видимо, зашоренным Системой, при желании ещё можно было рассмотреть некие оттенки искренности и даже сочувствия, то письмо второе, по сути дела, не оставляло никаких надежд:

“Уважаемая Дебора Яковлевна!

Я задержался с ответом на Ваше письмо, т.к. писать такой ответ для меня непросто. Вы понимаете, что я должен чувствовать себя в определенной мере ответственным за то, что произошло с Вашим сыном. Не без моего недосмотра некоторые неразумные и бессовестные люди долго работали в ФМШ и университете, и, я уверен, перемены в Вашем сыне произошли под их влиянием. К сожалению, Саша увлёкся болтовней своих знакомых настолько, что попытки профессора Ю.Б.Румера повлиять на него, увести в серьёзную работу не дали никаких результатов. Саша очень много и упорно запирался на следствии, причём это не было запирательством из страха перед наказанием. Таково мнение людей, разбиравших дело. Мальчишеское упрямство Саши, наша неспособность повлиять на Вашего сына были основными причинами, определившими отчисление его из университета.

Вы спрашиваете о возможности восстановления Саши. В принципе это, по-моему, возможно, но нам, т.е. руководству университета, нужны твёрдые гарантии, что восстановление Саши окажет положительное воспитательное воздействие на остальных студентов. И здесь очень много требуется от Вашего сына. Это не только великолепная работа и отличная характеристика из Омска, но постоянная общественная деятельность в университете, предупреждение ошибок других студентов, если угодно, общественное подвижничество. Способен ли на такое Саша? Преодолеет ли он своё мальчишеское упрямство? Не будет ли ему особенно трудно в нашем университете? Вот эти вопросы меня беспокоят.

С уважением – Е.И.Биченков.

30.3.1970 г.”

Здесь будет уместным привести замечание Г.Ш.Фридмана:

“Ректором университета был в то время академик Спартак Тимофеевич Беляев, которому мы тогда присвоили “почётное” звание “человек, умывающий руки”. Он ни разу не подписал ни одного подлого приказа, он каждый раз в этот момент выходил из кабинета, а подписывал такой приказ... его заместитель. “Что же я могу сделать, – говорил Беляев потом, – заместитель подписал, а я в командировку уезжаю...”. Такие люди в Академгородке в те времена тоже попадались”.

А вот мнение самого А.Н.:

“Биченков, написавший это письмо маме, был тогда проректором по учебной работе. И его отношение ко всей этой истории меня никак не задевало, подумаешь – обыкновенный чиновник. Другое дело – сам ректор Спартак Тимофеевич Беляев. До сих пор у меня на него осталась обида в душе. Ведь это был большой учёный, физик-ядерщик, я знал его работы. И когда меня исключали, спросил у него: “А могу ли я в принципе рассчитывать когда-либо на восстановление в университете?”. И он ответил утвердительно! И когда уже после профтехучилища я приехал в Академгородок, он подписал мне письмо, до сих пор помню: “Ректорат университета принял решение о восстановлении ...”. Но тут вроде бы собрали партком с участием сотрудников КГБ, и там всё было решено наоборот, а Беляев умыл руки. То есть в глаза мне он говорил то, что и должен был говорить в таком случае крупный учёный и порядочный человек, на деле же поступил иначе, фактически – обманул меня”.

 

НЕМНОГО В СТОРОНУ

Разумеется, мы не ограничимся тем, что приведём только письма комсомольского секретаря и проректора, по-своему трактующие события более чем 35-летней давности. Живые человеческие свидетельства событий тех лет, недавно выявленные профессиональными историками, подлинные документы (среди которых есть и документ, подписанный самим тогдашним руководителем КГБ – всесильным Ю.Андроповым!) нарисуют достаточно объективную картину.

Но вначале зададим риторический вопрос: надо ли сегодня писать и напоминать ещё и о деле Гинзбурга и Галанскова?

В связи с этим мне вспомнилась история, связанная с Ф.М.Достоевским. В самом первом выпуске своего знаменитого “Дневника писателя” (январь 1876 года) он поместил небольшую заметку “Одно слово по поводу моей биографии”:

“На днях мне показали мою биографию, помещенную в “Русском энциклопедическом словаре”, издаваемом профессором С.-Петербургского университета И.Н.Березиным <...> и составленную господином В.З. Трудно представить, чтоб на одной полстранице можно было наделать столько ошибок <...>. После срока моей каторги, в которую я сослан был в 1849-м году как государственный преступник (о характере преступления ни слова не упомянуто у г-на В.З., а сказано лишь, что “замешан был в дело Петрашевского”, то есть в бог знает какое, потому что никто не обязан знать и помнить про дело Петрашевского <...>, и могут подумать, что я был сослан за грабеж...”.

Том “Энциклопедического словаря”, на который обиделся Достоевский, вышел в 1875 году. Дело Петрашевского разразилось в 1849, т.е. за четверть века до этого. И у Достоевского были все основания для беспокойства. Память людская коротка, но зато велика склонность посплетничать, пустить слушок: то и дело за его спиной поговаривали, что автор “Записок из Мёртвого дома”, как и герой этой книги Горянчиков, попал в каторгу именно за убийство жены.

От дела Гинзбурга и Галанскова нас отделяет около сорока лет, и “никто не обязан знать и помнить” про него. Если же брать шире, то иной раз диву даёшься, читая появляющиеся сейчас в прессе “воспоминания” и рассуждения о 60-х годах и шестидесятниках, – столько в них неуместной иронии, малопонятного мне злобствования, передергивания, а порой и прямого вранья.

Нет, уж лучше, как и в случае с прокурором Вышинским, расскажем вкратце о “деле четырёх” – так ещё называли дело Гинзбурга и Галанскова, в котором фигурировали ещё двое – Лашкова и Добровольский.

Современный автор говорит об этом так:

“Мы встретились впервые в 68-м году... Ну, а раз год 68-й, то речь должна идти о процессе Гинзбурга-Галанскова. Начало массового правозащитного движения. Диссидентство”.10

 

* * *

Дело Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашковой было тесно связано с другим, предыдущим, громким и, как сейчас выражаются, “знаковым” политическим процессом 60-х годов – делом Синявского и Даниэля, собственно говоря, одно непосредственно из другого вытекало.

Два малоизвестных тогда литератора Андрей Синявский и Юлий Даниэль (отец однокашника по новосибирской физматшколе героя нашей книги Александра Даниэля), пользуясь псевдонимами, публиковали на Западе свои художественные произведения – статьи, рассказы, повести. Публикации осуществлялись не только в русскоязычных изданиях, тексты были переведены более чем на двадцать языков. В 1965 году оба были арестованы и на следующий год приговорены к пребыванию в исправительно-трудовых лагерях. В том же году тридцатилетний журналист Александр Ильич Гинзбург стал собирать материалы о процессе А.Синявского и Ю.Даниэля. Составленная им “Белая книга”, посвящённая этому процессу, вышла в 1967 годы во Франкфурте-на-Майне. Но ещё до этого А.Гинзбург обратился с письмом к А.Н.Косыгину – тогдашнему главе Правительства СССР (Председателю Совета Министров):

“...Я обращаюсь к Вам как к главе Правительства по вопросу, который горячо волнует меня уже несколько месяцев. 5 декабря, в День Конституции, я убедился, что не только я, но и ещё сотни людей обеспокоены судьбой арестованных в сентябре органами КГБ писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля.

Арест Синявского и Даниэля поднимает целый ряд вопросов, решение которых относится к сфере деятельности Главы Правительства.

1. О сущности понятия “антисоветская пропаганда” и применении этого понятия...

2. О применении понятия “антисоветская пропаганда” к художественной литературе...

3. О роли КГБ в общественной жизни страны...

4. О следовании международным соглашениям...

Я считаю своим правом и долгом обратиться к Вам с этими вопросами. Я далеко не убеждён, что и они не будут признаны антисоветскими. В 37-м, 49-м и даже в 61-м годах сажали и не за такое.

Но я люблю свою страну и не хочу, чтобы очередные непроконтролированные действия КГБ легли пятном на её репутацию.

Я люблю русскую литературу и не хочу, чтобы ещё два её представителя отправились под конвоем валить лес...”.11 

В начале 1967 года А.Гинзбург был арестован. К делу был привлечен и Юрий Тимофеевич Галансков (родился в 1939 году). Он редактировал самиздатовский журнал “Феникс”. Накануне на страницах этого нелегального издания было помещено “Открытое письмо делегату XXIII съезда КПСС М.Шолохову”, который, конечно же, горячо приветствовал решение суда над А.Синявским и Ю.Даниэлем.

“Без свободы вообще и без свободы творчества в частности, – говорится в “Открытом письме”, – дальнейшее успешное развитие России невозможно. Это придётся сделать, или это сделается само, какие бы препятствия тому ни чинили... До тех пор, пока в России не будет обеспечена на деле свобода творчества, свобода слова и свобода печати, литература может развиваться, только минуя душегубки вроде ССП и официальные публикации, т.е. подпольно, ибо других возможностей у нас нет. А “при свете дня” в сегодняшней России может развиваться только мошенническая литература, начиная от примитивизма Михалкова (между прочим, он заявил: “Хорошо, что у нас есть органы безопасности, которые могут оградить нас от людей вроде Синявского и Даниэля”) и кончая более утончёнными, модными псевдописателями и псевдопоэтами, получившими наконец-то возможность говорить полуправду и таким образом более утончённо симулировать истину...”.12 

К “Делу четырёх” были привлечены также Алексей Добровольский и Вера Иосифовна Лашкова. Лашкова, в частности, 5 декабря 1965 года участвовала в демонстрации, проходившей на Пушкинской площади столицы в защиту Синявского и Даниэля, а затем перепечатывала материалы для “Феникса” и “Белой книги”.

Следствие длилось целый год. Оно сразу же стало темой западных радиоголосов. Один из общественных комитетов, действовавших в защиту арестованных, возглавил Бертран Рассел – английский философ, чьи книги издавались и в нашей стране.

Один из адвокатов обвиняемых – Борис Андреевич Золотухин впоследствии вспоминал, что вначале председатель суда Миронов принял решение о закрытом слушании дела. Но академики А.Сахаров и М.Леонтович, писатели В.Каверин, В.Аксёнов, Ф.Искандер, Б.Ахмадулина, литературовед Вс.Иванов и многие другие представители общественности добились гласного судебного разбирательства. Впрочем, “гласность” эта была весьма ограниченной.

“Судебный процесс, – вспоминает Б.А.Золотухин, – готовился весьма своеобразно. В здании Московского городского суда началась бешеная кутерьма: из трёх этажей пристройки были выселены все судьи, назначенные к слушанию очередные дела отменили. Обычно переполненное здание обезлюдело. В результате предпринятых почти что боевых действий на процесс смогли попасть лишь те, кому выдали специальные пропуска. Дело дошло до абсурда. Восьмого января (1968 г.), не имея никакого пропуска, я явился в суд... и меня не пустили. И лишь с помощью кого-то из чинов, обеспечивавших порядок, – очевидно, моя личность была ему известна, – я преодолел три кордона. Естественно, что ни друзья подсудимого, ни представители зарубежной прессы не смогли попасть в здание суда. Исключение по настоятельному требованию защиты сделали только для близких родственников”.13 

На улице стоял мороз, но, несмотря на это, ежедневно к зданию суда собиралось до двухсот человек. Они по крупинкам собирали информацию, проникающую из зала, где шло судебное заседание.

Из речи Бориса Золотухина в защиту Александра Гизбурга:

“...Государственный обвинитель неоднократно говорил, что Гинзбург придерживается антисоветских убеждений. Как известно, сами по себе убеждения не наказуемы... Какие же мотивы побудили Гинзбурга к составлению сборника материалов по делу Синявского и Даниэля? Дело Синявского и Даниэля было первым открытым процессом, во время которого двум литераторам вменялось в вину содержание их произведений. И раньше было известно, когда писатели подвергались критике и назывались антисоветчиками в связи с содержанием их произведений. Так было с “Днями Турбиных” Булгакова и с “Красным деревом” Пильняка. На нашей памяти история с романом Бориса Пастернака “Доктор Живаго”. Но никогда никто из этих литераторов не привлекался к уголовной ответственности. Процесс Синявского и Даниэля был необычным процессом и поэтому вызвал большой интерес советской и мировой общественности...

Гинзбург попытался прочитать произведения, послужившие материалом для этого процесса. Его интересовало, за какие именно произведения писателя можно привлечь к уголовной ответственности. Прочитав эти произведения, он не нашёл, что они носят криминальный характер... Я хочу напомнить о письме шестидесяти двух писателей в защиту Синявского и Даниэля, среди которых были Чуковский, Эренбург, Каверин и другие... Я это говорю для того, чтобы подчеркнуть, что реакция Гинзбурга была не единичной...

Гинзбург считал приговор неверным. Здесь я хочу поставить один общий вопрос. Как должен поступить гражданин, который так считает? Он может отнестись к этому с полным безразличием или это может вызвать у него общественную реакцию. Гражданин может безразлично смотреть, как под конвоем уводят невинного человека. Я не знаю, какое поведение покажется суду предпочтительнее. Но я думаю, что поведение неравнодушного более гражданственно.

В этом суде мне выпадает почётная привилегия не останавливаться на характеристике моральных качеств Гинзбурга, так как независимо от того, хорош он или плох, я могу с уверенностью утверждать, что он невиновен...

Я прошу суд оправдать Александра Гинзбурга”.14 

Судя по воспоминаниям присутствовавших на суде, атмосферу, царившую на нём, можно охарактеризовать как тягостную. Тон задавал сам судья Миронов, даже для приличия не скрывавший своей необъективности и пристрастности. Ему вторили “клакеры” из “спецпублики”.

Подсудимые, однако, держались мужественно. Это видно, например, из последнего слова Александра Гинзбурга, сказанного им во время процесса 12 января 1968 года:

“Итак, меня обвиняют в том, что я составил тенденциозный сборник по делу Синявского и Даниэля. Я не признаю себя виновным. Я поступил так потому, что убеждён в своей правоте. Мой адвокат просил для меня оправдательного приговора. Я знаю, что вы меня осудите, потому что ни один человек, обвинявшийся по статье 70, ещё не был оправдан. Я спокойно отправляюсь в лагерь отбывать свой срок. Вы можете посадить меня в тюрьму, отправить в лагеря, но я уверен, что никто из честных людей меня не осудит. Я прошу суд об одном: дать мне срок не меньший, чем Галанскову. (В зале смех, крики: “Больше, больше!”)15 

Много лет спустя, вспоминая процесс, А.Гинзбург скажет о нём в интервью “Литературной газете”: “Поразила меня как раз не враждебность, а настоящий взрыв активности людей, сотни писем и подписей в нашу защиту”.

Хорошо передаёт тогдашнее настроение демократической части общества недавно опубликованный дневник Льва Левицкого – литератора, работавшего в 60-е годы в журнале “Новый мир”. 14 января 1968 года он делает следующую запись:

“Итак, процесс закончился. Галансков получил 7 лет,16  Гинзбург – 5, Добровольский – 2 года, Лашкова – 1 год. На каждого нормального человека этот процесс произвёл ужасающее впечатление. Если подсудимые имели связи с таинственным НТС и были чуть ли не идеологическими агентами эмигрантских организаций, если к тому же они повинны в валютных махинациях, то почему же побоялись устроить суд открытый и гласный? Почему побоялись допустить на него иностранных корреспондентов? Почему были нарушены процессуальные нормы ведения следствия? Почему даже свидетели не допускались на судебные заседания? Ответ на эти вопросы может быть один. Все утверждения прокурора основаны на натяжках и передержках. Вероятнее всего, инициаторы и режиссеры этого неудачного спектакля старались извлечь урок из суда над Синявским и Даниэлем... Результат всего этого более чем печальный. Весь мир негодует. Но начальство с этим не считается. Оно идёт напролом. Удивительнее всего – этого не было раньше, это появилось совсем недавно, – что ни суд, ни запугивания не производят уже того впечатления, какое они производили ещё десять лет назад. Молодые люди, готовые пострадать за правое дело и даже ищущие тернового венца, понимают, что как бы солоно ни приходилось им сегодня, будущее их не только оправдает, но и возвеличит”.17 

Автор этого дневника абсолютно прав: резонанс данного судебного процесса был широчайший. Естественно, не обошёл он стороной и новосибирский Академгородок.

Недавно новосибирские историки Е.Г.Водичев и Н.А.Куперштох обнародовали документ, под которым стоит подпись председателя КГБ Ю.В.Андропова.18  Это его письмо, адресованное в ЦК КПСС и информирующее наивысшую инстанцию советской империи о событиях, произошедших в Академгородке 15 января 1968 года, т.е. сразу же после окончания судилища над А.Гинзбургом и его товарищами. Привожу его текст целиком:

“На некоторых общественных зданиях были обнаружены надписи, выполненные масляной краской, содержащие клевету на Советскую конституцию и правосудие и призывы к защите осуждённых Даниэля, Гинзбурга и Галанскова. В результате проведённых оперативно-розыскных мероприятий установлено, что авторами и исполнителями надписей являются:

Петрик, 1948 года рождения, студент 1 курса гуманитарного факультета Новосибирского университета, член ВЛКСМ, отчисленный в марте 1968 г. за неуспеваемость, проживающий в настоящее время у родителей в Киеве, болен шизофренией;

Мешанин, 1948 года рождения, студент 3 курса того же факультета, член ВЛКСМ;

Попов, 1947 года рождения, студент 5 курса физического факультета, член ВЛКСМ;

Горбань, 1952 года рождения, студент 1 курса того же факультета, член ВЛКСМ.

Студенты 5 курса гуманитарного факультета Колненский и Жерновая знали о совершённом преступлении и принимали меры к сокрытию его следов. По согласованию с Советским РК КПСС г. Новосибирска и парткомом университета было принято решение к уголовной ответственности виновных не привлекать, а ограничиться профилактическими мероприятиями.

В октябре 1969 г. проведено расширенное заседание комитета ВЛКСМ университета с участием членов парткома, секретарей партийных и комсомольских организаций факультетов, а также секретарей Советского РК КПСС и РК ВЛКСМ г. Новосибирска. Выступающие на заседании подвергли резкому осуждению преступные действия указанных студентов. Комитет ВЛКСМ принял решение исключить из рядов ВЛКСМ Мешанина, Попова, Горбаня, Колненского и Жерновую, вместе с тем обратился с ходатайством к ректору университета об отчислении всех их, кроме Жерновой, из числа студентов.

В процессе разбора дела и из объяснений виновных установлено, что одной из основных причин появления у некоторых студентов политически неверных суждений о событиях, происходящих внутри страны, является недостаточная воспитательная работа на факультетах Новосибирского университета. В результате отдельным лицам, в частности, преподавателю литературы гуманитарного факультета Гольденбергу И.С. (который в феврале 1968 г. в числе 46 сотрудников Сибирского отделения АН СССР подписал письмо в правительственные органы с протестом против осуждения Гинзбурга и др.) удавалось оказывать идеологически вредное влияние на неустойчивую часть студенчества.

По согласованию с Советским РК КПСС г. Новосибирска принимаются меры к отстранению преподавателя Гольденберга И.С. от работы в университете.

Сообщается в порядке информации”.19 

Документ этот, извлечённый исследователями из фондов, находящихся в столице – в Российском государственном архиве новейшей истории, датирован 8 января 1970 года. Письмо Ю.В.Андропова было направлено в ЦК КПСС только два года спустя после описанных в нём событий, т.к. “процесс разбора дела” состоялся лишь осенью 1969 года.

О событиях января 1968 года рассказывает их организатор – А.Н.Горбань:

– С детства я знал, что с несправедливостью надо бороться, несправедливо обиженных надо защищать. В школе, когда я ещё учился в Омске в классе 6-7, если кто-то обижал маленьких или девочек, я всегда их защищал. Я не был драчуном, просто был здоровым, и меня за силу дети уважали. Драться тогда я ещё не умел. Этот рефлекс справедливости во многом воспитан мамой и её постоянными разговорами об ответственности, о том, что именно ответственность делает человека человеком. Это был лейтмотив моего воспитания. Помню её разговоры о французском Сопротивлении, о “Маленьком принце” (“Ты в ответе за всех, кого приручил”) и т.д.

Вот отсюда была такая потребность непосредственного действия в защиту. Я знал, что Гинзбург и его товарищи будут осуждены несправедливо. Разговор о них вёлся не один и не два дня. Я уже говорил, что в лице Делоне мы имели первоисточник информации.

И вдруг, как гром среди ясного неба: процесс произошёл. Надо что-то делать. Но что именно делать? Репертуар-то невелик, ну выйду я на улицу с плакатиком, его никто и не прочитает, не успеет – тотчас заберут меня с этим плакатиком. Была ещё идея сделать листовки. Я узнал, где стоит ротатор, но было уже поздно, к тому же мы не умели готовить для ротатора восковки. И вот действовать надо уже завтра, послезавтра будет просто поздно, просто ни к чему. Вадима вводить в эти дела было нельзя, потому что на нём уже висел условный срок. И было принято решение.

В ночь с 8 на 9 января 1968 года мы написали один лозунг-плакат на ленте от самописца, его решено было повесить, остальные тексты писать прямо на стенах. Кистей не было, вышел из положения – пошел в аптеку, купил бинтов, бинты намотали на палки, получился целый набор таких кистей. Краску купил в городе, в дальнем магазине, купил не что-нибудь, а сурик, это очень стойкая, плохо смываемая краска. Нам нельзя было выходить поздно вечером из общежития, поэтому вышли мы не очень поздно, зашли в подъезд одного из домов и там сидели до глубокой ночи. Помню, пришла к нам замечательная кошка, – я вообще люблю кошек, – домашняя, чистенькая, мы её гладили, и искры от шерсти были фантастические, никогда не видел такую искрящуюся кису. Кошка мурлыкала, мы четверо сидели – Алик Петрик, Мешанин, Попов и я. Ребята разговаривали, а я, помню, молчал, дремал, внутренне готовился.

Потом мы разбили Академгородок на сектора и пошли. Кто-то пошёл на столовую и ВЦ, кто-то – к университету, а я взял себе центр Академгородка, исписал там всё, что только можно было.

Меня заметила было милиция, но я от погони ушел. Чемодан мой был заранее спрятан, и я полетел самолётом по чужому студенческому билету в Омск. Другим я велел, чтобы в общежитие рано не приходили. Но дети есть дети. Поэт Петрик явился в общагу в пять утра, разбудил вахтёра. Вскоре за ним пришли.

У них троих была тогда такая позиция: “Знаю, кто писал, но не скажу. Я не писал”. Действительно, экспертиза показала, что гигантский массив надписей в центре написан в самом деле не ими (т.е. не Петриком, Мешаниным и Поповым), а кем-то другим. И хотя в конце концов выяснилось, что писал я, всё равно некоторое время меня в этом деле как бы не было: по закону меня не могли допрашивать, т.к. мне было ещё 15 лет. И всё замерло до 19 апреля 1968 года, т.е. до дня рождения. И своё 16-летие я отметил первым допросом. Вызвали в военно-учётный стол университета, там уже ждал человек из КГБ, капитан. Потом у нас с ним сложились весьма занятные отношения. Фамилия его, если не ошибаюсь, была Лелюков (но я могу и ошибиться, да и фамилия могла быть придумана). Это был профессиональный человек, он всё понял сразу.

После допроса меня встретил Вадик Делоне, и мы пошли пить водку. Первый допрос и 16-летие в один день.

Всё это длилось около двух лет. Закончилось следствие осенью 1969 года. За это время из блестящего студента я стал студентом плохим. С таким грузом напряжения было трудно учиться. Я, конечно, читал какие-то книги, много книг, ходил на спецкурсы, но уже на дисциплинированное учение меня не хватало. (Мама обо всём этом, конечно, ничего не знала, узнала только тогда, когда меня исключили из университета.)

Это была одна, внешняя, линия жизни. Другая, может быть, более интересная сторона моего тогдашнего существования – это то, о чём я тогда думал. А думал я, как это, может быть, ни странно звучит, о проблемах, связанных с поздними работами Эйнштейна, с работами Гейзенберга, с дискуссией Бора и Эйнштейна... Пока шло следствие, я прочитал всего Эйнштейна, что был издан на русском языке. Очень много изучил работ по квантовой механике, почти в полубредовом напряжении придумывал, как выходить из узких мест, из трудностей физики. Из этого не вышло до сих пор ни одной статьи. Но тогда это был главный фон моей жизни: я болел центральными проблемами теоретической физики. Но в то же время было трудно вести формальный учебный режим, хотя первую сессию я сдал с блеском. А потом было тяжело. Взял академотпуск, какие-то экзамены сдавал.

Допросы проходили редко. Во время них не было ничего изматывающего, ничего сверхъестественного. Как у Кафки в “Процессе”, – шёл процесс, только в отличие от героя Кафки я знал, в чём меня обвиняют, знал, что в общем-то я виноват. Поэтому было постоянное ощущение нависшей угрозы. КГБ, естественно, эту игру выиграл, точно рассчитав всё психологически. Но крови власть не жаждала. Дело было передано в прокуратуру, но вернулось обратно, т.к. на момент совершения преступления его организатору, то есть мне, было всего 15 лет.

Вообще же преступное деяние квалифицировалось как хулиганство, совершённое с особым цинизмом, 206-я статья. Но решили прибегнуть к мерам общественного воздействия. Вначале товарищи из КГБ обратились к одному из университетских профессоров и попросили взять над оступившимся талантливым молодым физиком что-то вроде шефства – с тем, чтобы меня могли оставить в университете. Ничего этому профессору не надо было подписывать, ему надо было просто согласиться на такое предложение. Но согласия не последовало: просто сдрейфил уважаемый профессор.

Капитан Лелюков за мной особенно не охотился. Некоторые другие его коллеги были более ретивы. Следующим шагом КГБ было обращение в университетский комитет комсомола. И то, что произошло в комитете комсомола осенью 69-го года, Лелюкова просто потрясло. Он никак не ожидал, что комитетчики, наши почти сверстники, окажутся святее папы римского.

Во время судилища в комитете меня спросили: “Что ты дальше будешь делать?” Я ответил: “Думать буду”.

И поднялся крик, смех, а кто-то закричал: “Пусть в лагерях подумает!”

Участники этого собрания пытались подменить следственные органы, тут же вести какое-то свое расследование, утверждали, что я что-то передал “Голосу Америки”.

Я до сих пор хорошо помню одного молодого симпатичного человека, который кричал: “Смотрите, Горбань и здесь ими дирижирует, он у них был главный!”. А мне действительно надо было Мешанина и Попова поддержать. Я пытался это сделать – может быть, неуклюже, но тем не менее пытался.

И когда я выступал, то, естественно, не сказал ни слова покаяния. Сказал, что всё это было с нашей стороны неблагоразумно, но что саму нашу акцию вредной я не считаю.

Ну и выгнали. Причём был очень интересный момент. Я помню одного человека, доцента или профессора, восточного вида мужчину, который подошёл и пожал мне руку в коридоре. Академик Александр Данилович Александров сказал, что мной восхищается. Люди оказывали моральную поддержку.

После этого собрания было сделано представление в ректорат университета, и тот нас моментально отчислил. Кстати, по уставу ВЛКСМ дело наше должна была бы разбирать первичная комсомольская организация. Но ни одна из комсомольских организаций университета, кроме самого общеуниверситетского комитета, не исключила бы меня из комсомола. Надо знать новосибирский Академгородок того времени, надо учитывать, что это были студенты физфака, а не какого-либо иного факультета, и к тому же мои друзья. Поэтому организаторы собрания не рискнули выходить на “первичку”, а вынесли дело именно на комитет.

 

* * *

Параллельно с этой историей в новосибирском Академгородке произошло осуждение так называемых “подписантов” (вскользь, в скобках, об этом говорится и в конце письма Андропова – в том месте, где упоминается фамилия преподавателя литературы И.С.Гольденберга).20 

19 февраля 1968 года, т.е. месяц с небольшим спустя после появления крамольных надписей на стенах домов, 46 научных сотрудников Сибирского отделения АН СССР и преподавателей Новосибирского университета направили в Верховный суд РСФСР и Генпрокуратуру СССР письмо, в котором содержался протест против суда над А.Гинзбургом и его товарищами. Среди людей, подписавших данное письмо, были доктора и кандидаты наук, преподаватели университета и физико-математической школы. Шестеро являлись членами КПСС, это В.А.Конев, И.С.Алексеев, Л.Г.Борисова, Э.С.Косицына, С.П.Рожнова и Г.С.Яблонский. Копии письма были направлены председателю Президиума Верховного Совета СССР Н.В.Подгорному, Генеральному секретарю ЦК КПСС Л.И.Брежневу, председателю Совета Министров СССР А.Н.Косыгину, в редакцию “Комсомольской правды”. В марте того же 1968 года содержание “письма 46-ти” было изложено в американских газетах.

“Подписанты” были осуждены на бюро Советского райкома КПСС Новосибирска, на собрании партактива АН СССР, а также на собраниях тех научных учреждений, где они работали. Резонанс был соответствующий, об этом вспоминает участница тех событий – одна из “подписантов” профессор М.И.Черемисина:

“Эти события резко изменили всю жизнь Академгородка, это был перелом... Письмо это было очень скромное, теперь бы сказала – почти раболепное, совершенно ничего революционного. Скромнейшая просьба дать информацию о том, что происходит... Но сам факт, что посмели, что голос подали – это уже был криминал. Главное обвинение против нас состояло в том, что якобы мы переслали письмо в Америку и оно прозвучало по “Радио Америки”... Мы потом много рассуждали о том, кто мог отправить письмо за границу и cклонились к мнению, что это сделали сами “органы”... Очень многие из “подписантов” сломались, раскаивались, тяжело переживали... У многих оказались покалечены судьбы. Многие уехали из Академгородка... Были “разборки” в университете, на кафедре. Было и общеинститутское собрание, где нас “песочили”. Неприятно, конечно, было, тяжело... После этого началось полное свёртывание всех свобод, всех общений, люди замкнулись. Мы, “подписанты”, в изоляции были года полтора... От преподавания меня официально отстранили, но я, с молчаливого согласия деканата и института (Истории, филологии и философии СО АН СССР), продолжала вести занятия “подпольно”.21 

Такова была тогда атмосфера в Академгородке.

Продолжается рассказ Александра Николаевича:

– Дальнейшая судьба моих “подельников” сложилась следующим образом.

Алик Петрик, талантливый поэт, отдельные его стихи я помню наизусть до сих пор. Например, “Танцплощадка в Ангарске” (сам он из Ангарска) или “Трубка Сталина”:

...

Он дезертировал,

А им – держать ответ

За чью-то кровь...

О, Кремль, укрой

...

Он спрятался от всех бед в психушку, потом уехал в Киев, подружился там с Виктором Некрасовым – известным литератором. В последних публикациях Некрасова в “Новом мире” – рассказы о студенческой жизни и до боли узнаваемый портрет Алика. А дальше – не знаю, увы.

У Юрия Мешанина жизнь сложилась. Он работает по специальности, преподаёт в одном из институтов Новосибирска. Это полиглот, образованный, много знающий человек.

Сильнее всего ударило по Лёне Попову. Он тогда уже заканчивал физфак, собирался жениться, поступить в аспирантуру, и в результате ему пришлось тяжело. Но в конце концов он тоже вполне состоялся как физик, работает в Новосибирском Академгородке.

Из всех наших преподавателей на заметку в андроповском письме был взят именно преподаватель литературы Иосиф Захарович Гольденберг. Он приехал к нам в Академгородок, видимо, из Москвы. Это обаятельнейший человек, в доме у которого мы провели не один день, жена его Вера Алексеевна всегда угощала нас чем-нибудь вкусным, мы играли в литературные игры. Литературе “с разговора” трудно учиться, для этого книжки читать надо, но какое-то светлое и философское отношение к жизни Иосифа Захаровича, видимо, передалось и мне...

 

* * *

В 2000 году обществом “Мемориал” был выпущен большой (около 900 страниц) том – Юлий Даниэль “Я всё сбиваюсь на литературу...”. Это письма из заключения и стихи Ю.М.Даниэля, подготовленные к печати, конечно же, сыном – Александром Юльевичем, одним из руководителей “Мемориала”. Из комментария к письмам видно, что Даниэль-старший познакомился с И.С.Гольденбергом в Харькове: они вместе учились в Харьковском университете. В Новосибирск Иосиф Сахарович и его жена – тоже филолог В.А.Пычко (1910-1975) переехали в 1965 году. После петиционной кампании в защиту А.Гинзбурга и Ю.Галанскова И.С.Гольденберг был из Новосибирска изгнан, в настоящее время проживает под Москвой в Пущино.

Читателю, должно быть, нетрудно было заметить, что я, автор этой книги, люблю цитировать. Это действительно так. Мне, литератору, работающему в документальном жанре, всегда кажется, что живой документ или чьё-то меткое наблюдение ярче высветят описываемые события, чем его пересказ или авторские рассуждения по этому поводу. Вот и сейчас не удержусь – процитирую один абзац из комментария А.Ю.Даниэля к письмам своего отца. Это замечание хоть и не относится к предмету нашего повествования впрямую, но косвенное отношение к описанию юности героя этой книги очень даже имеет. Судите сами:

“Культура шестидесятых, – пишет А.Ю.Даниэль, – крайне насыщенная аллюзиями: эвфемизмами, реминисценциями как собственно культурно-исторического, так и социально-политического свойства, ушла в прошлое, а потому многие связанные с нею сюжеты, на наш взгляд, нуждаются в комментарии. Заметная бессистемность соответствующих примечаний (например, наличие библиографических отсылок в одних случаях и отсутствие в других) объясняется прежде всего некоторой растерянностью комментатора перед феноменом, именуемым постсоветской цивилизацией. Я не был уверен, что понимаю, какие имена, события, книги канули в Лету, а какие сохранились в культурном багаже современного читателя, и действовал, исходя из собственной интуиции”.22 

Рассказ А.Н.Горбаня продолжается. В нём как раз и идёт речь о шестидесятых годах:

– Сегодня, вспоминая все эти события, я думаю, что вряд ли стоит концентрироваться на этом эпизоде в моей жизни. Он важен, он многое определил в моей биографии, но это ни в коем случае не было самым главным. Вообще диссидент – это не профессия, я всегда без особого уважения относился к тем, кто из диссидентства сделал основное занятие своей жизни. Кстати, гораздо громче, чем наше, было тогда дело “подписантов” (дело “сорока шести”), в котором фигурировали Фет, Яблонский и другие широко известные в науке личности. Но и то и другое события ознаменовали собой своеобразный перелом в общей атмосфере Академгородка: короткая хрущевская “оттепель” закончилась, начиналось преследование диссидентов. И это было характерно для всей страны.

Но тут хотелось бы отойти чуть в сторону и порассуждать о диссидентском движении вообще. Кто и как его строил и организовывал – отдельная и весьма интересная тема. Мне кажется, что с позиций того, что мы знаем сегодня, во всём этом просматривается деятельность трёх сил. Это Андропов со своей командой, Суслов и его сподвижники, а также американские спецслужбы. Такие, на мой взгляд, просматриваются три группы “игроков”, действовавших на этом “поле”. И всем этим трём группам диссиденты были просто-напросто нужны, необходимы. Но нужны – увы – как разменная карта в огромной по своим масштабам и замыслам политической игре.

Да неужели КГБ не мог тогда одним махом прихлопнуть всё диссидентское движение? Запросто мог! Но не делал этого. Еще Макиавелли учил, что, если с врагом бороться не одним сильным ударом, а постепенно, этот враг станет как бы подпитываться вашей же силой, расти качественно и количественно. С диссидентским движением поступали так, будто хотели его... вырастить, а не подавить. Кого-то сажали, но кого-то вскоре выпускали, с кем-то возились, уговаривали... Что – не умели поступить резче? Прекрасно умели. Венгерскую попытку, например, просто задавили в 56-м году танками. И тут же сомнение: а может и впрямь КГБ не мог, средства и силы имел, но воли той не было? Как у ГКЧП в 91-м.

История диссидентского движения ещё не написана, она, как это принято говорить, ещё ждёт своих исследователей. Они, эти будущие исследователи, вооружившись архивными документами, воспоминаниями ветеранов КГБ и прочими материалами, когда-нибудь раскроют нам истину. Я же пока просто задаю вопрос: почему иные моменты тогдашних взаимоотношений власти с диссидентами напоминают игру кошки с мышью?

Проведём некую параллель. На нашей памяти было два путча: 91-го и 93-го годов. В 91-м не посмели сделать то, что сделал Ельцин в 93-м. Хотя и в 91-м спокойно могли арестовать и Ельцина, и Руцкого, взять штурмом Белый дом и вообще уничтожить всех, кого надо. В результате случайно погибли три хороших парня, но всего лишь три... А что произошло в 1993-м, во время расстрела Белого дома? Сколько там людей погибло? Никто до сих пор не знает.

Да, бывает иногда у власти некая внутренняя слабость. Но я не очень верю, что такая слабость была у Андропова. Это могла быть сложная игра – борьба между ним и Сусловым за маячившую где-то впереди вакантность кресла Генерального секретаря ЦК КПСС. Органы хотели продемонстрировать, что Суслов, отвечающий за идеологическую работу, ничего не может с диссидентами сделать, и заниматься ими приходится Андропову. То есть КГБ в глазах Политбюро и тут должен казаться незаменимым. Замечательно, что сами подписанты “много рассуждали о том, кто мог отправить письмо за границу и cклонились к мнению, что это сделали сами “органы”,23 но почему-то не озадачились всерьез вопросом: “зачем?” Ответ должен быть убедительным, простым и ясным. Увы, мне кажется, что я его знаю, и это грустно.

Но при этом не надо забывать, что макроскопический смысл ситуации сильно отличается от микроскопического. Отдельная молекула газа, когда она движется в определённом направлении, может двигаться с немалой скоростью и может “чувствовать” себя при этом свободно, совершать какие-то свои индивидуальные движения, хотя вся масса газа в целом движется при этом вполне плавно. Судьбы отдельных диссидентов, в свете того, что было мной сказано, отнюдь не представляются менее трагичными, а их деятельность менее благородной.

 

* * *

Продолжаю цитировать рассказ Д.Я.Сапожниковой:

– После того, как Саша вернулся из Новосибирска, он понял, что путь в математику для него закрыт. Во всяком случае – пока. И он говорил: а когда-нибудь “потом” я математикой заниматься не буду, потому что это наука молодых, все великие математические открытия делают молодые учёные. Я же тогда твердо решила, что должна убедить его стать обыкновенным рабочим. Говорила: если ты хочешь заниматься математикой – занимайся, но стань вначале рабочим. Будешь иметь в руках профессию, которая в любом случае прокормит тебя, будешь свободен от всякой идеологии. Уговаривала и убеждала его в этом абсолютно искренне. Мне прежде всего надо было спасти сына, и я твердила, что порядочный рабочий в тысячу раз лучше какого-нибудь подлеца с дипломом. “Ты – молодец, – твердила я ему, – ты сохранил в свои 15-17 лет порядочность в сложной ситуации, ты вёл себя достойно во всей этой передряге”. Когда он вскоре оказался в ПТУ, я была счастлива.

Но я забегаю вперёд. Тогда же он вернулся из Новосибирска разбитым человеком. Хотя внутренне сознавал, что с его стороны это был поступок, что он совершил нечто, не продемонстрировав раскаяния перед судилищем. Ещё меня, помню, тронула в его рассказах такая деталь – то, как он оделся, когда на это судилище пошёл. Он вообще-то всегда одевался (да и сейчас одевается) очень небрежно, ему абсолютно всё равно, что на нём. Тогда же он, оказывается, у кого-то специально для суда взял белую рубашку. И по этой детали я поняла: в сыне моем заложено нечто весьма большое и ценное. Мне это было немалым утешением во всей той страшной ситуации.

(Он и сейчас не перестает меня удивлять. Когда, например, он беседует со мной и выдаёт мне, походя, такие устные эссе о своем любимом Тютчеве, что это меня приводит в изумление: я, филолог, сама не додумалась до такого понимания этих стихов, к какому приходит сейчас он).

Тогда же все мои интересы были связаны с тем, чтобы накормить, согреть и сделать сына таким, как все, чтобы он не чувствовал себя никаким исключением.

Здесь совершенно необходимо рассказать об Арзамасцеве, сделаю это с удовольствием. Память об этом человеке свята для меня.

Тогда, после исключения, я убеждала Сашу переступить некую черту и пойти в ПТУ. А это – после Новосибирского университета – психологически было не так-то для него легко. Он ведь уже что-то сделал в математике, что-то из сделанного уже даже могло претендовать на публикации. А тут ПТУ...

Был еще один психологический момент: я не могла переломить себя – не могла никого просить, ходить по инстанциям. Хотя мне говорили: надо попытаться, у Вас добрые отношения со многими людьми, – надо пойти, попросить. Я же решила: если я сыну внушаю, что надо быть достойным человеком, то самой пойти и умолять кого-то – да никогда в жизни! Когда меня саму выгоняли, увольняли, – никогда никого не просила...

Но на моё счастье в том ПТУ-56, о котором зашла речь, работала библиотекарем близкий мне человек – Маргарита Владимировна Бирман. Она согласилась вначале сама поговорить с директором училища – Владимиром Кузьмичом Арзамасцевым. Уверяла, что это человек, внушающий доверие. Попросила у меня разрешения обрисовать директору всё как есть, т.е. рассказать о Сашиной “антисоветской деятельности” и об исключении из университета.

После первого разговора Арзамасцев сказал ей, что с таким делом он должен пойти посоветоваться в райком партии. Вскоре вызывает Маргариту Владимировну и сообщает – в райкоме ему сказали: “На твою ответственность”.

Ответственность он на себя взял и тем самым решил судьбу моего сына: тот начал учиться на токаря. Никаких собеседований перед этим не было. Арзамасцев оказался хорошим психологом – понял, что любое собеседование было бы для Саши в его положении, после всего пережитого, мучительным. А главное – Владимир Кузьмич оказался человеком достаточно добрым, я не знаю всех сторон его личности, но то, что в нём была доброта, – это безусловно.

Саша пришёл в училище в середине учебного года, ему надо было догонять остальных, а главное – научиться работать на токарном станке. И оказалось, что руки у него растут оттуда, откуда надо.

Я узнала, что их мастерская находится на первом этаже, ходила под окна и смотрела, как он за станком работает. Как он стоял за станком – я видела, но порог училища не переступила ни разу.

Саша обратил на себя внимание всех учителей. Арзамасцев не раз Маргарите Владимировне потом говорил: о нём, мол, все спрашивают – откуда он... И когда он получил свидетельство об окончании училища, там значился 4-й производственный разряд, а это весьма хорошо для выпускника ПТУ. Назначение на работу он получил в одно из омских конструкторских бюро.24 Я была счастлива, считала, что все страшные проблемы позади, что он втянется, станет рабочим, будет виртуозом в своём деле...

Нельзя не вспомнить, что именно в те времена Саша увлёкся театром. Театр поэзии, который тогда создавался Любой Ермолаевой, стал для него своеобразной отдушиной. А Любу Ермолаеву я знала давно: мы с её мужем Юрием Шушковским когда-то вместе подрабатывали – принимали экзамены в сельхозинституте. А Люба была студенткой сельхозинститута, потом участницей институтского театра Шушковского – одного из самых известных в Омске театральных коллективов в то время. И вдруг Саша оказывается у неё в театре. Он увлечён сценой, он отдаётся этому, проявляет какие-то особые способности. Вначале я только слышала отзывы об этом от других людей, но сама пока туда не ходила. И вот посмотрела один спектакль – “Пять вечеров”, где Саша играл главную роль. И без ложной скромности скажу: как он исполнял эту роль – это действительно было нечто!

 

* * *

Здесь я прерву запись рассказа Д.Я.Сапожниковой и предоставлю слово специалисту.

Из рецензии В.Луговской “Под управлением любви”:

“Александр Горбань – очень интересный актёр, обладающий прекрасными сценическими данными: высокий, с выразительным умным лицом, богатым оттенками голосом. Ильин в его исполнении не просто неудачник (не окончил института, не стал, как его товарищ, главным инженером, работает шофёром на Севере), а человек с неуютом в душе, болезненно самолюбивый. Он подсознательно шёл к этой встрече и боялся её, боялся разочаровать Тамару тем, что не сумел подняться над обстоятельствами жизни, талант растратил, а себя не нашёл. Актёр намного моложе своего героя, но это возрастное различие не ощущаешь: так проникновенно и глубоко передаёт он переживания Ильина. Играть любовь, когда главное не в словах, а во взглядах, интонациях, жестах, улавливаемых чуткостью влюблённого человека, в двух шагах от зрителей, наверное, было бы трудно даже опытным профессиональным актёрам, ибо легко в таких обстоятельствах растеряться, сфальшивить, но даже в труднейшей по взлету, по эмоциональности финальной сцене и А.Горбань, и Т.Петрова оказались на высоте.

Спектакль “Пять вечеров” – зрелая, выверенная сердцем и опытом работа театра и его режиссёра Любови Иосифовны Ермолаевой. Она сумела увлечь любителей поэзии не только поэтическим творчеством больших мастеров, но и пробудила в них желание играть на сцене, любить в театре всё – от главной роли до самого незначительного дела.

Состоялась премьера. Театр не обманул наших надежд, пропел нам ещё одну свою песню – про надежду, про её “маленький оркестрик под управлением любви”. Пропел во весь голос, как умеет петь труба”. (“Омская правда”, 12 января 1975 г.)

Запись рассказа Деборы Яковлевны продолжается:

– Несколько слов о поездке Саши в Саратов – по договорённости с Раисой Азарьевной. У неё был близкий друг – маститый математик, профессор Саратовского университета Виктор Владимирович Вагнер. Я же очень сомневалась в том, что математика – действительно Сашино призвание. Хотя Геннадий Шмерельевич, Гена, меня долго убеждал, что Саша по своим математическим способностям – человек незаурядный. А я в письмах Раисе Азарьевне всегда говорила о своих сомнениях, о том, что сын, возможно, находится на ложном пути. И она тогда предложила: пусть Саша встретится с Вагнером – человеком, которому она вполне доверяет и как своему другу, и как крупному учёному. И Саша поехал к ней, было это после окончания им профтехучилища.

Состоялось несколько встреч профессора Вагнера и Саши. После них Раиса Азарьевна внушала мне, что я в своих сомнениях неправа, что Вагнер считает Сашу перспективным математиком и т.д. Позже они переписывались.

Так мы тогда и жили: Саша работал токарем, а вечерами занимался в театре поэзии. И тут вдруг мне позвонил Арзамасцев: “Хотел бы с Вами встретиться”. А в это время он уже стал секретарём Омского горкома комсомола. И вот, как я могу ещё раз не сказать, что он был добрым человеком? Оказывается, он (по собственной инициативе!) направлял запрос в Новосибирский университет по поводу Саши. Подчеркнул в этом запросе, что Саша – безусловно одарённый человек, что все мы (и он – как секретарь горкома комсомола) призваны заботиться о будущем советской науки и должны подумать о судьбе этого юноши.

Затем Арзамасцев достал бумагу, пришедшую в ответ, в руки мне давать её не стал, но с возмущением пересказал её главную мысль: для советского учёного в первую очередь важны марксистские взгляды, кем бы по специальности этот учёный ни был.

Помню, как Арзамасцев брезгливым движением отбросил эту бюрократическую отписку в сторону: “Вот что ответили мне учёные мужи”.

И спросил: “Что Вы и Ваш сын намерены теперь делать?”

Я ответила, что Саша будет работать, как и работает, – токарем.

“Да Вы смеетесь! – сказал мне тогда Арзамасцев. – Давайте я попытаюсь устроить его в политехнический институт, связи кое-какие есть”.

На это я ему ответила, что сын ни за что не пойдёт в политехнический, что механизмами, “железками” он заниматься не будет, это его абсолютно не интересует, ему нужна математика, т.е. если говорить об омских условиях, то речь вести надо только о пединституте (университета в Омске тогда ещё не было).

Арзамасцев несколько удивился, но обещал поговорить и относительно пединститута. И действительно – через некоторое время позвонил мне и сказал: пусть сын идёт с документами в пединститут, его примут на 2-й курс.

Так Саша оказался в пединституте, на физическом факультете.25

Учился он там с пятое на десятое, листал какие-то другие книжки во время лекций26, ему было неинтересно. На этом факультете работала моя родственница, и она мне однажды звонит: “Что вытворяет твой Саша?! Я же знаю всю его историю, ему же после неё руками и ногами надо держаться за институт, а он не посещает лекции”. Оказывается, она как-то встретила Сашу во время лекций в коридоре и прямо спросила: “Ты почему не на занятиях? Думаешь, что ты знаешь больше тех преподавателей, которые тебя учат?”. А он ей ответил: “Да, я знаю больше”. Чем и привёл её в состояние шока.

Этот институт был для него немалым испытанием, особенно педпрактика. Ведь что такое педпрактика? Это (помимо всего прочего) – бесконечная писанина. Подробные конспекты, подробные планы – уроков, внеклассных мероприятий. Ничего этого Саша, конечно, не делал, и ему грозила двойка. Но что-то, видимо, уже тогда в нём производило на людей впечатление – всё-таки поставили ему за педпрактику тройку, Христа ради, но поставили.

Примерно в это время каким-то образом прослышал о Саше, о том, что есть такой юноша в пединституте, Владимир Борисович Меламед – доцент кафедры математики Транспортного института (сейчас он живет за рубежом). И он пригласил Сашу составить некий научный мини-семинар. Саша, конечно, такому предложению обрадовался.

Меламед оказался замечательным человеком. Ему в то время было около сорока. Помню такие слова Владимира Борисовича: “Если я – доцент, то Саша – профессор, поверьте мне”. И ещё я запомнила одно утверждение Меламеда: “Ваш Саша просто фонтанирует идеями, за этим так интересно наблюдать”. А ведь речь шла о мальчишке, о студенте. Меламед подчёркивал, что их встречи проходят как бы в русле давних научных традиций: в старые времена такое часто бывало – учёный, найдя талантливого ученика, занимался с ним, с одним. Одним из реальных результатов их общения была совместная, за двумя подписями, статья в Сибирском математическом журнале.

Они занимались чистой наукой, Саша был этим счастлив, но... Но по-прежнему твердил, что в пединституте он учиться не будет. Я не знала, как быть. Сделала, наконец, некий хитрый, дипломатический ход (Саша только спустя 20 лет о нём узнал). Я пошла в Транспортный институт на кафедру к Меламеду. (А надо сказать, что Меламед поддерживал Сашу в его убеждении, что ему в пединституте делать нечего, и я, честно говоря, в глубине души готова была чуть ли не убить его за это). И вот в приватной долгой беседе, во время которой Меламед стал говорить, что мой сын как математик в чём-то даже уже выше его, что он полон различных идей, я тем не менее так “надавила” на собеседника его же аргументами, что тот со мной согласился: диплом нужен, пусть это будет и диплом пединститута. И потом, став моим союзником, он так на Сашу повлиял, что тот решил всё-таки закончить пединститут. Так с грехом пополам был получен диплом о высшем образовании.

Именно в это время тогдашний сорокалетний доцент Омского института инженеров железнодорожного транспорта В.П.Михеев тоже узнал о Саше. Видимо, ему рассказал о нём работавший в этом же институте Меламед. И у Михеева возникла идея – пригласить Сашу работать в свою научную лабораторию при кафедре энергоснабжения электрических железных дорог. В принципе это было весьма кстати. Михеев приблизил его к себе, даже ввёл в дом. Саша был совершенно счастлив, ему всё это казалось вполне естественным. Мне же с самого начала это не нравилось, я предполагала, чем это может закончиться. Саша был на кафедре своего рода ходячим математическим справочником. Его имя значится как имя соавтора большинства статей институтских сборников научных трудов “Энергоснабжение электрических железных дорог”, выходивших в середине 70-х годов.27 И длился этот период года два.

Саша до сих пор весьма нелегко пишет письма, для него это непостижимый труд. Насколько, на мой взгляд, ему просто выражать свои мысли математическим языком – написать научную статью или текст книги по специальности, настолько мучительным для него бывает процесс написания обыкновенного письма. У меня случайно сохранился один из вариантов письма В.В.Вагнеру, отправлен ли был другой вариант, сказать сейчас трудно, вполне возможно, что и нет. Но этот текст хорошо отражает то время и те проблемы, которые тогда волновали сына. Относится письмо примерно к 1975 году, т.е. к тому периоду, когда он после окончания пединститута работал в Транспортном институте у Михеева:

“Глубокоуважаемый Виктор Владимирович! Раиса Азарьевна сообщила мне о Вашем интересе к моей судьбе; спасибо Вам за это внимание.

Ответить на вопрос, чем бы и с кем бы я хотел заниматься, довольно сложно. Дело в том, что я дошёл уже до такого состояния, что мечтаю работать в любой достаточно интересной области с любыми компетентными и увлечёнными людьми, поскольку в существующем положении самое неприятное не то, что приходится работать на “кого-то”, а то, что окружающих интересует не само исследование, но только их собственная карьера. Поэтому основным аргументом становится “кто что скажет из тех, что выше”.

Таким образом можно приобрести отвращение к научной деятельности вообще. Ведь если уподобить отношение к науке отношению к женщине (а такая аналогия не совсем поверхностна), то можно отметить: юноша, проведший много времени с продажной женщиной, развратной и некрасивой, может отвратиться и от любви вообще.

Теперь о тематике поконкретней – любая область, кроме разве что вычислительной математики и “пустой” алгебры (под “пустой” алгеброй мыслятся исследования вроде тех, с которыми я к Вам приезжал – об инъективности отображения End из некоей категории в категорию полугрупп), но вот области в порядке убывания интереса:

1) функциональный анализ и представления групп;

2) ТФПК (многие переменные);

3) логика (не “вообще логика”, а просто одна задача, имеющая отношение к физике, над которой думаю уже давно, но пока ничего особого не придумал);

4) геометрия и дифф. топология (знаю неважно);

5) алг. геометрия и теория чисел (знаю совсем плохо, вернее не знаю);

6) теор. физика (квантованные поля).

С аспирантурой проблемы, т.к. с хорошей (и даже просто неплохой) характеристикой меня с работы отпускать не желают.

Очень хотелось бы услышать Ваш совет по поводу всего изложенного и вариантов дальнейшего поведения.

С уважением – (подпись)”.

 

* * *

Следующая диктофонная запись одной из моих бесед с Д.Я.Сапожниковой касается её жизни в старинном селе Артын Омской области. Мне приходилось там бывать – собирать бруснику в знаменитом Артынском бору, купаться в Иртыше, пользоваться гостеприимством местных жителей. Было это очень давно, но ощущение чего-то хорошего, впечатления от тамошней богатой природы, от истинно сибирского духа тех мест остались в душе на всю жизнь.

Итак, Д.Я.Сапожникова рассказывала об артынском периоде жизни их семьи следующее (запись несколько выбивается из хронологии, но это, мне кажется, неважно):

– Саша очень рано женился. Поскольку до этого нам довелось пережить новосибирскую трагедию, я очень твёрдо для себя усвоила: никогда не чинить сыну никаких препятствий, моё счастье уже в том, что он живёт. И вот в 19 лет, будучи студентом, он женился. Было скромное свадебное застолье с друзьями. Ольга – преподаватель музыки, закончила музыкальное училище и преподавала. Плюс к тому аккомпанировала в театре Ермолаевой. Там они и встретились, она года на 3-4 его постарше.

Что такое Ольга? Никто из моих близких тогда её не принял, я же проявляла лояльность, ни разу не выразила ничем ни неприятия своего, ни неудовольствия. Прошло теперь уже 30 лет, брак этот давно уже в прошлом, у меня хранятся пачки Ольгиных писем, где я всегда “дорогая”. И до сих пор я её в день рождения поздравляю, а она – меня.

Но тогда жить все вместе мы не смогли, у меня жила тогда моя старенькая мама, соединиться было невозможно. Молодые устроились у наших знакомых. И в моей совершенно безумной голове спонтанно возникло решение. Я была завучем большой городской школы, работала день и ночь. И вот я звоню А.И.Азарову (он занимал пост заведующего облоно, а когда-то был студентом Горбаня, хорошо относился ко мне) и говорю: “Александр Иванович, мне нужно уехать из Омска, срочно, в какую-нибудь школу, недалеко от Омска, но только, чтобы там природа хорошая была. Я должна с мамой уехать из нашей квартиры, освободить её молодым, при нашей зарплате нет возможности оплачивать ещё одну квартиру...”.

И вот я уже в кабинете Азарова. Он подводит меня к карте и начинает рассказывать про разные прекрасные места. Но то одно не подходит, то другое... Остановились на “Сибирской Швейцарии” – Артыне.

Так я уехала, а Саша с женой остался в Омске. В Артыне я пробыла долго – в уединении, в тишине.

Когда я туда приехала и пришла в школу, увидела около школы, у самого бора стоит насыпная избушка-развалюшка, в которой никто не живёт. Я увидела этот бор, эту речку Артынку – волшебное место и сказала: буду жить именно здесь, в этой избушке. И то, что я отказалась жить в центре села, в трёхкомнатной квартире, у некоторых вызывало недоумение. Но в центре Артына было пыльно и шумно.

Я попросила эту избушку покрыть шифером. Покрыли половину. Десять лет я там прожила, и только половина крыши была закрыта шифером, а другая так и осталась под толем. Это было то ещё жильё!

В Артыне ко мне относились все очень по-доброму. До сих пор помнят, звонят и даже приезжают ко мне из Артына. Вначале я была там завучем и преподавала, а потом какое-то время была и директором. Избушка моя вся заросла черёмухой, это было чудесное, экзотическое место. Зимой, конечно, холодно было, но мне помогали дровами. Из школьного интерната привезли кроватей, матрацев...

И кто только у меня не перебывал... Диктор Омского телевидения Юрий Коробченко, например. Приезжали мои друзья из Петропавловска, из Омска, Москвы, Симферополя... Поэт Коля Кузнецов, когда несколько лет в Артыне пастушил, часто к нам заходил. Наша внучка Нюська очень полюбила Колю, каждый вечер ждала с пастбища, она его просто обожала. Саша, конечно, тоже приезжал, у меня есть фото, где он сидит за письменным столом, размышляет, изумительная фотография тех артынских времен.

Очень хорошо нам там жилось, стол огромный стоял во дворе под соснами, за которым летом мы размещались – ужинали, пели, разжигали рядом костерок... Скучно не было. Зима давала возможность подумать, многое понять. В Артыне была неплохая библиотека, была тогда возможность и самой выписать, что угодно – из журналов, из книг. В Омске я, помню, не могла достать книгу Юрия Трифонова “Отблеск костра”, а в Артын мне быстро её доставили. К селу “Книга – почтой” относилась более внимательно.

Там я поняла многое. Там укрепилось стремление к минимальному комфорту, к внутреннему духовному наполнению. Выйдешь из дома, увидишь небо – там выходишь из избушки и невольно сразу смотришь на звёздное небо – совершенно фантастическое зрелище. А какие там песни поют...

Совсем недавно, благодаря подсказке кандидата филологических наук И.Б.Гладковой, работающей над архивом омского писателя Петра Ребрина (1915-1987), я узнал, что среди гостей, навещавших Дебору Яковлевну в Артыне, был и он. Об этом говорит одна из дневниковых записей. В начале этой записи передаётся разговор Деборы Яковлевны с её коллегой по Артынской школе:

“– Дебора Яковлевна, что читаете?

– Шукшина.

– Терпеть не могу. Какой-то грубый. Злой какой-то. Мужик... Пишет про каких-то чудиков, из-за угла мешком напуганных, про всяких ушибленных. Зачем мне про это читать? Я, Дебора Яковлевна, люблю что-нибудь осветляющее душу. А у него даже пьяницы могут в героях ходить. Зачем это нужно писать о всяких пьяницах и заблудших?

– Зачем? На это Белинский ответ дал. Обществу нужно понимание человека, поставленного в какое-либо положение.

– Поставленного? Да они сами себя ставят в такое положение...

– Ну, уж нет... Общество должно нести за всё ответ. Никто пьяницей не родится.

По-августовски гулко-пустая и тихая школа, одноэтажная громадина из серых брёвен, распростёршаяся на песке, меж редко стоящих вековых сосен. Моя давнишняя знакомая Дебора Яковлевна Сапожникова разговаривает с дежурной учительницей. Сапожникова преподавала русский язык в институте, но ради матери, которой в Омске не хватало свежего воздуха, переехала в Артын, работала в школе. Вечером на берегу Артынки у костерка (мы варили уху) она разоткровенничалась:

– Я узнала, что учителя читают в основном книги о войне и то, что называют беллетристикой, потому решила заняться просветительством. Я пыталась внедрить что-либо другое, давала читать “Новый мир” с новым романом Фёдора Абрамова. Даже не перелистнули. Прочитала его только завуч детского дома и вспомнила, как сама заставляла подписываться на заём. Был налог – полторы шкуры с одной овцы. Покупали, чтобы сдать. Мне было приятно, что книга Абрамова вызвала такие воспоминания, всколыхнула память. Но такой только один человек нашёлся. Предлагала ещё Шукшина. Одна учительница вернула сразу же, говорит, зачем это мне нужно читать о чокнутых и о пьяницах. Я ей сказала, что презирать и не замечать легче всего. И тогда она взяла книгу вновь, но через день вернула. “Нет, не могу читать, очень какая-то грубая жизнь”. А через дом от неё живёт горький пьяница, который истиранил семью, бьёт жену”.

Об артынском периоде своей жизни заканчивает рассказывать сама Дебора Яковлевна:

– Между тем, жизнь в Омске текла своим чередом. Санька закончил учёбу, работал. Конечно, отец помогал, высылал деньги. Наконец, Ольгины родители решили разменять свою роскошную квартиру и выделить им однокомнатную. Тогда у меня появилась возможность возвратиться в Омск.

Но в это время в моей пустующей квартире поселился человек, с которым я когда-то училась в школе. Он прошёл войну (во время неё мы потерялись), был изуродован, а когда-то слыл красавцем и был влюблён в меня. Но потом у него сложилась своя жизнь – дети, жена. И так случилось, что он временно оказался один, без квартиры. Мы с ним виделись, встречались, но это были “встречи о прошлом”. Он поселился в моей квартире, а я продолжала ещё некоторое время жить в Артыне. Там умерла мама. После похорон я поехала к Николаю Васильевичу в Ташкент, это был 72-й год. Январь я провела у Николая Васильевича, а в апреле 73-го, в день рождения сына, он умер. Через полгода я вышла замуж.

В Артыне я не только много читала, но и бесконечно слушала всякие зарубежные радиопередачи, которые до конца всё-таки невозможно было заглушить. У меня есть документ – пенсионное удостоверение. 13 февраля 1974 года объявили, что Солженицына высылают из нашей страны. Я тогда была уже директором Артынской школы, на следующий день попросила шофёра отвезти меня в райцентр Муромцево. Приезжаю в Муромцево, иду в районо и кладу на стол заявление об увольнении, хотя мне не было ещё 55 лет, но для пенсии педстаж был выработан. Так дата 14 февраля 1974 года в моём пенсионном деле и зафиксирована. И я стала жить, как жил кто-то из великих императоров, – начала сажать капусту. В прямом и в переносном смысле.

 

* * *

Наше повествование продолжает Г.Ш.Фридман:

– Так как Горбань был мне интересен, то я ему сочувствовал, пытался чем-нибудь помочь – не всегда удачно, но, по крайней мере, наблюдал за его дальнейшим путём после исключения из университета. Он учился в профтехучилище, работал токарем, писал пьесы, участвовал в самодеятельном театре, потом начал уже публиковать свои научные труды, получил диплом Омского пединститута (пединститут может гордиться тем, что выпустил одного из крупнейших мировых учёных). Потом была подёнщина на человека, который в конце концов его обманул: после того как Горбань помог ему защитить докторскую диссертацию, тот его выгнал.28

Потом на короткое время он попадает в Омский университет. До преподавания его не могли допустить, но работать в научно-исследовательском секторе такому человеку было можно. Александр Николаевич выполнил там блестящую работу – дал новый метод в одной из областей теоретической физики, я помогал ему данную работу редактировать.

Есть такая область науки – нелинейная физика, там в 60-70-е годы был настоящий прорыв, учёные научились решать важные конкретные уравнения, и создалось несколько методов таких решений. В эту область науки стянулось довольно много выдающихся ученых, среди них были люди с мировыми именами. И Горбаню удалось там сказать своё слово! Методов решения было создано несколько. Метод Грина-Крускала-Миуры – один метод, метод Захарова-Шабата – второй метод. И фактически совершенно особым методом стало то, что предложил Горбань. Одного этого уже достаточно, чтобы войти, так сказать, в анналы. Правда, эта работа Александра Николаевича пропала, потому что он отправил её в “Журнал теоретической и математической физики” и получил оттуда отрицательную рецензию. Рецензент как бы не понял этой работы. А Горбаня в этот момент из университета уволили. И вот через пару лет появляется статья нескольких авторов (один из них – вышеупомянутый рецензент), в которой... был предложен именно этот, горбанёвский, метод! Показан он был на другой модельной задаче, на другом модельном уравнении, кое-что было продвинуто дальше. Но кто пробил брешь, кто придумал этот метод первый?!

Есть у меня одна идея: выпустить том избранных работ Александра Николаевича и включить в него эту давнюю статью, факсимильный экземпляр того текста, что был отправлен в журнал (он сохранился). Пока же его авторство известно очень узкому кругу лиц. Оно забылось, затмилось тем, что, работая в Красноярске, Горбань стал выдавать “на гора” другие фундаментальные результаты в разных областях науки. Я же считаю, что справедливость должна быть восстановлена и в этом пункте.

Если вернуться к тому короткому, длившемуся всего несколько месяцев периоду работы А.Н. в Омском университете, во время которого из-под его пера и вышло упомянутое сочинение, то период этот закончился увольнением. Увольнение было связано якобы с требованием на этот счёт КГБ. На самом же деле ничего подобного не было, к тому времени КГБ оставил Александра в покое. Просто некие люди убрали Горбаня из университета, прикрываясь вывеской КГБ (у нас всегда есть такие, кто хочет быть святее папы римского). Но выяснилось это позже.

Потом Александр скитался – в Томске, Новосибирске, в Академгородке, очень сложно всё это происходило, он тогда сильно подорвал здоровье. Но тем не менее вскоре он начал публиковать довольно значительные научные труды.

Наконец Александр Николаевич осел в Красноярске. Я помню, когда он защищал кандидатскую диссертацию, всё, связанное с защитой, было покрыто жуткой тайной – чтобы “доброхоты” не добрались и до Учёного совета и не подсунули Совету какие-нибудь бумаги, запрещающие или оттягивающие защиту. Диссертацию он защитил. К этому моменту он уже был крупным учёным. Ну, а дальше его жизнь как бы наладилась – во всяком случае, с формальной стороны.

Из рассказа Д.Я.Сапожниковой:

– Арзамасцев же ещё раз в нашей жизни появился, когда Саша написал свою монографию “Обход равновесия”. Сам он до сих пор считает её одной из самых значительных своих работ. Издана в Новосибирске в 1984 году.

 

* * *

Солидный, изданный в Новосибирском отделении издательства “Наука” том (твёрдая синяя обложка, более двухсот страниц) впечатляет. Его полное название – “Обход равновесия. Уравнения химической кинетики и их термодинамический анализ”. Приведу несколько абзацев из предисловия Р.Г.Хлебопроса и Г.С.Яблонского.29

“Содержание монографии, конечно же, больше, чем ответ на несколько интересных вопросов, – это первое систематическое изложение вопросов согласования термодинамики и химической кинетики. Владение материалом и надёжность собственных результатов позволили автору свободно изложить свои общие взгляды...

... Именно геометрическая интерпретация позволила автору ввести ряд новых понятий, естественных и содержательных. Это понятие термодинамического дерева, которое заменяет собой область составов системы, если “слить” все термодинамические эквивалентные точки. Это понятие ЛРЩ-множества – остроумный термин (ЛРЩ – лебедь, рак и щука), точно представляющий ситуацию: процессы с различной стехиометрией “тянут” химическую систему в разные стороны.

Книга – не для легкого чтения, а для изучения... одна из первых по математической химии. Термин “математическая химия”, использовавшийся ещё М.В.Ломоносовым, а в XIX в. – Дюбуа-Реймоном и Я.Г.Вант-Гоффом, долго не употреблялся...”

Вслед за этими малопонятными для обычного человека текстами процитирую (в несколько сокращённом виде) текст совсем иного, юмористического плана. Он поможет читателю представить саму атмосферу семьи Горбаней-Сапожниковых. Это нечто вроде пародии Деборы Яковлевны на монографию сына:

“Закрытая рецензия для внутреннего употребления на Большую Работу Большого Нюсиного Папы, именуемого в дальнейшем автором.

Работа Означенного Автора лежит, однако, на стыке Трех Столпов, в просторечии именуемых, без сомнения, Лебедь, Рак и Щука.

Если Лебедь, несомненно, приходится автору Нюсей, то Рак – несколько предположительно – Оля, Щука же – вне всяких сомнений – присутствующая в смеси реагирующих компонентов – Бабуся. Инертные компоненты включаются в окружение и по отдельности не рассматриваются.

Итак, с одной стороны – Автор, с другой же – предлагаемая интерпретация басни – ЛРЩ...

Анализу областей недоступности и описанию совокупности, вне всякого сомнения, уделено почётное место на дереве, которое, вообще говоря, есть пространство связных компонентов. В рассматриваемой работе построение дерева резко затрудняется, конечно же, наличием ЛРЩ. И следует заметить, что в основном тексте ссылки на Бабусю практически отсутствуют, а в отношении Оли и Нюси мы видим здесь, очевидно, яркие примеры обхода равновесия...”

Эти остроумные строки были написаны Деборой Яковлевной, как я понимаю, сразу же после выхода монографии “Обход равновесия”. Мы же сейчас вернёмся к тому, что рассказывала она мне недавно – при подготовке этой книги. У автора монографии возникла мысль – подарить её В.А.Арзамасцеву.

– В это время, – продолжается запись рассказа Д.Я., – Арзамасцев работал уже секретарём Куйбышевского райкома партии. Позвонили в райком, и выяснилось, что Арзамасцев в отъезде, видимо, это был отпуск, т.к. стояло лето. И я посоветовала Саше оставить на книге дарственную надпись Владимиру Кузьмичу. Позже взяла книгу и пошла в райком. Там был неприёмный день, но я назвала секретарю свою фамилию, и Владимир Кузьмич сразу же вышел из своего кабинета мне навстречу. И когда я вручила ему эту книгу, почувствовала, что у меня текут слёзы. Но слёзы потекли и у Арзамасцева: когда он прочитал надпись, он самым натуральным образом заплакал. Так мы встретились с ним в последний раз.

Эта книга была у него в личной библиотеке, и я знаю, как он её ценил. Со мной работали в 31-й школе супруги Афанасенко, она была преподавателем английского, а муж её Василий и Арзамасцев когда-то в давние времена жили в одной деревне, были друзьями. И мне стало известно, что когда в очередной раз Василий Афанасенко был в гостях у Арзамасцева, тот показывал ему книгу Саши. И делал это с гордостью. И мне, конечно, было приятно, что он другу своему давнему показал эту книгу.

Владимир Кузьмич умер лет через шесть, умер прямо на работе, в своём кабинете. Вероятно, он многое пропускал через своё сердце, и оно наконец не выдержало. Человеком он был настоящим. И добрая память о нём, надеюсь, будет жива не только в нашей семье.

 

НЕМНОГО В СТОРОНУ

Мне захотелось узнать об Арзамасцеве-человеке побольше. Уж больно не вписывался он в тот стандартный образ комсомольско-партийного функционера “застойных” времён, который втемяшился в наши головы за более чем десятилетний период “свободы печати”. “Закон маятника” сработал тут особенно наглядно: если раньше о политработнике нашему брату-литератору позволялось писать только в превосходных степенях, то нынче не ругал и не “разоблачал” их разве только ленивый.

Бывший областной партархив, где хранятся документы горкома ВЛКСМ, называется сейчас мудрено – Центр документации новейшей истории Омской области. Но горкомовской переписки за 1970 год, где могли бы быть письма, касающиеся Александра Горбаня, о которых рассказывал когда-то Арзамасцев Деборе Яковлевне, нет, не сохранилось, скорее всего – она в архив просто не была сдана. Хранится в Центре личное дело В.К.Арзамасцева, но, пожалуй, некролога в “Омской правде” за декабрь 1990 года для уяснения его официальной биографии будет достаточно.

“11 декабря 1990 года, – сказано в газете, – в рабочем кабинете на 53-м году жизни скоропостижно скончался управляющий делами Исполнительного комитета Омского горсовета Владимир Кузьмич Арзамасцев.

В.К.Арзамасцев родился в 1938 году в с. Троицк Оконешниковского района Омской области. После окончания в 1958 году технического училища работал электриком на заводе им. Баранова, где был в 1960 году избран заместителем секретаря комитета ВЛКСМ. Комсомольской работе Владимир Кузьмич отдал немало энергии, инициативы, проявил себя хорошим организатором. Избирался секретарём райкома ВЛКСМ, одновременно учился в Омском пединституте. В 1967 году стал директором ГПТУ-56, в 1970 году вновь избран комсомольским вожаком – первым секретарём горкома ВЛКСМ. Затем – 12 лет на партийной работе в Куйбышевском районе.

Избирался членом Омского обкома, горкома КПСС, первым секретарём Куйбышевского райкома КПСС, депутатом Омского городского и Куйбышевского районного Советов народных депутатов нескольких созывов.

В 1986 году был избран заместителем председателя, а в 1990 году утверждён управляющим делами Омского горисполкома.

На всех участках работы Владимира Кузьмича отличали требовательность и деловитость, высокая ответственность перед людьми и умение работать, искренность и отзывчивость, он всего себя отдавал делу. Его труд был отмечен орденом “Знак Почета”, медалями.

Ушёл из жизни добрый товарищ, хороший семьянин, скромный труженик.

Светлая память о Владимире Кузьмиче Арзамасцеве навсегда сохранится в наших сердцах.

А.П.Леонтьев, Л.К.Полежаев, В.А.Варнавский, Г.А.Павлов, И.А.Назаров, И.В.Моренко, В.Н.Бойко, А.В.Кривошапов, А.Н.Абрамкин, А.Н.Бережнов, Б.С.Буковский, А.М.Бушуев, Ю.Я.Глебов, В.Г.Дроворуб, А.А.Зинченко, Я.Л.Коняев, Г.А.Малицкий, В.А.Подуст, В.С.Поздняков, В.Н.Плахтий, Л.И.Рыженко, Е.К.Смяловская, В.Е.Тимофеев, В.А.Четвергов”.

Через Совет ветеранов 56-го профтехучилища (сейчас это колледж) мне удалось разыскать вдову В.К.Арзамасцева – Галину Фёдоровну. Мы несколько раз подолгу разговаривали по телефону (она предпочла именно такую форму общения).

Галина Фёдоровна хорошо помнит Горбаня ещё мальчиком, пионером – в белой рубашке с красным галстуком. Она работала в 94-й омской школе, где он учился, – вначале пионервожатой, а потом завучем по воспитательной работе. Отлично знала Дебору Яковлевну, преподававшую литературу в этой же школе. И потому, когда перед Владимиром Кузьмичём встал этот вопрос – принимать или не принимать Александра в училище (а тотчас же нашлись люди, которые настоятельно советовали не принимать), он обратился за советом не только к партийному начальству, а к собственной жене. Супруги активно обсуждали эту тему: что уж такого мог натворить в Новосибирске 16-летний мальчишка, что ему даже в профтехучилище, в “ремеслухе” учиться нельзя?!

Результат этих разговоров известен: вчерашний студент университета стал-таки учащимся ПТУ. И Владимир Кузьмич не раз, приходя после работы домой, говорил, что дела у Саши Горбаня идут замечательно, никаких претензий ни у преподавателей, ни у мастеров к нему нет, что он учится блестяще, быстро догнал товарищей по группе, успешно осваивает токарный станок.

Запомнила Галина Фёдоровна и тот вечер, когда её муж, тогда уже секретарь райкома партии, принёс домой первую монографию своего бывшего ученика. Стоял сильный мороз, и Владимир Кузьмич, у которого замёрзли руки, засунул книгу за отворот воротника своего пальто. В их семье любили книги, часто покупали новинки, и Галина Фёдоровна прямо в прихожей начала листать этот тёмно-синий томик (тем более: что муж уже с порога сказал: “Посмотри-ка, что я принёс!”). Раскрыла, а там к её удивлению были сплошные формулы. И только потом, увидев дарственную надпись и фамилию автора, поняла, в чём дело. Книгу эту она хранит до сих пор.

 

* * *

И опять продолжается рассказ Александра Николаевича:

– Хотел бы уточнить один момент в воспоминаниях мамы о моей учёбе в Омском пединституте. Она говорит, что учился я там с пятого на десятое, читал какие-то другие, не те книжки. Но дело в том, что в пединституте я с первого же дня занятий получил право свободного посещения лекций. Учился я преимущественно на отлично, за исключением нескольких непрофильных дисциплин типа политэкономии, школьной гигиены и т.п. По методике преподавания математики получал исключительно пятёрки, не говоря уже о физике и самой математике. В институте, как мне думается, меня любили и уважали. Мамина тревога и её визиты к Меламеду связаны не с тем, что я плохо учился в пединституте, а с тем, что тогда у меня появилась возможность перевестись в другой вуз – в Московский университет. Мои друзья договорились о возможности такого перехода. Это практически невозможно – перевестись из провинциального педа на главный матфак страны. Но оказалось – можно. С понижением курса, конечно.

Мама не знала, что делать: здесь диплом пединститута почти в кармане, а там, в Москве, ещё неизвестно, что будет... И она предприняла большие усилия, чтобы я не уехал, а остался здесь и закончил Омский пединститут. Теперь, сам отец, я ее хорошо понимаю.

Учась в институте, я в первую же зиму создал в Омске нечто вроде своей физматшколы. Сделано это было очень просто: пошёл в гороно и сказал, что студенты нашего института будут заниматься с талантливыми детьми, попросил оповестить об этом все школы, да прямо сел с методистом и обзвонил все школы прилегающего к институту района. И нам прислали лучших школьников 9-х-10-х классов, интересующихся физикой и математикой. Институтом такая инициатива была поддержана.

Собрались дети, человек 120 – большая аудитория была забита до отказа. Они стали решать задачи, а я прошёлся по рядам и отобрал себе 7 человек, остальных разобрали другие члены нашей студенческой бригады. Некоторых я отбирал по итогам решения задач, а некоторых – просто по блеску глаз, по азарту. Помню, дал одному мальчику красивую задачу – он её не решил, но я всё равно его взял. Теперь этот мальчик ведёт программу в Институте Исаака Ньютона, в Кембридже, Англия, это профессор Александр Михайлов. Были и другие дети, например, Боря Нартов – сейчас сотрудник Омского филиала Новосибирского института математики.

 

* * *

Кандидат физико-математических наук, старший научный сотрудник Омского филиала Института математики имени С.Л.Соболева СО РАН Борис Кимович Нартов, сразу же согласившись мне помочь, поступил своеобразно. Он не захотел “исповедываться” передо мной и моим диктофоном, а сам написал три небольших документальных новеллы “на заданную тему”.

 

ПЕДАГОГ

В зиму с 1970-го на 71-й год природа нанесла по первым ученикам Александра Николаевича очередной гормональный удар. Трое из четверых, фамилии которых я здесь называть не буду, вели себя в тот вечер особенно безобразно и наконец затеяли фехтование на палках, оставшихся в аудитории после ремонта. И раз и другой призвав их к порядку, 18-летний Горбань помолчал минуту, выбрал из того же мусора увесистый дрын и задумался – он глядел то на ребят, то на свои ненормально тяжёлые руки. Выходило не по-честному. Тут он заметил за столом маленького меня и осветился решением:

– Боря, – сказал он приватным басом и движением усталого сеятеля протянул мне дрын, – разгони их доской!

 

ЗА НАШУ СОВЕТСКУЮ РОДИНУ

Со времен Хрущёва и до конца 60-х годов режим не мог обойтись без частных злодейств, но воздержался от массовых, да и не нуждался в них. Арест, тем более инсценировка нападения “хулиганов” в подъезде, были редкостью (не для тех, конечно, кого брали или встречали в подъезде). Из известных мне точно или в надежном пересказе историй следует, что органы, занявшись гражданином, как правило, увеличивали давление гладко и зачастую предлагали перестать по-хорошему. И то сказать, – первые секретари средней полосы не владели сотнями миллионов у.е. и не воровали их десятками – позволительна была роскошь не взрывать оппонента, называющего тебя дерьмом, а поспорить с ним по существу вопроса и – закон есть закон – посадить. Да КГБ по преимуществу и не занимался охранением персон или кланов от конкретных изобличений. Волшебные времена.

А ведь можно было догадаться, что связываться с этой публикой в открытую нельзя, во всяком случае – не оценив дальние последствия, то есть полный объём потерь. В 1968 году 15-летний Горбань с ними связался. Годами позже он ненавязчиво, к слову, замечал, что открытое противостояние власти бессмысленно и следует ограничиваться неучастием в гадостях и помощью конкретным людям. Подозреваю, впрочем, что добрым знакомым посильнее и похитрее меня он говорил другое.

Так или иначе, академиком в 30 лет Александр Николаевич не стал, зато ещё в юности получил квалификации токаря приличного разряда и даже ночного сторожа (надеюсь, эти публицистически ценные, оживляющие детали украсят его нобелевскую речь).

...Ну, потом 60-е кончились, все вернулись с Луны, ушли Франко с Мао Цзедуном (писалось “Мао Цзе Дун”), пришёл ислам, а политика – о чём так долго говорили большевики – оказалась-таки высшей стадией экономики. Для окончательной победы того, что мы теперь видим и не любим, над тем, чего мы теперь не видим и уже почти любим, – для окончательной победы дополнительно понадобился один добрый балбес с мечтой о социализме с человеческой головой. Стоило только начать.

 

ПОДАРОК УЧИТЕЛЮ

О Горбане-учителе и Горбане-собеседнике рассказывать не берусь (один только его рефлекс экстрагирования темы стоит повести). Горбаня – литератора-учёного-популяризатора, единого в трёх лицах, хорошо представляет книжка “Демон Дарвина” (кто не читал, прочтите, академику Н.Н.Моисееву и мне она очень понравилась). В номинации “популярность” автор “Демона”, как и все на свете объяснители умного, платит “налог” на жанр, а попросту – подставляется, чем грех не воспользоваться. Дорогой шеф, позволь от души предложить тебе эпилог возможного переиздания упомянутой книги:

“Учитесь естественно отбирать. Эволюция – это праздник. Неважно, кто кого съел. Главное – участие. И начинать можно в любом возрасте!”

 

* * *

О своей тогдашней жизни и работе продолжает рассказывать А.Н.Горбань:

– Занятия этой физматшколы проводились почти каждый день. Проходили они на “вышке” у Юрия Полушкина – у хозяина телескопа и радио в старом здании пединститута. Эта “вышка” и сейчас существует, и человек этот и сейчас там сидит, он – известный на всю Россию радиолюбитель. А в те времена пускал нас с ребятами к себе, мы с ним дружили.

И в первой же областной олимпиаде, которая состоялась через несколько месяцев, наши дети взяли все 1-2-3-е места по всем “нашим” наукам, только одно 3-е место, по физике, они с кем-то поделили.

Так я тогда жил. У меня были еще репетиции в театре, занимались в физматшколе тогда, когда не было репетиций. Либо занятия в школе, либо репетиции – другого не было, И так два года. Такая жизнь может кому-то показаться странной: зачем я тратил на этих ребятишек своё личное время? Но дело в том, что я сам с ними рос. Я брал для занятий такие задачи, решения которых довольно часто не знал, и мне доставляло удовольствие решать их вместе с ними. Ребята наглядно видели процесс решения. Я был достаточно наглый, и у меня не было комплекса неполноценности, я не стеснялся того, что мои первые ученики были почти моими ровесниками. И мне было хорошо.

Есть такое понятие – общественный темперамент. Оно сродни пассионарности30 – той особой страсти, которая движет людей и народы вперед вне всякой связи с личным благополучием, а часто – и в ущерб ему. Я строил свою физматшколу. Мне так было надо. Не для чего-нибудь иного: не для зарплаты (которую за это не платили), не для карьеры (никакого карьерного роста не было и быть не могло), не для чего-нибудь еще. Мне это было нужно само по себе. И надписи на стенах в Академгородке в январе 68-го я писал потому, мне это было нужно. Я так делал, считая, что это правильно и хорошо. Это была моя жизнь. Есть такой принцип: действие здесь и теперь. Так я действовал, когда выступал в защиту Гинзбурга и Галанскова, – здесь и теперь. Так действовал и когда учил одарённых детей, – здесь и теперь. И само это действие несет в себе высший смысл, и не нуждается в дополнительном оправдании.

В маминых воспоминаниях то и дело появляется некий “мамин” Саша – чистенький, непрактичный, эдакий пушистенький котенок. Это чисто мамино представление обо мне тогдашнем. А вот, например, те люди, которые познакомились со мной тогда в период защиты моей кандидатской диссертации, вспоминают, что я был похож на молодого волка, – был жёсткий и хищный. Не злой, но, во всяком случае, не котёнок.

Вот ещё эпизод из моей тогдашней омской жизни. Был у нас ещё и гуманитарный семинар, проходивший у меня дома или дома у моих товарищей, проходивший несколько лет – года три или четыре. Читали Лотмана – “Анализ поэтического текста”, читали Фрейда, Выгодского и многое другое. Читали, разбирали гуманитарную и психологическую литературу для того, чтобы быть внутренне богаче. Участвовали в этих семинарах и Саша Мордвинов, и Саша Штерн, Дима Гонтаренко, омский художник, некоторые актёры омских театров... Мы получали огромное удовольствие, разбирая стихи, изучая психологию и т.д. Одним словом, мы пересоздавали для себя гуманитарные знания.

Параллельно я ещё работал и самостоятельно. В течение примерно пяти лет каждый свободный день я старался проводить в библиотеке. С утра шёл туда, доставал самый сложный из известных мне задачников, решал для начала одну задачу. Если не получалось, оставлял её на завтра. Читал массу научной литературы, учебников... У меня был диван двуспальный, так весь диван был завален конспектами. Тогда же я прочитал Рассела. Гуляя по выставкам новой литературы, читал книги по медицине и биологии – просто так, для разнообразия.31 Всё время было расписано.

Большую роль в моей жизни сыграл Виктор Петрович Михеев – ныне профессор, доктор технических наук. Если бы не Михеев, после пединститута я был бы распределён в сельскую школу и вместо спокойной научной работы в лаборатории уехал бы преподавать математику в деревню на три года. В.П.Михеев, используя свои связи, за меня поборолся, писал письма, добился соответствующей поддержки обкома комсомола.

Мне вообще повезло в жизни: все люди, с которыми я сколько-нибудь работал и общался, были людьми хорошими. Если даже возникали какие-то шероховатости в отношениях, то... то не судите, да не судимы будете.

Работая под началом Михеева, я научился многому: организации научных лабораторий, техническому оформлению статей. Именно в тот период я понял, что такое Единая Система Конструкторской Документации (ЕСКД) и как с ней “бороться”. Да, он у меня много взял, но и я у него много взял и считаю, что это было время, проведённое с пользой. Да, я был “негром”, но это была прекрасная школа. Я работал в идеальных условиях, работал по расписанию, которое мне было удобно. Виктор Петрович ценил моё время, уважал мою мысль. Одним словом, он учил меня тому, что я не умел, а я учил его и его сотрудников тому, что не умели они.

Как-то раз мы с Виктором Петровичем поспорили. Прав был я (если бы я был не прав, не спорил бы). Он вспылил и ушёл. Потом через два дня отошёл и сказал: “Александр Николаевич, я был не прав, объясните, пожалуйста, детали. Я считаю, что по части теоретического мышления Вы наш руководитель”. Он был заметно старше, он был начальник. И это тоже урок, который я запомнил. Спасибо. Я стараюсь вспоминать о нём почаще в спорах с младшими и подчиненными.

Немного о соавторстве и соавторах. Здесь придётся слегка пополемизировать с мнением моей мамы (да и не только её одной). Она считала, что всякий мой соавтор, пользовался трудом её “высокоталантливого” сыночка. Между прочим, такое мнение о соавторах встречается весьма часто. На самом же деле всё обстоит гораздо сложнее. В настоящем научно-организационном сотрудничестве выигрывают, как правило, все стороны. И только наивные люди – аспиранты или “мэнээсы” – начинают думать, что сделали больше, чем научный руководитель. Расхожая точка зрения: мол, старший товарищ как бы заставляет на себя работать более молодых сотрудников, она и верна, и не верна. Об этом очень хорошо сказал Ландау: учитель грабит ученика, но и ученик грабит учителя.

Ну, положим, слово “грабит” отнесём на счёт размашистости Ландау. А я бы сказал так: молодые сотрудники довольно часто не могут оценить того простого факта, что работают-то они не по своей инициативе и не в рамках своей задачи, их поставили к интеллектуальному “станку”, им дали фронт работ, им придумали задачу, дали метод, часто сочинили их судьбу, – а далее они трудятся сами. Но в целом этот фронт работ отслеживается тем, кто мыслит более масштабно.

А учителя, “старшие товарищи”, экономят силы, время (которое и есть жизнь), перекладывая на молодых столько работы, сколько те могут утащить. Оставляют себе “самое вкусное”, то, что требует высшей квалификации: постановку задач, выбор цели, подбор методов, придумывание новых подходов. Это, конечно, может делать и молодой тоже, если может.

У меня с моими учениками, особенно с сильными, было так: я делал то и только то, чего не могут делать они. И, например, во время сотрудничества с моим любимым учеником Ильёй Карлиным взаимодействие постепенно расширялось. Сначала я делал большую часть, а потом он быстро захватывал и захватывал всё новые и новые куски работы. Это было и мне интересно, и ему хорошо. Мы постоянно друг друга обогащали. А сейчас мы с ним взаимодействуем уже не как учитель с учеником, а как два более-менее равных партнера.

Если же вернуться к временам моей работы под началом В.П.Михеева, то чисто формально в области моей научной специальности он не был моим учителем, потому что и физику, и математику, и механику я достаточно хорошо знал уже до того, как с ним познакомился. Но именно от него исходили тогда конкретные задачи, конкретные потребности нашей работы. И Виктор Петрович, повторяю, меня многому научил. Помню, как мы готовились к выступлениям на техсовете министерства, нужно было сравнить сделанное нами с уже достигнутыми в этой области результатами, т.е. тщательно вписать наши результаты в общую картину этой технической науки. И если говорить именно об общенаучной технической культуре, Виктор Петрович был тут для меня большим учителем.

И ещё я тогда получал колоссальное удовольствие от ощущения собственной эффективности. Я работал в разных коллективах, и в этом смысле коллектив Михеева был одним из лучших. Что я имею в виду под эффективностью? Я прихожу – есть задача, я её решаю, и этот результат моей работы, моё решение нужно, люди его ждут, оно идет в дело. И я понимал, что я здесь нужен, я эффективен, я решаю те задачи, которые нужны, и это ценят.

Если сравнить “михеевский” период с моей жизнью в Томске, то там не было такой нацеленности на результат. Это была лаборатория кинетики и моделирования в Томском политехническом институте. Интересная лаборатория, интересные работали в ней люди, но атмосфера там была другая. Там я больше удовольствия получал не от взаимодействия с руководителем, а от общения с младшим коллегой – Сашей Носковым. Сейчас он – крупный организатор науки, заместитель директора Института катализа Новосибирского отделения Академии наук. Тогда же я весьма плодотворно работал с ним, а сама лаборатория мне меньше понравилась, там так высоко результаты нашей деятельности, как это было поставлено у Михеева, не ценили. Михеев много сил тратил на оптимальную организацию моего труда, поскольку он понимал, что я нужен, а я ценил это понимание. Кроме того, в Транспортном институте рядом были прекрасные люди – Толя Дроботенко, Слава Павлов, Вадим Свешников, все они защитили диссертации, все сейчас плодотворно работают.

Моя работа в Транспортном институте продолжалась три года. В.П.Михеев стал доктором наук. Затем я попросил у него прибавки к жалованью, повышения в должности. Но в ответ последовал отказ, и я написал заявление об увольнении. Заявление моё было тотчас же подписано.

В результате я ушёл... в ночные сторожа. Почему именно в сторожа? Да потому, что я хотел заниматься наукой, тратить на это львиную долю своего времени. Мне надоело не принадлежать себе. И именно во время ночных дежурств я сделал одну из самых красивых в моей жизни работ. Она не была опубликована, но мой ученик, который её развил и это развитие опубликовал, стал весьма известным ученым. (Кстати, Фридман вспоминает, что эту работу по интегрированию я сделал уже в Омском университете. Не совсем так, я оформил её в университете, а сделал – будучи ночным сторожем).

Вообще, это был светлый период моей жизни – огромные склады на огороженном пустыре, собаки, я с берданкой... Караулил я продуктовый склад в районе Лукьяновки. Мне было там очень хорошо.

Но тут мама упросила меня вернуться к нормальному, стандартному образу жизни. И я поступил на работу в Омский госуниверситет в качестве младшего научного сотрудника. С этим были связаны новые планы, я собирался, в частности, начать заниматься задачами химической кинетики, но... Но этот университетский период продлился всего несколько месяцев: всплыло старое студенческое дело с лозунгами на стенах Академгородка. Ведь когда поступаешь на новое место работы, твои документы проверяются по линии первого отдела. Но могли и просто “подсказать” доброхоты, которых всегда хватает. И тогдашний ректор университета, который впоследствии был разоблачён как взяточник (история его изгнания из университета хорошо известна), издал приказ о сокращении двух штатных единиц, одной из этих “единиц” оказался я.

Пережил я этот момент нелегко. Тогда на почве нервного потрясения у меня начал развиваться так называемый “отёк Квинке”: сильно опухли лицо, шея, держалась температура, было затруднено дыхание.

Болезнь прошла, а вот другую работу в родном Омске найти я тогда так и не смог. Из университета меня сократили где-то поздней осенью, и до конца марта я пытался куда-либо устроиться, но все попытки заканчивались ничем. Поэтому пришлось уехать в Томск.

 

* * *

Чтобы не заканчивать первую часть книги на такой грустной ноте, я подбросил А.Н. пару вопросов, касающихся Деборы Яковлевны. А о ней он всегда говорит с воодушевлением:

– Я уже вспоминал, что у мамы была мечта, чтобы я стал врачом. Но это была именно мечта. Фактически же она ясно видела мои реальные устремления и была очень озабочена моим образованием. И первые несложные математические задачки мы решали вместе с ней, и книжку Кордемского она мне подарила. И когда они с папой разъехались (мне тогда исполнилось только 7 лет), она стремилась восполнить отсутствие мужского начала в моём общении тем, что знакомила меня с мужьями и приятелями её подруг, и те тоже приносили мне разные книжки, например, кто-то принёс книгу Лузина по матанализу.

В моей детской жизни был один эпизод. Мама легла в больницу, ей делали серьезную операцию, я переселился к тете Соне и временно ходил в другую школу. А в своей школе я привык к тому, что задачки по действиям не расписывал, а писал сразу ответ, и был, как правило, прав. Начал было так же поступать и в этой школе, и у меня стали появляться двойки по математике – именно за такой способ решения. Я к этому отнёсся с удивлением и продолжал решать по-своему. И если бы это продолжилось ещё полгода или год, меня вполне могли бы и сломать, сделать из меня психопата. К счастью, этого не произошло.

Когда началась эпопея с физматшколой, мама, конечно, высказывала свои сомнения по этому поводу, конечно, её страшил мой предстоящий отъезд в чужой город, но активно моему отъезду в Новосибирск не сопротивлялась. Может быть, она и плакала, но тихо, в подушку. Наоборот – она была горда тем, что я добился этого сам...

Тогда-то мы впервые встретились с Геной Фридманом. Мама знала его до того. Помню летний солнечный день, улицу Андрианова в омском городке Нефтяников, небольшого и очень серьёзно относящегося к своим словам (и вообще – к слову) Гену, и необычно притихшую маму, которая спрашивала его совета, как быть с физматшколой. Меня, признаться, удивила неожиданная мамина робость, а полученный совет порадовал. Генин вердикт был однозначным: ехать надо. Потом, уже в ФМШ, я ходил на Генины лекции, иногда разговаривали о жизни, науке, и, что было для меня особенно важно, о смысле и будущем различных значимых ситуаций в большом и в малом: от кафедры и университета – до города и (редко) страны. Я учился понимать поведение людей и читать ситуации, как тексты.

Здесь будет уместно привести одно место из юбилейного интервью, которое давал А.Н. красноярской журналистке Елене Моисеенко в мае 2002 года (текст передавался по Интернету из Швейцарии):

“Огромное место в моей жизни занимает мама. Она выдающийся человек, страстный неимоверно. Филолог по образованию, талантливый педагог, она работала в Омском пединституте вместе с отцом, которого была моложе на 22 года. Вместе они и были изгнаны в конце 40-х при очередном обострении политических репрессий. Мама ушла в школу, ученики любили её, преклонялись перед её эрудицией и любовью к литературе. В доме была огромная библиотека и всегда много людей, которые приходили за советом, консультацией, за разговором. Нагрузки в школе, ежемесячные обзоры литературных журналов на Омском телевидении. И всё это – при врождённом пороке сердца. Она о нём не знала: просто болело сердце. Обнаружился он совсем недавно. Причём врач простодушно сказал: “Не может быть, с этим столько не живут!” Мама смеялась и всем об этом с удовольствием рассказывала. От себя скажу: обычно – не живут, но такие люди, с такой энергией – живут. Я потерял её полгода назад, было ей ровно 80. До сих пор, как выйдет какая-нибудь особенная работа, книга, думаю: вот мама будет рада, надо бы позвонить, послать... Увы, некуда...

...Вся моя жизнь связана с мамой, трудно выделить что-то и сказать: вот это от неё – как будто остальное с ней не связано”.

На эту тему позже мы говорили с супругой А.Н.Горбаня – Зоей Михайловной. Её суждения на этот счёт весьма примечательны:

– Дебора Яковлевна в жизни моего мужа, как я понимаю, присутствовала и присутствует на всём её протяжении, а ведь это нестандартно. Довольно часто детская привязанность к маме, к отцу исчезает с возрастом. Молодой человек, взрослея, уходит в своё, и родители с первого плана отодвигаются. Они есть, о них надо заботиться и т.д., но подлинной близости не наблюдается. Тут совсем другое. Дебора Яковлевна была яркий, незаурядный человек. Всё, что она делала, было пронизано большим накалом страстей. И сына она тоже любила со страстью, поэтому в его жизни она до сих пор присутствует – почти как живая. Оба они – и сын, и мать – люди с сильными характерами, живи они рядом, может быть, им было бы даже тесновато. Но много лет они жили не вместе, в разных городах, хотя место друг у друга в жизни занимали большое. Мамы сильно не хватает. Даже мне, хотя мы с ней особенно близки не были.

Дебора Яковлевна относилась к таким людям, которым окружающее очень не всё равно, особенно когда речь идёт об их близких. Неслучайно выше приводилось пожелание Александра Николаевича: стержнем этой книги должна быть мама. Она – человек, который во многих смыслах его создал – вылепил характер, помог выработать жизненные убеждения. Это, видимо, самый яркий человек из всех, кто был рядом с моим мужем за всю его жизнь.

Все мы, родители, в какой-то степени формируем своих детей, но вот, например, я на своего сына не имею такого влияния и не играю такой роли в его жизни, как это было у Деборы Яковлевны по отношению к Саше. У него всю жизнь шёл диалог с мамой. И до сих пор идёт. Она была человек, с которым можно было многое обсуждать, который многое понимал – настоящий собеседник. Можно было, например, в любой момент позвонить из Красноярска в Омск и спросить её о чём-то важном.

Когда родители умирают, большинство людей воспринимает это с болью, но всё-таки как нечто естественное... А вот со смертью Сашиной мамы дело обстоит иначе. Уйдя, она большую брешь в нашей жизни оставила. Приезжал к ней Саша в последние годы ненадолго, она активно принималась за ним ухаживать и в конце концов просто с ног начинала валиться. Всех разгоняла: когда он приезжал (а вокруг неё всегда было много народу – до самых последних дней). Поэтому он немного хитрил: старался приезжать в Омск почаще, но ненадолго.

 

* * *

Позже читатель этой книги получит возможность познакомиться с супругой её героя поближе.

г. Омск

(продолжение следует)

1. Газета “Русская мысль” издается на русском языке в Париже. Журнальный вариант.

2. Приняв участие в знаменитом протесте против ввода советских войск в Чехословакию (август 1968 года).

3. Против ввода войск в Чехословакию. Этих ребят не поймали.

4. Драверт Пётр Людовикович (1879–1945) – известный сибирский учёный и поэт. Существует около 700 научных и популярных трудов и статей Драверта по минералогии, географии, ботанике, археологии. Считался одним из крупнейших метеоритологов страны. В его пейзажной лирике в основном господствуют картины сибирской природы. Другая основная тема его творчества – научная. Попав в Омск в качестве ссыльного, Драверт полюбил Сибирь и остался в ней навсегда. – Информационный портал “Омская губерния”.

5. Да, цветы были именно живыми, так сказано у А.Ф.Палашенкова, и ему веришь, несмотря на то, что речь, напоминаю, идёт о декабре 1945 года; цветы могли принести из оранжерей сельхозинститута или станции юных техников – друзей у П.Л.Драверта было много.

6. Вот как тут опять не предаться отдающим банальностью размышлениям о глобальной взаимосвязанности всего, что происходит в нашей жизни? В моей уже упоминавшейся книге о П.Л.Драверте есть глава “Пакет из Ленинграда”. Пакет этот прислал мне не кто иной, как Борис Яковлевич Бухштаб, который подружился с Дравертом во время своего житья в Омске, а потом, много лет спустя, помог мне при написании книги о Петре Людовиковиче, прислав ценнейшие материалы – несколько писем, газетные вырезки его дореволюционных публикаций, собственноручно Дравертом составленную “Curriculun vitae” (автобиографию) и т.д. (всё потом передано мною в Омский краеведческий музей).

8. Сохранился черновик одного из них, но, кроме Николая Васильевича, его никто не читал. (Примечание Деборы Яковлевны).

9. Да был я зачинщиком, был. Образ “пушистого” непрактичного сыночка, это очень тёплое и нежное, очень мамино отношение ко мне, как это водится у лучших из мам, не вполне точен. – Реплика А.Н.Горбаня.

10. Феликс Светов. Моё открытие музея. Роман. – “Знамя”, 2001, № 4, стр. 20.

11. “Театр”, 1990, № 11, стр. 49.

12. “Столица”, 1991, № 16, стр. 42.

13. “Театр”, 1990, № 11, стр. 50.

14. “Театр”, 1990, № 11, стр. 52. Конспект этой речи стал известен в нашей стране и за рубежом. Через день после суда Б.А.Золотухин был исключён из партии, затем последовало исключение и из адвокатуры.

15. “Литературная газета”, 18 июля 1990 г.

16. В 1972 году Ю.Т.Галансков умер в одном из мордовских лагерей. – А.Л.

17. “Знамя”, 2001, № 7, стр. 152-153.

18. Это тот самый документ, о котором идёт речь в самом начале данной книги, озаглавленном “Вместо предисловия”.

19. Е.Г.Водичев, Н.А.Куперштох. Формирование этоса научного сообщества и его эволюция в 1960-е гг. (на примере Новосибирского научного центра). – “Духовная культура народов Сибири: традиции и новаторство”. Сб. научных трудов. Новосибирск, изд-во ИДМИ, 2001, стр. 116-117.

20. См. Е.Г.Водичев, Н.Э.Куперштох. Указ. соч., стр. 115-116. (В скобках замечу, что у Гольденберга редкое отчество – Сахарович; конечно же, все звали его Захарович. – А.Л.).

21. Цит. по: Е. Г. Водичев, Н. Э. Куперштох. Указ. соч., стр. 115-116.

22. Юлий Даниэль. “Я всё сбиваюсь на литературу”... Письма из заключения. Стихи. М., 2000, стр. 702.

23. Цит. по: Е.Г.Водичев, Н.Э.Куперштох. Указ. соч., стр. 115-116.

24. “Конструкторское бюро автоматизации нефтепереработки и нефтехимии, в котором я стал работать после профтехучилища, было расположено возле Нефтезавода. И при нём был своего рода экспериментальный цех. Мне много дало общение с коллективом цеха. Составляли его в основном рабочие-интеллигенты, все они имели высокие разряды, гордились своим мастерством. Они учили меня, всячески помогали. В своём деле они могли всё. Они знали, почему я оказался в профтехучилище, а затем у них, уважали меня за это и вообще относились ко мне очень хорошо. Проработал я там несколько месяцев” – вспоминает А.Н.

25. А.Н.: “Вспоминаю разговор с Владимиром Кузьмичем Арзамасцевым, когда он был секретарем горкома комсомола и организовывал мне рекомендацию в пединститут. Помню его деликатность. Он, глядя чуть в сторону, попросил меня описать на бумаге фактическую сторону дела, из-за которого я был исключен из университета. И, если меня не очень затруднит, в конце этой бумаги написать, что ничего подобного впредь я делать не собираюсь. Речь шла не о каком-то покаянии, нет, это был чисто формальный ход. Он и это, видимо, считал несколько неприличным делом, но ему надо было хоть что-то, хоть какой-то документ положить перед пленумом горкома. И на пленуме мой вопрос был решен положительно”.

26. Реплика А.Н.: “Тут небольшая неточность: посетив первую лекцию по физике, я в ужасе побежал к декану просить об индивидуальном плане и свободном посещении. Лекция была методически неплохой, но предполагаемый уровень слушателей был фантастичен. Подробно расписывался синус суммы! Свободное посещение дали сразу. А вот от курса по истории педагогики даже удовольствие получил”.

27. Например, в сборнике “Энергоснабжение электрических железных дорог”, вышедшем в 1974 году, большинство статей коллективные – написанные двумя, тремя и даже четырьмя авторами. Подпись “Горбань” значится в шести случаях. О своих взаимоотношениях с В.П.Михеевым, о проблемах соавторства ниже Александр Николаевич будет подробно говорить сам. – А.Л.

28. “Не выгонял, правда, расстались мы не очень хорошо”. – Реплика А.Н.Горбаня.

29. Кстати, это один из “подписантов” коллективного письма новосибирских учёных, протестовавших в феврале 1968 года против преследования группы А.Гинзбурга.

30. Понятие, введенное в науку замечательным отечественным историком Львом Николаевичем Гумилевым для описания движущей силы развития этносов.

31. “Читает он очень быстро и при этом запоминает навсегда. Я помню, когда мы познакомились, он при мне прочитал какую-то книгу, в ней было страниц 200, а ушло на чтение не больше часа. И я решила, что он её просто просмотрел, а не прочитал. Стала специально проверять. Оказалось, что книга именно прочитана, и помнит он её очень даже хорошо”. – Рассказывает Зоя Михайловна Горбачева, супруга А.Н.

Версия для печати