Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2006, 5-6

НЕПОСЛЕДНЕЕ ЦЕЛОВАНИЕ

(Прощальная притча)

“Омыеши мя, и паче снега убелюся”

Пс. 50

Встречаются в жизни люди удивительно светлые, одно их присутствие делает действительность терпимой.

Таким светом была она – дорогая моему сердцу подруга. Имя ее полностью совпадало с ней. Людям милая, Людмила. Я называла ее Людмилка или Людмилочка.

Уже три года как ее нет. Наверное, на земле не стало темнее, потому что свято место пусто не бывает, и жизнь поставила другой светильник по эту сторону бытия. И я не могу сказать, что душе моей стало мрачнее, когда Людмилка улетела, иначе зачем ее свет, если он так быстро погас. Мне не хватает ее не духовно, тут она всегда рядом. Мне не достает ее физически, материально: прикоснуться к руке, припасть к груди, посидеть молча – глаза в глаза. Вот почему приникают к дорогим могилам, вот объяснение тайны целебной силы мощей святых. Они все еще источают тот Свет, которым светили людям на земле. И Свет этот вечен.

 

* * *

Когда-то давно Людмилка вела на телевидении детскую передачу. Прекрасный журналист, красивая женщина. Всем нравилось, как она это делает. А меня что-то останавливало в ней. Мы не были лично знакомы, я судила только по экранному образу, и он меня не устраивал, пожалуй, какой-то излишней свободой, переходящей, как мне казалось, в развязность.

Много лет спустя нас соединили вера и церковь. Это было нетрудно, потому что все совпадало. Все в унисон, каждая мысль, всякое чувство, взгляд на жизнь, отношение к людям. Если мне не нравился человек, я знала, он не понравится и ей. И мы вместе пытались найти в этом человеке свет, памятуя про образ Божий, запечатленный в каждом из нас. И если не находили, то учились жалеть.

Однажды я сказала Людмилочке, как воспринимала прежде ее экранный образ, о своем неприятии слишком свободной манеры. Она приняла это очень серьезно, потому что доверяла и потому что я ей показала, что она лучше, искренней, чем там, на экране. И Людмилка стала менять себя в передачах, стала мягче, женственней. И каждый раз спрашивала:

– Ты смотрела? Я старалась быть добрей, внимательней.

Удивительное понимание друг друга и желание, не стыдясь, открыть себя до конца.

На поминках после похорон все ее друзья, а их было много, говорили то же самое. Она умела быть с каждым, как с единственным, и принадлежать сразу всем. Человек, умеющий себя отдавать до донышка, без остатка. Умеющий любить.

Все годы нашей дружбы она тяжело болела. Злокачественная опухоль. Сначала одна, успешно остановленная операцией. Потом другая... Господи! Всего-навсего родинка на спине, которая начала расти. Показала врачу, сказали – лучше удалить. Кто же из нас так сразу и побежал?

Прошел год. Вдруг звонок, тихий, чуть с придыханием (она всегда так говорила, словно только что бежала) голос Людмилочки, тихий, еще и чтобы маму не напугать:

– Галя, у меня такая неприятность... Сидела на полу у дивана (эта любимая поза, прислонившись к дивану, к стене, поджав ноги) и то ли я резко дернулась, но родинка лопнула... Столько крови...

Так это началось. Десять лет борьбы с болезнью, от которой улетают обычно за два года. Восемь операций. Восемь раз умирать и воскресать. И жить! Жить так, как не живут здоровые, на полную катушку до последнего дня. Заботясь о других до самого последнего вздоха.

– Я так люблю жизнь!

За эти десять лет она не один раз повторила мне:

– Я так люблю жизнь...

При всем неблагополучии, всей несправедливости, ненадежности нашей жизни, при всех трудностях, нищете, болях, страданиях, умираниях:

– Я так люблю жизнь!

И жизнь любила ее. После каждой операции, когда Людмилку возвращали из реанимации в палату, я прибегала к ней. Светлая улыбка на измученном лице. Да, мы победили, я вернулась.

– Знаешь, – говорила она еще совсем слабым голосом, – я, как ты велела, читала подряд все молитвы, когда меня повезли в операционную и, поверишь, на каком слове уснула, на таком и проснулась... Прихожу в себя и понимаю, что продолжаю читать молитву: сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей...

– Умница, – целую ее горячий лоб.

Начинался подвиг выползания из немощи: зарядка, соки, прогулки, чтение. Всякий раз она брала с собой евангелие и “Лето Господне” Ивана Шмелева. В недолгие минуты свиданий мы умудрялись еще и почитать вслух.

И на каждую боль, на каждую немощь знаменитое Людмилкино “говна-пирога”. Я сейчас своим внукам, когда они горюют по какой-то, конечно, не смертельной причине, говорю с улыбкой:

– А как любила повторять моя Людмилочка?

И они дружно отвечают:

– А... Говна-пирога!

Не замечать боли, страданий, неудач, неурядиц, они не главная составная часть жизни. Но только своих – не замечать. Она уже давно ушла из детской редакции, но мальчики, выросшие на ее “Баюшках” помнили красивую добрую тетю. И теперь они, выросшие и попавшие в беду, кидались к ней. Так было не один раз. Мальчишки, пытаемые в армии “дедами” убегали от ужаса жизни и приходили к ней.

И она выручала, прятала, скрывала, кормила. Обивала пороги, пороги военкоматов, больниц. У нее у самой росли два сына.

– Его нужно вернуть назад в часть, ему вообще трибунал грозит, – говорил ей военком.

– А если бы это был ваш сын? – она глядела прямо в глаза, прикасалась к руке, убеждая, добиваясь сочувствия.

– Если сумеете доказать, что он не годен, – подсказывал путь военком, – действуйте.

Людмилку знали в городе. Раз пообщавшись с ней, человек становился другом. Она помогала всем, все были ее должниками. Парнишку укладывали в больницу, а потом оставляли там дослуживать санитаром. Людмила умела убедить всех, что нет закона выше закона милосердия. Любой человеческий закон, ради этого высшего, можно нарушить. Смелый в поступках человек.

Декабрь. Неожиданно грянули морозы после теплой затяжной осени. Стекла окон подернулись морозным узором, отгородив дом от мира. Обычный вечер, бесконечные домашние дела. Телефонный звонок вырывает меня из семейной суеты.

Тихий голос Людмилки:

– Почитай мое любимое про горницу... Мне хреново...

И я читаю, понимая, что ей сейчас просто нужен мой голос, мое участие. Представляю, как она сидит на полу в прихожей у телефона, спиной к шкафу, прикрывая рукой трубку.

– Все чисто, выметены горницы,

Легко и грустно уходить

Из комнаты, где я затворницей

Совсем не собиралась жить.

Зияет улица морозная,

Пространством душу леденя...

И вот последние строки:

– Где нищенка в платке залатанном,

И утешенье пахнет ладаном.

Вздох в телефонной трубке:

– Спасибо... Знаешь, я прочитала на упаковке лекарства, которое мне вливают: “освободившуюся тару закапывать не менее чем на два метра”, – а мне прямо в кровь...

– Солнышко, – отвечаю я, осознавая свое бессилие, – человек предполагает, а Бог располагает. Давай говорить о жизни, о смерти мы еще поговорим... Ты сильная, и – говна-пирога – какое-то лекарство. Осилим и его.

До смерти оставалось совсем немного. Конечно, мы говорили и о смерти. Рядом умирали люди, доживали, уходили каждый по-своему: одни очень достойно и красиво, другие жалко и беспомощно.

По больнице у Людмилки прибавилось много новых знакомых – больных. Она утешала и ободряла их. И вот одна из страдалиц умирает. Лечат их одинаково. Людмилка остается, а та понимает, что уходит.

– Галя, – ужасается Людмилка, – она на меня посмотрела так непрощающе, словно это я украла ее жизнь. Она злится на меня за то, что я еще живу.

А мне выпало провожать, то есть быть рядом в последние месяцы жизни, а не только хоронить, прекрасную писательницу Раису Абубакирову.

Жизнь – подвиг. И смерть – подвиг. Наверное, так у каждого человека. Только не каждый к этому подвигу готов. Тут нужно себя тянуть и тянуть. И Рая это сумела. Конечно, Богом дано, но сколько требуется сил и упорства, чтобы это, богоданное, из себя добыть. Она сумела стать сильным человеком, написать глубокие прочувствованные книги и красиво умереть.

Слушала высокую музыку, читала Библию, верила во Христа, будучи некрещеной.

– Я верю в Бога и в жизнь вечную, – говорила она мне, – а не в ваших попов. Что делать образованному человеку рядом с неграмотными старухами?

– Раечка, – возражала я, – тут ведь дело не в интеллекте: больше знаний, меньше знаний, это только количество. Душа живет другим знанием, своей ответственностью перед вечностью. Нельзя всю жизнь произносить из сердца высокие слова молитв и не стать образованным, не просветиться.

Я прочитала ей великопостную молитву Ефрема Сирина:

– Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми, дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй мне, рабу Твоему...

– Какая высокая поэзия, – прошептала Рая и упрямо возразила уже твердым голосом, – ну, а эти ваши попы...

– Разные, как разные вообще люди на земле, но ведь все равно на каждом свет Христов, – ответила я и рассказала про одного батюшку, уже старца, но безотказного в помощи, не щадящего своей немощи.

У Раи был рак, неоперированный, только облучение, болезнь прогрессировала: метастазы, плеврит, жидкость сдавливала легкие. Рая задыхалась. Дома кислородные подушки, но она все делает сама, что-то себе готовит, хотя аппетита уже нет, и дышать после еды еще тяжелее. Но, главное, приводит в порядок архивы, проверяет бумаги, многое не доделано, понимает – это уже не успею. Пишет письма, прощается с людьми, отдает земной жизни остатние долги. Собрала себя на последний подвиг.

До болезни мы с Раей встречались, но не принимали друг друга, не видели глубже внешнего. Встреча двух душ произошла только теперь.

“Душа с душой, как тайна с тайной...” “...одна с другой, как вечность с вечностью...” И мы успевали переливаться друг в друга, отобразиться образ в образе.

Рая хотела знать, как она будет умирать, знать на уровне физиологии, чтобы не напугаться, быть готовой. Она уходила к Богу и хотела Это сделать достойно и радостно.

Никогда ни с кем мне не приходилось так говорить об умирании. Все боялись и избегали, а она жаждала. И я объясняла именно так, как она просила – с врачебной точки зрения.

Высокие минуты для нас обеих, провожать не легче...

Она понемногу тяжелела, но и светлела, и вдруг в один день:

– Ведите вашего попа, того, о котором рассказывали...

И вот веду батюшку. Смотрю на него, как, думаю, может посмотреть Рая: маленький, тщедушный, в старой искусственной шубейке. Не шибко ученый. Веду, молюсь и боюсь. Рая строга к людям.

Много лет она проработала каменщицей на стройке. Литературный институт окончила заочно. Жила по общежитиям. Незадолго до болезни получила квартиру, сама ее обиходила: в прихожей вагонка, покрытая олифой, вешалка из сухого древесного ствола, тепло и светло, как в березовом лесу.

Рая собиралась уволиться и полностью посвятить себя литературе. Два лета вместо отпуска строила чужие дачи, кое-что скопила. А тут грянула перестройка, деньги украло государство. Болезнь и нищенство – все, что ее ожидало.

Она претерпела и приняла, как божью волю, с трудом и бореньями, но приняла.

Входим с батюшкой, я с замиранием сердца. А батюшка с порога, сбрасывая свою убогую шубенку:

– Ах, милая, да, наверное, все своими рученьками, как у тебя тут светло...

И Раечка оттаяла. Она его сразу приняла. И все крещение простояла на коленях, хотя батюшка упрашивал посидеть:

– Посиди, доченька, тебе можно.

Но душа уже жаждала вечного, что ей было до немощи телесной?

– Завтра приду тебя причастить, с утра не ешь, не пей, – сказал батюшка.

Я хотела попросить, но он меня опередил.

– Ну вот, теперь ты совсем Божья, – скажет он завтра, причастив Раису.

И я, прощаясь, обниму и приложусь, как к иконе. Первое целование станет последним. Завтра восьмое марта. Звоню, поздравляю. А она меня: слышала передачу по радио, там звучали мои стихи. Хвалит, говорит искренние теплые слова, она не умеет лгать.

– Что бы ты хотела поесть? – спрашиваю ее.

– Манную кашу жиденькую...

Покупаю молоко, бегу, варю, кормлю. Она съедает, как грудное дитя, несколько ложечек, но в охотку.

По какому странному совпадению мы живем на одной улице, и мне нетрудно к ней прибегать? По какой воле, если не Божьей, она умирает в день моего рождения, чтобы я, вечно забывающая даты смерти, никогда не забыла ее помянуть.

– Я хотела бы, чтобы мою могилу просто закатали, сравняли с землей, – как-то сказала Раиса.

– Почему? – ужаснулась я.

– Не выношу заброшенных могил, а ко мне ходить некому...

Рая была одинока, только молодой племянник, которому она завещала квартиру, но у него своя жизнь. Сестра далеко в деревне, приезжать не на что – нищета.

– Я приду, – утешаю я, беря на себя обязательство, которое плохо выполняю.

Бываю, но редко. Но могила не заброшена, и памятник друзья поставили хороший.

Восьмого марта я кормлю ее кашей, девятого мы перезваниваемся, у нее все время кто-нибудь из друзей. А десятое – день моего рождения – становится днем ее смерти. Через три дня после крещения.

Про Раечку мы часто говорили с Людмилкой. Как будто о смерти, а на самом деле о жизни. Потому что, если готовиться, то уж не к небытию, а к жизни вечной, как делала это Рая.

 

* * *

Стою в храме, молюсь. И после поминовения усопших то тут, то там мелькает мне образ Людмилки среди молящихся: светлая улыбка, чуть приподнятая в приветствии рука.

Перед сороковым днем после ее смерти вижу сон. Какой-то зал, занавес. Я по эту сторону, за кулисами. Огромное пространство, заполненное людьми, угадывается по гулу, идущему оттуда. И вот зал умолкает, я знаю, что там, на авансцене, появилась Людмилка. Она говорит, и каждое слово пронзает мне душу добротой и любовью. Потом она начинает читать стихи, и я, ухватившись за последние строки, чтобы их не потерять, выныриваю из сна. И теперь эти ее слова всегда со мной:

– Если бы вы знали, как я вас люблю.

Такая вот весточка оттуда. Любовь победила. У нее она побеждала всегда. Светлый человек, наполненный удивительной силой.

После болезни возвращалась очень быстро на работу. За два года до смерти ей предложили первую группу инвалидности. Она вымолила вторую – рабочую. И работала до последнего дня.

 

* * *

В городе делегация американских женщин. Людмилка везет их в строящийся Ачаирский монастырь. Первый храм, Дмитрия Солунского, весь в лесах. Еще нет алтаря, только солея готова.

Одна из американок – высокая, худая, руки в карманах пальто, нога поднята на край солеи. Закрыв глаза, по-английски читает “Отче наш”. Мне не по себе: эти руки, эта нога, у нас так не молятся. А Людмилка шепчет мне в ухо: “Посмотри на ее лицо”. И я, взглянув, прощаю внешнюю небрежность молитвы.

Из монастыря мы отправляемся в зверосовхоз “Речной”, рядом, только дорогу перейти. Директор – Людмилкин друг. У нее все друзья. Он кормит нас обедом. А потом экскурсия по пошивочному цеху. Примеряю шапку из голубой норки.

– Как тебе хорошо, бери, бери, – убеждает Людмилка.

Но у меня и денег с собой нет.

– Я дам, – тут же заявляет она и подбирает еще две шкурки на воротник, чтобы был комплект.

А деньги взяты на важные дела, и нужны именно в этот день. Но она твердо произносит – выкручусь. И я возвращаюсь домой с обновами. В этом вся Людмилка. Та стена, к которой всегда можно прислониться.

Когда она заболела, ей помогали многие. На лечение требовались громадные деньги. Тут еще и подвиг брата, живущего в Москве. Это благодаря и ему длилась Людмилкина жизнь. Все необходимое – деньги, лекарства – он посылал, добывая нужное иногда даже за границей.

Однажды Людмилке выделили большую сумму денег на лечение из организации медстрахования. Конечно, потому что ее знали. Она рада, но и смущена. Накануне мы с ней как раз говорили о нуждающихся детях, о беспризорниках. На такую сумму можно многих накормить, гипотетически, потому что денег никто не видел, они перечислены на счет больницы. Но ее это тревожит, как бы оправдываясь, она произносит:

– Но ведь цена – жизнь...

– Людмилочка, – утешаю я, – выкинь из головы. Ты уверена, что деньги эти пошли бы действительно нуждающимся. Разве ты не знаешь, как у нас все делается? Это не чиновники дают, это Бог посылает именно тебе. И все, больше не думай.

 

* * *

Людмилка вырастила двух сыновей. Одна, без мужа. Был любимый человек, трудный, сложный. Уехал, оставив ее, старшего сына и своих родителей, которых и доходила, и похоронила она.

Не все сразу оборвалось. Она отважилась, поехала к нему, чтобы склеить, восстановить, соединить. Не получилось. Но привезла второго сыночка. И растила их, двух своих птенцов, замирая от счастья, что это ее дети. Хотя никогда все не было ни легко, ни гладко. А потом прибавились два внука, еще два светлоголовых человека, еще две земные любви. Она отдавала им себя щедро, как умела. Думаю, что бабушку свою они никогда не забудут и внукам своим ее любовь передадут.

Рядом с Людмилочкой все эти годы ее чудная мама – первая подруга. Взаимное бережение друг друга. Людмилка умудрялась даже прооперироваться так, чтобы мама не знала, когда та гостила в Москве у сына. Но у мамы свои каналы, она все равно все узнавала тайком от дочери.

– Только маме не проговорись!

– Только Людочке не говори, она не знает, что я знаю.

 

* * *

Пенсионный юбилей Людмилка встретила в больнице, после очередной операции.

Знойный июльский день, палящее солнце. Мчусь на рынок, выбираю самые лучшие цветы – алые розы. Знаю, как Людмилка их любит. Несу, оберегая, не дыша. Но букет погибает на глазах, минута за минутой. Я никогда не видела, чтобы так быстро вяли цветы. Почему это произошло, что это был за знак, для меня, для нее?

Смотреть на цветы больно, а у меня не хватило сердца, ума – выбросить букет, не входить с таким к Людмилочке. Себя пожалела, чтобы не войти с пустыми руками.

Она меня утешала, как могла, пытаясь реанимировать цветы, наконец укрыла, опрыскав водой, от моих и своих глаз полиэтиленовым пакетом.

– К утру оживут, не расстраивайся.

Звонок, шепот в телефонной трубке:

– Галочка, что-то со мной не ладно...

Шепчет, чтобы не слышала мама. Ездили в выходные в деревню к родным, и на какое-то время Людмилка потеряла зрение. Метастазы ползли по ней снаружи и внутри (врачи едва успевали их ловить). Теперь добрались до мозга. Когда обследовали, на месте мозжечка – сплошная чернота. А Людмилочка работала.

Ее обожала вся больница, любил весь медперсонал. О ней плакали и врачи, и санитарки. Своим подвигом она доказывала небесполезность их труда. За десять лет многое успело произойти. Умер хирург, сделавший несколько первых операций, совсем не старый человек. Людмилка горевала о нем, как о брате, такие сложились теплые отношения.

И вот новая операция, тяжелая, ювелирная. Сразу десятки метастазов в лимфоузлы, все надо выловить. Придется идти на жертвы, пострадают мышцы, сухожилия.

Накануне я у Людмилки.

– Ты знаешь, доктор сказал, что возможно рука не будет двигаться, и шея останется кривой, он мне все по схеме до миллиметра объяснил...

– Говна-пирога, – обнимаю ее я, – красоту ничем не испортишь.

Мы смеемся. Но и молимся. И сколько людей молится за нее в часы операции... Не сосчитать...

И происходит чудо. Потом хирург, неверующий человек, расскажет ей и сам назовет происшедшее чудом. Рядом с ним во время операции все время был тот умерший старший товарищ. И помогал.

– У меня было такое ощущение, – говорил доктор, – что он двигал моими руками.

Красоту не испортило ничто. Никаких изъянов после операции.

 

* * *

Мне поручили важное дело. Совпали предложение, желание и одобрение того, кто выше. А потом, после первой просьбы, отказ по некрасивым, стыдным в моем и Людмилкином понимании мотивам. Нас это потрясло. Потому что произошло там, где не должно было произойти, и от человека, в котором не хотелось разочаровываться.

И предложение ей, моей подруге, делать дело вместо меня. И ее стойкий отказ. Нет. Не стану, у меня не будет лучше, и я понимаю это, как предательство, и не могу так поступить со своей подругой.

Потрясающие мужество и честность. Потому что публично, потому что отказывала безусловно авторитетному (в том числе и для нас) человеку. Горькое чувство несправедливости тяготило нас некоторое время. А потом мы поняли – все во благо и мне, и ей. Произошло то, что должно было произойти. Мы учились познавать Божью волю и смиряться с ней, понимая, что она – благо. И терпеть, и прощать, и любить, несмотря на обиды.

Случай этот слепил нас еще плотнее: одинаково понимали, одинаково чувствовали.

 

* * *

Зимним морозным вечером еду к Людмилке. Окна троллейбуса заросли куржаком, полумрак, но все же узнаю в стоящем рядом опустившемся неопрятном человеке бывшего батюшку. Горько пьет, уже не служит. Помню его другим – умным, светлым, талантливым, искренним. Оба радуемся встрече, хотя и испытываем некоторую неловкость. Разговариваем, спрашивает о Людмилке, она сейчас после очередной операции. Предлагает пособоровать на дому. Я даю ее телефон. Знаю, что она обрадуется. Так и есть:

– Конечно, я соглашусь, только бы он позвонил. Мне так его жалко... Как ты думаешь, он еще может вернуться?

Не обманул, позвонил, еще жива душа, еще рвется к жизни. Договорились о времени. Прихожу в назначенный день. Тревога задевает сердце, слово пьющего непрочно, Людмилочка готовится, для нее это очень важно.

Батюшка приходит вовремя – трезвый, чистый, праздничный, но чуть-чуть суетливо-виноватый.

Служит самозабвенно, возвращаясь к Богу, к жизни, к самому себе. Людмилка сияет от елея и двойной радости, за себя и за него.

– Как я хочу, чтобы он ожил, вернулся!

Батюшка не берет денег, хотя обнищал и порой побирается на улице на бутылочку. Людмилка собирает в пакет гостинцы его детям. Пьем на кухне чай с пирогами. Счастливые минуты, когда жизнь кажется прочной, устойчивой и безгрешной. Тихие мгновения душевного мира.

 

* * *

Вот оно, последнее попадание в больницу. Отсюда уже в морг и на кладбище. Конечно, в новом своем качестве она еще побывает дома, и дом попрощается с ней. Все в нем Людмилкиными трудолюбивыми руками. Они с мамой неимоверные чистюли и аккуратистки.

Утром я в больнице. Сидит на кровати с иглой в вене, рядом капельница. Красивая, несмотря ни на что. Тут же сыновья. Целую подругу, ощущая жар ее кожи. Людмилка оживлена, глаза блестят, понимаю, что в том коктейле в вену есть и наркотики. Доктора делают все, чтобы она ушла легко.

Мужчины выходят покурить, они страдают, ее мальчики, но держатся ради нее. Опускается крыло, под которым они привыкли жить. Мы остаемся вдвоем совсем ненадолго. Настал момент прощаться и говорить об этом.

– Солнышко, – обняв, шепчу ей в ухо, – тебя любит Господь, Он столько тебе дал... И ЭТО тебе будет не трудно и не больно. Ты сильная, ты мужественная, ты все осилишь, только не бойся... Ты хочешь, чтобы кто был с тобой рядом в последний момент?

И она выдыхает имя младшего сына, ей тяжелее всего оставлять его без себя. Старший женат, есть дети, а младший еще не оторвался, еще весь только ее.

Приходят родные, подруги. Людмилку не оставляют ни на минуту. Все бодрятся: улыбки, поцелуи, планы. И она вторит им:

– Да, обязательно, мы с тобой на Рождество...

Снова выдается минутка остаться вдвоем. Людмилка шепчет:

– Мне так тяжело, строят планы, я должна все время играть...

– Людочка, прости их, им тоже очень тяжело...

– Я понимаю, – шепчет она.

И я понимаю ее. Ей нужно сосредоточиться на главном, успеть сказать последние слова каждому, а не получается. И она, жалея остающихся, говорит о пустяках, улыбается, строя планы на будущее, которого уже нет.

Мы договариваемся, что я приглашу батюшку Александра из Ачаира, нашего с Людмилкой давнего дорогого друга. Ей нужно еще исповедаться и причаститься.

– Завтра, – обещаю я, мы обе знаем, что время коротко.

В холле, прощаясь, говорю Людмилкиным сыновьям:

– Мальчики, не жалейте себя, все, что не успели, говорите своей маме, все самые добрые слова. Как вы ее любите... Завтра может быть поздно.

А с батюшкой заминка. Я потеряла счет дням, а это воскресенье, Рождественский пост, много причастников. Батюшка не может отменить службу. Скорблю, все откладывается еще на день, которого может и не быть.

– Батюшка, – с трудом выговариваю в телефонную трубку, – а вдруг мы опоздаем?..

– Не опоздаем, – ободряет он меня, – Бог милостив, все получится.

Назавтра иду к Людмилочке с приятельницей. Заходим, Людмилка, увидев меня и кого-то сзади, радостно с придыханием:

– Отец Александр!

Утешаю, что будет завтра, что сегодня литургия, он не мог. Людмилка легко соглашается, наркотики дурманят больной мозг.

Сидит на кровати с иглой в вене, размахивает руками. Теперь узнала Ларису, пришедшую со мной. Обо всем расспрашивает, кажется сейчас готова сорваться и помогать, потому что помнит все Ларисины беды и нужды.

Заходит буфетчица, предлагает позавтракать:

– Давайте я вас всех сейчас покормлю, такая вкусная пшенная каша...

Я смотрю на Людмилку, она уже два дня не ест. Очищается организм, готовится...

– Будешь?

– С вами буду!

Приношу три тарелки каши, действительно очень вкусной. Последняя наша совместная трапеза. Людмилка ест с наслаждением, и я понимаю – последний раз. Так едят перед смертью.

Сидим у нее часа два. Потом приходят и приходят люди. Одна она не остается. Сегодня первое января, ночью у нее была вся семья: мама, сыновья. Вместе встречали Новый год, в котором ей уже не жить.

Уходя, целую, шепчу:

– Завтра с батюшкой...

Утром появляемся с батюшкой в палате, и у меня обрывается сердце:

– Не успели...

Людмилка в коме, без сознания, дыхание шумное, тяжелое.

– Все получится, – утешает меня отец Александр, начиная молитву.

Видно, вера его больше моей. Он читает, и Людмилка как будто внемлет, дыхание становится тише.

– Сейчас будем причащаться, Людмила, ты слышишь меня? – склоняется над больной батюшка.

И мы видим, как подрагивают у нее веки, как чуть шевелятся губы. Она слышит, слышит уже почти оттуда.

– Открой рот, – говорит батюшка.

И снова происходит чудо. Да все последние десять лет ее жизни были чудом. Она уже с ночи даже воду не глотала, поперхивалась, а тут открывает рот.

Батюшка подает ей на ложице плоть и кровь Христовы.

– Глотай, – произносит он.

Я замираю и молюсь, молюсь истово, как только могу.

– Господи! Дай ей проглотить, дай ей причаститься, яви милость Твою, она так этого хотела!..

Людмилка проглатывает, и еще делает несколько глотков, запивая причастие водой. Все. Дальше уже только смачивание губ. Больше она уже ничего не возьмет в рот.

Она умирает, а мы ликуем – она причастилась, все получилось!

 

* * *

Еще один сон. Я вижу Людмилку, лежащую в гробу. Вокруг похоронная суета, но я знаю, что она живая. То веки дрогнут, то глаза откроются, то рука поднимется в приветствии. Но почему-то это вижу только я. Подвожу ко гробу новых и новых людей, убеждаю, посмотрите, она живая, дышит, двигается... Но никто, кроме меня, этого не видит. Так и просыпаюсь с убеждением, что она живая.

А тогда, в тот день, второго января, я ухожу и возвращаюсь вечером. Запах тления, смешанный с запахом дезодоранта, наполняет палату, нечем дышать. Распад тронул истерзанную плоть.

Читаем по очереди Псалтирь: я, Людмилкины сыновья и племянница. До сих пор в вене игла, все еще что-то капают, увеличивая распад. Сама бы она уже не пила. А тут столько жидкости... Уговариваем медсестру убрать капельницу. На ночь приходят две Людмилкины подружки, показываю им что читать, если при них будет умирать.

Уходим. Нужно подойти, проститься, а я не могу...

Потом, уже холодную, лежащую в гробу, поцелую и прошепчу:

– Прости, что я не смогла...

Вечно я, провожая, остаюсь виноватой.

 

* * *

Поминальный день. Заупокойная молитва. Храм. Запах ладана, неяркий свет, и где-то там, то справа, то слева, за спинами, за головами молящихся мелькает Людмилка. Белый шарф неплотно прилегает к голове, один конец его небрежно заброшен на плечо; светлое лицо, улыбка, чуть приподнятая в знак приветствия мне рука.

И я поднимаю руку, прикладываю пальцы к губам и посылаю Людмилке непоследнее целование.

г. Омск

Версия для печати