Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2006, 5-6

ДВА РАССКАЗА

СТАНИЦА ЛОНДОНСКАЯ

Сергей Стрепетов, крупнотелый, представительного вида блондин тридцати восьми лет, врач-консультант одной из лондонских клиник, вышел в небольшой вестибюль концертного зала, не дожидаясь антракта.

Исполнительница русских романсов, кумир бывших советских людей, оказалась женщиной иссякшей и обескураживающе безголосой. Слушать ее, все еще изыскано гибкую и элегантную, старательно маскирующую неуместными подвываниями старческую дряблость некогда сильного голоса, было подлинным мучением. Знакомые мелодии и слова заглушал выдаваемый за позднюю страсть, усиленный микрофоном, жестяной, дребезжащий шепот. Иногда пение полностью подменялось вялым и невнятным речитативом, очевидно в расчете на добрую память и терпеливую любовь бывших соотечественников, истосковавшихся в Лондоне по знаковым фигурам из ушедших в прошлое времен.

Его терпение иссякло.

Он оставил в зале жену с сестрой, которые держались изо всех сил, ничем не выдавая столь очевидного разочарования. Из чувства женской солидарности, может быть.

В вестибюльчике снятого устроителями зала, тесного и душного, набитого в этот раз доверчивой публикой до отказа, было чуть посвежее из-за распахнутых в вечнозеленую английскую осень дверей. Он постоял на пороге, любуясь налившимися уже в позднем ноябре бутонами японской камелии, расплескавшей свои лоснящиеся глянцевые листья у каменной изгороди, увитой крупнолистным изумрудным плющом. Низкие тучи ползли почти по крышам окрестных домов, обдирая о них свои тяжелые ватные бока. На мгновение он почувствовал легкий сердечный спазм: словно бы набрякшая влагой воздушная подушка легла на лицо. Не климатит ему в Лондоне, не климатит...

Да и под потолком его просторного лондонского дома, купленного в рассрочку на двадцать лет, уже давно и регулярно собираются грозовые тучи. Многолетний брак трещит по швам, как узкое платье на располневших бедрах. Может все и вправду происходит от излишней сытости, сказали бы московские подруги его жены, заглянув за порог ее безбедной лондонской жизни. Собственно говоря, она никогда и не бедовала...

Кира Стрепетова, привыкшая с детства сама выбирать, все, что ей надо: профессию, мужа, дачную местность или марку автомобиля, не говоря уже об одежде и мебели, оказалась в ситуации, которую сочла для себя оскорбительной. Педагог-логопед широкого профиля, защитившая диссертацию по особенностям устной русской речи, читавшая в московских театральных вузах лекции, ставившая правильное произношение и поправлявшая артикуляцию многим актерам, а в последние годы и амбициозным, косноязычным парламентариям, она, в самом расцвете своей карьеры, оказалась не у дел. И перестала быть единственной хозяйкой и владычицей своей судьбы.

Переезд Сергея Стрепетова в Лондон, по приглашению крупного клинического центра, вызвал к жизни, дремавшие доселе в семейных недрах, брызжущие кипятком словесные гейзеры споров, укоров и уговоров, и даже фонтаны слезных брызг, чего уж он и вовсе не мог ожидать от своей самолюбивой и самоуверенной жены. Выказывать слабость было не в ее характере. Она и воссоединится-то с Сергеем соизволила только через три с половиной года, после его отъезда. И то, что она, в конце концов, выбрала семью, пожертвовав московской обжитой, обширной жизнью, давало ей повод время от времени выставлять мужу неоплаченные, по ее убеждению, счета с перечнем своих жертвенных закланий. По его, мужниной, милости.

Сергею порой казалось, что она, нажившая в Москве солидный капитал общения, принципиально не хочет снять здесь с него причитающиеся проценты. Он, конечно, догадывался каково ей было на пике умственных и физических сил чувствовать себя в кругу немногих английских знакомых безъязыкой, безграмотной неумехой. Она была слишком горда, чтобы позволить себе говорить с ошибками, а приходилось...

Не идти же ей, в самом деле, твердила она, на курсы, совершенно не нужного ей в основой профессии, английского языка! Не сидеть же за одной партой с богатыми китайскими студентами или беженцами из Бангладеш! Окруживший ее острым частоколом звуков, рвущих голосовые связки, этот невыносимый, режущий слух английский раздражал ее. И его господство в стране ее вынужденного, как она считала, проживания склонна была воспринимать, как насилие над собой, как вторжение в устоявшуюся, спокойную жизнь незваного агрессора, посягнувшего на ее личную свободу.

Чем быстрее росло их личное благосостояние, тем больше поводов она находила для горьких упреков процветающему на своей профессиональной ниве, с детских лет свободно владеющему английским, мужу.

Сергей подошел к стойке, где распродавались диски гастролерши (СиДи! слушай! – как славно шутили в России), купил одну из лучших записей былых времен, когда она еще пела дуэтом со старшим братом. Очень скоро ее брат, от свалившейся на них нечаянной и быстрой славы, тяжко запил и навсегда выпал из певческой обоймы. И вот результат – одна она мало что может.

Он вяло полистал “книгу жизни и славы”, каковых сейчас расплодилось в России тьма-тьмущая. Ну, что они могут нам сказать такого, до чего мы сами не додумались?! Пели бы лучше, играли бы свои роли на разрыв, как говорится, аорты, неожиданно возбуждаясь неправедной злобой, подумал он. Стригуны! Чесальщики! А эти там, в зале, развесили уши! Деньги и время некуда девать, что ли?

Вот и он сам, из желания угодить жене и приехавшей в гости собственной сестре, попал словно кур в ощип...

Направо от стойки с книгами и записями бойко и шумно разворачивался русский буфетик. Без этого не проходило в Лондоне ни одно “наше” мероприятие, ни один концерт от “Би-2” и “Сплина” до “Воплей Видоплясова”. Какой же вселенский, полумифический русский не отхватит соленый огурчик, хвост селедки и рюмку водки в антракте! Вкус родины на губах – пирожок в зубах!

Вот ведь злой какой он стал от затворничества своего лабораторного. Стоило подавать эту научную заявку, чтобы света белого не видеть! Без ежедневной врачебной практики он и вовсе отвык от людей. Словно бы мало того, что с детства был малообщительным букой. “Великан-интроверт”, – вроде бы в шутку обозначила его однажды жена. А подразумевала, наверное, истукан безмолвный – не иначе.

Кира была ему полной противоположностью. Она подзаряжалась от общения, он же в обществе – увядал. Хорошо ему было только наедине с микробами, как говорится. Неизвестно еще, кто из нас высшие и разумные существа, мы или они – это один только Бог знает, не совсем кстати подумалось ему, старательному православному неофиту.

По настоящему Сергей Стрепетов воцерковился именно здесь, в Лондоне, в те восемь с небольшим лет, когда он, собственно, и вышел на международный уровень признания своих медицинских изысканий в области чрезвычайно важной для Великобритании, население которой многие годы, в буквальном смысле, путалось в длинных соплях и заливалось жгучими слезами от обвальной и всесильной сенной лихорадки.

Даже королевские домочадцы чихали, кашляли и плакали, без всякого к тому повода, по причине почти круглогодичного цветения экзотических растений, опрометчиво свезенных когда-то на маленький остров со всех концов гигантской империи, над которой всего полвека назад никогда не заходило солнце.

Сергей Стрепетов был известным в британских клинических кругах аллергологом.

Хозяйка русского магазина, названного броско и карикатурно: “Слеза коммуниста” – с прицелом в сердцевину отринутых навсегда ценностей, раскормивших ее некогда на райкомовских харчах до пышности первого урожайного каравая, была дама чрезвычайно громкоголосая. Южанка! Все в ней кричало об этом. И лихо взбитый рыжий шиньон, и неоновые слепящие краски дневного и вечернего (без разницы) грима, и поступь командора, и речь на повышенных словно бы тонах. От избытка природных сил, от постоянного ощущения полноты жизни, от радости, в конце концов, что хозяйка, что это у нее покупают, а не она, что будет со временем копейка-другая на расширение завоеванных иноземных территорий. Степнячка! Гуляй-поле! Зина Грозовая.

Надо же, какая говорящая фамилия, подумал вдруг Сергей. Просто Чехов какой-то! Да, впрочем, она тоже родом из Приазовья, как и приметливый Антон Палыч.

Зину Грозовую знал почти весь русский Лондон, покупавший у нее винигрет и салат “оливье”, славный холодец из свиных ножек и вполне съедобные голубцы, пельмени и вареники. Но главное, главное, это все же, ей богу, пирожки с капустой, с картошечкой и грибами!

– Ой, та шо вы делаете! Та кто ж так ложит! – услышал он звонкий и странный для постороннего уха говорок толстозаденькой девицы, помогавшей бестолковому помощнику разгружать именно что подносы с вожделенными пирожками.

Сергей и до этого зацепил ее краем глаза, но как бы не приметил, не рассмотрел. Она давно уже молча металась вдоль длинного прилавка, помогая царственно взирающей на всех Зинаиде расставлять бутербродики с красной икрой, с буженинкой и соленым огурчиком, и конечно же, с селедочкой, свежайшего, пряного посола, регулярно поступающей теперь “в русские точки” со складов фирмы “Наша База”, круто развернувшей в последние годы оптовые поставки вожделенных заморских деликатесов в Лондон.

Приближался антракт, а это значит гомон, дым и толчея несусветная. Сергей дальновидно решил запастись едой и питьем заранее, да и столиков тут было наперечет, не плохо было бы занять один из них пока народ не сбежался на манок родных и вкусных запахов.

Он взял большую бумажную тарелку и стал накладывать румяные, поджаристые пирожки. Ни селедкой, ни бужениной сестру не удивишь, все это есть и всегда было в России, а вот пирожки у них в доме никогда не водились. Мать, известный патологоанатом, дома вообще никогда ничего не пекла и не варила. Покупала готовую еду в магазине “Кулинария” на Ленинской, так звали в народе одну из центральных улиц Ростова-на-Дону, откуда Сергей был родом. Московский быт сестры и его собственный тоже исключал из себя всякую выпечку: они все, то учились в ординатурах, то работали, то “защищались”. И за весом, как полагается, следили. Так что пирожок был едой и заветной, и запретной одновременно.

Тем сладостнее было его надкусить. Что Сергей и сделал, не отходя от прилавка.

– Ой, та невжеж цэ вы? Ой, та Сергей же Василич! Чи вы мэнэ нэ впизналы? Цэ ж я – Даша Подолянко-Вотерсмит!

Сергей изумленно уставился на окликавшую его из-за прилавка девицу, словно бы на заговорившую статую. Он, конечно, сразу отметил ее яркий речевой окрас. Это был хорошо знакомый ему по детскому общению на ростовских улицах “суржик”, узнаваемая знатоками с первых звуков особенность местной речи, являвшая собой смесь украинского с русским. То, что кому-то могло показаться безграмотным набором слов, было на самом деле одним из вариантов донецко-донского диалекта, упрямо пестуемого, порой в самых неподходящих для этого обстоятельствах, вдалеке от земель его породивших, громкоголосыми выходцами из южно-русских и восточно-украинских приделов. А то, что и в этих заморских далях, на Британских островах, вольготно и привольно расселилась целая “станица Лондонская”, давно уже не было ни для кого секретом.

– Ой, та вже ж больше трех лет прошло-проехало! – спохватилась негаданная знакомка. – Та вы ж меня лечили! От подывыться (посмотрите, то есть), Сергей батькович, – и, стянув тонкую резиновую перчатку, она показала ему свои розоватые чистенькие ногти.

Вот так бы сразу! Врач лучше запоминает “портрет” болезни, чем лицо пациента. Интересно, а что в таком случае запоминает гинеколог, невольно и безрадостно усмехнулся он, предположив, что пирожки-то теперь наверняка остынут.

Ногти у Даши три года назад напоминали когти дракона: они бугрились, отслаивались и шелушились. Но самое главное и невиданное – они болели! Так не бывает, сказали ей английские врачи.

Сергей же не просто поверил в эти фантомные боли, он сумел установить их причину: невиданную и неслыханную, совершенно неисследованную, кожную аллергию на английскую воду! На обыкновенную воду, которой умываются. Все его лечение свелось к рекомендации даже душ принимать в резиновых перчатках, а руки мыть огуречным лосьоном и удобрять витаминными кремами. Уж этого добра тут было в избытке.

Попробовала бы она это делать у себя на Дону, на глазах у замороченных жизнью односельчан! Да там у нее и проблем этих не было...

– Крыс! – закричала вдруг Даша, окликая какого-то маленького, полноватого человечка. – Крыс, та иди ж вже сюда! Цэ ж доктор мой, я ж тебе казала!

Человечек быстро подкатился прямо под ноги великанистому Сергею. Это был Кристофер Вотерсмит, муж Даши. Сергей сейчас вдруг припомнил даже историю их женитьбы. Надо же...

А пирожок так и торчал у Сергея меж пальцев, едва надкушенный. Ох, уж этот “ноблес оближ”! Хуже, чем врачам, на людях приходится только узнаваемым актерам.

Тем не менее, розовеющий от смущения Крис оказался почти что его коллегой, эндокринологом. Лет пять назад он сопровождал благотворительное оборудование для детских больниц Ростова. А Даша Подолянко работала дежурной по этажу в той самой гостинице, где стали на постой британские специалисты.

“Да он же на мне из-за борща женился!”, – смеясь, сказала она как-то Сергею, склонившемуся над микроскопом с пробой ее драконьего ногтевого покрова. “Ой, та вин же такый був худый та ныкудышний!”, – видимо, она переходила на суржик только от большого волнения. Сергей привык к болтливости своих русских пациентов: где они еще могут так откровенно высказаться? Не в Хоум-офисе же (Хоум-офис – МВД Великобритании, ведающее видами на жительство для иностранных граждан. Славится многочасовыми допросами просителей убежища или гражданства.), в самом деле!

Со слов Даши выходило, что и у себя дома, в Лондоне, и в любой поездке Крис питался в основном “из баночек”. Он был многолетним убежденным вегетарианцем и ел при этом всякую консервированную ерунду, вроде фасоли в томате или супа-пюре из шампиньонов.

И отродясь не было за ним никакого женского догляду, о чем и догадалась Даша, впрочем вполне бескорыстно, без всякого прицела в будущее, разогревшая однажды в гостиничной подсобке принесенный из дому постный борщ. Уже от одного его запаха Крис “поплыл”. Это было настоящее гастрономическое открытие! Вода, овощи вареные и поджаренные на подсолнечном масле и... все нутро поет от такой еды!

Даша обстирала его, отгладила рубашки и даже брюки. То, что в ее родной семье было делом обыкновенным, показалось чудом заморышного вида мужичонке из страны развитого капитализма.

Крис, не знавший такой женской заботы ни в материнском доме, ни в партнерских своих, иногда весьма долговременных, сожительствах в основном с коллегинями, едва ли не впервые в жизни, захотел, чтобы то, что с ним случилось, осталось навсегда: и милая голубоглазая хохотушка, говорящая на тарабарском языке, и пахнущее свежей резедой глаженое белье, и ароматные борщи, и пышные капустные кулебяки.

То, что каждый из них говорил только на своем родном языке, по словам той же Даши, им совершенно не мешало. В России вокруг них всегда крутились переводчики. А там видно будет...

Ей, конечно же, долго не давали визу. И она любила рассказывать, как прилетевший в Москву на ее посольское интервью Крис кричал на британскую чиновницу: “Да я налогов больше в месяц плачу, чем ты в год получаешь!”. Как ни странно, но именно в тот раз (это была уже третья их попытка) Даше и дали визу на въезд в Великобританию к официальному жениху.

Только в Лондоне Даша узнала, что ее муж не просто врач, но и совладелец солидной фирмы, торгующей медицинским оборудованием. Огромный его дом был запущен, как необъятный огород у заболевшей дашиной бабушки в донской станице. Пожилая соседка-испанка, многие годы убиравшаяся у Криса в доме, по понятиям Даши, не имела понятия о том, что такое чистота.

Даша быстро разузнала, где в Лондоне русская церковь и однажды привела оттуда домой украинских работяг-нелегалов. Все-таки свои люди. Она и ремонт делала с ними на равных: и красила, и чистила, и мыла, хоть и не уволила испанку из сердечного своего сострадания. Как видно, она не чувствовала себя состоятельным работодателем. Мало ли стен она побелила в станичном своем отрочестве! Мало ли полов покрасила!

Но к вечеру она всегда успевала взбить волосы и подкрасить глаза. Она любила “прычепурыться”, то есть прихорашивалась, как могла. Быть всегда в форме, нравиться собственному мужу и себе самой, было для нее, как и для многих россиянок, делом чести.

Крис приходил поздно, усталый и погасший, но дома быстро приходил в себя, воспарял, нырял, купался в теплом, волшебном море домашнего добролюбия.

Гарна дивка, чепурна! (Чудесная, пригожая девушка!) – сказали бы на родине.

Та й дэ там вжэ та Родина!

Распалась, разбежалась, растеклась...

Семейный дом наконец-то засиял чистотой, зацвел в полную силу сад, округлился и залоснился Крис. А у Даши стала болеть кожа на руках и ороговели ногти.

Ну, да все болезни уже в прошлом. Она, видимо, действительно любит тихого и застенчивого своего мужа. Потому что он ее не обижает, сказала она как-то, между делом, Сергею. И рассказала, что даже старый дед бил временами ее бабку, отец не часто, но крепко лупил ее мать, а старший брат – красавицу жену. На вечеринках в станице парень мог ударить при всех отказавшую ему в танце девушку. И все это не от пьянства или испорченности, а от молодецкой удали и устойчивых предрассудков. Дескать, чтобы уважало их силу бабье, а уж лучше б, так избоялось бы добрых парубков до смертной дрожи... Такой, уготованной ей по праву происхождения, судьбы Даша боялась больше всего на свете.

Так что с Крисом она обрела и желанный покой, и невиданную свободу. А то, что она хлопотунья неутомимая и даже Зине этой помогает из чистого энтузиазма и для общения, так этому Крис только рад. Он, как всякий работоголик, сделавший себя сам, продравшийся в более высокий социальный слой сквозь все оборонные сословные британские заслоны, никакую работу не считал зазорной. Как не считал и денег, которые горазда была тратить Даша во время частых поездок на родину.

– Ой, чи вы оцэ чулы? Хиба ж так спивають?! Я й то дома краще спиваю, ей бо... (Вы слышали? Разве же так поют? Я и то дома лучше пою, ей Богу...) – прозвенела над ухом Сергея Даша, имея ввиду заезжую московскую певицу. Она явно наслаждалась тем, что может, не стесняясь чужих, говорить “на своем” языке. И рядом стоит человек, который ее понимает.

Ее зычно окликнула засуетившаяся по приближении антракта Зинаида, а Сергей разговорился с Крисом. У них оказалось много общих знакомых в узких медицинских кругах. И Крис стал бурно приглашать его в гости с женой и сестрой, обязательно и непременно, в самое ближайшее воскресенье, что было совершенно не принято в высших и средних слоях английского общества. Обрусел совсем, одобрительно подумал о нем Сергей. И наконец-то откусил пирожок.

Застенчивый Крис деликатно замолчал и сделал вид, что рассматривает еду, выставленную на прилавке. Сергей облегченно подналег на второй-третий, кто их там считает, пирожки эти! И вдруг вспомнил, где ему еще было так славно и сладко предаваться запретному, по склонности к наследственному диабету, чревоугодию. У Гали...

Она была лаборанткой на кафедре педиатрии, которой заведовал в институте его отец. После училища трижды пыталась поступить в мединститут, но каждый раз якобы не добирала всего один нужный бал. Добрала бы, если бы была чьей-то дочкой, внучкой или хотя бы дальней родней. И все это знали, сочувствовали, но не спешили помочь. Потому что, милая, кареглазая Галя была... Безродная. Надо же, как совпадала ее фамилия с социальным статусом, только сейчас, через восемнадцать лет, спохватился Стрепетов.

А что он мог тогда, двадцатилетний? Только любить ее.

Таскаться к ней из центра на окраину, в частный жилищный сектор, застроенный белеными известью особнячками, по долгой межсезонной распутице, увязая по щиколотки в тугом резиновом черноземе. Потому что асфальт заканчивался за километр до галиного дома, а от конечной остановки трамвая и вовсе приходилось шлепать к ним около получаса.

Галины родители жили в небольшом флигеле, с садом-огородом, с хозяйственными пристройками: куры там, свиньи-подсвинки и даже пуховая коза. Мать ее, помимо хозяйственных и домашних хлопот, успевала вязать пуховые платки на продажу. Отец, машинист пригородного электропоезда, то болел, то запивал, то попадал в аварии. Одна из них закончилась не лучшим образом: он остался без ноги и перешел на инвалидность. Все в доме легло на плечи его золотой, его волоокой, сладкоголосой Гали.

“Ой, ты Галю, Галя молодая!.. Йихалы казакы, забралы з собою...”, – любила она напевать, провожая ночами Сергея на последний трамвай. Потому что ночевать ему, профессорскому сынку, байбаку, оболтусу, родившемуся с серебряной ложкой во рту, следовало в родительском доме, в своей постели.

На их общую беду, Галя была еще и старше его на два года, что в юности казалось непреодолимой и стыдной преградой. Она порой казалась ему вполне взрослой женщиной, и хоть он любил чувствовать себя рядом с нею убаюканым, заласканым младенцем, но мужая, стал тяготиться этими ощущениями. Захотелось самому оборонить, защитить, покрыть не просто своей плотью, но всей сутью своей мужской, слаботрепещущее, податливое нечто.

Но песни, песни ее... ее говорок, ее напевный, мелодичный суржик...

Но медовые ласки ее, томящие не только его обильную юную плоть, но и наполняющие сладкими соками все закоулки пробуждающейся к жизни души...

А наваристые борщи, воздушные пампушки, вареники с майской клубникой и сладчайшими летними вишнями, голубцы со сметаной, кабачковые оладьи, жареные с чесноком баклажаны, сочные говяжьи котлетки, свиные отбивные размером с добрую тарелку, квашеная капустка, моченые яблочки, соленые арбузы и, вершина этой кулинарной пирамиды, жареная картошка с грибами и к ней – большая миска соленых, прямо из дубовой бочки, зеленых, бурых и красных, как солнечное ядро, сочащихся ярым соком помидор...

Так он больше нигде и никогда не едал. Всевозможные ресторанные изыски были не в счет и не шли ни в какое сравнение.

И никогда, никогда и ни с кем, он больше не чувствовал себя таким желанным, таким коханым...

Жениховство его кончилось, как и надеялись его родители, с отъездом в долгожданную московскую ординатуру.

Что знал он тогда о путях своих? Что терял и что приобрел?

На пороге зала, как каланча на горизонте, выросла высокая несгибаемая фигура жены. Под ее острым локтем кудрявилась головка его родной сестрицы, взлохмаченной и раскрасневшейся от концертной душегубки. Сестра и росточком своим была вся в мать. И только Сергей унаследовал отцовскую телесную громоздскость. Может и к лучшему. Зачем женщине столько тела?

Последний раз Сергей слышал о Гале Безродной перед отъездом в Лондон, когда приезжал в Ростов на похороны отца. Она по-прежнему жила в родительском доме, теперь уже только с матерью. Работала патронажной сестрой. А это значит, что год за годом по непролазной осенне-весенней распутице, по зимнему гололеду и по летней, наносимой из степей, пылище обходила дома с грудничками-младенцами...

Асфальт до их дома с годами все же дотянулся, но осенью и он покрывался скользкой, хлюпающей жижей, натасканной машинами и ногами пешеходов. Замуж к тому времени она, по слухам, еще не вышла. Но кто знает, может сейчас уже она сменила свою фамилию и наконец-то освободилась от магнетической власти фатального фамильного невезения. Ему, Сергею Стрепетову, преуспевающему лондонцу, этого очень бы хотелось...

“Ой, ты моя Галю, Галю золотая...”, – подумалось ему сейчас, за тридевять земель от галиного дома, под упреждающим взглядом рослой и статной, железновыйной какой-то и словно бы посторонней женщины – его жены Киры. Уже с порога зала, издалека, орлиным своим взором Кира приметила “нарушение режима питания” – горку крамольных пирожков на бумажной тарелке. Сергей успел до грядущей толчеи восстановить недостачу.

“Неужели ты думаешь, что мы будем это есть? – как бы говорил весь ее заносчивый вид и брезгливая гримаска, передернувшая лицо. – Да и тебе, с твоим растущим животом, ни к чему это, мой милый...”.

Видимо, не один он перехватил этот более, чем говорящий взгляд. Потому что сквозь гул и гомон повалившей из зала толпы, он вдруг услышал сладкоголосое дашино потакание:

“Та йиштэ, йиштэ, Сергей Василич! Та стики там той жизни!”... (Да, ешьте, ешьте Сергей Васильевич! Да сколько там той жизни нам отведено!)

 

ОТЕЦ АЛЕКСАНДР

В церковь нужно было ехать с тремя пересадками: автобусом, потом трамваем, потом несколько остановок на троллейбусе, петлявшем по переулкам. Народу было много, еще не ушли люди после первой воскресной заутрени, а уже собирался народ на обедню. На исповедь была большая очередь, хотя исповедовали обновременно два батюшки.

Она не была прихожанкой этого храма, просто этот был относительно недалеко по городским немеряным масштабам, поэтому осмотревшись, она стала в хвост очереди, показавшейся ей не такой уж и длинной. Она как всегда робела, боялась сделать что-нибудь не так, не по правилам и канонам, и вызвать в очередной раз злобное шипение всезнающих, мышкующих по храму старушек.

Все, кажется, было как надо: вчера весь день ела понемногу и только постное, потом отстояла вечерню в недавно открывшемся, с дырявой еще крышей, храмике возле дома свекрови, которую навещала крайне редко. Перед сном прочла по молитвеннику малопонятные, но все же тронувшие душу вскользь, по касательной, длинные передпричастные молитвы. Сегодня с утра ничего не ела и не пила... “Как перед операцией!” – тут же вошло в бунтующий ум.

В том-то и была, как она сама считала, ее беда и проблема, что не могла она в себе решительно ничем ослабить дерзкого своего отношения к жизни. Даже здесь, в золотом мерцающем мраке, столь усмиряюще благоуханном, ее личный черт – ладана не боялся.

Она, давно уверенная в особом интересе к себе темных сил, была обезоружена и подавлена тем, как неожиданно, явно помимо ее собственной воли, проскакивали во время церковной службы мысли не только сторонние, опасные и богохульные, но и явно ей не принадлежащие!

То, что в миру делало ее личностью заметной и преуспевающей, было здесь совершенно неуместным и, как ей представлялось, богопротивным...

Она до сих пор с судорогой стыда вспоминала, как однажды отстояв вечернюю Крещенскую службу, она медленно, сопротивляясь могучей давке и толчее, продвигалась к чанам со святой водой. На душе было светло. В храме душно. И казалось, что забыто все дурное, что видела и чувствовала перед тем, как войти в храм: какую-то свалку, драку из окна троллейбуса, перекошенное ненавистью лицо свекрови, холодный, отстраняющий ласку жест мужа и главное – мрачное молчание дочери, болезненно удрученной жестким и неотвратимым натиском полового созревания.

Дочь была рядом, крупная, большая. Для девочки тринадцати лет у нее было слишком много тела и, как представлялось Ираиде, эта ранняя женственность унижала и подавляла бывшее ангелоподобное дитя. Видимо, сознание обреченной невозвратности происхоящих перемен убивало в ней радостную готовность к улыбке, на которую дочь была так горазда еще совсем недавно, год-два назад.

Храм недавно отреставрировали и какой-то умник догадался выложить обновленные своды синтетической мозаикой. В мерцании свечей эта дешевая бижутерия не бросалась в глаза, тем более, что Ираида чаще всего стояла, как и полагалось, в молитвенной позе, склонив голову. Но сейчас образовалось как бы праздное время, заполненное стуком ковшиков о края подносимых посудин, утробным урчанием сразу же обмиревшей толпы, упорно и давяще тянущей Ираиду в узкий проход, где на длинных столах стояли сосуды со святой водой, разливаемой шумными бабушками в белоснежных платочках на головах.

Служба давно кончилась. Слышались голоса: “Не давитесь вы, всем хватит!”. Ираида старалась ничего не видеть и не слышать, бережно кутала теплое цыплячье чувство любви ко всем, кто стоял рядом, кто некогда обижал ее или был ею самой когда-то проклинаем, а сейчас вот нежно и тянуще любим. Сосед ли по толпе, лысый, пахнущий конским потом дядечка, бывший ли муж, приславший дочери вызов в Италию, где сумел поджениться. Он звал дочь как бы погостить, но ведь она-то, Ираида, знала, что он хочет ее украсть! Как украли у ее подруги Ванечку. Просто не вернули ребенка с каникул в Австрии – и все. Дескать, там ему, в бездетной и богатой новой семье с родным папой в прикуску, дадут лучшее образование и “отмоют” от армии, от страшной и неминуемой Чечни.

Девочке ее тут ничего не угрожало, но на беду мужнина Габриэлла тоже оказалась и богатой, и бездетной. И смотрела на Лизу жадными глазами, когда они встретились все в Москве для утряски дел с бывшесемейной недвижимостью. Но вот сейчас, в эту почти святую минуту, она их всех прощает и, более того, понимает и сочувствует. И помнит десятой памятью своей, что тоже перед ними виновата: любила мало, больше о себе думала, погрязла в грехах непростимых.

“Постница ты этакая!” – опять внезапно подумалось ей, словно ветер сквозной прошел над душою и возмутил, взморщил покойные воды. И почудилась ей невольная кривая улыбка на ее собственных губах. Хотя она знала, что в церкви всегда мрачнеет и падает духом от осознания совершенно неподъемной для одной души греховности. И уж точно, что никогда не улыбается.

Тут лысый дядечка налег на нее своим огромным животом. Ираида проскользила несколько метров и как бы вплыла по мокрому каменному полу в узкий, столь долгожданный проход, едва удерживаясь на ослабевших от усталости ногах и при этом судорожно выворачивая свою шею, чтобы увидеть дочь за великаньей тушей любезного соседа.

Бутылки из-под финской водки громко клацнули в сумке, а ее уже торопили: почему не достает, не отвинчивает крышки, люди ждут, сколько же можно...

И тут вдруг зажглась прямо над ее головой огромная хрустальная люстра и Ираида, вставшая на цыпочки и вытянувшая шею, чтобы увидеть дочь, беспомощно барахтавшуюся в стиснувшей ее толпе, на мгновение ослепла и подала свою бутылку мимо стола. Конечно же, звон битой посуды не вызвал общего ликования. Ираиду обругали “дамочкой”. Но дочь уже была рядом и протягивала бабульке бутылку из-под “Золотого кольца”, бережно хранимую в доме Бог весть с каких времен из-за удобной литой ручки на вместительном стеклянном теле.

Но все это проскользнуло мимо сознания Ираиды: со скрежетом старой кинопленки прокрутилось в усталом уме это отнюдь не немое кино, а в образовавшуюся душевную щель просочился незваный и неизвесно кем накликанный сквозняк. В сердце словно вонзился острый ледяной осколок: ослепительный блеск синтетической мозаики на потолке обновленного храма. И чужая, нехорошая, перечеркнувшая все усилия души стать лучше и выше себя самой, трезво оценивающая это неуместное алмазное сверкание над бранчливой, готовой взорваться скандальным визгом, толпой, как молния сверкнула и исчезла незваная грубая мысль...

Ох, и сейчас еще обжигает душу стыд сожаления. Ираида убеждена была в материальности мысли, издавна изо всех сил старалась ни о ком и ни очем не думать дурно. Контролировала себя, как ей казалось.

И вдруг... Ну, в общем... Ни к селу, ни к городу... Ничто не предвещало, так сказать... Тихо было на душе, бережно... Или это была только иллюзия? А как же: постница ты этакая? Вот где уже были истоки этой... ну, просто неуместной, что ли, и несправедливой, если честно сказать, мысли.

А слова эти сказаны были как бы вслух и кем-то другим, но и это не оправдание. Короче: “Рисованый балаган!”. Вот что прокричалось в полный голос в мозгу Ираиды. И она ужаснулась услышанному.

Ну, да Бог с ним, давно это было, почти полгода прошло. А сейчас лето, скоро Троица. После того злополучного для нее Водосвятия Ираида стала ходить именно в этот храм, как бы заглаживая свою вину перед ним. Но, нечего греха таить, бывала на службах от случая к случаю – не было ни привычки, ни времени. Была только потребность, и ежедневная домашняя молитва покрывала эту недостачу.

Исповедующиеся, словно стараясь выговориться на все времена, подолгу нашептывали что-то на ухо священнику, видимо перечисляя грехи, грешки и малюсенькие грешочки, приволокшиеся за ними в храм Божий, как прилипший к подошве мокрый лист. Уже позвучало оглашение, состоялся вынос Чаши, а очередь, как ей казалось, почти не укорачивалась. Опять она ничего не увидит, не услышит и не пропустит сквозь сердце. Вот ведь, печемся об отпущении грехов, но суетно как-то, по неписанным законам захрамья.

И, словно в подтверждение ее догадки, именно к их священнику стал пробиваться сквозь толпу некий малорослый крепыш средних лет. Он был так бледен, так чувствовалась в нем непогашенная лютая ярость, что толпа, словно почуяв нетаимую злую силу, расступилась перед ним, пропуская. Священник тоже его приметил и дал рукою знак, приблизил.

Ираида видела издалека, как быстро и твердо зашевелились губы нежданного пришлеца, как побледнел и отшатнулся священник. “Убийство! – подумала она. – Как они все это через себя пропускают?! Как им, наверное, тяжело. Как хирургам в онкологии, не меньше... – воссочувствовала она маленькому и щуплому настоятелю этого храма, как донесли до ее ушей перешептывания в толпе верующих, отцу Александру. – Вот и хорошо. Буду знать, как его зовут”.

Пришелец отговорил быстро, как отбарабанил и прогорнил, и в ожидании ответного слова набычил тяжелую, крупную голову. Священник, словно бы изумленно взирая на нечто невиданное, наконец разомкнул сошедшиеся в мучительном спазме уста, и сказал несколько слов. Был ли монолог незнакомца покаянным или это было простое сообщение о соделанном, вольно или невольно – не нам решать, но отец Александр не дал ему разрешительной молитвы, не допустил, как видно, к причастию. Отпустил с Богом, в возможном уповании на более глубокое покаяние, может быть...

Мужчина резко, по-армейски, повернулся на каблуках и вновь прошел сквозь толпу, будто бы нож сквозь масло.

Перед ней стояли уже только два человека и она, потрясенная увиденным, забыла зачем пришла и стала рассматривать священника, чего обычно не делала, погруженная в собственные душевные глубины.

Вид у него был измученный, он был такой щупленький и худой, что этого не могло скрыть даже парчевое облачение, обычно прибавляющее священнослужителям и веса, и объема. Маленькие, пронзительно голубые, глазки и остренький нос с покрасневшим, неизвестно отчего, кончиком. Вид не внушительный, не авторитеный...

Да как ей не стыдно, спохватилась она, да какая ей разница, в самом деле!

“Пятеро детей. Пятеро детей... – услышая она сзади себя старательный шепот. – Да еще брат у него, военный, недавно погиб, и они взяли к себе двух племянников. А матушка последними родами изболелась вся...”

Ира хоть и предполагала, как наверное, что это шепчутся всезнающие старушки, но все-таки ей захотелось самой увидеть столь приближенных к семье настоятеля келейных шептунов. Она сделала вид, что поправляет большой, вечно сползающий с головы шарф, и украдчиво оглянулась. Сзади нее стояла, потупившись и шепча, высокая красавица супер-модельного вида. Головка ее, аккуратно забранная в шелковую косынку, как у Мерлин Монро в стадии развода с Артуром Миллером, склонилась к плечу еще более высокого господина, разве что не “от Версаче”!

“Новые! Вот те раз! Но откуда такая плавная полуцерковная речь: изболелась вся... Надо же, что творится. А я и не заметила, как мир перевернулся!” – успела вскользь подумать Ираида и шагнула к священнику.

Облегченная исповедью и осчастливленная причастием, она с рассеяной полуулыбкой смотрела из окна троллейбуса на почти безлюдные, пыльные летние улицы. Она вспомнила, что забыла в церкви дочь, только пересаживаясь в трамвай. Забыла или та сама потерялась, какая теперь разница. Уже не маленькая, сама приедет. Она и так ее теряет с каждым днем, во всех смыслах. Родители – тоже люди, в конце концов!

Подумала и обиделась заранее, потому что знала, что Лиза, не обнаружив ее в храме, поедет к свекрови. Той еще, первой, ненавидящей всех кроме внучки. Там-то, в недрах бабушкиной спальни, и вызревает, и готовится тайный заговор с целью побега к отцу родному.

Дочь все неохотнее сопровождала ее в церковь, и росла стремительно, как на дрожжах. Еще немного и уже не сможет соответствовать роли игрушечного, заказного ребенка, которого хищно поджидает в огромной усадьбе под Падуей скучающая итальянская мачеха. Может отступятся, наконец, уймутся...

“А если это все-таки был убийца, то ведь священник даже оповестить никого не имеет права! – вспомнила она сегодняшнего, каменного какого-то, гранитного, беспросветного дядьку. – Ну, зачем же так уж сразу... – попробовала сама себя уговорить Ираида, пробивая талончик в автобусе. – Может, он контрактник из горячей точки или ему просто что-то важное и больное высказать было некому. Вот он и пришел к отцу Александру. И может быть не в первый раз. Не то, что некоторые...”

Ей казалось, что священник и слушал ее вполуха, и смотрел как бы поверх головы, а думал, может быть, об этом кремнистом, приземистом носителе страшной и опасной тайны.

На фоне этого стремительного завоевательного набега человека, словно бы обладавшего правом раздвигать толпу и потрясать серца исповедников сокрушительной мощью совершенного греха, ее собственные зажатые, как в кулачке, в скукожившейся в ожидании правого суда душе, накопившиеся прегрешения, как бы уменьшились и полегчали в весе.

А принесла она, как ей казалось, ношу немалую. И возложила к стопам. Выслушав ее торопливые (уже давно пропели Херувимскую) сбивчивые признания, отец Александр на мновение задумался и задал ей только один вопрос: “А муж ваш знает об этом? Не пошатнулась ли семья?”. Получив ожидаемый, видно, ответ, он ни с того ни с сего, как бы про себя, отрешенно и рассеянно добавил: “Но деяние-то... прелюбо...”.

И возложил на нее, коленопреклоненную, епитрахиль. И прочитал долгожданную, слезами покаяния омытую, разрешительную молитву.

Что Ти принесу?

Что Ти воздам, Владыко?

г. Лондон

Версия для печати