Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2006, 11-12


СОСТАРЬ МЕНЯ
 
* * *
...Und es neigen die Weisen
Oft am Ende zu Schonem sich.
Holderlin
все так старо, и лепеты, и плачи,
и яблонь осторожное цветенье,
и что теперь тебя переиначит
над тенью смертной и посмертной тенью?

грядущее качнется одиноко
китайским фонарем, опустошая
копилку чувств лихим переворотом,
сминая слух и зренье заглушая;

состарь меня, ты возвратишь иное:
значенье – свету, и опасность – речи,
и растворится донышко глазное,
как ярмарка, прекрасному навстречу...
 
* * *
как будто здесь – все то, что не взошло
из суеты, как вышивка, не вышло,
гляди теперь, как на воду неслышно
роняют цвет сирени тяжело;

мой колокольчик – память о тебе...
сирени, погибающей от жажды,
один и тот же крестик время дважды
не вышьет, и ему не по себе

от повторенья – не вещей, потерь...
они и суть, наверное, теченье
недолгого дыханья в облаченьи
надежды – прежде, милости – теперь...
 
АГИОГРАФИИ
дай, Господи, чтоб речь,
как высота колодцев,
взошла до самых плеч,
сухая речь праотцев...

что мне с того, что слеп
пустыни плат горячий –
вечерний влажен хлеб,
поруганный и зрячий;

что мне, что речь суха,
как маковинка, – птица
до ветхого стиха
летит, не сторонится,
на радонежский дар,
натруженный и хрупкий...

и пляшет Иордан
над головой голубкой...
 
* * *
край неба лилов на закате,
игрушечный воздух твою
вдруг голову нежно охватит,
к остывшему склонит жнивью,

земля молчаливей немого,
и ты ей словца не скажи –
лежи, и не ведай иного,
чем гнутое плечико ржи,

забудь, ничего не осталось,
ущербно стоит над лицом
пречистого воздуха жалость –
обидой, объятьем, венцом...
 
ПСАЛОМ XXII
псалом Давида; пастырь мой Господь,
нужду отъемлет как воспоминанья
от фотоснимка – даты ли, названья –
лишь пыли полыхающей щепоть

от образов заслезных; на лугах,
стоящих, как воротца, вертикально,
при лужице – я там, и Ты, недальний, –
в одном дыханье, в четырех шагах;

мне сила Твоя тело при душе
как нитка, держит, и дорожкой, склоном
во имя Твое буковкой и словом
ведет к благодеяния меже,

нет страха, нет, покуда в ночь рука
безглазая по-детски осязает
Твои опоры, и войти дерзает
душа из тени смертной в облака;

в Тебе покой, и если, тяжела,
передо мной чужими голосами
шумит толпа с неровными глазами, –
дай силы не уйти из-за стола,

но чашу переполни дождевой
водой, захочешь – с капелькой елея,
и в доме посели Твоем, жалея,
и доброты дай камешек живой...
 
* * *
О. Ш.
то озерцо с рогозом, что твоим
нелепым рассужденьям о халифах
внимало да заплескивало рифы
березняка, нависшего над ним,

то озерцо, куда тропинка шла –
из памяти, как детское дыханье:
и тьма отца, и мамы колыханье,
и бабушкина швейная игла, –

то озерцо, на запад – два холма,
на север – холм, иль чередой иною:
лишь озеро да холмы за спиною –
и в наготе живая жизнь одна...
 
* * *
радость твоя вся высохла как река,
стебель тоски кривится на берегу –
старь стародавняя, скажешь ли? волоска
тоньше и день – на склоне, и ночь – в логу,
коли шумит сознанье, полно пустот,
вычерпав думу речью чужой до дна;
склон или лог отворяют тебе – Исход,
только любовь-надежда как есть бедна;

где же согласник радости ли, тоски?
речью большой наполнит кто свет и тьму?
птица приносит светлые колоски –
мне ли? шепчу ей, нет, говорит, Ему...
значит, мы с птицей думаем, лог и склон
имя во тьме хоронят как корни трав:
стало быть, злак – Григорий, а лук – Филон,
иже поют ночами, покой поправ.

явора лист живет в ледяном ковше,
но не тревожься, всюду-то ходит Бог,
выглянешь ночью из дому – дай душе
злака и лука вспомнить всеобщий слог,
склона и лога всенощный вспомнить звон,
чтобы потом, в ночлежном твоем чаду,
стих из Есфири рядом шептал Филон,
травы сухие Нисский учил в саду...
 
* * *
только дни у меня и остались,
бесконечные дни, от восхода
до заката, чтоб зренье скиталось,
как евреи в пустыне Исхода,

по столу, крестовине оконной,
между светом и тьмой, по-синичьи,
не нарушив сей полог суконный
над невидимым царством горчичным.
 
* * *
когда найдешь сомнение в себе,
Господь отправит по дорожкам сада –
шажок к шажку, где дерево в борьбе
переживает памяти осаду, –

семейный быт кукушки часовой, –
скворечники корою укрывает
и небо оплетает головой,
как волосы твои... когда, бывает,

сомнение, как ночь, перечеркнет
недолгие потуги обретенья –
увидишь, что и облако плывет,
и древо не чурается цветенья,

и негорячим пламенем цветет,
число богоявлений приумножив –
и если в этих кущах не живет
ни Моисей, ни Илия, то все же

твое колено – дерево, твой дом –
монастырек пергаментный, у ската
осиным восстановленный трудом,
и сад, ладонь заполнивший заката...
 
ПОРЫВ
и птичьих гнезд перебирая хворост,
и камыши клоня к их отраженьям –
но все же он принес мне этот голос,
цветенье моря и лугов броженье,

где ночь разлита гущею кофейной
грядущего, и вещи так несмело
маячат, как за пологом кисейным,
за далью, заслонившей твое тело;

не знаю, обернуться не пора ли
к той половинке символа, в которой
живому зазеркалью литорали
ни смысла не достанет, ни опоры,

ни сущности, и все перевернется,
лишь иногда, от ветра, так неловко,
так сумасбродно память отзовется
горчащей соли кружевом на лодках.

г. Новосибирск

Версия для печати