Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: День и ночь 2006, 11-12

ТРИ ВОЗРАСТА БРАТА

У меня дома на стене висит наш с ней портрет: мне восемь, ей двадцать восемь. Она – красивая крупная блондинка, решительная и пряная, с пучком густых волос на затылке, – целует платок, которым я от нее загораживаюсь. Я очень любила Надежду, считала своей лучшей подругой и пока плохо выговаривала букву “р” и не знала плохих слов, подходила к ней с нежностью, целуя в щеку, говорила: “Ты моя лушшая подлюга!” Надежда заливалась своим громовым смехом и сладко целовала меня в ответ. У нее я и научилась смеяться громко, по-мужски.

Кроме этого благоприобретенного дефекта, в младенчестве у меня был ангельский характер, причем одиночество я переносила так же хорошо, как и общество. Надежда рассказывала, что моя мать кидала связку ключей в кипяток, а когда дезинфицированная игрушка остывала, бросала ее в манеж – и спокойно могла полдня заниматься своими делами, пока ребенок медитировал над блестящей звонкой штучкой. Но и когда тебя тискали знакомые, ты тоже не возражала, рассказывала Надежда, держа меня на коленях. Странно слушать рассказы про себя, когда ничего этого не помнишь. Молодые мамаши с более суровыми отпрысками, говорила Надя, предсказывали: подождите, вот вырастет – узнаете, ого-го! Но время шло, а детский характер не портился. Насколько я помню, он испортился у меня в подростковом возрасте, то есть как у всех.

Когда мне было года полтора, во дворе появился двухлетний Максимка. К его двухметровому отцу на улице когда-то подошли с предложением возить дипломатическую почту, такой он был видный богатырь. Жену свою будущую этот мужик увидел в метро и на следующий день уволок прямо из-под венца у конкурента – и через девять месяцев у них родился маленький богатырь. Максимка меня оценил сразу и не допускающей возражений походкой пришел обниматься. Мамки пришли в умиление, однако быстро выяснилось, что мой темперамент проигрывал Максимкиному. Я время от времени не хотела обниматься: на наши нежности смотрел весь двор, уединение в этот момент становилось невозможным, а я устаю от публичности. Поняв, что если Максимка хочет контакта, то от него не уйти, я стала при виде него вздыхать и валиться на пол. Впервые увидев это безобразие, наши матери долго смеялись, потом моя пару раз отстирала все, что я таким образом испачкала и нашла решение. Как только я вздыхала, двор оглашался криком: “Опять!” и обе мамки бежали наперерез – разбирать своих чад.

В два года на лето меня мать обрила наголо и увезла на дачу. Моим ближайшим соседом и дачным другом стал совсем другой мальчик – тонкокостная статуэтка Кирюша, весь в девических кудряшках. По характеру очень нежный и трепетный, у незнакомцев он однозначно сходил за девочку. На мою же бритую голову и неизменную улыбку до ушей проходившие мимо мужики показывали большой палец и одобрительно басили: “Хорош пацан!”. А я тем временем натренировалась катапультироваться из коляски, раскачивая ее до первой космической скорости. К осени я таким образом накачалась и догнала Максимку по решительности, так что он перестал тискать меня против воли. Наладившись общаться без удушения, мы сдружились крепче, и я стала звать его Масиком.

В три года родители увезли его заграницу – богатырский отец пошел на повышение и наша дружба прервалась. Когда Макс уехал, я внезапно начала рисовать и много времени проводить одна, с красками, карандашами и бумагой. Особенно мне понравились гуашь и медовая акварель: они вкусно пахли.

В четыре года меня отдали в детский сад: нянечки и воспитательницы меня любили, только опять, как назло, тискали от умиления. Попав в такое изобилие контактов, я опять рисковала утомиться, но тут мне случайно велели исполнить любимый стишок. И я рассказала тот, которому дедушка научил: “Огурчики-помидорчики, Сталин Кирова пришил в коридорчике!” Дедушку я очень любила, Кирова со Сталиным не знала, а этот загадочный стишок всегда ему нравился, так что я от души хотела всех порадовать.

Аплодисментов не последовало, зато заведующая детсада вечером заперлась с моей матерью в кабинете и объяснила ей, что “это” – не та поэзия, которой следует учить советских детей. У этой загвоздки оказался свой плюс: в саду меня теперь тискали только действительно симпатичные люди, а их всегда немного. Надежда услышала про казус, похохотала и повела меня на мультфильм “Белоснежка”. Мне ужасно понравилась красочная сказка: я так перевозбудилась, болея за гномскую справедливость, что устроила барабанную дробь на лысине впереди сидящего дяди. И навсегда запомнила, как целовать лысую головку гнома, поворачивая ее за уши на себя. Надежда мой энтузиазм полностью одобрила.

В июне сад уехал на дачу, и я впервые оказалась полностью за пределам материнской опеки. Через пару дней после отъезда моя мать совершенно извелась ночными кошмарами о том, как ее деточку обижают без родительского присмотра. Надежда на эти причитания сказала просто: “Поехали. Заляжем в кустах и посмотрим. Если что не так – всем накостыляем”. Приехали мы, рассказала мне позднее Надежда, залегли и видим: наш ангел с кривым бантом, одетый няньками на скорую руку, сидит в песочнице вместе с другими детьми и выбирает себе ведерко. За этим творческим процессом наблюдает какой-то мальчик, а с другой стороны сидит девочка и канючит. Наконец ангел выбирает себе маленькое ведерочко, хлопает им по песочку – пуфф на себя и чуть вбок, потом упс – поднимает ведерко, а там куличик. Отлично. И еще раз хлоп-пуфф-упс. И еще. Понравилось – видно, что у ребенка кайф.

Вдруг, рассказывала мне потом Надя, ноющая девочка подползает и вцепляется тебе в рукав, ты делаешь резкое движение и нападающая отлетает на песочек, забыв даже заорать от неожиданности. “Ого!”, – говорит Надежда в кустах и показывает моей матери большой палец. И тут мальчик наконец находит себе применение: подходит со стороны куличиков и со всей силы хрястает лопаткой по крайнему. Ангел с бантом останавливается и наблюдает. Мальчик, вдохновленный вниманием, хрястает по соседнему куличику. Тогда ангел встает, спокойно отряхивает ручки, поправляет бантик, берет свою лопатку и... коротким движением хрястает ребром лопатки мальчика по башке.

Мальчик – в крик, няньки бегут со всех сторон, ноющая девочка в тон ему тоже разражается воплям, соседние дети со страху на всякий случай начинают подвывать, – в песочнице бедлам. А Надежда со словами “Знай наших! Ангелочек-то умеет за себя постоять. Пошли закрепим успех” – и крупными шагами ломит из засады. Когда мать двинулась догонять ее, как Меньшиков за Петром, моя лучшая подруга уже нависла над няньками и прогромыхала: “Я все видела. Эта ябеда – мешала нашей девочке играть. А это наглец сломал наш куличик! И правильно она ему врезала. И если еще кто-то будет ей мешать, ему тоже достанется”. И грозно посмотрела на нянек и притихших детей. А потом улыбнулась. Инцидент был исчерпан и из летнего детского сада мать меня получила такую же лучезарную и дружелюбную, как и раньше, но уже с отлаженным умением бить ребром лопатки по обидчикам. Если честно, этому я научилась у Масика.

Через пару лет я пошла в школу. Заодно мать отдала меня в кружок рисования и стала водить по выставкам. В восемь я попала в Пушкинский музей и узрела статую Давида руки Микельанджело, который определил мои тогдашние представления о мужской красоте и стати. Этот шедевр мужского спокойствия, силы и естественности произвел на меня неизгладимое впечатление. Я отлично запомнила, как должен выглядеть, а главное – вести себя, настоящий дяденька.

После первого класса матушка с теткой поехали со мной на Прибалтийское побережье, в район пограничной зоны. Пропуска туда делать было непросто, так что в разведанное место приезжала лишь малочисленная интеллигенция из Питера и Москвы. Пляжи были пустынные и мы с матерью и теткой сами купались нагишом на “своем” пустом пляже. А шлепая по воде вдоль берега в поисках ракушек и камушков, легко можно было за пару заливов от “своего” пляжа наткнуться на голого дядьку, который “нудил” с друзьями. Над всеми этими пляжами шла пограничная тропа, а по ней шумно бегали молодые солдатики, охранявшие рубежи нашей Родины и заодно прямо на боевом посту глазевшие на голых баб, валяющихся на пляжах. Все эти сочетания голых и одетых стали для меня нормой жизни: заповедник приучил меня к тому, что естественное красиво и не стыдно.

Осенью мы вернулись домой, и вдруг все это мне внезапно пригодилось. Я шла с уроков домой, вся из себя такая романтическая, и по рассеянности села в лифт с незнакомым дяденькой, хотя мама учила меня этого не делать. Дяденька оказался эксгибиционист. Он расстегнул штаны, вынул свои причиндалы и предложил мне всяко их потрогать. Я внимательно посмотрела на дяденьку, вспомнила богатыря-Макса и брутальную Надежду, потом Давида из музея и голых спортсменов на прибалтийском берегу, сочувственно посмотрела и сказала: “Э, нет, у Вас это совсем некрасиво! Зря вы так этим гордитесь. И потом, это как-то все грязно! Что ж вы не моетесь-то? Смотрите, Мойдодыр заберет!”

Шок превзошел все мои ожидания: мужик умялся, мы тихо доехали до моего этажа, я беспрепятственно вышла из лифта и на прощание даже решила его утешить. “Ничего”, – сказала я, – “может, еще что-нибудь другое вырастет”. В ответ он только всплеснул руками и стал расстроенно застегиваться на лестничной клетке. А я пошла мыть ручки и обедать. Хорошо иметь домик в нудистской деревне, правда?

В школе у меня возникли друзья, но утраченный Масик по-прежнему оставался незаменим: скучая, я стала требовать у матери братика. Мать отказалась наотрез, зато Надежда вышла замуж и родила мальчика аккурат к моему 10-летию. Под мои мольбы его – ура! – назвали Максимкой, объявили моим братом и даже разрешили купать. Он долго-долго плавал под водой, как рыбка, а я дивилась. Потом его вынимали из воды, волосики у него кудрявились, а я кричала: “Смотрите, Пушкин, Пушкин!” Я все время обнимала толстенького бутуза и наконец поняла, почему меня в детстве все тискали. Мягонький и чрезвычайно добродушный свежий Максик был то, что надо: я часами с ним возилась и таяла от чувств.

В три года братика к лету обрили наголо, как меня когда-то. Он бегал по квартире как угорелый, но разрешал целовать себя в макушку на поворотах. А я как настоящая Белоснежка перекрывала дверь, ловила толстенький болид в дверях, растопырив руки, чмокала его в “лысину” и отпускала на следующий вираж. В пять он впервые сходил с родителями в поход с ночевкой и после этого орал на прогулках, что он “направляющий турист” – и требовал, чтоб я его не обгоняла. Я тормозила, но он все время зазевывался на что-нибудь по дороге и отставал, я опять оказывалась впереди, а Маська снова вопил басом “я – направляющий турист” и стремительно летел вперед, чтобы через пять минут опять застрять позади – и все сначала. Я с ним привыкла ходить рывками.

Надеждин муж и отец моего братика был завзятый автолюбитель: в восемь лет он посадил ребенка за руль – конечно, у себя на коленках. Максик обнаружил огромную любовь к машинам и выдающуюся память, выучил названия всех автокомпаний, а заодно самолетов и прочей боевой техники. Теперь на прогулках он терпеливо учил меня, как называются части разнообразного военного железа – и ужасно удивлялся, чтой-то я все эти бомбы, втулки и башни запомнить никак не могу. Чтобы отделаться от рассказов про железяки, я вела братика домой, ставила ему свою любимую классическую музыку, и он засыпал.

Чем больше он рос, тем дальше мы становились: эта разница стала критической, когда мне перевалило за двадцать, а Масик вошел в подростковый возраст. В те годы Надежда купила дачу, и меня позвали в гости. Приехав, я обнаружила, что в свои 12 лет брат стал невыносим. Я провела с ним там выходные и обнаружила, что брат стал жуткий резонер и болтун: на каждое “А” у него было свое “Б”, по каждому поводу – свой комментарий, которым он немедленно осчастливливал окружающих. Унять его не было никакой возможности: пацану явно не хватало выхода для богатырских сил. Надежда взяла сторону брата, я взвесила свои силы и заявила, что нам нужен тайм-аут. “У тебя был дивный характер, когда ты был Максимкой на полгода старше меня”, – огорошила я брата: “Ты этого не помнишь, конечно. Потом ты был очарователен в собственном детстве. А теперь я покидаю тебя до поры, когда подростковый возраст закончится: может, тогда мы снова станем друзьями?” Я оставила брата слушать рассказ Надежды о его предшественнике и уехала.

Осенью Надежда с семьей переехали на другой конец Москвы, ближе к даче, а я углубилась в учебу, работу и собственные приключения: в стране разгорелась Перестройка, а во времена перемен всегда есть, чем заняться. Наша разлука оказалась дольше, чем можно было предполагать. Несмотря на голодное время, я очень обрадовалась свободе, принесенной переменами, и наслаждалась жизнью, благо всегда ценила впечатления больше денег. Я преподавала, потом занялась компьютерами, защитила диссертацию, поездила на стажировки за рубеж, ушла в деловую журналистику – в общем, делала то, о чем в застойные годы вряд ли могла бы даже мечтать. Потому что родись я на десять лет раньше, сидеть бы мне в каком-нибудь НИИ, ходить на дурацкие собрания и до сорока лет ждать должности старшего научного сотрудника. Так что я радовалась новым временам всей душой.

А вот Надежду Перестройка как-то подкосила – ради денег мать семейства из инженеров вынужденно ушла в бухгалтеры, как многие женщины в те годы. От новой работы она отчаянно скучала, но иного выхода не видела, потому что привыкла работать и все тянуть на себе, а муж ее не был каменной стеной, за которой можно отсидеться. Теперь мы с ней и братом только и виделись, что на свадьбах да похоронах. Как, впрочем, и большинство обычных городских жителей, погруженных в свои заботы и разъединенных суетой мегаполиса больше, чем расстоянием и делами. Так, от случая к случаю, я наблюдала, как Надежда входит в конфликт с новыми временами и рассуждает про политику. Я люблю думать о том, на что могу повлиять, поэтому про игры наверху я не говорить люблю, а больше нам стало как-то не о чем. Повзрослев и отделившись от собственной родительской семьи, я перестала видеться и с Надеждой.

Макс тоже жил своей жизнью. За десять с гаком лет, что мы преодолевали времена перемен, брат внешне стал ужасно похож на мать – с тою разницей, что вырос аж до размера “185 см на 110 кг”. Он с успехом пустил в дело свою природную активность: получил юридическое образование, занялся связями с общественностью и попал в какие-то региональные политические проекты. В результате мальчик своими глазами увидел, сначала как двигают на рынок ослепительно дрянные продукты, а потом как люди в масках прямо на избирательном участке переворачивают заполненные бюллетенями урны и кладут в них другие листочки с галочками напротив нужного кандидата. Из политики брата позвали в рейдеры – это такие милые ребятки, которые помогают инвестиционной компании перекупать и поглощать разнообразные ценные бизнесы и предприятия, которые (бизнесы) поглощаться не желают. Но их никто не спрашивает.

В результате такой карьеры к двадцати с чем-то годам мой дельный братик стал акулой капитализма и хорошо узнал настоящую жизнь в ее самых суровых проявлениях. Когда же время бурных поглощений прошло, его позвали замом к главе регионального представительства одной из крупнейших нефтяных компаний и он уехал из Москвы. Купил себе крутую спортивную машину и пахал не за страх, за совесть: ездил в многодневный смотр по своим автозаправкам, устраивал ревизии, казнил, миловал и “строил” своих подчиненных строго, но справедливо.

Слава о нем разнеслась по округе и дошла до военных. Они посчитали, какое количество бензина для их форс-мажорных нужд хранится под Масиковым началом, и дали брату звание майора. Он позвонил мне похвастаться звездочками, балагурил – и вдруг я услышала какие-то давно забытые нотки за бравурной речью. Я ляпнула, что буду рада его видеть и обмыть событие. Он посмеялся, что-де майор так редко бывает в столице, что обмывать надо будет заодно и генерала. “Но я запомню, что ты меня ждешь!”, – заявил он и бы явственно рад. Я вдруг тоже почувствовала, что он у меня есть. Хотя, вроде у нас уже почти ничего нет общего, кроме давних воспоминаний.

Через пару дней случился какой-то родственный праздник. Я не поехала – опять пустые, нравоучительные разговоры о личной жизни и политике. Родня подговорила Надежду, та позвонила мне – стала корить за невнимание к семье, басила своим решительным, одновременно приобнимающим и командным тоном: “А ну-ка, приезжай!” “Нет”, – отрезала я. – “Я тебя люблю, но тоже умею командовать. Просто сейчас – нет. Это тебе не платочком отгораживаться – жалко времени на ненужное, понимаешь?” Надежда поняла, но у трубки стояла родня, и мы сурово попрощались.

Через два дня мне внезапно позвонил Максим и тихо кинул в трубку: “Мама умерла. Похороны послезавтра. Приходи”. Я почувствовала, как застывает в груди, и спросила: “Когда?” Он назвал место и время. “Помочь чем?” “Я все сделал, сеструха. Просто приезжай. Побыть”. “Когда?” – спросила я опять. “Сегодня. Она умерла сегодня”, – понял брат и коротко добавил: “Быстро. И, говорят, легко”. “Я тебя люблю”, – сказала я. “Спасибо”, – отозвался брат, и я не стала больше ни о чем спрашивать.

Все случилось в январе, на Крещенье. На улице было очень холодно и красиво. Накануне Макс приехал погостить, все было замечательно – и тут у Надежды случился сердечный приступ. Вызвали “Скорую”, врачи долго приводили ее в чувство, обошлось без больницы. Наутро отец ушел на работу, а Максим – по делам фирмы. Мать семейства слегка оправилась и решила попчелить в доме. Вышла за едой, а когда вернулась – лифт не работал. Она пошла с продуктами на пятый этаж и на последнем пролете перед квартирой ее прихватило. Вокруг – никого.

Брат пришел домой рано и нашел ее, привалившуюся с сумками к стене. Со следом от слезинки на щеке. Он дотащил мать в квартиру, позвонил в похоронную контору. Сообщил отцу. Дельно, на автомате, все организовал. Потом набрал несколько номеров, включая мой.

Я пришла на заснеженное кладбище и издалека увидела, как крупный и прямой Макс стоит посреди родни, как маяк, а вокруг причитают бабы и трется у стены его растерянный отец. Мы обнялись. Я всегда с трудом могу вспомнить конкретные похороны – они сливаются для меня в какой-то единый ритуал прощания со всем прошлым, непоправимым и важным. После постного выступления чужой тетки в крематории гроб одинаково едет в жерло, после чего все провожающие едут поедать салаты оливье. Вот салатов не помню напрочь. Никогда. Хотя не пью вообще. Просто не помню и все.

Помню, как однажды моя приятельница-психолог рассказала мне, что к ней на прием пришла тетка, которая десять лет проработала вот этим “уважаемые родственники, подойдите попрощаться с покойным”. Тетка пришла и говорит: “Я что-то в депрессию впадаю. Отчего бы это, дохтур?” Психолог ей так аккуратно намекает, не от работы ли? “Нет”, – говорит тетка: “Эта работа легкая. Вот до того я двадцать лет в КГБ отработала – вот там было тяжело. А тут чего? Болтай себе целый день одно и то же – и все дела”. Так что для меня все похороны имеют привкус вот этого “одного и того же – и все дела”. Всегда холодно, кто-то опаздывает, потом надо долго ехать до кладбища, споро прощаться в гулком зале и “уважаемые родственники, пожалуйте к столу”. Ритуал по сути всегда один и я не запоминаю деталей.

Надеждины салаты я все-таки запомнила, потому что поминки были устроены не в доме, как обычно бывает, а в ресторане, для которого она работала: его владелец, толстый азербайджанец, по сходной цене взял эти хлопоты на себя. Когда мы вошли с мороза в зал, он подошел к брату и сказал: “Хароший человек она была. Кушайте на здаровье – от чистава сердца пригатовили. Если что – всегда...” – и с искренним огорчением развел руками. Брата обступили коллеги, родственники и знакомые, пошел похоронный хоровод речей, а я по привычке забилась в угол – не люблю заседаний.

Отогревшись, я стала оглядываться. Огромный стол буквой “П” был завален яствами, как в восточной сказке. Мозаичные окна красными, синими, зелеными лучами света освещали темноватый интерьер, как в католической церкви. Надежда была некрещеной, но странное действие в этой азербайджанской таверне было дивно похоже на религиозную трапезу.

Когда-то я была в Будапеште, гуляла по высокой части города и вышла к центральному костелу. Я попала к началу мессы, вошла и села тихо с краю: мозаичные окна тех же цветов обрамляли ряды скамеек, люди шуршали молитвенниками, а в зале расцветала моя любимая месса Моцарта. Детские голоса нежно пели с хоров над последними рядами, звук летел навстречу органу, взывающему из алтаря. Где-то в центре зала обе мелодии сливались, как волны, растворяясь друг в друге – и в это музыкальное море вплескивались новые волны органа и детских голосов.

Я слушала мессу и отрешенно наблюдала, как чужая родня ела, плакала, пила, потом уже просто болтала. Дослушав звук воспоминания до последней части мессы, я уперлась взглядом в чей-то профиль, потом очнулась, вгляделась – брат повернулся ко мне и кивнул. Я автоматически взяла со стола пряную корку бородинского и подошла к нему – народ стал пьянеть и разбредаться, рядом был свободный стул. Я села, Максим обернулся и приобнял меня. И вдруг сказал: “А помнишь, в детстве ты ставила мне мессу Моцарта?” И он напел мотив, который только что отзвучал в моей памяти. “Масик, ты помнишь мотив? Ты же всегда засыпал!” “Засыпал. Но помню”.

Слегка привалившись к большому боку, я прошептала: “Ты теперь моя лушшая подруга”. Он занюхал чекушку коркой у меня в руке, слегка улыбнулся надеждиной улыбкой и ответил: “Конечно. Всегда”. И подставил бритую макушку для поцелуя.

г. Москва

Версия для печати