Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2013, 152

Увольнение

ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ «КОНТИНЕНТА»

 

 

 

[…] Началось все с литературного альманаха «Метрó́поль». Я стал одним из двадцати трех его авторов. В начале 1979 года составители передали макет альманаха в Главлит, а через некоторое время, после того, как стало ясно, что разрешения на печатание здесь не дадут, его стали готовить к изданию в Америке. В этот период верхушка нашего писательского союза развернула бурную активность, чтобы пресечь зарубежную публикацию сборника, которую она, конечно, предвидела. […]

Руководители союза писателей панически перепугались того, что в провинциальном американском издательстве выйдет ничтожным по нашим масштабам тиражом сборник, составленный из тех вещей советских авторов, которые лежали в свое время в советских издательствах, но были отклонены как неудачные. Почему они этого так испугались?

— Ясна и причина, — скажут житейские мудрецы, — секретарь Московского отделения СП не хотел слететь со своего поста.

Что ж, может быть такое объяснение и верно, но оно сразу порождает новые вопросы. Людей снимают с постов в тех случаях, когда они не выполняют возложенных на них функций. По своему статусу СП есть общественная организация, основная функция которой — отстаивание интересов писателей. Профессиональные литераторы объединяются в свой творческий союз с той целью, чтобы через его выборные органы реализовать свое право на имеющиеся в нашей стране формы социального обеспечения, включая оплату по больничному листу и пенсию, и сверх того добиваться для себя целого ряда льгот — дополнительной жилплощади, дачных участков, путевок в привилегированные дома отдыха, внеочередной продажи автомашин, преимущественного перед не членами союза права публиковаться. Последнее особенно важно, так как никакой другой зарплаты, кроме гонораров, у писателя нет и его благосостояние прямо зависит от объема его публикаций. Короче говоря, СП есть род профсоюза. Но в таком случае секретарь Московского отделения СП никак не должен был осуждать идею «Метрóполя», так как она возникла как раз в русле борьбы писателей за свои профессиональные и жизненные интересы. Им осточертели эти вечные цензурные рогатки, эти мелочные придирки к словам и фразам, и однажды они решили: раз не всё наше печатают здесь, пусть хоть что-то из отвергнутого напечатают там. Однако человек, который по своей должности вроде бы мог их и поддержать, занял по отношению к ним самую враждебную позицию. Кстати, пора назвать его по имени.

Имя первое: Феликс Феодосиевич Кузнецов.

Этот человек открыто выступил против писательских интересов и при этом не только не опасался потерять свой пост профсоюзного лидера, но даже намеревался его этим укрепить. Что же это может означать?

Опять я слышу голоса знатоков: — Да это и ежу понятно, ведь СП только считается... — Знаю, знаю, не настолько я глуп, чтобы не знать, что руководство союза писателей подчиняется не писателям, за него голосовавшим, а государству, поскольку сам этот союз есть никакое не общественное, а обычное советское учреждение типа министерства. Мое внимание привлекает сейчас не это обстоятельство, а другое. Вдумайтесь: считается, что это общественная организация, а это министерство, и все знают, как обстоит дело в действительности. Но тогда возникает вопрос, кем же «считается», что это общественная организация? Можно ли так говорить, если не существует людей, которые бы так думали? Ведь обычно мы употребляем слово «считается» в тех случаях, когда люди заблуждаются. Например, мы говорим: «Считается, что от жабы бывают бородавки, но это не так». А в данном случае заблуждающихся нет.

Но языковое чутье подсказывает нам, что это слово здесь вполне уместно. Просто у него появился некий новый смысл, специфический для сегодняшней России. Он выражает не ту ситуацию, когда кто-то ошибается, а другие знают правду, а ту, когда все до единого в одном месте говорят одно, а в другом месте другое, причем первое есть ложь, а второе — правда, и все это знают. Вот эту-то самую ложь, которую в определенных обстоятельствах у нас начинают говорить как по команде, и обозначают словом считается. «Считается» означает у нас «никто не верит, но все делают вид, будто верят».

Занеся в свое досье это ценное лингвистическое наблюдение, двинемся дальше. Если СП есть простое государственное учреждение, то в лице Феликса Кузнецова сборника «Метрóполь» испугалось наше государство, т. е. «система». Почему же? Антисоветской агитации в нем не было, тайны не выдавались. В основном в него вошла беллетристика и стихи, т. е. то, что не раз публиковалось нашими авторами за границей совершенно легально и не вызывало никакого шума. Тем не менее испуг был очень велик. Это странное на первый взгляд обстоятельство может пролить свет на некоторые секреты нашей «системы». […]

В «Метрóполе» было сразу два криминала — внутренний и внешний. Во-первых, это было коллективное действие, т. е. то, что рассматривается у нас как самое нежелательное. Видя, что официальный союз не только не помогает им публиковаться, но, напротив, ставит всяческие рогатки, группа писателей образовала как бы свой независимый союз — пусть совсем маленький, но зато реально, а не фиктивно борющийся за их права. Вот это-то и ввергло начальство в панику. Оказывается, в громадном теле наших общественных институтов нельзя допустить даже мельчайшего инородного вкрапления. Надо заметить, что солидарность «союза двадцати трех», действительно, была очень велика: несмотря на отчаянные усилия, ни одного человека так и не удалось отколоть! […] Во-вторых, в предисловии к альманаху было сказано, что его издание является реакцией на цензурные притеснения, которым подвергаются у нас писатели. Это было вынесение сора из избы. Мировая общественность получила доказательство того, что утверждение нашей пропаганды о свободе творчества ложно. Это усиливало переполох, который вызвал «Метрóполь». Для нашей системы очень важно, чтобы внешние люди всерьез верили, будто то, что у нас «считается», и есть наша действительность.

А теперь вернемся к цепи событий.

Ознакомившись с макетом «Метрóполя» и похолодев от ужаса, Феликс Кузнецов предпринял энергичную попытку сорвать заграничное издание сборника или, по крайней мере, заранее его дискредитировать. На этой стадии оставался лишь один способ достичь цели — заставить кого-то из авторов выйти из числа участников и сделать по этому поводу публичное заявление. И вот на каждого из двадцати трех была предпринята отдельная атака. Одному, например, говорили: вы же русский, зачем же вам примыкать к этой еврейской шайке? Другого увещевали: вы же еврей, как же вам не противно быть в одной компании с этим антисемитом? Третьему доверительно сообщали: ведь Аксенов все это затеял для того, чтобы сделать себе на Западе рекламу, а потом эмигрировать, а вы-то, дурачки, поверили в его искренность!

На кого действовали кнутом, на кого и пряником. Что же касается меня, то на мою работу, т. е. в Московский институт инженеров железнодорожного транспорта, где я был доцентом кафедры высшей математики, прислали, как у нас говорят, «телегу» — донос, соединенный с жалобой и требованием наказать. Прислал ее все тот же Феликс Кузнецов, а попала она к секретарю институтской партийной организации, чье имя и будет в нашем списке вторым.

Имя второе: Александр Аполлонович Выгнанов.

Он вызвал меня к себе в кабинет и больше часу с грозным видом выговаривал мне за то, что я, воспитатель молодежи, принял участие в таком грязном начинании. В конце разговора он потребовал от меня выхода из сборника. Чтобы оттянуть время, я пообещал подумать, и этот ход оказался удачным, так как потом к этому разговору никто не возвращался. Но, конечно, моя судьба была в принципе решена. Ждали лишь удобного случая. Весной 1981 года по институту пошло сокращение штатов, и первым на нашей кафедре подпал под него я. Так произошло мое увольнение, и институтское начальство, у которого целых два года было неспокойно на душе, облегченно вздохнуло.

О том, как оформили мое увольнение, я скажу дальше, а сейчас мне хочется немного поразмышлять о Выгнанове. Я не раз делал попытки мысленно влезть в шкуру таких людей, как Выгнанов, играющих в жизни сегодняшней России столь громадную роль, но это никогда мне не удавалось. Учитывая, что такой человеческий тип формируется годами, я старался вжиться в его судьбу: побывать и комсомольским активистом в школе, и вожаком стройотряда в институте, и подающим надежды начинающим партийным работником, и молодым выдвиженцем, опьяненным своей карьерой и готовым на все, чтобы продолжить ее дальше. Все это я мог себе представить, ибо находил в собственной душе зачатки и тщеславия, и цинизма, и карьеризма. Но в одном месте биографии я никак не мог «войти в образ», так как оно казалось мне противоестественным для человека. Я не был способен понять, как можно решиться сделать окончательный выбор и бесповоротно встать на этот путь. […]

[Я имею в виду путь, который освещается сиянием единственно правильного учения. Только представьте себе:] в жизни человека наступает критический момент. Его натура страстно хотела расправиться, и вдруг ощутила, что ее сжимают. Вместо ожидаемых богатств беспредельного мира ему предлагают скудный казенный паек. Ему показывают кое-как намалеванную плоскую картинку и говорят, что это и есть все сущее. Но ведь настоящий, живой человек там уместиться никак не может. А одна из дорог развилки ведет туда, где всю жизнь придется делать вид, будто и вправду веришь фанерному плакату. Как же живой человек может выбрать эту дорогу? Однако же выбирают... Непостижимо!

Не будучи в состоянии этого понять, я не могу анализировать фигуру Выгнанова с точки зрения психологии и вынужден подходить к ней с чисто внешней стороны. Но и такое обсуждение небесполезно — оно прояснит для нас значение среднего партийного звена в нашей государственной жизни.

Заметим, что меня вызвал для проработки не ректор института, которому я, собственно, только и подчинен, а секретарь партбюро. Отчего, с какой стати? Ведь я не член партии, и Выгнанов мне не начальник. До этого происшествия я даже не слышал его фамилии и не знал, где находится его кабинет. Объяснение может быть здесь только одно: в наших учреждениях наиболее важные вопросы решаются не администрацией, а партийцами. […] Чтобы избежать упреков в наивности, я добавлю следующее. Я осведомлен о том, что партия является у нас руководящей силой, и знаю, что это даже записано в Конституции СССР. Но, простите, разве у нас считается, что человек, которого члены какой-то производственной партийной ячейки выбрали своим секретарем, автоматически становится начальником и беспартийных работников этого производства, которые за него не голосовали и которых там подавляющее большинство? Нет, конечно. Механизм партийного руководства предполагается не таким. В моем случае Выгнанов должен был воздействовать на ректора, подчиненного ему по партийной линии, а уж ректор — принять по отношению ко мне нужные меры. Но Выгнанов не стал усложнять процесса и принял меры сам. Он говорил со мной таким тоном, будто именно он и был моим работодателем. Он не только ощущал законность своей власти, но и проявлял активность.

Впрочем, это не повод, чтобы говорить о нем так долго. Пора выводить на сцену следующее лицо. Имя третье: Фридрих Израилевич Карпелевич.

Это — мой заведующий кафедрой, хороший математик, интеллигентный, воспитанный, с мягким характером. Мы проработали вместе около десяти лет. Я был его правой рукой, точнее — заместителем по научной работе. Совместно написали учебное пособие. Иногда по вечерам он звонил мне домой и по часу обсуждал кафедральные проблемы. Считал меня одним из лучших своих преподавателей и многим об этом говорил. Всегда был ко мне очень доброжелателен, а порой просто ласков.

15 апреля 1981 года он пригласил меня в свою комнату на кафедре и между нами состоялся следующий диалог:

— Вы слышали, что в институте идет сокращение штатов?

— Да, как раз сегодня мне сказали.

— Вы подпали под сокращение и лучше меня знаете, почему. Советую вам подать заявление об уходе по собственному желанию.

— Я должен подумать, это дело серьезное.

— Думайте, но поскорее. Через два дня должны дать ответ.

На этом мы расстались.

Не буду притворяться человеком с железными нервами. Как ни готовишь себя к таким вещам (а я готовил себя к увольнению уже давно), они всегда приходят внезапно и вызывают некоторый шок. Весь остаток дня я всерьез раздумывал, не подать ли мне, действительно, «по собственному», чтобы не портить трудовой книжки. И только среди ночи, проснувшись как от толчка, всем существом почувствовал, что такого я сделать не могу и никогда не сделаю. Почему я должен облегчать задачу моим гонителям, которые боятся сказать вслух, за что они меня гонят? Нет уж, пусть так и сформулируют: уволен за нелегальные публикации за границей. Поглядим, поднимется ли у них рука так написать!

Прошло два дня, потом еще три. Карпелевич много раз меня видел, но к разговору не возвращался. Потом как-то все же спросил:

— Так что вы решили?

— Знаете, ведь тут моя судьба на карте, хотелось бы поговорить с вами не на ходу, а как следует. Может, сегодня поговорим?

— Но у вас еще два часа занятий, а я не знаю, смогу ли дождаться. Постараюсь дождаться.

Однако по интонации я понял, что он не только не станет дожидаться, но нарочно уйдет раньше. Так оно и произошло. С тех пор и до самого заседания месткома, т. е. около двух месяцев, он избегал со мной всяких бесед. Однажды, идя навстречу по улице, сделал вид, что не заметил. Я догадался, что в наших институтских высших сферах что-то «химичат». Карпелевич — не тот человек, которого начальство посвящало бы в свои замыслы, поэтому он выглядел несколько обескураженным. Но инстинктом я чувствовал, что он готов будет выполнить любое указание свыше, каким бы оно ни было. Вспоминая наши прежние отношения и удивляясь, как я мог так сильно ошибиться в этом человеке, я иногда пытался сам перед собой за него заступиться. А может быть, он все-таки порядочный? Я же пока ничего твердо не знаю... И я снова начинал перебирать в уме те три степени порядочности, которые в данной ситуации мог себе представить.

Высшая степень: он горой встает на мою защиту. Он заявляет начальству: я не позволю сократить лучшего преподавателя кафедры, моего заместителя; увольняйте тогда и меня!

Средняя степень: он не защищает меня, но устраняется от личного участия в этом грязном деле. Он говорит: хорошо, у вас есть какие-то высшие соображения по поводу его увольнения, вот вы сами и найдите способ его уволить; отстаивать я его не буду, но и помогать вам не стану.

Низшая степень: он уступает давлению сверху и сам представляет меня к сокращению, но сохраняет при этом «человеческое лицо». Он беседует со мной по душам: понимаете, дела обстоят так-то и так, на меня давят и я ничего не могу поделать, но, может быть, вам будет полезно уже то, что вы вовремя об этом узнаете; давайте, в конце концов, вместе подумаем, как вам следует сейчас себя вести.

На первое я, конечно, не рассчитывал. Нынче у нас осталось очень мало людей, которые так себя повели бы, хотя по прежним российским меркам это считалось совершенно естественным поведением. Второе отпадало, поскольку, предложив мне в начале подать заявление, Карпелевич показал себя послушным исполнителем воли администрации. Третье тоже отпадало — ни в какие разговоры он со мной вступать не хотел, а случаев к тому было много. А опускаться ниже третьего было некуда — там царила уже одна подлость. Так что, как ни крути, а выходило...

И только дня за два до развязки у меня возникла мысль, которая позволила мне снова убедить себя, что он не подлец. Я подумал: наверное, ту фразу о заявлении он выпалил сгоряча, под влиянием только что произошедшего бурного разговора с начальством, почти в стрессовом состоянии, а потом одумался и устранился от участия. Поэтому и молчит, и наверное, не только со мной, но и с ними. Вероятно, как раз потому все и застопорилось, что он забастовал.

На заседании месткома выяснилось, каким безнадежным идеалистом оказался я в своих этих фантазиях.

Я чувствую, что нам никак не отмахнуться от одного серьезнейшего вопроса: в чем таится секрет существования таких людей, как Карпелевич? Для меня они еще загадочнее, чем люди типа Выгнанова. В случае Выгнанова мне непонятен лишь один момент его жизни — когда, будучи еще живым человеком, он добровольно встал на путь служения мертвой идеологии. В случае же Карпелевича мне непонятна вся его жизнь. Каждый день, проведенный им на земле, есть олицетворенное подтверждение таинственности нашего мира, в котором невозможное оказывается почему-то возможным.

Ведь те, кто скажут об этом человеке, что он никогда не лжет, не совершит предательства, всегда подаст ближнему руку в беде, скажут правду. Действительно, говоря о себе, Карпелевич очень искренен, рассказывая о чем-то, им виденном, точен в описании. Действительно, он не проболтается жене знакомого об измене мужа. Действительно, если кто-то из сотрудников окажется в нужде, он первым даст деньги по подписке, и даст щедро. И это для него не показное поведение, а глубоко органичное, вошедшее в плоть и кровь. И этот же самый человек, как мы скоро убедимся, глядя мне в глаза, говорил несусветную ложь и при этом даже не покраснел. Этот же человек тайно предал меня и после этого оставался со мной любезным и дружелюбным. Этот же человек не пошевельнул и пальцем, чтобы помочь мне в очень трудную минуту моей жизни, хотя мог сделать это безо всякого для себя ущерба. Что же это за чудеса? Не свидетельствует ли наличие подобных людей о зыбкости и неопределенности нашего существования и об условности связей и отношений, которые мы склонны абсолютизировать? […]

Вглядимся в Карпелевича повнимательнее.

Люди этого типа отличаются от всех прочих одним-единственным признаком, но как раз в нем и состоит их суть. Им свойственно убеждение, что существуют как бы две разных жизни — частная и служебная, причем в частной жизни поступки оцениваются по одним критериям, а в служебной — по другим, большей частью противоположным. То, что в частной жизни считается недопустимым и вызывает омерзение, в служебной может заслуживать похвалы, а то и восхищения. Продав меня с потрохами, Карпелевич не ощущал себя негодяем лишь потому, что сделал это на службе, где, по его мнению, господствует особая шкала оценки человеческого поведения, и по этой шкале он вел себя не «гнусно», а «ловко». Да, все дело именно в наличии двойных критериев! Как эти люди ухитряются не перепутать их, мне неведомо, но факт состоит в том, что это им удается. И таких людей очень много. Я встречал их и в издательствах, и в академических институтах, и в вузах, так что они образуют как бы племя неких биологических мутантов, обладающих специфическим свойством. Любопытно, что все они интеллигенты и почти все беспартийные. Последнее, впрочем, понятно: ведь вступив в партию, берешь на себя обязательства вести себя определенным образом и во внеслужебное время, а главный принцип, на котором держится это племя, — несмешиваемость служебного и частного критериев поведения.

В психиатрии известен синдром «раздвоение личности», при котором больной чувствует себя то одним человеком, то другим и эти двое, поочередно живущие в одном теле, ничем между собою не схожи. Переход от одной личности к другой происходит непроизвольно, иногда в самый неподходящий момент, и болезнь сильно угнетает свою жертву. Карпелевичи же трансформируются, когда сами того захотят, и совершенно безболезненно. Их приспособленность к двойной жизни просто удивительна. Но вот окружающим бывает трудно к ним приспособиться. Это я испытал на себе, когда сидел на месткоме.

Заседание вел председатель месткома — человек до примитивности простой и неинтересный. Но из-за своей типичности он тоже заслуживает персонального упоминания.

Имя четвертое: Анатолий Касымович Асанов.

Он попросил Карпелевича сообщить присутствующим мотивы моего сокращения. Карпелевич сказал:

— Я представил Виктора Николаевича к сокращению по той причине, что его научная специальность не соответствует профилю научной работы кафедры.

Я слушал и ушам не верил. Неужели он говорит это обо мне — человеке, которому сам же поручил всю организационную работу, связанную с научной деятельностью кафедры? Я ожидал чего угодно, только не этого. Мне вдруг показалось, что Карпелевич совершил грубую ошибку, и мне ничего не стоит теперь выиграть дело. Я вспомнил, что недавно мы сдали отчет, в котором указывалось, что за последние пять лет коллектив кафедры издал две монографии. В отчете этого не говорилось, но автором обеих монографий был я. Сейчас я расскажу и о них, и о других моих публикациях, о докладах, прочитанных мною там-то и там-то, о том, что на недавнем заседании кафедры моя научная деятельность была единодушно одобрена, о том, что некоторые мои математические результаты используются в такой-то лаборатории, а прикладные работы как раз соответствуют профилю нашей кафедры, — и все станет ясно... Как видите, я все еще не понимал сути происходящего!

Асанов (мне): Вы согласны с формулировкой?

Я: Во-первых, я сразу же поставлен в неравноправное в сравнении с администрацией положение. Я только сейчас узнал о мотивах сокращения. Почему мне не удосужились сообщить их хотя бы накануне, чтобы я мог подумать, посоветоваться с друзьями, с юристом, наконец? Если профсоюз действительно защищает интересы трудящихся, то пусть члены месткома обратят внимание на это грубое нарушение моих элементарных прав. Мне наносят удар, подготовленный в течение двух месяцев, а на ответное движение мне дается лишь несколько секунд. Разве это справедливо? Ну да ладно, я отвечу без подготовки.

И тут я изложил все возражения против текста представления, которые казались мне очень вескими. Их набралось довольно много, — я даже сам не ожидал, что их так много. И вдруг Асанов перебил меня:

— Вы еще долго собираетесь говорить? Вы говорите уже пять минут.

Тут я, наконец, прозрел, и через две минуты свою речь закончил.

Асанов (Карпелевичу): Что вы на это скажете?

Карпелевич: Виктор Николаевич — кандидат философских наук, а у нас кафедра математики. Поэтому я и утверждаю, что направление его научной работы не соответствует профилю кафедры.

Пока он это говорил, я вглядывался в его лицо. Видя его лицо, я не мог не воспринимать его как порядочного человека. Я слишком привык к тому, что это лицо — лицо порядочного человека. Но то, что он сейчас говорил, мог сказать только законченный подлец. Это было предательство, это была ложь. Он прекрасно знал, что в моей диссертации исследовались не отвлеченные философские категории, а основания математики, к тому же я защитил ее давно, и теперешняя моя кафедральная научная работа определялась не темой диссертации, а чисто математическими интересами, возникшими у меня после защиты. Передо мной в чистом виде демонстрировался феномен раздвоения личности, но мне трудно было вместить его в сознание.

На душе стало тяжко и тоскливо. Все сделалось мне безразличным, и я ждал только одного: когда же закончатся эти никому не нужные формальности. Мне противостояла слепая сила, и я на мгновение оробел перед ней. А может, и правда — почему «подлость»? Может быть, и в самом деле просто «чистая работа»? Вообразите: человека выгоняют за философские публикации за границей, но никто не только не обсуждал их содержания, а даже и не произнес о них ни единого слова!

Формальности закончились, и я был уволен.

 

 

* * *

Что ж, нет худа без добра. Поскольку я теперь нигде не работаю, у меня есть время поразмышлять.

В ходе моего изгнания передо мной открылись некоторые такие стороны нашей действительности, на которые в нормальных обстоятельствах не очень обращаешь внимание. А они отражают самую суть нашего жизне-устройства.

Фундаментальнейшим свойством нынешней российской действительности является ее иллюзорность, выдуманность, искусственность. На языке философии это точнее всего передается термином «небытийность».

Причина небытийности нашей жизни состоит в том, что она управляется призраками, порожденными фантазией нашего коллективного сознания. Конечно, поскольку эти призраки обрели у нас такое огромное могущество, их нельзя назвать чем-то вообще не существующим. Но существуют они в особом смысле. Нами управляет не то, что действительно есть, а то, что «считается». Отсюда и проистекает очень низкое качество нашей жизни, ее мелкость, ее дешевизна. […]

Это странное небытийное бытие не свалилось к нам с неба, а явилось закономерным завершением длительного исторического процесса.

Как известно, корни нашего общества тянутся в европейское Возрождение, когда впервые были выдвинуты идеи коренных социальных преобразований и построения на земле рукотворного рая. Наше государство основал Ленин, Ленин — ученик Маркса, Маркс — последователь французских просветителей, те — преемники социалистов-утопистов. Именно утопии были первым звеном цепи, приведшей к тому, что мы видим сейчас в России. Наши теоретики этого и не отрицают. Они честно признают своими вдохновителями Томаса Мора, Кампанеллу, Сен-Симона и Фурье. Однако если мы заглянем в Советский Энциклопедический Словарь, мы прочтем там, что утопия есть «обозначение всех сочинений, содержащих нереальные планы социальных преобразований». Вот тебе раз! Какие же они «нереальные», если их удалось реализовать? Даже в школьных учебниках мы пишем, что светлая мечта Кампанеллы и Сен-Симона осуществлена в нашем обществе. Конечно, некоторые детали не совпали, но достигнуто главное: уничтожено социальное неравенство, все люди объявлены братьями, на место веры поставлена наука, установлен принцип «кто не работает, тот не ест», и т. д. Христианство первых веков тоже отличалось от современного, как в вероучительном отношении, так и в обрядовом, но мы же не говорим, что это разные вещи, и обозначаем их одним и тем же словом. Почему же мы отказываемся применить термин «утопия» к нашему укладу жизни, который меньше отличается от изобретенного Кампанеллой, чем сегодняшнее католичество или православие от веры апостола Петра?

Дело начнет проясняться, если мы обратим внимание на слово планы, имеющееся в цитированном определении, и прочитаем еще одно определение, взятое оттуда же: утопия есть «изображение идеального общества». Слово идеальное означает здесь не столько «хорошее», сколько «нематериальное», «воображаемое». «Утопичность» состоит именно в «идеальности», т. е. в воображаемости, но отнюдь не верно, что всякая воображаемость лежит в будущем. Воображаемая общественная система может существовать и в настоящем, и это как раз и есть наш случай. Нереальное общество обрело у нас реальность, соединив в себе все то, что мы обозначаем словом считается, и утопия тем самым осуществилась, оставаясь типичной утопией. Много столетий она располагалась в грядущем, и ее поклонникам стало наконец обидно. Они поднатужились и перенесли ее в сегодня. […]

Впрочем, вскоре стало выясняться, что все не так уж и хорошо, во всяком случае, не спокойно. Стоит чуть-чуть ослабить бдительность, и призрачная реальность начнет растворяться в океане подлинной реальности. Чтобы этого не случилось, прежде всего надо сделать воображаемой всю людскую жизнь, а не какие-то отдельные ее аспекты, иначе то, что осталось в ней бытийным, станет источником порчи для небытийности, и последняя начнет гнить. Надо закупорить все каналы, связывающие людей с космическим кругооборотом; надо абсолютно в каждой области человеческого функционирования создать свое «считается». Эта программа неукоснительно выполнялась у нас с самого первого дня. Как только грядущее было решено перенести в настоящее, так сразу же были приняты крутые меры к тому, чтобы изолировать наше общество от главных источников бытийности.

Таких источников три: национальное чувство, земля, религия. Нация, в отличие от толпы, представляет собой живой организм, поэтому ведет себя не так, как ей предписывает схема, а как направляют ее вечные и нерукотворные законы жизни. Земля хранит в себе тайну воспроизводства сущего, прикосновение к которой делает человека мудрым. Религия прямо соединяет нас с Началом Бытия. Ни одному из этих факторов нельзя было позволить действовать на наше общество, иначе вся затея провалилась бы. И вот русских людей превращают в не имеющий национальности передовой отряд мирового пролетариата. И вот под лозунгом уничтожения кулачества уничтожают крестьян и разрывают связь народа с землей. И вот подвергают яростному гонению Православную церковь, рушат храмы, жгут чудотворные иконы...

Наряду с этим надо было защититься и от других факторов, тоже достаточно серьезных. Вывести из пределов воображаемого мира к подлинности могут высказывания людей, не принадлежащих утопическому обществу, а также простой человеческий здравый смысл, иногда все-таки различающий, где истина, а где фальшь. Поэтому пришлось создать мощную систему фильтров и заглушек для информации, поступающей из-за границы, и установить строгий принцип «невынесения сора из избы», чтобы создать за рубежом иллюзорные представления о наших реальностях и тем самым обезвредить иностранную информацию уже на корню. А еще — людей лишили всех средств к существованию, кроме одного: окошечка кассы, к которому каждый должен подойти раз в две недели и которое может захлопнуться, если человек вдруг начнет руководствоваться не фантомами, а собственным здравым разумением.

Параллельно с этим начали создавать ту псевдореальность, которая должна была заменить искорененную подлинность, т. е. которая отныне должна была «считаться» существующей. Тут все надо было конструировать противоположно бытийности, так как ее смешение с небытийностью недопустимо. Выдуманным должно быть все, только тогда люди прочно привыкнут к самой идее выдуманности и будут смотреть на нее как на универсальный мировой принцип, против которого не пойдешь. Этим и определилось содержание того, что у нас «считается».

Поскольку наше государство авторитарно, считается, что оно является самым демократическим государством в мире.

Поскольку общественные организации играют у нас самую незначительную роль, считается, что они представляют собой основную движущую силу нашего общества.

Поскольку наши профсоюзы всегда защищают интересы администрации, считается, что они зорко стоят на страже интересов трудящихся.

Поскольку наше население относится ко всем партийно-правительственным программам с полной апатией, считается, что оно встречает их с восторгом и энтузиазмом.

Поскольку церковь подвергается у нас сильным притеснениям, считается, что она выполняет свои функции совершенно свободно.

Поскольку у нас на произведения искусства и литературы наложена жесточайшая цензура, считается, что нигде нет такой свободы творчества, как у нас.

Поскольку наше иллюзорное общество не имеет никаких перспектив, ибо оно все-таки иллюзорно, и с магазинных прилавков навсегда исчезает один продукт за другим, считается, что оно имеет самые блестящие перспективы и мы быстро приближаемся к коммунизму, при котором прилавки будут ломиться от снеди...

Конечно, придумать эту воображаемую реальность мало — ее надо постоянно воссоздавать. На это тратятся у нас огромные усилия, и в необходимости такого воссоздания заключается причина необычайной активности наших идеологов. В это дело вовлечены у нас миллионы людей — как профессионалов, так и добровольцев-любителей. […]

Представление о том, будто уклад нашей жизни организуется «сверху» с помощью голого принуждения, распространено чрезвычайно широко и у нас и за границей. Но это как раз тот случай, когда всеобщая убежденность не является признаком истинности. Это представление в корне ошибочно и... слишком оптимистично. К несчастью, все обстоит у нас много хуже.

Ах, если бы дело происходило так, что захватившие верховную власть диктаторы приказывали нам делать то-то и то-то, а мы лишь под страхом наказания подчинялись бы! Это было бы еще куда ни шло, во всяком случае тут возникала бы надежда. Можно было бы уповать на то, что властители образумятся, прислушаются к голосу народа, найдут себе умных советников или уступят место более толковым людям. Но надо взглянуть правде в глаза. Сегодняшняя российская действительность состоит в том, что тут выросла огромная популяция людей, которые полностью разучились жить в бытийном мире и могут жить только в мире воображаемом. Они-то и занимаются производством всего воображаемого. Их можно уподобить бескислородным бактериям, приспособившимся жить в атмосфере из азота, которые начали потом сами производить необходимый им азот. Утверждение нашей пропаганды, что «за годы советской власти появился человек нового типа» в некотором смысле правильно, только его надо уметь истолковывать.

Поскольку «людей нового типа», разучившихся дышать кислородом, у нас очень много, да к тому же они занимают все более или менее ключевые посты, шансов на скорое посвежение нашего воздуха мало. Наше небытие порождают не злоумышленники, а стихия, а с ней, как известно, даже царям не совладать. Если даже завтра сверху посыплются очень мудрые распоряжения, направленные к искоренению всякой показухи и взаимного обмана, огромная масса средних и низших активистов после некоторого периода замешательства и ропота выработают какой-нибудь новый обман, в котором все и завязнет. Для них это не трудно, ибо фактическая власть в наших градах и весях находится в их руках. Это, конечно, не случайно, в этом имеется глубочайший смысл. Только активисты могут действовать не по букве, а так, как этого требует дух постоянно изменяющейся утопии. Чистая государственность непременно связана с буквой, т. е. с законом, а закон, каким бы он ни был, после его принятия становится чем-то материальным, объективным, т. е. обретает существование высшего ранга, поэтому начинает мешать созданию фантомов. Партийные же активисты не связаны формальностями. Они располагают тысячами средств давления на граждан, — например, могут повысить человека в должности или снять его с работы в зависимости от того, как он будет себя вести и что говорить. Они умеют решать дела посредством телефонных просьб и неофициальных распоряжений, к которым у нас относятся гораздо почтительнее, чем к казенным бумажкам, приходящим из высших инстанций. И девяносто, если не больше, процентов всего того, что у нас «считается», продуцируется либо непосредственно этим новым уездным дворянством, либо теми его прислужниками, которые охотно содействуют ему в служебное время.

 

 

* * *

Итак, все выглядит вроде бы очень мрачно. И все же я хочу закончить разговор на другой ноте. Для философа ясно, что небытийные данности могут продержаться лишь какое-то время, а затем обязательно лопаются. Значит, непременно лопнет и тот фантом, который подчинил себе нашу жизнь. Мой оптимизм сдержанный не потому, что я в этом сомневаюсь, а потому, что фантом может лопнуть не очень скоро.

Говорят, можно обманывать долго одного или недолго всех, но нельзя обманывать долго всех. У нас случай несколько другой — мы сами себя обманываем, поэтому может показаться, что это можно делать вечно. Но беда в том, что при этом надо обманывать еще и космические законы. Хотя на нашем корабле тщательно задраены все иллюминаторы и заткнуты все щелочки, однако по все возрастающей качке мы начинаем догадываться, что идем не в благословенный порт «Коммунизм», а в бурное море, где нам долго не продержаться.

У нас есть много разных «считается», но главное из них такое: считается, что мы строим общество изобилия и что в ходе этого строительства люди становятся все сознательнее. Но каждый из нас знает, что в души людей все глубже проникает цинизм, что общество наше захлестывается коррупцией и что наша пища становится все однообразнее и все дороже. В «Программе партии», принятой 20 лет назад, 1980-е годы рисовались в виде гастрономической лавки, заваленной продуктами, а когда это время пришло, та же самая партия заговорила о «Продовольственной программе», которая является, по существу, программой спасения от голода. Что же будет еще через двадцать лет?

Хотя небытийные вещи неизбежно лопаются, все же кто-то должен помочь им лопнуть. Какая же сила может пересилить у нас ту стихию, которая ежедневно порождает призраки и миражи?

Таких сил две — народ и правительство, т. е. то, что лежит ниже и выше слоя, продуцирующего воображаемую реальность. Если они навалятся на этот слой с разных сторон да как следует поднажмут, то инерция самовоспроизводящейся лжи будет преодолена.

Политики закричат мне: что за глупости, как можно рассчитывать на правительство, которое само вышло из среднего партийного слоя и на него опирается, и на российский народ, пребывающий в полной пассивности. Но я говорю не о наших конкретных сегодняшних возможностях, а лишь высказываю теоретическое положение, которое подтверждается историческими данными. Всегда, когда над Россией нависала серьезная угроза, народ, вчера еще вялый, быстро активизировался, а правительство, подчиняясь инстинкту самосохранения, начинало осуществлять народные чаяния, обрушиваясь с репрессиями на тот промежуточный господствующий слой, который его же и выдвинул. В такие моменты интересы высшей власти и простого народа начинали совпадать, и они действовали совместно. Метафизические предпосылки такого альянса понятны — они состоят в том, что обе силы обладают бытийностъю. Народ обладает ею уже потому, что занимается материальным производством, а материя бытийна. Правительство, правда, становится бытийным при одном дополнительном условии: если оно является национальным правительством. Правительство, возглавляющее нацию, тоже обретает реальность. Оно становится как бы мозгом живого существа, и в нем, откуда ни возьмись, появляется и мудрость, и интуиция, и даже способность к мистическим прозрениям. Без такого правительства нам своей жизни не переделать, следовательно пока можно сказать только одно: прежде всего мы должны снова стать русскими. А поскольку русских нет без православной веры, как, впрочем, и вообще нет ни одной нации без национальной религии, значит, не обойтись нам и без духовного и церковного возрождения.

То, что я сейчас сказал, может послужить поводом для обвинения меня в «национал-большевизме». Хотя этот термин несет в себе внутреннее противоречие, ибо большевизм, основанный на безбожии, и русский национализм, основанный на православной вере, несовместимы, и хотя совсем уж нелепо наклеивать этот ярлык на меня, все же я скажу на этот счет несколько слов, чтобы поставить все на места. […]

Когда мы говорим о национальном возрождении России, мы имеем в виду не политические реалии, а категории совсем иного рода — внутреннее ощущение себя русским, любовь к родной истории, к родной культуре, к родному языку, к родной природе, уважение к заветам предков, к национальной вере. На этой базе могут произрасти самые разные политические формы, кроме, правда, марксизма. В том числе, разумеется, и буржуазная демократия. Соединялась же она с русским национальным и религиозным чувством в Новгородской республике XIII века...

Таковы некоторые философские мысли, навеянные недавними событиями моей жизни. Резюмируя их, я рискну сделать прогноз. Так как жизненные силы России еще велики и погибать она не захочет, ей так или иначе придется встать на путь национального и духовного возрождения. Никуда нам от этого не деться, никак нам от этого не отвертеться. Никакого другого способа избавиться от призраков, заманивающих нас все ближе и ближе к краю бездны, и обрести надежную бытийность не существует.

Начнется ли в ближайшие годы такой подъем и в каких формах он будет протекать — поживем, увидим.

1982, № 31

 

Версия для печати