Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2012, 151

Франц ВАРКОНИ╛ЛЕБЕР 

«Пока однажды...»

Франц Варкони-Лебер

«Пока однажды...»

От редакции – 1975

Договорим: «пока однажды не вспыхнуло восстание».

Описание восстания заключенных Кингирского лагеря, продолжавшегося с 15 мая по 27 июня 1954 года, — самое главное в книге венгерского врача Франца Варкони. Это восстание было следствием бунтов на Воркуте и, в свою очередь, вызвало аналогичную вспышку в соседних Джезказганских лагерях. Это восстание сыграло свою роль в крушении империи ГУЛага.

Книга Варкони — еще одно свидетельство о том, что «архипелаг ГУЛаг» был свернут не по доброте душевной, а в силу необходимости. Забастовки и восстания отчаянья, прокатившиеся по лагерям в 1953–1954 годах, выразили эту необходимость.

И мы благодарны Варкони за то, что он вписал в историю этих восстаний имена бравшего Берлин полковника Кузнецова и Анатолия Задорожного, возглавивших заключенных Кингира.

Варкони провел в лагерях десять лет (1945–1955), и его книга — всего лишь одно из многих десятков свидетельств. Лишнее, может быть?

Но ведь если считать, что довольно «Архипелага», то можно посчитать (вместе с партией), что довольно и «Одного дня Ивана Денисовича».

Нет, не довольно. Ибо, по выражению Солженицына, каждая книга о концлагерях — только «щель смотровая на Архипелаг, не обзор с башни».

А нужен полный обзор. О Кингире и Джезказгане такой же, как о Треблинке и Освенциме.

И печатая в русском переводе отрывок о восстании в Кингире, мы надеемся, что книга «Пока однажды...» скоро выйдет целиком и в переводах на многих языках.

 

* * *

В начале марта все вдруг переменилось: притихли дежурные сержанты в коридорах, перестали по-хамски хлопать дверями камер. Вопли обреченных на смерть и избиваемых смертным боем не нарушали более тишину кингирского политизолятора.

8 марта 1953 года всех повели в баню. В предбаннике нас ждал волосатый молодой парень, с ходу начавший со слов:

— Усатый подох!

Мы смотрели один на другого. Нет, на такую дурацкую провокацию нас не поймаешь. Но парень все повторял:

— Подох... Подох... Усрался... шестого марта отдал концы...

В камере его сообщение взволнованно обсуждалось. Доводы за и против сменяли друг друга. Правда ли это? — вот что любой ценой нам хотелось узнать.

На следующий день Андрей Гуков стал проситься на допрос. Сержант отмахнулся от него: какие там допросы, когда в Кремле все вверх дном...

После обеда Андрей вскрыл себе вену осколком стекла, и его тотчас же унесли на носилках в больничное отделение (чекисты боятся попыток самоубийства). А на другой день он уже снова был среди нас с вырезанными из «Правды» несколькими строчками сообщения о том, что великого вождя и учителя нет больше в живых.

До конца апреля мы оставались в тюрьме. Но то была уже иная тюрьма. Предъявленные нам обвинения отпали. Нас перевели из политизолятора в БУР. Надзиратели «добродушно и дружески» обнадеживали нас, советуя подождать немного, совсем немного, и нас переведут обратно в лагерь, где все станет гораздо лучше, чем до сих пор. В стране намечаются большие перемены. С нарушениями советской законности будет скоро покончено, начинается новое время, лагеря будут ликвидироваться.

В первые месяцы после смерти Сталина еще чувствовался страх, но на этот раз боялись чекисты; будущее внушало им опасения и тревогу. Необходимо было доказать, что органы еще понадобятся, и выдержать во что бы то ни стало испытания первого послесталинского периода. При всех обстоя-тельствах!

 

* * *

— Задумывались вы уже о том, что можно сделать, чтобы не смотреть больше на эту стену? — спросил меня Кузнецов.

Он в третий раз пришел в амбулаторию, где я в это время практически занимал должность второго врача. Без оформления, понятно; после шестимесячного пребывания в следственном изоляторе право работать врачом было у меня отобрано; но мне признали инвалидность, а вольнонаемный врач, доктор Хайкин, относился ко мне хорошо и всегда находил основания привлечь меня к работе.

Кузнецов смотрел в окно, в то время как я крупными буквами вписывал диагноз в историю его болезни: «язва желудка».

Мне не нужно было отрываться, чтобы знать, что торчало у него перед глазами: в нескольких метрах от маленького больничного барака стояла каменная стена, отделявшая наш третий лагпункт от второго. Из другого окна тоже было видно стену — высота 8 м, толщина 60 см, — опоясывавшую весь комплекс; да и позади амбулатории проходила стена — вокруг изолятора, из которого меня недавно выпустили. Да и бараки, в которых мы жили, тоже были каменные.

— Вы думаете, что увидите меньше камней, если посносить стены? Весь Кингир — сплошной камень.

— Однако не крепость! Да и при крепости стоит пребывать только в двух должностях: командующего — обороной или осадой.

Я взглянул на него и поймал иронический проблеск в усмешке его узких серых глаз.

— Изнутри тоже можно вести осаду! — вырвалось у меня.

Вообще-то доверие к другому заключенному устанавливалось у нас не так скоро. И когда Кузнецов прибыл к нам несколько недель тому назад, мы в какой-то момент посчитали было его открытую манеру держаться за провокацию. Мы не сразу поняли, что это проявление его сути. Его унизили и оскорбили до самой глубины души, и он не мог теперь сдержать ненависть. Кузнецов сходу покорил наши сердца.

— Я тоже «покоритель Берлина», — смеялся он в ответ на выражение наших симпатий.

Он и в самом деле штурмовал Берлин. Он вошел туда во главе танкового полка и пять лет прослужил в составе советской оккупационной армии. В 1950 году его арестовали и осудили на 25 лет принудительных работ, обвинив в том, что он «хотел увести полк на Запад». В конце 1953 года, после трех лет скитаний по отечественным местам заключения, он прибыл в наш лагерь специального режима.

После этого разговора наша дружба с Кузнецовым окончательно закрепилась. Я пробыл уже пять лет в лагерях, когда его арестовали, и принадлежал к числу заключенных строителей социализма в Казахстане, когда он еще служил в составе советских оккупационных войск в Германии.

Подпольные группы были у нас в Кингире и до появления Кузнецова. Наш лагерь считался штрафным, и начиная с 1952 года сюда переводили из Экибастуза лишь особо строптивых заключенных. А в число специальных задач нашего начальства входила, без сомнения, и забота об установлении и изоляции еще и «опаснейших» из нас. В первое время оперуполномоченные пользовались для этого стукачами. Но западные украинцы, составлявшие около шестидесяти процентов заключенных в лагере, создали самооборону и в течение года перебили чуть ли не сотню стукачей. Когда в феврале 1953 года вышел закон о высшей мере за убийство в лагере, над целым рядом «самооборонцев» провели процессы. В это время попал в изолятор и я. Мне приписывали, будто я отдал «приказ о ликвидации» выдвинутого из среды заключенных коменданта Ф. Его убили без моего участия, но это было трудно доказать, тем более что люди слышали, как я возмущался его делами, от которых пострадал не один мой товарищ. Мое дело еще разбиралось, когда умер Сталин, и его смерть спасла мне жизнь. Вместе с другими подследственными меня выпустили через несколько недель после 5 марта.

Слишком явно радоваться смерти «Хозяина» никто, однако, в России не смел. Уже в июне 1953 года в лагерь привезли больше сотни только что осужденных зэков; все получили по двадцать пять лет за то, что в день смерти Сталина напились от радости.

Закон о высшей мере за убийство в лагере вышел, когда стукачи в Кингире были почти совсем уничтожены. Операм приходилось теперь «разоблачать» более активных заключенных с помощью провокаций. Самая крупная из них имела место весной 1953 года: один из стрелков охраны дал очередь из автомата в ряды возвращающихся с работы зэков, непосредственно у ворот лагеря — и только «потому, что они нахальничали». Было шесть убитых и много раненых. На другой день в виде протеста мы не вышли на работу. Но уже через три дня забастовка прекратилась: нам обещали «покарать виновных».

Никто из охранников наказан, конечно, не был, но заключенных, осмелившихся выступить на созванном лагерным начальством собрании, всех поголовно вывезли. Как потом узналось, их отправили во Владимир и в Александров, в старинные, еще царского времени тюрьмы и в изолятор в Крыму, называвшийся почему-то «американским». На место «зачинщиков» нашей кратковременной попытки забастовать в Кингир уже в ноябре 1953 года прислали штрафных «зачинщиков» большой забастовки на Воркуте, и эти люди много помогли нам своим опытом. Тотчас по их прибытии мы начали готовить большую акцию.

«Наш лагерь похож на крепость, но сидящие в нем носят особую форму, — писал Кузнецов своей жене в письме, которое он надеялся отправить, минуя цензуру, — а для того, чтобы нас можно было отличать друг от друга, нам проставили номера на спине, на груди, на рукавах и штанинах. Встречая надзирателя, мы обязаны его приветствовать, но он не обязан нам отвечать, да и не отвечает. В лагере полно надзирателей, и у них нет другого дела, кроме как сажать нас в БУР, камеры в котором похожи на узенькие железные клетушки...»

Письмо, к несчастью, угодило-таки в лапы к оперу, и Кузнецову тотчас же была дана возможность лично ознакомиться с одной из описанных им камер. Обвинение гласило: «разглашение государственной тайны». Но до суда дело на этот раз не дошло.

Была середина апреля 1954 года. Недавно из Кингира отправился очередной этап, и в лагерь привезли новых заключенных. Им освободили первый барак, и на следующее утро они проходили медицинский осмотр. При виде первого же из шестисот появившихся новичков я едва поверил своим глазам: на груди у него была вытатуирована фиолетового цвета змея, на руках и спине — изречения. Ни малейших сомнений: это был уголовник.

— Ну, как тут на вашем курорте, в сральню тоже ходят с солдатом?

Второй, и третий, и четвертый тоже были блатные. С 1948 года, с тех пор как для политических завели специальные режимные лагеря, я их больше не видел. Наш лагерь не предназначался для них, и появление шестисот уголовников должно было иметь свою причину, тем более что никто из них не сел по пустяку. Значительную часть из них сразу направили в штрафной барак. Да и следственный изолятор уже на следующий день был переполнен. Остальные попали к нам, и через неделю с небольшим мы знали, зачем новичков завезли в Кингир.

Их пахан, Глеб, сказал однажды вечером Анатолию Задорожному:

— Опер вызывал к себе наших. Ему надо спровоцировать столкновения с политиками. И не зажимался, всякого-разного наобещал. Скажу только, чтобы вы знали: мы ему работать не будем.

Когда Анатолий, глава русской подпольной группы в нашем бараке, рассказывал мне об этом, его голос дрожал. И мне было вполне понятно его волнение. Как и я, Анатолий, тоже с конца войны сидевший по лагерям, помнил то время, когда уголовники были для нас едва ли не страшней конвойных, помнил драки с ними, и как они нас терроризировали. Ничего удивительного, что лагерное начальство считало верным делом напустить на нас блатных. Выявить в этих столкновениях руководителей подпольных групп и обезвредить их казалось им детской забавой.

Но лагерные верхи основательно просчитались. Узнать, как опасен был этот просчет, им пришлось очень скоро. Блатари 1954 года были уже не те, что в 1947–1948-м. Они тоже политизировались. Годы лагерей внесли политический элемент в среду тех, кого советская жизнь смолоду толкнула на путь преступности. Из личного неподчинения режиму выросло принципиальное его отрицание. Их пахан, Глеб, мог и сам служить в этом хорошим примером, даже если бы не прибавил на Воркуте к уголовной своей статье еще и статью 58/8 (политический террор). Кто знает, не носило ли уже политический характер убийство, совершенное в одном из гарнизонов восточной зоны Германии им — окончившим институт иностранных языков молодым офицером армии Жукова? В Кингире во всяком случае, несмотря на полосатую тельняшку, завернутые голенища и цветистый мат, Глеб вел себя именно как политический заключенный. С первого же дня между его ребятами и нами не почувствовалось никакой неприязни.

— Мы вас поддержим, — заявил Глеб руководителям лагерного подполья.

Действия шестисот новоприбывших были вработаны в план намечаемого восстания. Именно его люди и должны были начать.

 

* * *

15 мая. Воскресенье. Хорошая погода. Без всякого перехода лето сменило зиму. В Кингире не бывает ни весны, ни осени. Просто ветер больше не ледяной, через пару недель он станет знойным, но дуть он здесь будет всегда.

После обеда на втором лагпункте назначен концерт; известие об этом моментально облетело лагерь. Блатные Глеба решили пойти. Они вынули большую чугунную трубу из бани. Двадцать или тридцать человек направились с ней к стене, к тому месту, где были раньше ворота. Их потом замуровали, но стена в этом месте тоньше. Вскоре раздались ритмические удары.

Я после не раз спрашивал себя, почему надзиратели и охрана ударились в такую панику и разбежались, но когда блатные полезли в пробитое отверстие на территорию второго лагпункта, их как метлой смело. И концерт, конечно, не состоялся.

Между тем, банная труба пошла в дело у задней стены нашего лагпункта! Ребята Глеба вместе с нашими проламывают ворота на двор изолятора. Около шестисот арестованных — четыреста в изоляторе и больше двухсот в БУРе — выходят на волю. В числе первых освобожденных — Кузнецов. Само собой разумеется, ему командовать политическими.

Украинцы массами бросаются теперь на стены. Ворота на хоздвор проломлены. Все кидаются теперь к стене, к восьмиметровой крепостной стене, опоясывающей женский лагерь. Меньше чем за час люди одолели ее, и три с половиной тысячи женщин в первый раз за многие годы — на одной территории с нами.

Настала ночь и снова день. Офицеры покинули лагерь; надзиратели у нас под арестом. Наши люди охраняют их точно так же, как продуктовые и вещевые склады. Мы наслаждаемся своей победой. Но снести внешние ворота и выйти вон из лагеря нам еще не приходит в голову, хоть в эти первые полтора дня это было, пожалуй, возможно. Лагерное начальство и МВД в растерянности, к лагерю еще не успели стянуть войска. По видимости ничего не происходит перед лагерем, но это лишь затишье перед бурей.

Было три часа ночи с понедельника на вторник; никто не спал. И все услышали походный шаг, застучавший внезапно перед всеми тремя воротами лагеря: войска МВД! Они ревели, кидаясь на нас, разгоняя нас штыками и прикладами. Вскоре из глинобитных строений женского лагеря раздались первые выстрелы; им надо было в первую очередь выгнать оттуда мужчин. К утру они вытеснили нас с хозяйственного двора; на стенах между двором и вторым лагпунктом расположились стрелки с автоматами.

Управление постаралось в течение той же ночи убрать из лагеря раненых. Убраны были и трупы шестидесяти или семидесяти заключенных, убитых во время штурма. Раненых увезли за двадцать три километра в Джезказган, центр медных рудников, но в тамошнюю зону их выпустили только через несколько месяцев, а до того держали в тюремной больнице, чтобы они не могли ни о чем рассказывать.

Такая опасливость кингирского начальства понятна. Вступление воинской части на территорию исправительно-трудового лагеря допустимо лишь с разрешения центрального ГУЛага. Такое разрешение не было затребовано. Расправа была совершенно произвольным актом местной власти и могла обойтись ей недешево. Мы знали это и на другой же день начали бастовать под лозунгом «покарать виновных в незаконной посылке войск в лагерь». Мы требовали выдачи трупов, их вскрытия вольнонаемными и заключенными врачами в доказательство того, что они были убиты войсками, а не при каких-либо столкновениях между заключенными, как это, без сомнения, будет утверждаться потом.

Чекисты, явившиеся в лагерь, чтобы уговорить нас выйти на работу, обещали все что угодно. Они обещали, что заключенных ни в коем случае не будут вывозить из лагеря. Они торжественно заверяли, что привезут прокурора, который выслушает наши жалобы. На основании их обещаний руководители подпольных групп дали указание о выходе на работу. После трех дней забастовки.

 

* * *

Рабочие бригады вышли из лагеря. Я беспокойно сижу в амбулатории, не доверяя обманчивому умиротворению. В зоне снова спокойно, в бараках только уголовники, не успевшие получить номеров и не выходящие поэтому на работу. Кузнецов получил свою прежнюю должность в бухгалтерии и, наверно, пытается сбалансировать нам приличные пайки, несмотря на потери рабочего времени. У него немалый талант закрыть процентовку так, чтобы людям досталось как можно больше.

Едва я выхожу во двор, он бросается мне навстречу:

— Федя, они нас надули! Смотри, что они делают!

Я тоже вижу: из первого барака гонят глебовых блатарей. Надзиратели волокут их к воротам. Ясно, что их вывозят.

— Глеб где-то спрятался, и многие другие тоже. Беги, скажи, чтобы включили сирену. Они там, снаружи, должны прекратить работу!

Кингир у нас модернизирован; традиционный рельс, по которому били железкой, уже несколько лет как заменен фабричной сиреной, командующей нам подъем, выход на работу, отбой и четыре ежесуточных поверки.

Через несколько минут сирена воет. Затем еще и еще раз. Там снаружи, на стройке, поймут, наверно.

Большинство заключенных Кингира работают на стройке. Это они воздвигли металлургический завод, восемь и десять этажей в высоту и с фундаментами до двадцати метров в глубину. Четырнадцать цехов уже закончены, но работы еще продолжаются. Выплавка меди, очистка золота и платины производятся вольными. В первый раз за десять лет моего пребывания в Казахстане я видел здесь, что не зэки, а вольнонаемные или, по меньшей мере, отбывшие срок заняты непосредственно на работе. Обычно они — либо надсматривающий, либо руководящий персонал. И тем не менее Кингирский завод тотчас же останавливается, если мы бастуем, так как подача руды на завод обеспечивается заключенными. Они же строят дома для вольняшек, проводят водопровод, запускают электростанцию и мостят улицы. Без них жизнь в Кингире останавливается, хотя население города достигло уже тридцати пяти тысяч человек.

Сирена все еще воет, но зэки не возвращаются в зону. Вместо них снова появляются солдаты. Они чинят стены. К вечеру старые входы снова замурованы, а железные створки ворот на двор изолятора снова подвешены на место. На разделяющих лагпункты стенах опять воцарились пулеметчики. Все подготовлено к возвращению рабочих бригад.

Работяги, услышав сирену, сразу стали было собираться обратно в лагерь, да не пустил конвой. Работа однако прекратилась, люди праздно просидели до вечера. Все это только усилило возмущение при возвращении в лагерь. Восстание поднялось вновь, причем с удвоенной силой.

Четырнадцать представителей различных группировок и национальностей из мужского лагеря и одна представительница женского вошли в общелагерный комитет, возглавивший теперь действия заключенных. В первую очередь он выработал шестнадцать требований для вручения представителю ЦК партии, и только ему. Комитет стал решающей властью на всей территории лагеря. Стены проломили снова: на этот раз во многих местах. Гебисты и надзиратели опять разбежались, не дав ни одной автоматной очереди. На работу никто больше не выходит. Мы требуем теперь:

— амнистии для несовершеннолетних и инвалидов;

— пересмотра дел;

— перевода лагеря с особого режима на общий;

— снятия номеров; снятия решеток с окон бараков; права чаще писать домой;

— зачета рабочих дней до семи дней за один рабочий;

— репатриации иностранцев;

— восьмичасового рабочего дня;

— повышения заработка;

— свободного выбора места жительства по выходе из лагеря;

— ненаказуемости для членов забастовочного комитета;

— пересмотра дел весны 1953 года и наказания чекистов, виновных в превышении карательных мер.

Общелагерный комитет заседал в бараке № 1 в бывшей женской зоне. Вместе с Кузнецовым, Глебом, Анатолием, украинцами и мусульманами заседает крупная седая женщина, избранная в комитет от женского состава. Она провела уже 18 лет в местах заключения и принадлежит к набору 1937 года. Она, пожалуй, первая представительница женщин в лагерях и сознает это.

— Внимание, внимание! — загремели, наконец, мощные громкоговорители: управление распорядилось поставить их на вышках вскоре после начала восстания. — Представители из Москвы прибыли для переговоров с вами! В три часа пополудни они явятся в лагерь!

Сообщение исходит из здания лагерного управления, расположенного в нескольких сотнях метров от ворот. Оттуда ведется руководство действиями наших противников.

Задолго до назначенного часа двор второго лагпункта переполнен до отказа. Перед столовой стоит большой стол. За ним сидят Кузнецов и часть лагерного комитета. Здесь же, чуть поодаль, окруженные заключенными третьего лагпункта Анатолий и остальные члены комитета ждут второго представителя Москвы. По радио сказали, что одновременно будут проводиться два собрания. Женщины распределились по обоим дворам.

Точно в три часа по четыре человека идут к воротам. Они должны встретить московских представителей, которые явятся без охраны. Да вот и они! Золотые галуны мундиров и ордена поблескивают на солнце.

— Заместитель генерального прокурора, генерал Долгих, — произносит один из них, садясь рядом с Кузнецовым за стол второго лагпункта.

— Заместитель начальника ГУЛага, генерал Бычков, — произносит второй и садится рядом с Анатолием Задорожным.

Полная ожидания тишина воцаряется над обоими собраниями. «Как на Красной площади перед парадом», — шепчет кто-то. Затем встает генерал Бычков, достает из портфеля какие-то бумаги и откашливается.

— Вы поставили тут ряд требований, в некоторой части справедливых, настолько справедливых, что правительство исполнило их уже до того, как они были поставлены.

— Что он несет, — спрашивает рядом со мной какой-то украинец, — пьяный он, что ли?

— Вот здесь у меня постановления, принятые нашим правительством в апреле этого года. Прошло всего лишь несколько недель, и они могли не дойти еще до Кингира. Но будьте уверены, они будут выполнены, — генерал перелистывает папку и показывает бумагу. — Вы требуете освобождения малолеток, независимо от их статей. Вот постановление от 24 апреля 1954 года, в котором это уже решено. Вы требуете амнистии для инвалидов, — Бычков достает другую бумагу, — престарелые и больные з/к могут, по ходатайству лагерного управления, быть представлены к условному освобождению. Тоже постановление от 24 апреля 1954 года. — Вы требуете восьмичасового рабочего дня, — Бычков снова размахивает бумагой. — Вот и он. При добросовестной работе снова вводятся зачеты, в том числе и для тех, кто осужден по статье 58-й. Вот, пожалуйста, постановление об этом. Семь дней за день работы, правда, не предусматривается, но все же три за день. А это значит, — если я не ошибаюсь, — что большинству из вас совсем недолго до освобождения! Будьте же разумны и не лишайте себя всех этих льгот, бунтуя против лагерного управления!

Почти слово в слово то же говорит в своей речи на втором лагпункте генерал Долгих.

— У товарища Кузнецова хватит ума рекомендовать вам это, — добавляет он, бросая короткий испытующий взгляд на героя Берлина.

— А что с другими требованиями, — звучало в начавшейся после речей генералов дискуссии, — как с пересмотром дел? с наказанием виновных в кровопролитии? со смягчением режима? Когда решетки-то с окон снимете?

— Об этом поговорим, — отвечали. — Начиная с сегодняшнего дня мы готовы в любое время вас выслушать. Завтра можете уже подавать на пересмотр, и мы гарантируем, что ваши дела будут рассматриваться в срочном порядке.

— А когда приедет представитель ЦК партии? — исхудавшее тело Анатолия подтягивается, точно он собирается нанести удар, задавая этот вопрос.

— Вы думаете, ЦК может всем заниматься, — отвечает начинающий уже сердиться Бычков, — а кроме того, нас всех назначает ЦК; меня точно так же, как генерала Долгих и начальника вашего лагеря Чечова! Кого вам еще надо!

— В этом лагере пролилась кровь, — голос Анатолия становится острым, как нож, — мы требуем справедливости!

— Ваши стрелки вошли в лагерь, гражданин генерал, — выговаривает не так громко, но так же непреклонно Кузнецов на втором лагпункте. — Семьдесят человек убиты и несколько сот ранено. Мне кажется, что Центральному Комитету следует знать об этом.

— Обдумайте все это! — голос генерала начинает звучать угрозой. — Мы придем еще раз вечером, и ваша судьба будет зависеть от вашего ответа.

С чувством собственного достоинства гости удаляются. Молча, как и во время их выступлений, люди раздвигаются, чтобы дать им пройти вместе с сопровождающими. Но едва они успевают исчезнуть за воротами, как на площади поднимается гвалт.

— Слышали, будет амнистия, и для нас будет!

— Сокращение сроков, зачеты один день за три, этак я через полгода выйду!

— А я через год, а то три просидел бы!

— А если они нас обманывают?

— Не могут! Ведь тут закон.

— Эх, вы, недотепы: закон? Чего у нас только нет в законах, а что исполняют? — Это голос бывшего воркутянина.

— Заключенные поручили лагерному комитету сообщить вам, гражданин генерал, что они настаивают на своем требовании вести переговоры только с представителями Центрального Комитета партии. До прибытия такового мы не намерены приступить к работе. — Это заявление Кузнецов и Анатолий вручили вновь появившимся к вечеру сановникам. — Это наше последнее слово.

И все же управление лагеря и представители Москвы не сразу расстались с надеждой изменить наше настроение. На следующий день, опять по громкоговорителям, вызвали к воротам 180 малолеток, объявив, что их будут освобождать.

Но на самом деле из их числа выпустили только тридцать человек, а остальных перевели в расположенную неподалеку от Кингира трудовую колонию и снова вывели на работу. Оставшиеся малолетки отказались покинуть лагерь. Инвалидов, и в первую очередь туберкулезников, также начали было вызывать из лагеря и освобождать после краткого судебного разбирательства. Но едва лишь около пяти процентов наших инвалидов успели пройти через эти суды, как акция прекратилась. Наибольшее впечатление произвели работники прокурорского надзора из Алма-Аты, Караганды и других городов Казахстана, прибывшие в лагерь и допросившие заключенных об имевшем место кровопролитии. Они снимали даже следы, оставшиеся от побоища, и заверяли нас, что виновные уже арестованы и находятся под следствием.

— Держитесь и не уступайте, — шепнул нам один вольный врач, — им придется сделать доклад Центральному Комитету.

И мы держались.

 

* * *

Может показаться странным, почему мы с таким упорством настаивали на требовании вести переговоры непременно с представителями ЦК. Разве нам не было совершенно все равно, говорим ли мы с представителями ГУЛага, МВД или ЦК? Неужели последние и в самом деле признали бы за нами больше прав?

С основанием или без основания, но мы были убеждены, что МВД хотело бы скрыть от ЦК факт нашего восстания. В этом убеждении, может быть, было и кое-что от прежней мужицкой веры — «батюшка-царь не ведает, что его опричники творят», но решающим оказалось, конечно, ощущение, что возникшие трения между аппаратом партии и чекистами можно обыграть в нашу пользу. Быть может, Центральный Комитет захочет выступить в роли доброго барина, призванного милостиво защитить права жертв местных перегибов. Тем более что с тех пор, как прилетели представители МВД, наше начальство перестало появляться. Оно наблюдало за нами, агитировало и угрожало, но все это издали, не вступая в зону. Чечов, начальник лагеря, вообще не показывался.

После того как мы решительно отказались приступить снова к работе до тех пор, пока в Кингир не прибудет представитель ЦК, и примерно в то же самое время, когда работники прокуратуры собирали сведения о недавнем кровопролитии, МВД стало стягивать к Кингиру свои специальные части со всего Казахстана. Две тысячи человек такого спецбатальона окружили наш лагерь тремя концентрическими кругами. Но они тоже пока не двигались.

Эта молчаливая осада продолжалась целых сорок дней, ровно до тех пор, пока органы МВД не собрали материал, достаточный, чтобы получить из Москвы разрешение на кровавое подавление восстания вооруженной силой. Мы поняли это только потом.

Управление лагерем было теперь в руках общелагерного комитета. Под руководством Кузнецова все было сорганизовано самым тщательным образом. Каждый барак подчинялся своему коменданту, хоздвор мы охраняли сами, наблюдая за тем, чтобы предназначенные для вольных склады сохранялись в неприкосновенности. Наши собственные резервы тоже были под охраной, и пайки не были увеличены. Позднее, когда запасы стали подходить к концу, их пришлось даже уменьшить, и никто не протестовал против этого. Ларек продолжал торговать, и вольнонаемная кассирша каждый вечер приходила в лагерь, чтобы забрать выручку. У ворот ее встречала наша охрана, и она же пропускала ее обратно. На дворах под открытым небом стали регулярно идти богослужения. В лагере нашлись священники различных исповеданий; католики, православные, униаты сменяли друг друга. Мусульмане молились в своем особом месте в третьем лагпункте, а многочисленные свидетели Иеговы получили собственный барачек. С ними у нас было много хлопот, потому что они считали, что любое сопротивление государственной власти есть неподчинение Богу. Эти иеговисты были почти все родом из Бессарабии или Молдавии и резко отличались от не менее многочисленных русских сектантов, без оглядки поддерживавших любое сопротивление.

Женщины, работавшие в парниковом хозяйстве, тут же, за лагерем, приносили цветы и ставили их в покойницкой, в которой лежало еще несколько жертв перестрелки 16 мая. Другие занялись изготовлением флагов, которые мы затем вывесили на всех трех лагерных столовых. Это были флаги Красного Креста: красный крест и полумесяц на белом поле. В знак траура о наших павших мы обшили эти флаги широкой черной каймой.

Как во всех концлагерях Советского Союза, в каждом бараке Кингирского лагеря имелся громкоговоритель. Приемник был на втором лагпункте в специальной будке; его обслуживал теперь мой приятель Саша. Мы пользовались этой установкой для того, чтобы с той же мощностью отвечать на ежедневные нападки лагерного управления, передававшиеся по громкоговорителям на вышках. Это была, пожалуй, единственная связь с внешним миром, и она привела к тому, что в начале июня у нас появились любопытные посетители. Вольному населению Кингира разъясняли, будто в лагере сплошная поножовщина, будто ограбление и изнасилование у нас в порядке вещей и будто мы представляем собой страшную опасность для города.

— Пришлите делегацию в лагерь, и вы сами увидите, как мы живем! — кричали мы по радио, обращаясь к жителям города.

И они действительно явились. Группа инженеров, мастеров, строителей и каменщиков со строек и предприятий, на которых нам приходилось работать, прошла по баракам, выслушала разъяснения лагерного комитета и ушла успокоенной. Рабсила, без которой они не могли выполнять планы, по-видимому, сохранялась.

— Не слушайте Кузнецова! — агитировали нас между тем с вышек. — Он предатель! Он осквернил орден Ленина и другие ордена, которыми наградило его правительство, запятнал честь советского офицера! Он хотел продать наши танки американцам и англичанам! Идя за Кузнецовым, вы участвуете в антисоветском мятеже!

— Да здравствует советская конституция! Долой проходимца Берия и тех, кто думает продолжать его дело! — отвечали мы по распоряжению Кузнецова, объяснявшего на собраниях, что добиться успеха можно только с позиций внешней лояльности.

— Им нельзя давать повода объявить нас антисоветчиками, — говорил он, — а кроме того, было бы и в самом деле достаточно провести в жизнь то, что записано в Конституции СССР, чтобы освободить всех нас! — И наши люди писали те же лозунги на стенах наших столовых.

— Женщины! Что вы имеете общего с преступниками, — вопили громкоговорители на вышках, — подумайте о ваших детях и матерях, которых вы больше не увидите, если не приступите снова к мирной работе.

— Жены чекистов! Не стыдно вам жить с убийцами? — отвечали женщины с нашей стороны.

Иногда радио прибегало к приманкам:

— Анатолий Задорожный может освободиться, его срок истек! Если он сейчас явится, может получить чистый паспорт.

Анатолий, теперь комендант нашего барака и влиятельный член общелагерного комитета, отсидел ровно десять лет. Пребывание в лагере совершенно расстроило его здоровье, и это было бы, — видит Бог, — достаточной карой за то, что в свое время он сражался на стороне немцев. Анатолий пошел тогда воевать не против родины, но против диктаторского режима, гибели которого он страстно желал. Только во имя этого он согласился надеть немецкую военную форму. И этот антинародный режим он ненавидел теперь еще больше. Когда тяжелобольным он попал ко мне в больницу, он еще раз поднялся с постели, чтобы наскоро закрыть процентовку своей бригады и обеспечить своим товарищам правильную выплату содержания. Общие интересы он всегда ставил выше личных. Меня не удивило поэтому, когда на приглашение лагерного управления он ответил:

— Явлюсь, как только мои товарищи добьются победы.

А ведь «чистый паспорт» так много значит для заключенного! С таким паспортом он мог бы прямо из лагеря ехать куда захочет, хоть в Москву, хоть в Ленинград. Нормально он не получил бы вообще никакого паспорта и должен был жить под надзором в Кингире или каком-нибудь другом, не менее глухом месте, или получил бы паспорт с «минусами», то есть постоянно находиться на расстоянии не меньше ста километров от больших городов.

Мы слепили из бумаги огромный воздушный шар, внутрь которого поставили большие свечи и зажгли их. «Мы требуем вмешательства ЦК!» — написали мы красными буквами на шаре, который медленно поднялся над стенами лагеря и приземлился примерно на 300 метров дальше, в Кингире. Конвойные с опаской смотрели на это чудище и лишь с трудом удерживались, чтобы не дать по нему очередь из автомата. Но им было еще запрещено стрелять.

Шоферы и расконвоированные заключенные с малыми сроками, жившие непосредственно рядом с лагерем, разнесли молву о нашей забастовке вплоть до медных рудников Джезказгана. Они же сообщили нам в один прекрасный день, что бóльшая часть тамошних заключенных тоже забастовали.

Я мог хорошо представить себе настроение в Джезказганском лагере. Я знал этот лагерь. В 1948-м и 49-м годах я работал на медных рудниках и пальцем левой руки заплатил за честь соучаствовать в выходе Казахстана на первое место в СССР и на второе место в мире по производству меди. По десять часов в сутки я грузил медную руду в заложенных еще англичанами страшных медных рудниках ПАКРО, в которых серо-зеленая пыль висит все время в воздухе, подобно облаку, и в течение, в лучшем случае, трех месяцев разрушает легкие заключенных. Это облако не успевает разойтись, потому что время, в течение которого вольнонаемные подрывные команды взрывают камень, ограничено двумя часами. Это время лежит между сменами, и бывает, что еще идут взрывы, когда ночная смена заключенных уже начинает работать. Тот, кто, попав на рудники ПАКРО или ПЕТРО, не погиб от туберкулеза, гибнет при взрывах или авариях, которые там в порядке вещей.

10 июня четырнадцать тысяч заключенных первого и почти половина второго «каторжного» лагеря строгого режима начали забастовку. На вопрос об их требованиях ответ был: они те же, что у кингирских заключенных.

Как и мы, они тоже сначала поддались было на обман лагерного начальства и вышли на работу, но затем снова забастовали.

— На медных рудниках уже приступили к работе, — объявило нам радио, и чтобы убедить нас, четырем представителям нашего лагерного комитета предложили поехать в Джезказган. Но им смогли показать только одну шахту. Как мы узнали впоследствии, в нее направили триста расконвоированных добровольцев, чтобы обмануть нас.

— Кингирские мятежники — англо-американские наймиты! — разъясняли между тем заключенным Джезказгана.

Но и они прекратили забастовку только через два дня после нас, когда узнали о расправе над нами.

 

* * *

— Федя, нам нужна радиостанция, — сказал мне Кузнецов в начале июня.

— А что мы будем с ней делать?

— Мы обратимся к международному Красному Кресту. Ты же знаешь азбуку Морзе.

— Мне осталось три месяца до конца срока. Надо мне еще 25 лет? Радио-связь с заграницей им меньше всего понравится.

Но тем не менее дело пришлось сделать. Мой друг Саша смонтировал передатчик с помощью частей рентгеновской и другой медицинской аппаратуры. Саша учился в техническом институте в Грузии. В 1950 году он высказал в приятельском кругу предположение, что Берия связан с заграницей, возможно, с Англией, и получил за это двадцать лет. Берию уже расстреляли по этому обвинению, а Саша все сидел и сидел.

Мы поставили передатчик в хорошо замаскированном углу второго барака женского лагеря. Кроме трех членов комитета, никто не знал, где он находится и кто на нем работает. Кузнецов отыскал литовца, которого я научил английской азбуке Морзе, и мы постепенно стали круглые сутки передавать на коротких волнах наши требования и просить о поддержке. Передатчик был слабым, но, по нашим расчетам, прием за пределами Казахстана был все же возможен. Со временем мы собирались построить более мощный.

Мы конструировали радиопередатчик, а другие строили баррикады на случай появления карателей. На нашем третьем лагпункте мы забаррикадировали всю зону. Но мы не рассчитывали на танки, мы думали только о пехоте. Женский лагерь, в особенности «штабной» барак, в котором устроился комитет, мы оплели колючей проволокой. Кузница работала день и ночь, выковывая холодное оружие. Железные решетки, которые мы поснимали с окон бараков, служили для этого материалом. Под руководством Кузнецова изготавливалось и нечто вроде ручных гранат. Уже задолго до восстания мы проносили в лагерь взрывчатку, теперь ее укладывали в бутылки, которые могли взрываться.

Над лагерем все время кружили самолеты-наблюдатели. Поскольку оружие- ковалось совершенно открыто, они могли даже фотографировать эту работу.

— Берегитесь! — вещало нам радио управления лагерем. — Нам придется перебить вас всех до последнего!

— Бояться нам больше нечего, и мы взорвем себя скорей, чем сдадимся! — отвечали наши, не веря, однако, угрозам.

Под предлогом, будто заключенные собираются взорвать город, началась эвакуация Кингира. Отношение к нам населения не было враждебным. Оно состояло на добрых шестьдесят процентов из бывших зэков и отлично понимало нас. Когда людей стали понуждать эвакуироваться, они постарались предупредить:

— Против вас что-то готовится. Будьте начеку!

Но лагерное начальство сообщало нам об этом и само.

— Если до 24 июня вы не выйдете на работу, лагерь будет занят войсками, — регулярно объявляли громкоговорители на вышках начиная уже с середины июня. — Кингирский лагерь закроем, а вас отправим на Колыму.

Это значило, что на станции Кингир уже приготовлены составы, чтобы перевезти нас на дальний северо-восток. Колыма? А почему это хуже?

Никто в лагере не собирается сдаваться, никто не думает о том, чтобы идти на работу, не добившись удовлетворения нашего требования о приезде представителя ЦК. Не пожелавшие оставаться с нами, покинули лагерь в первые же дни восстания. Мы сами настаивали на том, чтобы они приняли предложение начальства явиться к воротам лагеря. Их оказалось человек полтораста — двести. Их разместили по стройкам, на которых они работали.

Мы форсировали теперь нашу подготовку к сопротивлению. Мы должны хорошо подготовиться на случай, если они выполнят свою угрозу, и продать свою жизнь и свободу как можно дороже. При этом налицо уже первые разногласия. Галичане хотят вырваться силой из лагеря, соединиться с восставшими в Джезказгане и вызвать мятеж заключенных по всему Казахстану. Кузнецов и другие русские с трудом удерживают их от этой самоубийственной затеи. Кое-кто из украинцев, ранее охотно подчинявшихся решениям русского большинства в комитете, склонны считать их теперь чуть ли не врагами. Но в конце концов здравый смысл большинства заключенных берет верх, и мы продолжаем нашу мирную и дисциплинированную борьбу.

 

* * *

Ночь с 24 на 25 июня проходит спокойно. Неужели Бычков и Долгих не решатся скомандовать атаку? Но затем наступает 26 июня.

Весь день я просидел за передатчиком, вечером меня сменяет Юрий Михайлович. Я возвращаюсь к себе, на третий лагпункт.

Ольга ждет меня. Вокруг нас чудная ночь. Мы держимся за руки и радуемся, что можем без помех побыть вместе. Это не часто случается в жизни зэков.

С вышек раздается музыка. Они часто проигрывают нам пластинки, заглушая наши громкоговорители. Обычно это нас раздражает, но сейчас песня подходит к нашему настроению. Мягкий тенор прочувствованно поет об идущей по полю девушке с русыми косами...

Вдруг песня обрывается. Должно быть, около трех часов ночи.

— Послушай, не Бычков ли это? — спрашивает меня Ольга.

Да, это его голос. Я узнаю его сразу, хоть от былой льстивой доброжелательности в нем не осталось и следа.

— Внимание! Внимание! — резко раздается со всех вышек. — В лагерь входят войска! Я приказываю всем выйти из бараков! — И едва он заканчивает эту фразу, как лагерь охвачен ярким светом. На другой стороне стены поднялись бесчисленные ракеты. В их ярком свете мне видно, как тяжелый танк проталкивается через ворота в зону.

— Господи! Они идут на танках! — кричит кто-то в отчаянье.

В то же время справа за бараком раздается пронзительный крик: сраженная пулей шестнадцатилетняя эстонка Аня, стоявшая там на посту, падает на землю. Стрелки, вбегающие в лагерь тут же за танком, палят боевыми патронами. Я хватаю Ольгу за руку и тащу ее в баню.

— Быстро! Вот сюда! — кричит нам банщик Ваня и вталкивает нас в дезинфекционную камеру. — Авось-ка, они не сообразят заглянуть сюда. — Даже за железной дверью камеры нам слышен грохот танков и дикое «ура!» чекистов. Они, должно быть, и на этот раз пьяные. Снова и снова раздаются ружейные залпы. Ольга тяжело дышит и не говорит ни слова.

— Ни в коем случае не называй своего имени, — шепчу я ей, — бойцы наверняка не здешние и не знают тебя. Если они узнают, кто ты, они тебя тут же прикончат.

Ольга сидит за то, что Фадеев в своем прославленном романе «Молодая гвардия» сделал из нее предательницу. Он сфальсифицировал все события, но воспользовался подлинными именами, и Оле Лацкой, которой в 1944 году исполнилось всего только 15 лет, дали 15 лет лагеря. Вот уже двенадцать лет как при каждом удобном и неудобном случае ее показывают посетителям и охранникам как ту самую, «которая предала партизан».

Едва я успел выговорить это, как мы услышали, что чекисты вошли в баню.

— Нету здесь никого, — сказал один. Я облегченно вздыхаю, но в ту же секунду открывается дверь нашей камеры.

— А вот они, выблядки, выходи! — И моментально чьи-то сильные руки хватают меня и выталкивают из барака. Я уже больше не вижу, что происходит с другими, не слышу их больше, я проваливаюсь в ад.

Ружейные залпы, вопли, стоны умирающих заполняют освещенную ракетами и пожаром зону. Пьяные чекисты ловят отдельных разбегающихся в отчаянье зэков. С воем и криком они добивают валяющихся на земле раненых. Танк с грохотом разворачивается то туда, то сюда между бараками. Из его люков без передышки стреляют.

— Выходите все из бараков! — повторяет снова и снова голос Бычкова из громкоговорителей. «Они нас всех перебьют», — пробегает у меня в мозгу, и я чувствую, как стынут мои руки.

— А ну, повернись! — кричит мне чекист. Неужели это конец? Теперь, в эту секунду, вся моя жизнь должна была бы пройти у меня перед глазами... Но мне ничего не вспоминается. Только ужасная пустота и жгучая досада бессмысленно погибнуть сейчас, в самом конце десяти лет бессмысленного заключения.

— Веди к остальным! — слышу я громкий голос возле. Весь еще в прощании с жизнью, я поворачиваюсь к бойцам, — обо мне ли этот приказ? — и получаю толчок под ребра: — Вон туда отправляйся!

И меня гонят вместе с другими заключенными к обычно закрытому выходу в задней стене лагеря. В сопровождении нескольких десятков охранников мы проходим весь третий лагпункт. Второй и третий бараки защищаются. Бутылки с взрывчаткой летят в толпу осаждающих.

Как мне потом рассказывали, второй барак дважды отбивал штурм. Сначала в нем решили было сдаться. Старик-армянин вызвался выйти к чекистам и сообщить им об этом решении. Это был совсем старый человек, и ветер раздувал его длинную седую бороду, когда он вышел наружу.

— Послушайте меня, сынки! — начал было он, но пуля не дала ему продолжать.

Кто-то из чекистов отрезал ему ножом голову и забросил ее обратно в барак. Вот почему люди защищались с таким отчаяньем.

— Человек двадцать оперативников, — рассказывал другой, — появились, когда мы были уже снаружи, в поле за лагерем. — Они старались остановить наиболее страшные зверства. Но не сами ли они довели людей до такого ожесточения, что не могли уже справиться с ними.

— Второй взвод под командой лейтенанта Кириленко на первый лагпункт, на поддержку Антонова, — командует по громкоговорителю Бычков.

Он стоит у окна четвертого этажа здания лагерного управления на другом конце зоны. Оттуда он командует операцией. Обзорность оттуда хорошая. Ему даже бинокля не нужно, этому главнокомандующему. Все побоище у него как на ладони. А теперь, под утро, и осветительные ракеты не нужны. Стрелки нашего кингирского конвоя принимают охрану.

Жители города Кингира — те, кого не эвакуировали, — тоже напряженно следят за боем в лагере. На крышах домов и завода полно людей. Они видят танки и бойцов, но могут ли они разобраться в деталях? В крохотной кабине второго барака женского лагеря, в которой стоит передатчик, сменивший меня Юрий Михайлович открыл себе артерию, как только услышал грохот танков. «Спасите, нас убивают», — радировал он до последней минуты в эфир. Но кто мог поймать этот зов отчаяния, кроме разве приемников МВД в Казахстане? И кто бы вообще реагировал на него, даже если бы он и в самом деле достигал заграницы, на помощь которой мы так надеялись в Кингире? Кого в Берлине, Париже, Лондоне или Нью-Йорке беспокоит смертоубийство в Кингире или на Воркуте?

Женщины выносят литовца-радиста из кабины и стараются еще спасти его, но поздно. Поздно думать даже о собственном спасении; бутылки, которые женщины и девушки наполняли взрывчаткой, кончились. Кончились и камни, которыми до конца пытались отгонять чекистов.

Около семи часов утра женщины и девушки второго барака женского лагеря берутся за руки и с пением выходят во двор, навстречу танкам. Не станут же они так просто врезаться в женские ряды, надеются они. Но танки врезаются. Стальные гусеницы проходят по женским телам, не останавливаясь. Пьяные танкисты за рулем — в кровавом безумии.

Один из чекистов накинул на Кузнецова петлю, когда он пытался перебежать из первого штабного барака в третий. Его втянули в танк. Приказ строг: членов лагерного комитета взять во что бы то ни стало живыми.

Последних заключенных выгоняли из бараков ручными гранатами. Едкий дым от горящих соломенных тюфяков заставил наконец и третий барак нашего лагпункта прекратить борьбу. Анатолий Задорожный командовал в нем до конца. Теперь ему приходится командовать капитуляцией.

 

* * *

К девяти часам утра в лагере стало тихо. Нас уже больше тысячи вне зоны, в поле. Здесь я увидел Ольгу. Она хромала и тяжко наваливалась на подруг, когда ее вели из лагеря. Не ранена ли? Невозможно узнать об этом; женщин сразу ведут к железнодорожным вагонам.

— Нам дышать нечем! Воды! Воды! — начинают кричать они к полудню из выставленных на самый зной неподвижных закрытых пульманов.

В тени жара дошла уже чуть ли не до пятидесяти градусов. Хоть на мне только штаны и рубаха, я едва жив от жары. Но когда мы пытаемся подвинуться ближе к вагонам, желая помочь нашим женщинам, охрана отгоняет нас обратно.

Днем Кузнецова, Глеба, Анатолия и еще кого-то из членов лагерного комитета провели мимо нас. Они в наручниках и окружены конвоем. Недалеко за ними, злорадно улыбаясь, следуют Долгих и Бычков. Мне удалось поймать только один взгляд Кузнецова; нам тут же приказали лечь лицом вниз.

Но это был прямой и гордый взгляд, да и походка у Кузнецова была прямой и гордой. Его, видно, били. Рубашка висела на нем клочьями, как и на Глебе, и на других, но этот взгляд и походку никто у них не отнимет. «Нам пришлось покориться силе, — как бы говорил этот взгляд, — но правда была на нашей стороне!»

Герой Берлина не смог привести нас к победе, но нравственный перевес он закрепил за нами.

Две тысячи тяжеловооруженных бойцов и семь танков типа Т-34 пришлось мобилизовать против нас. Еще 1600 чекистов обеспечивали запуск ракет. На аэродроме стояли готовые к старту бомбардировщики МВД, окрашенные в серо-зеленый цвет аппараты типа Дуглас. Пятьсот убитых, в том числе двести женщин, и сотни раненых — вот итог операции, которую провели Бычков и Долгих.

Запомните их имена!

Пятнадцать членов лагерного комитета были отправлены в следственный изолятор. Тысячу шестьсот активных участников восстания вечером 26 июня посадили в железнодорожные вагоны, приготовленные для отправки на Колыму. Наши имена были частично названы уже теми, кто добровольно покинул лагерь в первые дни восстания.

Женщинам, которых прежде нас заперли в вагонах, было сказано, что их сразу вернут в лагерь, если они согласятся работать. Но женщины отказались.

— Мы поедем за мальчиками! — Как и те двести, что вышли навстречу танкам, это были в большинстве западные украинки. Их решительность, их бескомпромиссная стойкость были геройскими.

На третий день адского прожаривания в раскаленных вагонах меня вызывают; я оказался в числе тех, чей срок истекал уже в этом году. Нас решили вернуть в Кингирский лагерь. Везти нас на далекую Колыму нет смысла. Лагерное управление сумело, по-видимому, объяснить это представителям ГУЛага.

Невесело было в зоне, когда я вновь вошел туда после трехдневного отсутствия. Все стены снова стоят. Поскольку большинство заключенных отказались от этой работы, на нее поставили свидетелей Иеговы. В постройке баррикад они не хотели участвовать, а восстанавливать тюремные стены, по их мнению, не противоречило божественным заповедям.

Между лагпунктами, в том числе и между нашим третьим лагпунктом и БУРом, оставлены теперь широкие буферные зоны. Наши хозяева дрожат, очевидно, при мысли, что восстание может начаться снова.

Все больничные помещения, амбулатории и врачебные кабинеты забиты тяжелоранеными. Как и другие врачи, я занят и днем, и ночью, но тем не менее замечаю, что после восстания многое изменилось. Побудка производится двумя часами позже. Вместо шести утра рабочие бригады выходят из лагеря только в восемь. А около пяти часов вечера все уже возвращаются. Бараки больше не запираются, решетки на окнах никто не ставит обратно. Жить стало бы лучше и веселей, если бы не память о побоище, которая держит нас в пониженном настроении. Люди не говорят громко, а смеяться — словно совсем разучились.

При этом происходит многое, что должно было бы вселять в нас надежду. Вскоре после восстания сменился начальник лагеря Чечов. Новый привез с собой целую бригаду чиновников, которые в каждом лагпункте регулярно отсиживают приемные часы. Каждый из нас может подавать им заявления и жалобы. Пересмотр дел идет полным ходом, и те, кто просит о пересмотре, зачастую добиваются своего. Сроки почти во всех случаях сокращаются на несколько лет. По десять-пятнадцать человек в месяц выходят теперь, в среднем, из лагеря. И только те, кто просит не о пересмотре, а о помиловании, получают отказ.

Безостановочно идет освобождение несовершеннолетних и инвалидов. Инвалиды проходят через закрытый суд, тут же, в лагере. Хотя около тридцати процентов из них, те, кто получил срок за «особо тяжкие преступления», не освобождаются, несмотря на то что апрельское постановление было вынесено обо всех, независимо от статей.

С несовершеннолетними также проводится лукавая игра. Задача тут в том, чтобы убавить срок, однако так, чтобы он оставался не меньше пяти лет и не попадал под амнистию 1953 года. Амнистированный заключенный имеет право вернуться в родные места, а отбывший свой срок, как и все политические, прямо из лагеря отправляется в ссылку.

Эта ссылка больше всего омрачает радость освобождения. Вместо паспорта такой отбывший срок заключенный получает на руки справку с указанием населенного пункта, в который он безотлагательно должен явиться. По большей части этот населенный пункт находится так же далеко от центров страны и от его дома, как Кингир. Кроме того, он даже не имеет права выбрать этот пункт. Лагерное управление распределяет освобожденных в соответствии с государственным планом. Бывшему заключенному не надо будет жить там за колючей проволокой, но придется регулярно регистрироваться в комендатуре, и он останется таким же несвободным, как и здесь.

Третий лагпункт, в котором я живу, насчитывает теперь всего лишь шестьсот заключенных. До того их было две тысячи, но большинство «активных подстрекателей» вышли как раз от нас и отправлены поэтому на Колыму. Через несколько месяцев наш лагпункт закроют совсем, и меня переведут на второй.

Женская зона снова герметически изолирована от нас. Но и там — два новшества. Первое — театральная группа. Независимо от статьи и срока, в нашем лагере появляются теперь женщины — актрисы, приходящие на репетиции. И второе — каждое воскресенье в нашей столовой устраиваются танцы; тогда в гостях у нас бывает около двухсот женщин и девушек.

Моей нет среди них. Мне удалось, правда, помешать отправке Ольги на Колыму, но вольнонаемный врач, который снял ее, по моей просьбе, с транспорта, мог только положить ее в больницу. Туда я мог иногда приходить к ней. Потом ее выписали и через несколько дней все-таки увезли: в Иркутскую область, в Тайшет.

 

* * *

26 ноября входит ко мне взволнованный доктор Фустер.

— Сегодня начинается суд над членами лагерного комитета; меня вызывают свидетелем.

Фустер — участник гражданской войны в Испании. Когда она кончилась, он оказался в Москве, где ему пришлось наблюдать, как НКВД забирало его бывших товарищей по оружию. По чистой случайности его не взяли. Так он стал врагом советской власти.

Суд над Кузнецовым и его подельниками происходит в большом здании лагерного управления, по ту сторону лагерных стен. Как мне рассказывает Фустер, он проводится по всей форме, но без присутствия общественности. На одной скамье сидят пятнадцать обвиняемых заключенных; на другой — семь чекистов: начальник оперативного отдела, одобривший приказ о применении вооруженной силы 16 и 17 мая, начальник охраны, командовавший этой операцией и отдавший приказ стрелять, лейтенант, расстреливавший заключенных из нагана, и надзиратели, последовавшие его примеру. Фустера вызывали в суд, чтобы получить от него показания о произведенном им в свое время вскрытии трупов убитых.

— Сегодня представительницу женщин отправили обратно в лагерь, — сообщил мне через несколько дней Фустер. — Ее слушали недолго. Когда ее спросили, что побудило ее войти в лагерный комитет, она показала на свою седину и сказала: «Виноваты мои волосы, которые поседели за семнадцать лет моего незаслуженного заключения».

За каждым шагом подследственных велось строжайшее наблюдение. Здание управления было день и ночь окружено охраной. В уборную обвиняемых водили только в сопровождении двух вооруженных автоматами конвойных. И тем не менее, — как сплошь да рядом в советских тюрьмах, — охрана допустила однажды непростительную ошибку. Страдающий тяжелой формой туберкулеза Анатолий получил разрешение пройти рентген. Охранники, которые привели его, были не из кингирской команды и, очевидно, не знали, что обязаны наблюдать за ним и в амбулатории. Я смог без помех поговорить с ним больше получаса.

— Нам хотят непременно намотать террор, — рассказывает он. — Глеб ведет себя по-геройски. Он говорит, будто Кузнецов не знал об изготовлении бутылок со взрывчаткой; расправы над стукачами и постройку радиопередатчика он тоже берет на себя.

Самому Анатолию трудно отрицать свое участие в применении силы со стороны заключенных. Против него свидетельствует перед судом тот самый молодой уголовник, которого он основательно проучил. Причем заслуженно. Как с неба свалившись, этот мальчишка однажды, еще в самом начале восстания, стал показывать нам пакет с листовками, которые англичане якобы сбросили к нам в зону: «Мы приветствуем ваше восстание!» — стояло в них. Потом малолетка признался, что его послал опер, якобы для того, чтобы проверить нашу реакцию на это провокационное воззвание.

— Сегодня выступал Кузнецов, — рассказывал мне однажды вечером Фустер. — Кузнецов давал показания с восьми часов утра до десяти вечера. Его не перебивали. Он использовал любую деталь восстания, чтобы показать, что мы выступали вполне дисциплинированно в защиту своих справедливых требований. Он отвергал обвинение в грабежах, которыми якобы занимались наши люди. Если кто и грабил, то это были стрелки, растащившие продуктовый склад на хоздворе, когда подавляли восстание.

Кузнецов говорит не так горячо и убедительно, как Анатолий, умевший поднимать дух даже у самых отупевших зэков. Кузнецов говорит трезво и деловито, но тем более сильно воздействие его слов на присутствующих в зале суда. Все — обвиняемые, как и судьи, солдаты охраны, как и свидетели, — не могут не чувствовать, что имеют дело с глубоко порядочным человеком и что всё, совершенное им, совершено по убеждению.

После недели слушания дела Кингирский суд заключает: он не компетентен решать дело Кузнецова и его сообщников. Председатель суда полагает, что в него замешано слишком много работников государственной безопасности и что его следует передать по инстанции в областной суд в Алма-Ате.

«Мы надеемся, что Алма-Ата тоже объявит себя некомпетентной, и наше дело пойдет в Москву, — написал Кузнецов на листке, который ему удалось передать из изолятора. — Мы еще надеемся оправдаться».

 

* * *

В лагере строго запрещено вспоминать о восстании. Начальство боится, чтобы воля к сопротивлению не проснулась в нас снова. Но следы крови перед бараками ежечасно напоминают нам о том, что случилось в июне: восстание в наших сердцах продолжается. Транспорт, отправленный через всю страну из Кингира на Колыму, широко разнес молву о нашей борьбе. Всех легкораненых тоже затолкали в вагоны; рана считалась доказательством активного участия в восстании. Я видел этих раненых, когда сам сидел в поезде. Их только кое-как перевязали. Некоторым из них не вынули даже пули из ран. Когда их везли на Дальний Восток, они высовывали свои раненые руки и ноги из окон товарных вагонов.

— Нас давили танками, — рассказывали они везде, где могли, на остановках. — Сотни избитых беззащитных заключенных — вот что значит победа войск МВД!

«На пути от Кингира до бухты Находка на Японском море не осталось, наверно, ни одной станции, на которой не знали бы о сорокадневном восстании в Кингире, — сообщили нам вскоре наши друзья с Колымы. — А теперь и вся Колыма знает об этом».

Поздней осенью к нам прибыл транспорт из лагеря в Экибастузе. Отстройка города Экибастуза в прилегающей к Сибири северной части Казахстана началась только в 1949 году. Я сам участвовал в постройке первых бараков. Между тем, там вырос средней величины город. Уголь, который залегает там чуть ли не на поверхности земли, добывается теперь руками вольнонаемных рабочих и отбывших сроки заключенных. Меня тогда еще удивляло, что заключенных привезли в такое относительно хорошее место. Но им досталось только построить дома и заложить шахты. Из приятной местности и красивых блочных домиков Экибастуза последних заключенных перегнали к нам, в Кингир.

— Горе вам, если вы будете рассказывать новичкам об июньских событиях! — предупреждали нас надзиратели.

Но уже на второй день один из них не удержался:

— Или вам не рассказывали, что здесь было? Эх, скажу я вам, приятели, кровь тут рекой лилась!

Они поневоле сами заботились о том, чтобы в Кингире никто ничего не забывал.

1975, № 3

 

Версия для печати