Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2012, 151

Стихотворения

ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ «КОНТИНЕНТА»

Поэзия и проза

 

 

Иосиф Бродский

Стихотворения

 

                                   На смерть Жукова

Вижу колонны замерших внуков,

гроб на лафете, лошади круп.

Ветер сюда не доносит мне звуков

русских военных плачущих труб.

Вижу в регалиях убранный труп:

в смерть уезжает пламенный Жуков.

 

Воин, пред коим многие пали

стены, хоть меч был вражьих тупей.

Блеском маневра о Ганнибале

напоминавший средь волжских степей.

Кончивший дни свои глухо в опале,

как Велизарий или Помпей.

 

Сколько он пролил крови солдатской

в землю чужую! Что ж, горевал?

Вспомнил ли их, умирающий в штатской

белой кровати? Полный провал.

Что он ответит, встретившись в адской

области с ними? «Я воевал».

 

К правому делу Жуков десницы

больше уже не приложит в бою.

Спи! У истории русской страницы

хватит для тех, кто в пехотном строю

смело входили в чужие столицы,

но возвращались в страхе в свою.

 

Маршал! Поглотит алчная Лета

эти слова и твои прахоря.

Все же прими их — жалкая лепта

Родину спасшему, вслух говоря.

Бей, барабан, и военная флейта,

громко свисти на манер снегиря.

 

                        Конец прекрасной эпохи

Потому что искусство поэзии требует слов,

я, один из глухих, облысевших, угрюмых послов

      второсортной державы, связавшейся с этой,

не желая насиловать собственный мозг,

сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск

      за вечерней газетой.

 

Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал

в этих грустных краях, чей эпиграф «победа зеркал»

      при содействии луж порождает эффект изобилья.

Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.

Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя —

      это чувство забыл я.

 

В этих грустных краях все рассчитано на зиму: сны,

стены тюрем, пальто, туалеты — невест белизны

      новогодней, напитки, секундные стрелки,

воробьиные кофты и грязь по числу щелочей,

пуританские нравы, белье; и в руках скрипачей

      деревянные грелки.

 

Этот край недвижим. Представляя объем валовой

чугуна и свинца, обалделой тряхнешь головой,

      вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.

Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь;

даже стулья плетеные держатся здесь

      на болтах и на гайках.

 

Только рыбы в морях знают цену свободе, но их

немота вынуждает нас как бы к созданью своих

      этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.

Время создано смертью; нуждаясь в телах и вещах,

свойства тех и других оно ищет в сырых овощах,

      кочет внемлет курантам.

Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,

к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,

      видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.

И не то, чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут,

но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —

      тут конец перспективы.

 

То ли карту Европы украли агенты властей,

то ль пятерка шестых остающихся в мире частей

      чересчур далека; то ли некая добрая фея

надо мной ворожит, — но отсюда бежать не могу.

Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу, —

      да чешу котофея.

 

То ли пулю в висок, точно в место ошибки — перстом.

То ли дернуть отсюдова по морю новым Христом.

      Да и как не смешать, с пьяных глаз, обалдев от мороза,

паровоз с кораблем? Все равно не сгоришь от стыда:

как и челн на воде, не оставит на рельсах следа

      колесо паровоза.

 

Что же пишут в газете в разделе «из зала суда»?

Приговор приведен в исполненье. Взглянувши сюда,

      обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,

как лежит человек, вниз лицом, у кирпичной стены,

но не спит, ибо брезговать кумполом сны

      продырявленным вправе.

 

Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те

времена, неспособные в общей своей слепоте

      отличить выпадавших из люлек от выпавших люлек.

Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.

Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,

      чтоб спросить с тебя, Рюрик.

 

Зоркость этих времен — это зоркость к вещам тупика.

Не по древу умом растекаться пристало пока,

      но плевкам на стене, и не князя будить: динозавра.

Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.

Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора

      да зеленого лавра.

 

В озерном краю

В те времена в стране зубных врачей,

чьи дочери выписывают вещи

из Лондона, чьи стиснутые клещи

вздымают вверх на знамени ничей

Зуб Мудрости, я, прячущий во рту

Развалины почище Парфенона,

шпион, лазутчик, пятая колонна

гнилой цивилизации — в быту

профессор красноречия — я жил

в колледже возле Главного из Пресных,

где занят был из недорослей местных

по вторникам вытягиваньем жил.

 

Все то, что я писал в те времена,

сводилось неизбежно к многоточью.

Я падал, не расстегиваясь, на

постель свою. И ежели я ночью

отыскивал звезду на потолке,

она, согласно правилам сгоранья,

сбегала на подушку по щеке

быстрей, чем я загадывал желанья.

1974, № 1

 

Версия для печати