Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2012, 151

«Где любовь, там и Бог».

Религиозно-философское учение Льва Толстого<br>как орудие сопротивления идеологии и практике<br>тоталитарных систем

Литература и время

 

Герман Андреев

«Где любовь, там и Бог»[1]

Религиозно-философское учение Льва Толстого
как орудие сопротивления идеологии и практике тоталитарных систем

 

[…] В критике и литературоведении господствует тенденция разделять Толстого на великого художника и слабого философа. Однако монолитность такой фигуры, как Лев Толстой, — в гармоническом единстве плана мира, который возникает из-под пера философа, и картины мира, которую нарисовал великий художник.

Толстой сам дал повод исключать его художественные произведения из созданного им плана мира, отрекаясь от своих сочинений. Но его религиозное мировоззрение выразилось не только и не столько в его статьях, сколько в художественных творениях.

Художественно созданный мир в произведениях Толстого соответствует постулатам его религиозного учения, а противоречия между ними определяются, во-первых, тем, что Толстой находился в вечном духовном развитии, во-вторых, — самим сущностным противоречием между искусством и философией. «Искусство, — говорит Лосский, — благодаря своей конкретности совершеннее выражает истину, чем философия». Если бы даже Толстой вообще не писал своих статей, он был бы признан оригинальнейшим религиозным мыслителем. Да простится сравнение: нам известен мир, созданный Богом, но неизвестен Его план, однако мы хотим доступными нам средствами проникнуть и в этот план и уверены, что он не противоречит осуществленному миру. То же и с художественными созданиями Толстого: если мы хотим познать суть толстовского представления о мире и его законах, мы можем и должны вникнуть не только в предлагаемую им схему (начертанную в философских произведениях), но и в результаты творения, а через них — в план. […]

Моральное и — более широко — религиозное содержание художественных произведений Толстого есть часть содержания его религиозного учения. И наоборот — в философских книгах Толстого мы находим разъяснение многих ситуаций, знакомых нам по его повестям и романам.

Критики учения Льва Толстого утверждают, что оно привело к потере веры у многих русских людей, при этом ссылаются на его якобы враждебные христианству философские писания. Но кто знает, скольких русских людей Толстой оттолкнул от христианства философскими статьями и скольких привлек к нему художественными созданиями? Уже за одно то, что художественными произведениями Толстой будил религиозную мысль в России, стоило причислить его к великим христианам, а не предавать анафеме.

Однако совсем ли уж неправы были православные публицисты, считая, что Толстой — не христианин?

Сам Толстой неоднократно заявлял, что никакого нового учения не создал, а лишь посвятил свою проповедническую деятельность распространению евангельского учения, забытого людьми и искаженного исторической Церковью. Есть у него в дневнике такая запись: «Никакого моего учения не было и нет; есть одно вечное, всеобщее, всемирное учение истины, для меня, для нас особенно ясно выраженное в Евангелии». Исключая ортодоксальных толстовцев, немногие согласятся с этим утверждением Льва Толстого: Толстой — конечно же, создатель нового учения, вдохновленного христианством, но не совпадающего с ним. Православие признаёт богодухновенность Священного писания — следовательно, исключает возможность его рациональной критики. Толстой же решил «очистить» Евангелие от мистики, выстроить его по некоей логической схеме, ориентированной лишь на Нагорную проповедь. Все, что не соответствует этике Нагорной проповеди, отвергается, а сами эти несоответствия, по мнению Льва Толстого, есть доказательство человеческого происхождения Священной книги: «Евангелие никак не есть непогрешимое выражение Божеской истины, а произведение бесчисленных рук и умов, исполненное погрешностей, и потому ни в коем случае не может быть принимаемо, как произведение Святого Духа».

Однако история религиозного развития человечества — это история движения людей к Богу, история Его понимания в различные эпохи. Лев Толстой — порождение эпохи рационализма. Он считал разум, очищенный от суеверий, надежным орудием познания, данным от Бога. Следовательно, принять Евангелие со всеми его логическими противоречиями — это и есть отказ от веры в Бога. Вряд ли такая точка зрения может быть признана универсальной: миллионы людей, даже современников Льва Толстого приходят к Богу через Откровение. Однако, настаивая на Откровении как единственном пути религиозного познания, православие поставило бы себя и свои представления о Боге вне критики и обрекло бы современного человека на трагическую ситуацию: или отказаться от веры, если не чувствуешь силы безоговорочно уверовать в догматическое христианство, или признать себя атеистом, вопреки глубочайшей вере в бытие Божье.

В наше время, время катастрофического, судьбоносного распространения и наступления атеизма, политически воплотившегося в тоталитаризме, пора положить конец вражде между путями к Богу: мистическим приятием церковного учения и разумным движением к Нему. Стоит говорить о художественно-мистическом и рационально-научном восприятии Бога, которые не опровергают, а дополняют друг друга. […] Невозможно поверить в то, что Толстой, страстный искатель Бога, один из искреннейших вероучителей, был неверующим и чуть ли не антихристом, как доказывали многие православные теологи.

Истина, как ни парадоксально, в другом: Толстой-вероучитель мыслил Бога рационально-научно, православные философы — художественно-мистически. В художественных же созданиях Толстой показал способность глубочайшего проникновения в ту божественную истину, которая столь близка и истинным православным. Смешон был бы ученый-ботаник, который заклеймил бы Толстого в невежестве на том основании, что у него в «Войне и мире» говорит и философствует дуб. Но столь же неуместна ирония самого Толстого над Евхаристией.

Толстому ставится в вину резкая критика исторической Церкви. Действительно, он обвинял Церковь в корыстном сотрудничестве с власть имущими, — но разве сейчас мы не являемся свидетелями безоговорочной поддержки тоталитарной власти в СССР со стороны Московской Патриархии? Толстой обвинял Церковь в том, что она ставит обряд выше учения и этики, — но так ли уж беспочвенно это обвинение? Толстой не верил в рай и ад, — но можно ли солженицынского Ивана Денисовича назвать атеистом за то, что он говорит: «Я же не против Бога, понимаешь. В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и ад. Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите? Вот что мне не нравится». Толстой считает опасным учение о Христе-Искупителе, — но разве не таится в нем некоторое освобождение людей от нравственной ответственности? И наконец — самое страшное обвинение, брошенное Толстым Церкви: она почти никогда не противилась войнам, а подчас их благословляла, — но разве только Толстой возмущался такой позицией Церкви? Разве Н. А. Бердяев был не истинным христианином, когда писал: «...нет ничего более чудовищного, чем благословление вой-ны христианскими церквами, чем самое словосочетание “христолюбивое воинство”»? И разве защита Церковью войны не отталкивала от нее таких истинных христиан, как Альберт Швейцер?

Вместе с тем, отрицая конкретные дела исторической Церкви, Толстой не отрицал идею Церкви как таковой. «Церковь, — писал он, — это соединение верующих, а не место учительства и не ограниченное число иерархов». Это не только верная, но и очень современная мысль.

Религиозное учение Льва Толстого несет в себе черты всечеловечности. Сам подход его к религии исключает возможность тоталитаризма, догматической воинственности, партийной непримиримости. Всю страсть проповедника, весь гений художника Толстой направлял на утверждение необходимости единения свободных, разумных людей. Тоталитаризм может существовать лишь при наличии двух, казалось бы, противоположных условий: вражды между различными человеческими группами и объединения людей на основе общей вражды. Толстой же звал к объединению людей, свободно избравших свой путь к Богу.

Многие находят учение Толстого утопичным. Он действительно говорит более о должном, чем о сущем. У этого реалиста в искусстве и рацио-налиста в учении есть некоторая романтическая мечта о всеобщем братстве и всемирной христианской этике. Вслед за знаменитым богословом он назвал душу человеческую христианкой, что после деятельности таких людей, как Гитлер и Сталин, вызывает серьезное сомнение. Вместе с тем опыт XX века свидетельствует, что так называемые реалисты, прагматики часто приводят мир к хаосу, создают нечто иррациональное. Советское государство, выросшее на почве, удобренной марксистским учением о закономерностях социального развития, превратилось в фантасмагорическую систему, о которой, по мысли Синявского, невозможно писать в стиле старого доброго реализма, а необходимо прибегать к гоголевско-гофманианской фантастике. Когда трезвые реалисты начинают строить мир, он оказывается миром «Процесса» и «Зияющих высот». В извечном споре правды-факта и правды-справедливости Лев Толстой, естественно, на стороне правды-справедливости, которая в конечном счете и оказывается истиной.

Да, толстовский призыв к братству людей кажется нереалистичным по сравнению с реалистичностью призывов ко всеобщей бойне. Легко убить миллионы людей, а потом заявить, что любовь к ближнему есть нереальная утопия! Однако если победят на земле реальные исторические концепции классовой борьбы, то человечество в конце концов перестанет быть реальностью. Его единственное спасение — преодолеть заложенные в нем реальные материальные потребности и подчинить их романтическому устремлению к Духу, к Богу, Богу любви, единения, Богу свободы.

Мы живем в мире, после веков безверия почувствовавшем наконец потребность в Боге. И одновременно растет недоверие к существующим религиозным догмам. Происходит движение людей к источнику веры при отвержении тех источников, которые открыты для них религиозной ортодоксией. Отсюда призыв Эриха Фромма: «Нужна новая религия, которая отвергла бы идолопоклонство во всех его формах, взяла бы от старой религии все, что в ней есть лучшего, и выработала бы систему ценностей и норм, отвечаю-щих современному положению, когда человек живет не хлебом единым».

Религиозное учение Толстого удовлетворяет этим требованиям.

С одной стороны, религиозная этика Толстого построена на признании некоего начала — Бога, определившего этические нормы для человека, с другой стороны, Толстой утверждает познаваемость этих норм, созданных непознаваемым Богом. Вера в Бога в соединении с верой в познающий разум делает учение Толстого чрезвычайно современным: нынешнее развитие науки привело многих ученых к существеннейшему выводу — они все более и более убеждаются в грандиозных возможностях аналитического познания и одновременно признают невозможным дальнейшее изучение мира без признания гипотезы или даже аксиомы Бога. […] Думается, прав был Вл. Максимов, который, приветствуя награждение Сахарова Нобелевской премией, назвал его величайшим христианином. Без Бога Сахаров остался бы одним из многих служителей безбожной власти и безбожной идеи. Бог — и именно в толстовском представлении о Нем — пробудил в Сахарове чувство нравственной религиозной ответственности.

Толстой предвидел такую ситуацию прихода ученых и вообще познающего природу человека к Богу. Он считал величайшим заблуждением предположение, что «человек, узнав о том, сколько миллионов миль от земли до солнца и какие металлы находятся на солнце и звездах, перестает верить». Факты из жизни современных ученых говорят о том, что, узнав все эти премудрости, человек стал еще больше верить в Бога. Вероятно, Толстой не удивился бы, увидя, как о. Павел Флоренский читает курс электролиза в клобуке и рясе.

В пылу полемики против Откровения, отстаивая силу разума, Толстой иногда допускал высказывания, которые справедливо навлекали на него гнев христианских теологов. Однажды он сказал: «Истина не может войти в человека помимо его разума, и потому человек, который думает, что он познает истины верою, а не разумом, только обманывает себя». Если вырвать это высказывание из контекста толстовского творчества, оно может показаться не только атеистическим, но и просто наивным. Не одни христиане, но даже и ученые-материалисты знают силу хотя бы интуиции, внеразумного проникновения в суть вещей. И сам Толстой создал образы героев с необычайно развитой интуицией, героев, которые потому-то и знают истину, что приходят к ней путем подсознательного, внеразумного ощущения ее. Таковы Наташа Ростова и Платон Каратаев.

В одном из эпизодов романа «Воскресенье» показан мальчик, который «знал твердо и несомненно, узнав это прямо от Бога, что люди эти (арестанты. — Г. А.) были точно такие же, как и он сам, как и все люди, и что поэтому над этими людьми было кем-то сделано что-то дурное». Ясно, что здесь речь идет не о разуме в его научном эмпирическом значении, а о разумном религиозном сознании. Если для Гегеля «все действительное разумно», то для Толстого «все нравственное, христианское разумно». Неразумно же то, что противоречит нашему непосредственному чувству правды. В этом смысле мальчик из «Воскресенья» именно разумен. Неразумны герои романа, которые верят в безбожные идеи: революционные, реакционные. Вот в каком смысле Толстой говорит, что человек познает истину только разумно и не может познать ее верою. Разумное для Толстого — это не опытное, а уясненное без вмешательства общественных и церковно-догматических предрассудков понимание Бога.

Апелляция Толстого к разуму противостоит системе верований тоталитарных обществ, построенных на волевых устремлениях вождей и фанатизме обезумевшей толпы. Тоталитарные веры пренебрегают разумным сознанием (характерна ненависть идеологов тоталитаризма к интеллигенции), они презирают разум, зная по опыту, что сила убедительнее разума. На эту особенность тоталитарной веры обратил внимание Бердяев: «Советская философия, — писал он, — противоположна просветительскому материализму XVIII века. Все определяется для нее не просветлением мысли, не светом разума, а экзальтацией воли, революционной титанической воли». Это в полной мере относится и к нацистской философии.

По учению Толстого, в глубине души человека лежит разумно не определяемое сознание присутствия Бога. Раскрыть Бога можно только сердцем, а творчески — интуицией. Однако на пути к интуитивному познанию Бога возникает нагромождение всяких предрассудков. Бог же дал человеку орудие борьбы с этими предрассудками — разум. Путь многих героев Толстого — это путь от внутреннего недовольства собой и миром к религиозному озарению, а с ним — к разумному религиозному поведению. Князь Андрей внезапно понял суть веры: «Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам — да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал». Но в действительности это произошло не так внезапно, как кажется князю Андрею. До ранения на Бородине разум его был замутнен всякими предрассудками, а понял он Бога, освободившись от всего неразумного, лишнего, что раньше было в его жизненных представлениях. Разум осветил ему путь истины.

Но что же такое Бог, Который дал человеку разум и Который определяет законы движения мира?

Представление Толстого о Боге радикальнейшим образом отличается от представления о Боге Церкви: он отрицал Бога Живого, Бог для него никогда не был некоей материализованной субстанцией.

Нет ли парадокса в том, что признание Личного Бога, или Бога Живого, носит на себе отпечаток материалистических представлений? Во всяком случае, Толстой имел возможность в своем отрицании Бога Живого, как представляет Его Церковь, опираться на Евангелие: «Бога никто никогда не видел: если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает, и любовь Его совершенна есть в нас» (1Ин 4:12). Толстовский Бог абсолютно трансцендентен: нигде Толстой не позволяет себе уступок в сторону антропоморфного понимания Бога.

Отрицая Бога Живого, Толстой приблизился к пониманию Бога современными учеными. Бог Толстого «есть существо беспредельное». Толстой бескомпромиссно отделяет материю во всех ее проявлениях от Бога-Духа: «Понятие Бога как Духа в смысле противоположения всему вещественному несомненно для меня и для всякого верующего». В богословских сочинениях Толстого очень много дефиниций Бога, но, в сущности, все они сводятся к признанию невозможности Его дефинировать: «Бога и душу я знаю так, как я знаю бесконечность, не путем определения, но совершенно другим путем». Все же есть одно чрезвычайно существенное определение Бога в одной дневниковой записи Толстого: «Бог есть икс; но хотя значение икса и неизвестно, нам без икса нельзя не только решать, но и составлять никакого уравнения. А жизнь есть решение уравнения».

Все беды материализма — в отрицании этого икса, в попытке решать уравнения жизни, пренебрегая этим иксом.

Отрицая возможность дефиниции, Толстой все же пытался нащупать определение, которое могло бы быть принято как достаточно корректное: будучи ощущаемой, но рационально не формулируемой субстанцией, Бог имеет совершенно явственное этическое содержание. Бог Толстого — это не плазматически неопределенная бесконечность, Он ощущается нами в реальности любви. Толстой атрибутирует Бога понятием служения любви, которое он называет праведностью: «Бог — это вечное, бесконечное, вне нас сущее, ведущее нас, требующее от нас праведности». Здесь, кажется, точное повторение Евангелиста Иоанна: «Бог — начало всех начал, которое человек сознает в себе любовью». «Бога помнить надо» — это, по Толстому, прежде всего сознавать в себе начало любви. Бог — начало объединяющее, дьявол — начало разъединяющее, через ложь и ненависть сеющее рознь между людьми.

Толстовская философия — религиозная философия, основанная на вере. Нет ничего ошибочнее, чем от религиозной философии требовать свидетельств бытовой практики. Не случайно самая безбожная философия — марксизм-ленинизм — не видит никаких критериев истины, кроме практики. Так, истину своего учения марксисты-ленинцы доказывают победой революции, хотя ясно, что революция доказала только физическую силу обманутого народа. Для религиозного философа такого критерия истины не может быть: если на практике любовь отступает перед ненавистью, религиозный философ не откажется от утверждения истинности любви и неистинности ненависти. А в ленинско-сталинской трактовке — если пролетариат одержал победу, значит, идея классовой борьбы и диктатуры пролетариата истинна, какие бы нравственные потери ни нес при этом человек.

Злой парадокс истории в том, что победа, достигнутая путем пренебрежения нравственностью, перестает быть истинной даже с точки зрения практики: в результате «победы» марксистско-ленинского учения о классовой борьбе и диктатуре пролетариата как о средстве достижения народного блага народ России испытал столько несчастий, сколько не испытывал, когда был «народом рабов». В результате борьбы за народное счастье, где торжествовал дьявол ненависти над Богом любви, только за два первые десятилетия после «победы» погибло больше людей из этого самого народа, чем за весь XIX век. Та же история с нацизмом в Германии. Страдая от инфляции и безработицы, немецкий народ пошел за партией зла и насилия. Победа 1933 года и триумфальное шествие по Европе, с точки зрения материалистической теории познания, есть доказательство истинности нацистской идеи (что, кстати, и заявил марксист Молотов, приветствуя Гитлера в 1940 году как любимого вождя немецкого народа). Однако мало кто в истории принес больше зла немецкому народу, чем этот «победитель».

Толстой утверждал Бога-любовь, он видел свет в деятельности любви на благо ближнему, который вот сейчас здесь, перед тобой. Он, вероятно, первым выразил глубокое подозрение к искренности борцов за «светлое будущее» (см. сказку «Где любовь, там и Бог»). Это подозрение подтверждалось всей историей человечества, но особенно подтвердилось в XX веке. Чем более какой-либо борец печется о будущем счастье человечества (расы, класса, народа), тем равнодушнее он, как правило, к «малым сим». Если ты равнодушен к отдельному человеку, а любишь народ, партию, класс, нет в тебе Бога. Все эти ищущие своего Бога где-то далеко — теряют Бога в себе. (Такова мораль сказки Толстого «Два старика».)

В глубине души радетели за счастье народное или человеческое сознают, как отделяет их безбожие от людей, а потому включают в миф о себе любовь к простым людям. В «Войне и мире» Наполеону приносят портрет его сына на командный пункт Бородина — «он подошел к портрету и сделал вид задумчивой нежности. Он чувствовал, что то, что он скажет и сделает теперь, — есть история. И ему казалось, что лучшее, что он может сделать теперь, — это то, чтобы он со своим величием... выказал в противоположность этого величия, самую простую нежность». И потом пошло: Ленин и печник; Сталин с девочкой на руках; Гитлер, пожимающий руку простой женщине. […]

Еще в период первой русской революции Толстой предупреждал, что никакой хорошей жизни не получится, если забудется Бог-любовь. Как Толстой предсказывал, так и получилось: развязав в народе зверские инстинкты, революционеры не создали никакого царства добра, но — царство еще большего рабства, еще большего безбожия, еще худшего насилия.

Рассматривая человеческую душу как арену борьбы между Богом и дьяволом (чаще Толстой говорит не «дьявол», а «зверь»), Толстой в противоположность, например, Достоевскому утверждает всесилие Бога как всесилие Любви. Достоевский, будучи ближе Толстого к православию, признавал Бога-демиурга, Создателя. Поэтому он мучился из-за несовершенства мира и подчас сомневался во всесилии Бога. Бог — не Бог, если Он «допускает» зло. Для Толстого же Бог — не Создатель, а Хозяин одной, любовной, части нашей души, Он сильнее дьявола, но не может одолеть его без помощи человека. Бог дал человеку нравственные заповеди и разум, чтобы их исполнять, чтобы бороться со зверем в себе. Поражение любви и торжество зверя еще не провоцируют неверия, в то время как для Достоевского всякое проявление дьявольского начала в жизни людей грозит катастрофой веры. Для Достоевского Бог — вне человека, для Толстого — в человеке. Толстой так трактует притчу о сеятеле (Мк 4:3-8): «Бог не правит людьми, а как хозяин, бросит семена в землю, а сам не думает о них». Учение Толстого, таким образом, возлагает на человека серьезную нравственную ответственность.

Наш страшный век Освенцима и ГУЛага требует корректив к учению Толстого о любви.

Коррективы эти внес Солженицын. Столкнувшись с таким злом, которого не мог себе даже вообразить Толстой, Солженицын зовет своим «Архипелагом» к беспощадной ненависти к злодеям и созданному ими строю. Однако, проведя читателя через все круги ада, на последнем витке вновь возвращается к истине любви и прощения. Если бесовщина изгоняется из человека, то какие бы злые дела он ни творил, он достоин прощения и даже сочувствия. Ненависти достойны бесы, злодеи нераскаявшиеся. «Архипелаг» — одна из самых гуманных и самых религиозных книг в русской литературе, несмотря на то, что в ней показано и много зла, и много злодеев. Истинную религиозность придает этой книге позиция Солженицына в отношении этих злодеев: «В толщине этой книги уже много было высказано прощений. И возражают мне удивленно и негодующе: где же предел? Не всех же прощать! А я — не всех. Я только — павших. Пока возвышается идол на командной своей высоте и с властной складкою лба бесчувственно и самодовольно коверкает наши жизни — дайте мне камень потяжелее! а ну, перехватим бревно вдесятером да шибанем-ка его! Но как только он сверзился, упал, и от земного удара первая складка прошла по лицу его — отведите ваши камни! Он сам возвращается в человечество. Не лишите его этого божественного пути».

И если Солженицын раскрыл свой собственный опыт самопознания и опыт миллионов жителей Архипелага, то Толстой за сто лет до него, изображая Пьера в плену, выразил ту же мысль о свободе человека, лишенного всего личного, а потому способного предать себя Богу-Любви. Это свидетельство глубочайшего проникновения Толстого в пути движения к Богу, проникновения почти мистического, ибо все, что сказано о Пьере в плену, — результат не личного опыта Льва Толстого, а его интуитивного творческого видения, истинность которого подтверждена другим великим писателем, так сказать, уже опытным путем обретшим понимание Бога как любви к всеобщему, освобождающей от любви к частному, своему. Отрывком из «Архипелага» воспринимается это описание: «В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью... что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка (“не имейте, ничего не имейте”); но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину... Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен... Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека...»

Таким образом, Бог всесилен не потому, что уничтожает зло на земле, а потому, что Он дал человеку всесильное средство спасения — отказ от исключительной любви к своему ограниченному «я» и переключение на любовь ко всему миру, приближающую человека к Богу.

Материализм с его утверждением детерминизма и отрицанием свободы воли есть отрицание жизни. Жизнь — свободное развитие человеческого духа. При утверждении определяющего значения материи в развитии человека вступает в силу рабский закон материалистов: свобода есть осознанная необходимость. Утверждение Толстым независимости человеческого духа от материи противостоит ленинскому идолопоклонству перед законами необходимости (любопытно, правда, что законы необходимости в представлении Ленина направлены всегда во вред его противникам и на пользу ему и его соратникам). В полемике с Михайловским Ленин писал, что «идея детерминизма, устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергает вздорную побасенку о свободе воли».

Толстовские взгляды на соотношение свободы и необходимости значительно преобразовались со времени «Войны и мира» к периоду создания Толстым его учения.

Квиетическая идея приводила автора «Войны и мира» к отказу от суда над исторической личностью. Толстой не судит Наполеона за развязывание кровавой войны, ибо тот был «жалким орудием в руках Провидения». Ни один элемент в миросозерцании Толстого не подвергался такому основательному пересмотру со стороны великого мыслителя, как взгляд на соотношение свободы воли и необходимости. В статье «Рабство нашего времени», написанной в 1900 году, Толстой уже обвиняет тех ученых, которые списывают все дурные дела на закон необходимости, и сравнивает их с темными людьми, готовыми оправдать любой грязный поступок волей Божьей: «Удивительное затемнение... людей нашего круга можно объяснить только тем, что, когда люди поступают дурно, они всегда придумывают себе такое мировоззрение, при котором дурные поступки их представляются уже не дурными поступками, а следствием неизменных и находящихся вне их власти законов».

Но и сам Толстой до окончательного формирования своего учения утверждал предначертанность, фатальную предопределенность человеческих поступков и общественной несправедливости. Герой рассказа «Люцерн», возмутившийся социальной несправедливостью, поразмыслив — обвиняет себя в непонимании Божественного закона: «Бесконечна благость и премудрость Того, Кто позволил и велел существовать всем этим противоречиям. Только тебе, ничтожному червяку, дерзко, беззаконно пытающемуся проникнуть Его законы, Его намерения, только тебе кажутся противоречия».

Из «протестующего червяка» вырос после 1879 года протестующий гигант, если не создавший, то заложивший основы персоналистической философии еще до Хайдеггера и Бердяева. Отныне Толстой определяет возникновение личности в человеке моментом проявления свободы воли, или, как он чаще говорил, «разумного сознания»: «Спрашивая себя о происхождении своего разумного сознания, человек... сознает себя не то что сыном, но слитым в одно с сознанием чуждых ему по времени и месту разум-ных существ, живших иногда за тысячи лет и на другом конце света». При таком понимании связи сознания человека не с материальной структурой его тела, а с живущим в нем Вечным Духом — неизбежно отказываешься от решающей роли социального. Человек перестает быть частью надличностной системы, освобождается от обязанностей перед классом, партией, нацией и зависит только от Духа, от Бога. Это освобождает человека от пут тоталитаризма. Тоталитарные режимы всегда строятся на материалистической религии связи человека с человеческими совокупностями. По Толстому, истина выше социального, временного: «...признание истины, составляющей причину всех явлений жизни человеческой, не зависит от внешних явлений, а от каких-то внутренних свойств человека, не подлежащих его наблюдению».

Согласно марксистскому учению, свобода достигается лишь в результате познания (и признания за истину) внешних явлений сегодняшней истории. Познав эти явления, человек, грубо говоря, должен приспособиться к этим явлениям любой ценой, в этом и будет его свобода. А так как хозяева тоталитарных режимов сами прагматически формулируют «закон необходимости», закон этот превращается в беззаконие произвола.

Утверждая свободу воли, Толстой никогда не отрицал существования объективной действительности («необходимости»), никогда не утверждал, что человек может произвольно менять эту действительность (как это пытаются, между прочим, делать прагматики тоталитаризма). Свобода «не в том, — писал Толстой в статье «К вопросу о свободе воли», — что человек может, независимо от хода жизни и уже существующих и влияющих на него причин, совершать произвольные поступки, а в том, что он может, признавая открывшийся ему в сознании в виде истины закон жизни, исповедуя его, сделаться свободным и радостным исполнителем дела не только своей, но и мировой жизни и может, не признавая истины, сделаться рабом закона жизни и быть насильно и мучительно влеком туда, куда он не хочет идти».

Взгляд на свободу человека у Толстого со времен «Войны и мира» изменился, однако уже там мы находим мысли, которыми определились взгляды позднего Толстого. Толстой пишет в эпилоге к роману: «...все стремления людей, все побуждения к жизни суть только стремления к увеличению свободы... Представить себе человека не имеющего свободы, нельзя иначе, как лишением жизни». И все же пафос эпилога в утверждении иллюзорности свободы. В художественных же частях романа акценты кажутся обратными: свобода менее иллюзорна, чем необходимость. В этом отношении величайшая религиозная и художественная победа Толстого — образ Наташи. Наташа прекрасна своим сознанием свободы. Общение с Наташей выводит всех героев романа за пределы рассудочно-логического восприятия мира и переносит в высшую религиозную правду свободы от законов общественной необходимости. Николай, услышав ее пение, понял, как ничтожно его представление о дворянской чести и необходимости ей подчиняться. Князь Андрей после встречи с Наташей в Отрадном и на балу почувствовал необязательность служения государственным законам. Пьеру открылось небо, Бог после того, как он простил Наташу за ее неверность князю Андрею. Сознание Наташи всегда верно: она разрушает логику общественных воззрений, заменяя ее нелогичностью совести и религиозного сознания. Это понял и ее отец, когда она распорядилась выбросить с подвод накопленные за много лет вещи и взять раненых.

Люди для Толстого — духовные существа, несущие моральную ответственность не перед обществом, а перед Пославшим их. Персоналистическая ответственность человека перед Богом ставится выше его ответственности перед социальной структурой. Только тогда, когда человек чувствует себя связанным с бесконечным сознанием, а не с исторически замкнутой социальной единицей, он свободен.

Религия цели освобождает людей от совести. Создатели и исполнители ГУЛага; палачи Катыни, Треблинки и Освенцима; убийцы рабочих в Новочеркасске; английские офицеры, выдавшие несчастных людей, бегущих от смерти; летчики, сбросившие атомную бомбу на Хиросиму, — все они рабы необходимости, все они — слуги дьявола. Все зло на земле происходит из-за того, что люди не знают над собой хозяина более высокого, чем непосредственный начальник. «Христианину, — писал Толстой, — обещаться в повиновении людям или законам людским все равно, что нанявшемуся к хозяину работнику обещаться вместе с тем исполнять все то, что ему прикажут еще и чужие люди. Нельзя служить двум господам».

Полной свободы человек достигнуть не может, ибо не может отказаться от своей плоти. Полная свобода есть смерть. Однако, стремясь к свободе, человек смиряет зовы плоти: чем беднее он материально, тем свободнее его дух. А так как нет места, где человек испытывает бóльшие физические лишения, чем тюрьма, возникает парадокс: только в неволе человек свободен.

Отношение Солженицына к религиозному учению Толстого не однозначно, многого он в нем явно не приемлет. Однако вне сомнения полное согласие Солженицына со взглядами Льва Толстого на свободу и необходимость и с утверждением персональной ответственности человека перед Богом, выраженное им в произведениях лагерного цикла.

Герои Солженицына часто повторяют мысли толстовских героев, их состояние. Вот баптист Алеша говорит Шухову: «“Ты радуйся, что ты в тюрьме! Здесь тебе есть время о душе подумать!”... Не врет Алешка, и по глазам его видать, что радый он в тюрьме сидеть». А у Толстого: «...впоследствии и во всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена, о тех невозвратимых, сильных и радостных ощущениях и, главное, о том полном душевном спокойствии, о совершенной внутренней свободе, которые он испытал только в это время». То же состояние испытывает Сологдин: «Имущество его было — подержанные ватные брюки, которые сейчас хранились в каптерке в ожидании худших времен... Дышать свежим воздухом он мог только в определенные часы, разрешаемые тюремным начальством. И был нерушимый покой в его душе. Глаза сверкали, как у юноши. Распахнутая на морозце грудь вздымалась от полноты бытия».

Речь идет не о заимствовании у Толстого, но о религиозных представлениях двух писателей, один из которых пришел к идее обретения духовной свободы от внешнего блага путем мистического проникновения в душу пленника (сам не испытав ни тюрьмы, ни плена, как, впрочем, не испытав смерти, описал ее в «Смерти Ивана Ильича»), а другой точно передал испытанное им самим и пришел к тому же выводу о независимости духа от плоти — или, лучше сказать, об обратной зависимости: чем меньше возможности удовлетворять требования плоти, тем больше возможность удовлетворения требований духа. Эта мысль сконцентрированно выражена в главной героине «Матрениного двора»: «Не гналась за обзаводом... Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни... Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся наша земля».

Учение Толстого о свободе человеческой воли освобождает человека от служения целям, сформулированным вне религиозного сознания. Толстой вообще отрицал всякие учения о цели жизни. Он признавал смысл ее и пытался его определить.

Цель жизни знает только Тот, Кто человека послал. Философия обожествления цели, основа тоталитарных режимов, была чужда Толстому. Отрицание Толстым цели жизни прямо зависит от его учения о свободе и необходимости. Поскольку человек не властен изменить находящуюся вне его действительность, он не может ставить перед собой какую-либо цель. Законы мира созданы не им, а Богом. Зачем Он создал мир, человеку знать не дано. Всякие представления о цели жизни есть следствие человеческой гордыни, неверия в силу, находящуюся вне человека. Грех гордыни ведет к тому, что человек пытается привести других к цели, им самим определяемой. История не знает случая, чтобы какой-нибудь политический деятель смог бы искренне сказать слова, которые произносил Господь: «И это хорошо!» Все политические деятели сами ужасались несоответствию результата и поставленной ими цели. Еще более разочарованными оказывались подданные. В представлении Толстого, есть великий Архитектор, люди же — каменщики, которые участвуют в строительстве храма, не зная о его будущих очертаниях.

Вряд ли было видение бункера Гитлеру во время триумфального шествия по Европе, вряд ли Ленин видел с броневика в апреле 1917 года, провозглашая социалистическую революцию, трупы умерших от голода русских крестьян, расстрелянных его соратниками, трупы самих этих соратников, тупую непробиваемую силу социалистической бюрократии, колючую проволоку Колымы — все это как воплощение Цели. Верующий же в Бога знает, что «последствия наших поступков не в нашей власти. В нашей власти только самые поступки наши». «Спасители» рода человеческого не понимали, что не в их власти двигать историю к цели. В их власти только их поступки, которые необратимы. И, безответственно относясь к своим поступкам, пренебрегая зовами совести, они, в сущности, и целей своих не достигали, и зла приносили много. Толстовский Наполеон у стен Москвы преисполнен самых высоких намерений: «На древних памятниках варварства и деспотизма я напишу великие слова справедливости и милосердия...» — и приказал расстреливать мнимых поджигателей, выпускать фальшивые деньги, рассылать шпионов и агитаторов, которые обманывали русских мужиков.

Если Бог скрыл от людей цель жизни, зато Он открыл им смысл их жизни: расширение в себе Божеского, духовного начала за счет ограничения начала материального, плотского. «Бог сотворил человека, каким он есть, вдунул божественную душу в плотское тело для того, чтобы эта душа покоряла себе похоти тела (в этом вся жизнь человеческая)...»

Личность, по Толстому, уничтожается, если восторжествует один из членов дихотомии, будь то душа или тело: «Существование в человеке животного, только животного, не есть жизнь человеческая. Жизнь по одной воле Бога не есть жизнь человеческая. Жизнь человеческая есть составная из жизни животной и человеческой». Смысл жизни — в этой вечной борьбе между духом и плотью, в которой человеческая душа не просто «поле битвы», а активная помощница духа. Свобода человека в способности направлять волю на преодоление засилия плоти.

В статьях Льва Толстого нет определения Бога как свободы («Бог — Бесконечность и Любовь»), однако при внимательном изучении Толстого видно, что подчиненность Богу-Хозяину Толстой рассматривает как высшую форму освобождения людей от рабства перед людьми, перед людским общественным мнением, перед человеческими мифами. Бердяев уточняет (даже подправляет) Толстого: «Единственный верный религиозный миф заключается не в том, что Бог — Господин и стремится к господству, а в том, что Бог тоскует по своему, другому, по ответной любви и ожидает творческого ответа человека». В сущности, герои Толстого так и поступают: почувствовав в себе Бога, начинают освобождаться от человеческих предрассудков (как это было с Брехуновым в «Хозяине и работнике», с Пьером в плену). Причем герои, ощутившие в себе Бога, именно творчески отвечают Ему. Такие люди, как Николай Ростов, чувствуют в себе Бога-Любовь, но не способны совершить к Нему «творческое движение», а потому не могут состояться как законченно духовные существа.

Торжество животного начала в человеке, по мнению Толстого, — следствие того, что личность подчиняется общественной религии. «Освобождение всех людей пройдет через освобождение отдельных лиц», — писал он, предвосхищая философов персонализма. Персоналистическая теория в таком ее понимании прямо противоположна марксизму-ленинизму, согласно которому нужно вести борьбу за освобождение угнетенных классов, в результате победы которых как-то само собой получит свободу каждый человек. Последовательное осуществление этого привело к тому, что в СССР и Китае живет «самый свободный рабочий класс», «самое свободное трудовое крестьянство», но ни одного свободного человека: рабочий класс в целом освобожден от капитализма, а каждый рабочий и каждый крестьянин превратился в раба.

Одним из проявлений атеизма Толстой считал отношение к человеку как к типу, даже «нумеру». Деление людей на нации, классы, веры есть проявление дьявольского начала, ибо все люди должны быть детьми Бога, различаются тем, как служат Ему, а не совокупностью людей, к которой относятся. Понимание неповторимости каждой личности есть путь к спасению от насилия, от несправедливости. В этом смысле есть нечто провиденциальное в сцене допроса Пьера маршалом Даву. Если исключить мгновенье, когда Даву понял, что люди — братья, то возникает полная иллюзия приобщенности Толстого к XX веку, когда человек все больше и больше становится «нумером»: люди с номерами шли в газовые камеры, Солженицын рассказал нам о судьбе Щ-854, Замятин еще раньше изобразил тоталитарное общество, где люди обозначаются номерами.

Из двух постулатов: о невозможности человека определять цель жизни и о неповторимости каждой личности — вырастает учение Толстого о непротивлении злу насилием.

Лев Толстой отличал этику религиозную от этики общественной: общество устанавливает законы, призванные — хорошо ли, плохо ли — но служить человеческому «я» или совокупности этих «я» (нации, классу, партии, семье); религиозная этика предписывает служение Богу. В соответствии с религиозной этикой нравственный поступок — это поступок, продиктованный не стремлением к благополучию своей личности или совокупности, с которой личность себя идентифицирует, а готовностью к отказу от личного блага, даже к жертве, во имя удовлетворения своего духовного сознания, как бы передающего человеку волю Божью.

Такой подход к проблемам этики чрезвычайно актуален в наше время. XX век дал людей, которые вроде бы ничего не хотят лично для себя, то есть, как кажется, руководствуются в своих поступках христианским сознанием и потому считаются людьми высокой нравственности. Это революционеры, борцы за социальную справедливость, готовые на муки и даже смерть во имя торжества справедливости.

Учение же Льва Толстого дает важнейший ориентир: этот ориентир — отношение к насилию. Те, кто с помощью насилия хотят изменить общественные отношения, нравственны фиктивно. Придя к власти, они тут же становятся рьяными защитниками новой общественной веры и самым страшным образом карают новых борцов за новую социальную справедливость. Это естественное следствие релятивности общественной этики. Этика религиозная абсолютна. Этика общественная не разрешает, например, убийства или подавления свободы одних людей и групп, но требует применения насилия к другим людям и другим группам. Поэтому борцы против существующего насилия и несправедливостей, взяв власть, в борьбе за которую они рисковали своей жизнью, делают то, против чего боролись: совершают насилия, творят новые несправедливости.

История показала, что революционное насилие никогда не является средством установления справедливости, цель насилия — власть, победа над людьми. Истинно же религиозные люди вообще не стремятся к победе над людьми: эта победа достигается только насилием и ложью, которая, по верному слову Солженицына, всегда сопутствует насилию.

Абсолютность религиозной этики — в ее независимости от человеческого интереса, который всегда относителен. Веря в Пославшего нас, человек руководствуется не волей людей, не стремлением к насильственному изменению мира, а Его волей. Пославший не учил нас вмешиваться в дело Божье, менять мир — Он учил нас менять себя. Этика Льва Толстого — это этика нравственного совершенствования, этика внутренней борьбы и внутреннего развития: не исправлять мир, а потом себя, но исправлять мир, исправляя себя.

Одним из самых страшных соблазнов Толстой считал оправдание своего греха грехом мира: «И нет ничего вреднее для людей той мысли, что причины бедственности их положения не в них самих, а во внешних условиях». Социальная система не определяет существа человеческой жизни: «Милые братья, — звал Толстой русских людей, — не верьте этому, не верьте тому, что от такого или иного устройства жизнь ваша может быть лучше или хуже». И чем ближе становилась революция, чем ожесточеннее отказывались от Бога революционеры, тем неустаннее Толстой призывал их обратиться к своей душе, если они хотят уничтожить зло в России, а не плодить новые злодеяния взамен тех, которые собираются устранять. В разгар революции он написал статью «Единое на потребу»: «Средство для избавления от всех зол, от которых страдают люди, и в том числе от ужасного зла, которое совершается правительствами, как это ни кажется странным, только одно — внутренняя работа каждого человека над самим собой. Марфа, Марфа, печешься о мнозем, единое на потребу».

В Нагорной проповеди Толстой выделяет самую важную заповедь: «Не противься злому» (Мф 5:39). Непротивление злу насилием — основа этики Толстого. Толстой выводит все зло мира из того, что люди забыли эту заповедь или под различными предлогами обходили ее.

После смерти Толстого вышла книга И. А. Ильина «О сопротивлении злу силою», в которой православный философ, опираясь на то же Евангелие, утверждает необходимость борьбы со злом силою (он отличает силу от насилия: насилие — несправедливо, сила — справедлива). Как вообще все учение Толстого не может быть безоговорочно признано христианским, так и учение о непротивлении злу насилием — это учение самого Толстого, но не изобретенное им, а извлеченное из учений многих учителей человечества (в том числе Христа) и возведенное в абсолют. Возражение противников этого учения, что оно противоречит в чем-то (а по Ильину, и целиком) христианству, можно признать в большой степени справедливым, однако это не исключает необходимости рассмотреть его сильные стороны.

Все остальные возражения против заповеди «непротивления злу насилием» сводились, по верному обобщению Толстого, к одному: заповедь хорошая, но невыполнимая; чтобы она была выполнимой, надо менять род человеческий, натуру человека.

Толстой вовсе не считал, что стремление к насилию несвойственно человеку. Если бы инстинкт насилия не был свойствен ему, не было бы смысла создавать учение об обуздании его. В основе религиозных представлений Толстого лежит вера в то, что Бог дал человеку разум для борьбы с плотью. Толстой боролся с насилием, идейно обосновываемым. Он говорит в одном письме: «Я понимаю, что под влиянием минуты, раздражения, злобы, мести, потери сознания своей человечности человек может убить, защищая близкого человека, даже себя, может под влиянием патриотического стадного внушения, подвергая себя смерти, участвовать в совокупном убийстве. Но то, чтобы люди спокойно, в полном обладании своих человеческих свойств могли обдуманно признавать необходимость убийства такого же, как они, человека и могли бы заставить совершать это противное человеческой природе дело других людей — этого я никогда не понимал». Страшно, может быть, не само насилие, а непонимание его греховности, сознательное устроение жизни на вере в спасительность насилия.

Отрицание насилий, убийств обосновывается в философской системе Толстого сущностью самой жизни: «Жизнь есть величина, не имеющая ни веса, ни меры и не могущая быть приравнена никакой другой, и потому уничтожение жизни за жизнь не имеет смысла».

Рассматривая историю насилий в человеческом обществе, Толстой довольно оптимистически смотрел в будущее: он верил, что религиозное сознание — Бог есть любовь — рано или поздно овладеет человечеством. Мы были бы чересчур пессимистичны, если бы не признали, что человеческое сознание действительно приходит повсеместно к отрицанию насилия. Сейчас любой политический разбойник убивает «для установления мира на земле» и признает насилие не добродетелью, а неизбежным, но все-таки злом. Маркс, назвавший насилие «повивальной бабкой истории», и те его поклонники, которые это повторяют, принадлежат к породе людей, по Толстому, еще не шагнувших в цивилизованное общество.

Однако Толстой ни в коем случае не выступал за примирение со злом. Считающие, что толстовское непротивление злу насилием ведет к потаканию злу, забывают, что Толстой активно боролся со злом, и отнюдь не в противоречии со своими убеждениями. В одном из писем 1900 года он разъясняет, что не противиться злу — не значит игнорировать его, быть к нему равнодушным. Борьба со злом — одна из важнейших задач христианства. Но бороться надо деланием добра — не злому делать добро, а бороться со злом путем положительного духовного созидания. Есть и еще один сильнейший способ борьбы со злом — неучастие в нем. Примирение же со злом Толстой считал величайшим грехом — это вытекает из всех толстовских произведений.

С какой бы целью насилие ни применялось, оно сразу уничтожает самую цель, как бы справедлива она, на первый взгляд, ни была: «Французская большая революция провозгласила несомненные истины, но все они стали ложью, когда стали вводиться насилием».

То же и в России 17-го года. Все, в чем большевики обвиняли царский строй и возникшую после февраля 1917 года демократию, возможно, и было справедливым; много справедливого и в провозглашенных ими лозунгах. Но, применив насилие в неизмеримо более страшных размерах, чем царский режим, большевики создали систему, в которой вообще ничего не осталось от их декларативных идеалов и сохранилась вся прежняя несправедливость, бесконечно увеличившись в размахе зла. Так выразился один из самых неопровержимых законов истории. Все социальные системы, все государственные организации: социалистическая, монархическая, либеральная — отличаются друг от друга не прокламируемыми программами, а главным образом степенью применения насилия.

Персоналистическое учение Льва Толстого требует от каждого человека ответственности за свои поступки перед Богом, а не перед людьми. Вследствие этого ни один человек не может считать своей обязанностью служить человеческим сообществам. Если человек служит Богу, он несет ответственность за дело Божье; если же он обязывается служить классу, нации, партии или государству, он вынужден отвечать за всё, что творится от их имени. Злые дела правителей становятся возможными лишь при условии участия в них народа. В одной статье Толстой приводит понравившиеся ему слова Даймонда: «...преступления правителей делаются нашими, если мы, зная, что это преступления, содействуем их совершению... Те, которые полагают, что они обязаны повиноваться правительству и что ответственность за совершае-мые преступления переложится на государей, сами себя обманывают».

Отказ от служения правителям есть форма борьбы, которая может закончиться весьма трагически, а личных успехов никаких не обещает. Этого не понимают те, кто обвиняет Толстого в том, что он предлагает, дескать, легкий путь — бороться с государством не с помощью насилия, стреляя в людей и подставляя свою грудь под пули, а просто не участвуя.

Само представление о силе и слабости, о героизме и трусости требует уточнения и, может быть, полного пересмотра в свете опыта XX века. Кто сильнее — насильник или отказывающийся от насилия и ограничивающийся проповедью? «Насилие, — писал Бердяев, — не только не тождественно с силой, оно никогда не должно быть связываемо с силой. Сила в более глубоком смысле означает овладение тем, на что она направлена, не господство, при котором всегда сохраняется внеположенность, а убеждающее, внутреннее, покоряющее соединение. Христос говорил с силой. Тиран никогда не говорит с силой. Насильник совершенно бессилен над тем, над кем совершает насилие. К насилию прибегают вследствие того, что не имеют никакой мощи над тем, над кем совершают насилие». Из такого понимания силы и слабости Бердяев делает справедливый вывод, что «величие мысли Льва Толстого и заключается в желании освободить человеческое общежитие от страха». Трусости насильников Толстой противопоставлял героизм неучастия. Истинно продолжил Толстого Солженицын, когда обратился к советскому народу с воззванием «жить не по лжи».

Учение Толстого о неучастии может быть правильно понято, если определить его как активное неучастие, как путь к созданию общественного мнения, которое приведет к невозможности для людей содействовать безбожным инициативам властей.

Призыв к насильственному сопротивлению злу — выражение философии цели, пренебрегающей средствами во имя достижения этой цели. К середине XX века всякая философия цели скомпрометирована до очевидности. Толстой неоднократно повторял, что все попытки изменить положение вещей основаны на легкомысленной уверенности людей в возможности предсказывать пути развития общества. Один из героев романа «Воскресенье» спрашивает: «Но почему ты уверен, что путь, который ты указываешь, истинный? Разве это не деспотизм, из которого вытекали инквизиции и казни большой революции? Они тоже знали по науке единый истинный путь».

Толстой не только показал безбожность идеи насильственной революции, но и — самое любопытное — предсказал бессмысленность ее даже с точки зрения атеистических идеалов. И два последствия революции: уничтожение христианской морали и ухудшение условий жизни человека — рассматривались Толстым в их неразрывном единстве.

Распространение антиреволюционного учения Толстого в наше время, когда наивная молодежь обращается к террору, к различным формам радикального экстремизма, было бы философской помощью тем идеалистически настроенным молодым людям, которые действительно желают добра беднякам, хотят усовершенствовать мир, чтобы в нем меньше было материального неравенства, несправедливости, духовной нищеты. Революции ставят целью изъятие собственности из рук владельцев ее, то есть чисто атеистическую задачу изменения внешних условий жизни. Толстой же предупреждал, — история подтвердила его правоту, — что, борясь за распределение собственности, люди, потерявшие Бога в душе, приобретают эту собственность прежде всего для себя и создают новых нищих, которые вновь начинают стремиться к перераспределению собственности, то есть к новой революции, к новому насилию: «Почему вы предполагаете, что люди, которые будут заведовать фабриками, землею, — спрашивал Толстой рабочих, примкнувших к революционерам, — не найдут средств точно так же, как и теперь, захватить львиную долю, оставив людям темным, смирным, только необходимое?» История дала самый определенный ответ на этот вполне риторический вопрос.

Толстой твердил: революции не уничтожают несправедливости, а на место одной несправедливости ставят другую, на место одних насильников — других. «Какая бы из партий ни восторжествовала, для введения в жизнь своих порядков, так же как и для утверждения власти, она должна употребить не только существующие средства насилия, но и придумать новые. Порабощены будут другие люди и людей будут принуждать к другому, но будет не только то же, но более жестокое насилие и порабощение». Кто после этих слов может отрицать за Толстым пророческий дар, кто может утверждать после них, что Толстой — виновник русской революции?

Исполнение толстовских предсказаний — свидетельство силы идеалистического, религиозного мышления по сравнению с атеистическим учением материалистов. Ни один из прогнозов Маркса или Ленина не осуществился с такой точностью, как прогноз Толстого. И как обличение сегодняшних властителей, наследников революции 1917 года, звучат слова Толстого: «Вы тысячи лет пытались уничтожить зло злом и не уничтожили, а увеличили его».

Обращаясь к философско-религиозному учению Толстого, русская мысль, освобождающаяся от тоталитарных глыб, может найти в нем свою опору, средство для духовного выздоровления и орудие борьбы против попыток растления человеческого Духа. Потому-то с самых первых лет возникновения нового режима в России новые ее хозяева пытаются скрыть от народа толстовское учение, расшаркиваясь перед художественным гением Толстого, но фактически запрещая распространять его философию. Н. К. Крупская еще в начале 20-х годов внесла религиозно-философские труды Льва Толстого в проскрипционные списки книг, подлежащих уничтожению, одновременно прославляя Толстого как великого художника-обличителя.

О том, как опасно для тоталитаризма толстовство, будь оно воспринято в России, писал Солженицын в главе VII первой книги «Архипелага». Солженицын рассказывает о деле толстовца И. Е-ва, отказавшегося служить в Красной армии, о его стойкости и его, вследствие этого, огромном моральном воздействии даже на конвоиров, один из которых сказал: «Если бы, браток, все такие были, как ты, — добро! Никакой бы войны не было, ни белых, ни красных!» Такие люди, такое учение не нужно тоталитарной власти, но прикрывать свою систему великими именами, в том числе именем Льва Толстого, ей необходимо. «Им нельзя не признать силы мысли и слова этого человека, — писал Лев Толстой о Паскале и его почитателях, — и они причисляют его к классикам, но содержание его книги не нужно им».

Это можно сказать в преддверии пышных юбилейных дней Толстого в СССР, применяя слова, сказанные о Паскале Толстым, к нему самому.

1978, № 16

 



[1] К 150-летию со дня рождения Л.Толстого.

 

Версия для печати