Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2010, 143

От образа — к Образу

У книжной полки

У книжной полки

 

Александр НЕЖНЫЙ родился в 1940 г. в Москве. Окончил Факультет журналистики МГУ. В годы перестройки оказался одним из первых публицистов, отстаивавших в печати интересы верующих и свободу совести. Автор 15-ти книг художе-ственной и документальной прозы и множества статей, направленных против антисемитизма, ксенофобии и нравственного упадка религиозной жизни в современной России. Живет в Москве.

 

Александр НЕЖНЫЙ

 

От образа — к Образу

Священник Владимир Зелинский. «Взыскуя лица Твоего»

Киев: «Дух i лiтера», 2007. — 404 с.

 

Что ж делать, если наступает такое время, что невольно говорится о Боге? Как молчать, и камни готовы завопить о Боге?

Н. В. Гоголь

 

1

Иногда находишь книгу, обладающую какой-то притягательной силой. Все тянешься к ней вернуться, прочесть заново, перелистать, восхититься, вознегодовать, записать в сокровенную тетрадь строчку, абзац, пусть даже страничку… Много приходит на память таких примеров — из произведений как высокой прозы, так и блистательной мысли. Но воспользуюсь лишь одним — не так давно вышедшей четвертой книгой священника Владимира Зелинского.

Вот, например, — страницы, где речь идет о борьбе Иакова с Невидимым. Этому библейскому сюжету посвящено великое множество разнообразных трудов, однако о. Владимир дает свое, совершенно поразительное толкование: «Богоборчество есть форма нашей тоски или ревности по Богу, причиняющему нам боль, но и эта боль становится для нас благодатным даром».

Или чуть дальше, об имени: «Имя — точка, в которой мы пересекаемся с миром, окружающим нас, место встречи меня и Сотворившего всех нас» Еще дальше: «Тайна, любовь, падение, покаяние, боль, совесть, птица, река, снег — старые, всем знакомые надписи, которые всякий человек разгадывает на свой манер, переводит на общедоступный язык песнь древнего исповедания, которое удивляется славе Божией».

«Взыскуя Лица Твоего» — книга свободных размышлений о присутствии Сущего в каждом дне, дыхании и образе мимотекущего бытия. Можно было бы даже сказать, что перед нами — своего рода молитва, с которой автор обращается к Богу, и вместе с тем очень тонкое и ненавязчивое вразумление, адресованное современному человеку. Вглядись и вслушайся в себя; вглядись и вслушайся в свое минувшее; вглядись в окружающий тебя мир, вслушайся в его голоса — и ты увидишь, сказано в книге, обращенное к тебе Лицо. Попытайся сквозь шум времени услышать вечность, дабы заботы и скорби земной жизни не лишили тебя радости от встречи с небесным твоим Отцом…

Название книги– несколько переиначенная строка двадцать шестого псалма, в завершении которого читаем: «Верую видети благая Господня на земли живых». В русском переводе звучит чуть проще, но все же: «…верую, что увижу благость Господа на земле живых».

Главная струна Псалтири — это струна веры, своей искренностью и глубиной вот уже три тысячелетия убеждающей человечество, что псалмопевец везде и всюду воистину ощущал присутствие Бога и созерцал Лик Господа — за исключением, может быть, дней овладевавшей им страсти, падения и греха. Но то, что для него было естественно, как дыхание, что всегда ощущалось и мыслилось им как нерасторжимое единство Творца и творения, что было неиссякаемым источником жизни, — для нашего поврежденного бессчетными соблазнами сознания предстает нередко совсем в ином виде. И вызывает вопросы, способные поставить человека на грань помешательства.

Вот, к примеру, вопрос, возникающий едва ли не у каждого из нас вместе с первыми попытками осознать себя в мире: зачем я здесь? Какой смысл заложен в моей жизни, почему я родился и почему должен умереть? В своих поисках веры Лев Николаевич Толстой как-то обронил исполненные тоски слова о неведомой пучине, из которой он вышел, и столь же неведомой пучине, которая его поглотит. Страшная мысль о случайности и, стало быть, бессмысленности существования, сжимающее душу ледяное отчаяние перед небытием породили в нем однажды ужас, какого ни до, ни после ночи на 3 сентября 1869 года, проведенной в арзамасской гостинице, ему более не доводилось переживать. 4 сентября он писал Софье Андреевне: «Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал».

Десять лет спустя в рассказе (неоконченном) «Записки сумасшедшего» Толстой сказал об этом с еще большей силой:

«Куда я везу себя? От чего, куда я убегаю? — Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. <>

Да что за глупость? — сказал я себе. — Чего я тоскую, чего боюсь?

— Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут.

Мороз продрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она — вот она, а ее не должно быть. … Всё заслонял ужас за свою погибающую жизнь. … И тоска, и тоска — такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно».

Он чувствует в себе жизнь, обреченную смерти, чувствует, как его душу что-то раздирает на части, чувствует «всё тот же ужас — красный, белый, квадратный» и пытается молиться. Но нельзя обращаться к Богу, не имея хотя бы искры веры в сердце. Толстой (или герой рассказа — что, если судить по письму к С. А. Толстой, суть одно) крестится, кланяется в землю и в то же самое время сознает удручающую несовместимость этих своих поклонов и крестных знамений с собственным представлением о себе как о просвещенном человеке. Ему неловко. Он опасается стороннего взгляда, который может застигнуть его за таким невежественным занятием. Надо ли говорить, как слаба лишенная подлинной внутренней достоверности молитва... В ту ночь Лев Николаевич (или его герой) так и не избавился от чувства ужаса перед открывшимся ему провалом.

О. Владимир Зелинский как раз и начинает с камня преткновения, перед которым в ночь «арзамасского ужаса» потерянно замер создатель «Войны и мира» и будущий автор «Соединения и перевода четырех Евангелий». С глубокой верой и бесконечной надеждой он зовет нас к размышлениям о том едином на потребу, к чему так или иначе, трудами всей жизни или озарением ее последних дней приходит едва ли не всякий человек, когда чт┬о-то начинает пробуждаться вдруг в душе, брезжить в сознании, томить сердце и когда «все дела наши, как овеществленные мысли, не выступают ли знаками чего-то иного?»[1]

Но — чего иного? Не общество ли это, стремящееся поглотить человека, как кит — Иону, отштамповать его, будто деталь на конвейере часового завода, накрепко привязать к ценностям мира сего, убедив, что ничего нет важнее и выше? Гляди, — день и ночь твердит оно, — вон какой дворец воздвиг себе г-н М., и царям не снилось; а яхта г-на А., — ведь это линкор, это «Титаник», а не яхта!; а длинноногие красотки, превращающие в праздник будни г-на П.? Вот ради чего стоит жить!

Бедный человек! Кто ему скажет, что и у нищего Лазаря, и у богача последнее земное прибежище совершенно одинаково; что «Титаник» раскололся и пошел ко дну, а среди нанятых красавиц вряд ли можно отыскать хотя бы одну, обещающую стать любящей и до гробовой доски верной подругой.

«Скулеж нищей души… стоит за всякой человеческой амбицией, будь она грандиозной или совершенно ничтожной», — замечает о. Владимир.

Но, может быть, размышляет он, иное — это «кладбище вытесненных желаний», подполье сознания, мрак которого определяет нашу жизнь «от пеленки зловонной до смердящего савана», как выразился в своем знаменитом романе Роберт Пен Уоррен?

Но подобное объяснение в духе доктора Фрейда вряд ли может успокоить неясную тревогу нашего сердца. Вот и о. Владимир, говоря об уровнях Бессознательного, которые в человеческих глубинах обнаруживает психоанализ, отмечает его, в конечном счете, бессилие открыть нам наше истинное я. Это не значит, что оно всего лишь форма без содержания или настолько безобразно, что его не следует выпускать из подземелий личности. Я существует, — но в подлинной своей сути оно лишь отчасти наше, оно преимущественно «Христово, освещенное Солнцем правды»[2]. Человек, вспоминает Паскаля о. Владимир, бесконечно превосходит человека. Иначе говоря, в нас заложено нечто, побуждающее хотя бы изредка поднять голову к Небу и усомниться в том, что между нами и остающейся после нас горстки праха можно поставить метафизический знак равенства.

Опыт таких размышлений есть, скорее всего, у каждого. Другое дело, что переживается он у всех по-разному: у одних исчезает без следа; у других оставляет отметину в сердце, которая по поводу или совершенно без повода в какое-то время начинает болеть и требовать исцеления; а третьих напрямую приводит к вере.

Когда-нибудь, я надеюсь, о. Владимир расскажет о своем пути к Христу, о том, как он шел к Богу, или о том, как Бог призвал его. Он, правда, чуть приоткрывает для нас тайну своего обращения, но делает это крайне сдержанно и говорит о случившейся с ним перемене крайне скупо, как бы еще не решившись, подобно любимому им Блаженному Августину, написать нечто вроде исповеди. Имя Божие, говорит он, отпускает измученных на свободу — «как отпустило и меня уже под 30 лет, вернуло к тому, что есть в человеке, поставив однажды лицом к лицу с непостижимой Реальностью».

Во всяком случае, эта встреча состоялась, что лишний раз доказывает условность обстоятельств времени и места, на которые можно было бы сослаться, оправдывая окамененность своего сердца. В 60-е – 70-е годы прошлого столетия многие молодые люди, выросшие вне церковной традиции, впотьмах, наощупь, на каждом шагу испытывая сопротивление окружающей среды, находили все-таки тесные врата и — кто медленнее, кто быстрее — шли дальше, к свету Истины и Жизни.

«“От юности мнози борют мя страсти…” — сих борений с постыдными поражениями, — свидетельствует о. Владимир, — было сколько угодно. Но чтобы какая-то добрая няня хоть раз провела меня мимо храма, указав на него взглядом, чтобы кто-то из живущих рядом хотя бы помянул имя Божие с ощущением не пустого звука, но непостижимого присутствия»

Можно было бы в некотором смысле назвать это поколение потерянным, если бы, по глубокому замечанию о. Владимира, «Бог не подумал о нас в вечности раньше, чем мы вспомнили о Нем во времени».

 

2

Само присутствие о. Владимира в нашей жизни, его фундаментальная образованность, его перо (по гоголевскому определению — с тонким расщепом), его умение с одинаковым блеском излагать свои мысли как на родном русском, так и на итальянском и на французском, его просвещенный европеизм, наконец, очень многих, и меня в том числе, бесконечно радуют. Но у некоторых вызывают какие-то совершенно дикие приступы, нечто вроде почечных колик. Вот, к примеру, господин по фамилии Друзь, практикующий одну из древнейших профессий: он политолог. Перед нами такой, знаете ли, член дружины хоругвеносцев, что дай ему волю, он сей же миг объявил бы православный газават растленному Западу. Вся гадость к нам оттуда. Старая песня[3], но он все тянет и тянет ее, неустанно, грозя кулаком невидимым, но злобным отравителям. Шмеман? Протоиерей? Да ведь он обожатель Соединенных Штатов, враг исконного православия и ненавистник России! Так и сказано: испытывает «ксенофобию… особенно к России»[4]. Дневники о. Александра с их горькой правдой о современном православии[5] открывают нам человека такой высокой культуры, такого обостренного восприятия красоты, такого — до последних глубин — христоцентричного, что последнюю страницу тома переворачиваешь с чувством щемящей любви, благодарности и восхищения. И думаешь: Боже, как Ты неисчерпаемо щедр в явлениях человеческого дарования! Но когда вслед за тем попадаются на глаза писания Друзя, то думаешь уже о другом: Боже, зачем в этом мире так много пошлости, бездарности и злобы?

Ну как, скажите на милость, такому господину спустить о. Владимиру Зелинскому его таланты? Его глубокое исповедание Христа? Его мудрое понимание человеческих промахов, ошибок и заблуждений? У публики подобного сорта есть правило: чем ярче личность — тем больше на нее должно быть вылито грязи. И Друзь трудится, не покладая рук. В первых строках называя о. Владимира «филологом З.» (якобы из уважения к принятому им священническому сану), он всем и каждому, кто мало-мальски следит за религиозной жизнью, дает далее яснее ясного понять, кто этот филолог-священник и с чем его надлежит поедать. Ну, да, был филолог, выучил языки, начитался, — но «желательно было бы еще и уметь думать»[6] … Это Друзь — Зелинскому!

Что происходит на белом свете? Не Шариков ли взялся поучать профессора Преображенского?

Но у Шариковых своя логика. И логика таких, как о. Владимир, им совершенно непонятна.

В самом деле, ведь что выкинул наш явно не умеющий думать «филолог З.»? Чтобы уехать в Италию преподавать в университете, он «продал большую квартиру за бесценок, распродал собранную предками библиотеку». А ведь «сейчас бывшая квартира “интеллектуала” стоит как приличное поместье в Италии»[7]. Так что прогадал, прогадал о. Владимир. И обрек себя на жизнь в «европейском захолустье», вместо того, чтобы благоденствовать «в одной из величайших столиц мира», где «зарплаты приближаются к итальянским»[8].

Кто мне скажет: зачем нужно все это г-ну Друзю?! Кто скажет, не бывает ли ему в иные минуты от всего этого не по себе? Не выступает ли порой на его лице краска стыда? Похоже, однако, что нет, не выступает. И потому г-н Друзь отваживается даже и на такое: «Нет, если бы его выбор (отъезд о. Владимира в Италию, принятие им сана в Константинопольском Патриархате. — А. Н.) был продиктован благочестием, то его можно было бы только хвалить, но он явно хотел лишь получше пристроиться, а уж нелюбви к России и не скрывал»[9].

Впрочем, и это ведь давно знакомый шаблон. Если ты мыслишь не так, как они, не вступаешь в их дружину и тебя тошнит от их позлащенной фальши, то ты неизменно и сразу же становишься подлецом, выжигой и русофобом. Таковы давным-давно установленные в стане др┬узей нравы.

Переменятся ли они когда-нибудь? Бог весть…

Но вернемся к книге о. Владимира.

 

3

Все явное и сокровенное этой книги проникнуто острейшим чувст-вом богоприсутствия. Мы можем пройти мимо Бога, — однако Он призовет нас или, по любимому слову о. Владимира, окликнет. В своей духовной лености мы не прикладываем усилий узнать Бога, — зато Он знает о нас всё, вплоть до наших маленьких тайн. Мы восклицаем в отчаянии: где Ты?, а Он предстает перед нами повсюду, «Ибо сам вопрос уже несет под сердцем это “Ты”»[10]. И дальше: «Слово стало плотию, однажды и навсегда, во плоти Иисуса из Назарета, но — множество раз в красоте, теле, голосе, форме Им сотворенных вещей».

«Тот, кто не любит деревьев, не любит Христа», — вспоминает о. Владимир греческого святого начала ХХ века Нектария Эгинского. Прибавим со своей стороны слова из апокрифического Евангелия от Фомы: «Иисус сказал: Я — свет, который на всех. Я — все: все вышло из Меня и все вернулось ко Мне. Разруби дерево, Я — там; подними камень, и ты найдешь Меня там»[11].

Разве не так? И не называл ли святой Франциск Ассизский солнце своим «братом»? И наш Лермонтов, поэт величайшего мистического дарования, не завещал ли он нам свое потрясающее по ощущению богоприсутствия стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива», где жизнь природы и становится подлинным богооткровением: «И в небесах я вижу Бога»… Бог всюду и во всем, — но Он «ждет от меня, чтобы я разглядел написанное Им, чтобы по Его письменам провел линии своих путей», — пишет о. Владимир. Познание Бога — личный труд каждого из нас, труд сердца, сознания, труд обращенного в себя взгляда, необходимость нравственных усилий, дабы «разгадать правду своего бытия».

По счастью, в этой наиглавнейшей для нашей жизни работе мы не одиноки. Ко многим из нас в юности, в молодые или уже довольно зрелые годы приходит — иногда даже совсем непрошенный — наставник и поводырь и увлекает за собой в прежде лишь предощущаемую область духовного поиска. У кого как: кто идет вслед человеку (недаром В. В. Розанов заметил, что мы доходим до Бога через человека), кто вслед книге, а кто неведомо за кем или чем, но с чувством, что доселе привычная жизнь стала ему тесна и неудобоносима. Нам есть, на кого опереться, — и в христианский традиции, и в мировой культуре.

Традиция и культура — два краеугольных камня, два столпа, на которые поставлена книга о. Владимира.

Немного найдется текстов, где бы с такой выпестованной неустанными штудиями непринужденностью и естественностью сочетались прозрения отцов Церкви и поэтические откровения разных времен и народов. Литература, поэзия в ее высочайших проявлениях имеет для о. Владимира значение не только и не столько эстетическое, сколько, если позволительно так выразиться, свидетельское. Поэт — свидетель; поэзия — его неопровержимое доказательство. Еще: истинное дарование — это провод прямой связи, дающий нам возможность общения с Небом. «В каждом древе распятый Господь, В каждом колосе тело Христово, И молитвы пречистое слово Исцеляет болящую плоть», — приводит (к сожалению, не полностью и не вполне точно) о. Владимир строки Анны Ахматовой, замечая чуть дальше, что творчество вовсе не обязательно должно быть исповеданием веры. Есть (к слову) одна поэтесса, которая много лет неутомимо пишет о Боге, Христе, вере, но от сонма ее стихотворений, — в том числе, надо сказать, и достаточно удачных, — в конечном счете возникает ощущение десяти ложек сахара в одну чашку чая. О Марине Ивановне Цветаевой не скажешь, что она была практикующей христианкой. И собственно религиозная тема не часто появляется в ее поэзии. А Бог — везде. Ибо существует некая грань, за которой даже самые правильные с христианской точки зрения слова будут напоминать почивших на окне бабочек, некогда вызывавших восхищение своей расцветкой и легкостью. Все слова будто бы сказаны, — но душа, онемев, молчит им в ответ. «“Изведи из темницы душу мою!” — восклицает псалом, и вот искусство словно приходит для того, чтобы стать для нас освободителем и поводырем»[12].

Куда оно ведет нас? О. Владимир отвечает примерно так: слово истинной поэзии ведет нас к тому Слову, через Которое все начало быть. О. Павел Флоренский недаром в качестве корня выделяет в слове «культура» — «культ». Все — оттуда, из опаляющей высоты простертого над нами Неба.

У о. Владимира, правда, есть известные оговорки по поводу творчества, в своем цветущем росте испытывающего соблазн замкнуться исключительно на себе. Художник, утверждает он, сознательно или нет «часто хочет покорить мир своему видению, упиваясь самым неодолимым и разрушительным из наркотиков — самим собой».

Не знаю, как насчет самого сильного наркотика, но зато, мне кажется, догадываюсь, что даже вопль художника, посетившего сей мир в его минуты роковые, ставшего современником крушения идеалов гуманизма или страны, которую он почитал возлюбленным Отечеством, — даже этот отчаянный вопль лишившегося надежды человека без всякой его задней мысли становится слышен миру: по крайней мере, той части этого мира, которая еще не утратила слух, зрение и способность к состраданию. И в какой-то, пусть даже краткий миг, мир смотрит на себя глазами художника и верит, что, действительно, мириады погибли «за сдохшую старую суку, стухшую цивилизацию» (Эзра Паунд), что юноши, посланные в окопы Великой Отечественной, были прокляты и убиты (Виктор Астафьев) и что «Здесь мир стоял, простой и целый, но с той поры, как ездит тот, в душе и мире есть пробелы, как бы от пролитых кислот»[13] (Владислав Ходасевич).

Скорее всего, я понимаю, что побуждает о. Владимира к известному максимализму в суждениях о художественном творчестве и даже к несвойственной его мышлению дихотомии.

Да, творение есть Евхаристия, призывает он в союзники себе митрополита Иоанна Зизиуласа; да, искусству дарована цель, определенная молодым поэтом по имени Кароль Войтыла как колодец самарянки; да, искусство тогда лишь выполняет свое предназначение, когда «возвращается в стихию культа»[14]. Все это, безусловно, так. И поэзия в ее лучших образцах действительно передает то, «что стоит за словами и не выговаривается ими до конца»[15].

Однако же не могу не заметить, что в духовных стихах Сергея Аверинцева, на которые в подтверждение своей мысли указывает о. Владимир, сквозит некий холодок, отрешенность от мира, окончательный и бесповоротный с ним расчет. Мир грязен — мы чисты. И верно: стихи незапятнанны, как тело русалки, но подобно ему лишены человеческого тепла. Как ни крути, с какого бока ни подступай к поэзии, она все-таки не умозрение и тем более — не богословие, а крик любви, боли, ненависти, отчаяния, крик, вырывающийся из глубины сердца и неведомо как обретающий высший смысл.

…По мне, в стихах все быть должно некстати,

Не так, как у людей.

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда…

Оборвем цитату. О. Владимир, вне всякого сомнения, знает, помнит и любит эти ахматовские строки. Но ему, священнику, хотелось бы поместить в церковный алтарь весь мир и вместе с ним — поэзию и поэтов. Он призывает их сослужить вместе с ним; он видит их в облачении с трикирием и дикирием в руках; он вдыхает ладан, курящийся из возженного ими кадила. Между тем, вообразить у престола Франсуа Вийона, Павла Васильева, Марину Цветаеву, Александра Блока, Марселя Пруста, Николая Рубцова, Сергея Есенина, Уолта Уитмена (кто желает — может продолжить) столь же трудно, как представить литературу без них. И нечего даже пытаться пусть самым тонким и острым скальпелем отделить их творчество от их судьбы — судьбы грешников, переплавивших свой грех, свою страсть, свою боль в строки из беспримесного золота[16]. Все они так или иначе были в плену у самих себя — или творчества, — что в подобных случаях суть одно.

Но как «Вызов Богу и нерассуждающее Его принятие связаны какой-то… неведомой правдой»[17], так и некоторое наше с о. Владимиром разномыслие имеет, по сути, согласный взгляд на искусство, которое само по себе есть своего рода лествица, ступень за ступенью поднимающая человека к Небу. И сама его книга представляет собой примечательное явление высокой культуры, сочетающее глубину мысли и поэтичность слова. Всем своим строем, системой доказательств, искренностью переживания, отсылками к опыту святых отцов и трудам замечательных философов и богословов она увлекает нас за собой — в неустанный поиск истины. Друзья и братья, как бы слышим мы негромкий, но внятный голос автора, не уставайте, не опускайте рук — ищите то единое на потребу, что даст вам силы пройти эту жизнь и обрести вечность. Ибо «…живем ли — для Господа живем; умираем ли — для Господа умираем» (Рим 14: 8).

Много, чрезвычайно много сумел о. Владимир увидеть, почувствовать, угадать в настроениях современного человека, будто бы верующего, но клонящегося то в одну, то в другую сторону под дуновениями налетающих отовсюду ветров. Человек этот еще не утвердился как должно на камне веры и не вполне может устоять в горячем потоке бытия, но уже терзается сомнениями. Где Бог — и где я?! И вечный, мучительный, способный свести с ума вопрос: если Бог есть, почему я страдаю? Не будучи специально посвящена теодицее, вся книга от первой до последней строки представляет собой несмолкаемое слава Богу за все! Но все-таки есть и ответ пастыря на вопрошание взволнованного сердца — ответ в духе примирившегося с Богом Иова. Когда творится зло, когда тысячами гибнут неповинные люди, пишет о. Владимир, к небу летит вопрос, «эхо которого отдается по всей истории: “Бог, где Ты?” …Но разве неопровержимая “виновность” Твоя не есть ли еще более неопровержимое доказательство Твоего бытия? …Потому что Ты дал мне глаза, которые не могут примириться с бессмыслицей и гибелью. Ты еси — и не мне входить в суд с Твоими судами».

И какие спутники идут здесь рука об руку с ним! Право, иногда кажется, что усилиями о. Владимира на поверхности нашей жизни оказалась целая Атлантида, во всей своей красоте и мудрости представшая перед изумленными гражданами XXI века. Блаженный Августин, св. Иоанн Лествичник, св. Григорий Богослов, св. Игнатий Антиохийский, преп. Серафим Саровский, — все они, как собрату по вере, помогают автору книги утвердить нас в мысли, что сотворенный по образу непременно должен увидеть этот Образ: в себе, в окружающих людях, в облаках, деревьях, в самой крошечной былинке…

О. Владимир цитирует: «…тот, кто познает тайну креста и гроба, познает также существенный смысл всех вещей». Это слова преп. Максима Исповедника, еще одного спутника, из тех, кого мы называем вечными и чьи творения, несмотря на разделяющие нас века, при вдумчивом прочтении оказываются удивительно современными.

 

4

В книге о. Владимира словно бы горит ровное незатухающее пламя, в свете которого ответы на самые будто бы простые вопросы приобретают ранее не прочувствованную нами глубину.

Что значит — верую?

Так спрашивает себя о. Владимир, — и так, скорее всего, хотя бы раз в жизни должен спросить себя всякий, кто полагает, что он — христианин. Примерно по этому поводу незабвенный о. Сергий Желудков написал замечательную книгу «Почему и я — христианин». Завершая ее, он говорит: «Посмотри на себя. Ведь и в твоей личной истории так унижается, так “не удается” христианство. Но это говорит совсем не о ложности христианства, а о его высоте и личном твоем недостоинстве»[18]… Пастырь мудрый, он далее замечает, что наше неведение, иными словами, отсутствие положительного знания о бытии Божием есть условие нашей свободы, нашего свободного выбора.

«Мне думается, говоря: “Верую”, я всегда по-своему выбираю», — пишет о. Владимир. Но когда человек выбирает, зная, — это одно; когда же он выбирает, веря, — это уже совсем иное.

Но вот стрелка сердечного компаса, поколебавшись, твердо встала напротив слова «Бог». Выбор сделан. Что влечет он за собой?

О. Владимир Зелинский прежде всего отмечает радость, ибо «верую значит радуюсь». С подкупающей психологической точностью прослеживает он душевное состояние человека, выбравшего жизнь с Богом. Да, я получил огромный, поистине неизмеримый дар. А чем ответил? «Когда думаю, почему, собственно, называюсь верующим, застаю себя не столько за верой, сколько за неверностью ей».

Вот почему «верую — всегда отчасти стыжусь». Как пишет где-то Блаженный Августин, началом его христианства было постоянное недовольство собой. В окружающей же нас действительности все устрои-лось как-то наоборот: чем больше нетерпимости, тем качественней кажется иным их исповедание христианства. И речь тут, увы, не о чувстве стыда (первой, кстати говоря, по Владимиру Соловьеву, составляющей начала веры, где далее им названы жалость и благоговение), а о чувстве избыточной самодостаточности, убежденности в непорочности своих слов и поступков, в нежелании (к примеру) признать глубокую греховность для священнослужителя тесной связи с тайной полицией. Никакого покаяния. Напротив: сегодня это предмет гордости.

Этой нашей незарубцевавшейся язвы о. Владимир не касается — его книга о другом. Однако ее вдумчивое чтение поневоле заставляет оглянуться окрест, бросить взгляд на минувшее и поразмыслить, отчего в нашем мире Благая Весть существует как бы отдельно от историче-ского христианства. Добросовестнейший историк Михаил Шкаровский пишет о стремлении православных епископов в Германии и на оккупированных территориях заполучить место под гитлеровским факелом[19]; беспристрастное исследование профессора Сергея Фирсова[20] в конце концов наводит на удручающую мысль о тупике, в котором оказалась Церковь с ее клиром и Священным Синодом на рубеже XIX и XX веков, перед Поместным Собором 1918 года; о том же свидетельствует прото-пресвитер русской армии и флота Георгий Шавельский[21]. Говорить ли о Советской власти, навострившей топор для несломившихся церковников? О приготовленном ею с использованием старых имперских рецептов яде крайнего сервилизма? Яд отравил, перебродил и уже в наши дни плеснул наружу «православным сталинизмом». Пятнадцать лет назад Сергей Аверинцев писал: «Нынче время гонений миновало, и нам грозит скорее противоположная опасность некоей неумелой пародии на православный истэблишмент в позднецаристском вкусе, — но как раз неловкость, несообразность этой пародии напоминает нам об истине, которая слишком дорого оплачена муками верных, чтобы о ней позабыть»[22].

Но если, — сказано где-то, — при всех недостоинствах и даже пороках духовенства христианская вера не умирает, а живет, значит, вера эта истинная. И каждой страницей своей книги ее исповедует священник Владимир Зелинский.

Мы не отыщем в его труде парадоксов вроде знаменитого «credo quia absurdum». Зелинский верит, ибо глубоко чувствует и напряженно размышляет. Его христианство не «Ферапонтово — терракотово, застывшее в бывшем»[23], а Зосимово — исполненное дыхания жизни, любви и милосердия. Он знает, как тяжко и неуютно быть в неверии; он слишком хорошо знаком с этим почти трагическим разломом души, разладом между тем, кто мы есть, и тем, кем мы должны были бы стать; он пережил то возвращение к самому себе, к тому изначальному, что в каждом человеке заложено от рождения, но что так часто покрывается илом быта, повседневной суеты и ложных ценностей. И в зрелой полноте своего пастыр-ского, богословского, литературного и человеческого опыта он говорит, что предваряющий наше появление на свет замысел Бога в некую пору обретает плоть, лицо, голос. «…эта вызванная из небытия, сотканная любовью мысль Божия остается пока лишь первоначальным замыслом о человеке. Потом она вступит во время, войдет в нужные клетки, соединит родительские тела, обрастет земной, знакомой нам личностью с ее жизненным путем, характером, психологией, национальным типом. И незаметно уйдет в тень, как бы прячась от человеческой скверны. Но именно это сотворенное начало человека составляет его подлинную природу. Она принадлежит эсхатологическому прошлому (подчеркнуто автором. — А. Н.), но должна быть возвращена настоящему, восстановлена в нем».

Я не случайно приберег под занавес этот отрывочек, один из особо любимых мною в книге о. Владимира. Мне кажется, вся она, будто в капле воды, отразилась здесь — с неожиданными поворотами мысли, вспышками яркого света, отточенным словом. Эсхатологическое прошлое, иначе говоря, необозримое будущее, бывшее бесконечно минувшим, зерно, брошенное в бытие любящей Рукой, напутствие в земную жизнь, возвращение и пробуждение — все это даже помимо нашей воли побуждает нас к некоему новому и ответственному размышлению. Жизнь становится трудом сначала понимания, а затем осуществления замысла; рождение может быть приближением к Богу, а может стать началом удаления от Него, — точно так же, как разными путями смерть может повести человека в иную жизнь.

Прочитав, нехотя ставлю на полку; потом снова беру в руки и снова читаю. «Судьба человека: искать Царства в глубине, в сердце и создавать миражи или муляжи его в истории».

Не слышен ли в этих словах отзвук глубокой печали Екклезиаста?



[1] Владимир Зелинский. Взыскуя Лица Твоего (в дальнейшем — В. З.).

 

[2] В. З.

 

[3] Запад духовно одинок. Самодостаточен. Строит «рай» без Бога. Западная Европа утратила смысл жизни и идентитет (во! — А. Н.). Его интеллектуалы глупы. Запад слушает себя, питая иллюзию, что слушает Россию. Это не г-н Друзь. Это большой церковный чиновник, протоиерей, да еще митрофорный, Всеволод Чаплин, один из нынешних рупоров Московской Патриархии. Вышеприведенные размышлизмы я извлек из его книжки «Лоскутки» (М., 2007).

 

[4] www.rusk.ru. Православное информационное агентство «Русская линия». Выпуск от 07.10.2008.

 

[5] Например: «…эмпирическое Православие насквозь проникнуто идолопоклонством, причем главный идол — оно само… Идолопоклонством, а также страхом, триумфализмом, нарциссизмом… я не говорил бы всего этого, если бы не был убежден, и чем дальше, тем, так сказать, “очевиднее”, что в Православии — вся Истина, все ответы, действительно — спасение. Именно поэтому мне претит в его “эмпирии” элемент какого-то кокетства, самодовольной удовлетворенности самих православных –“византинизмом”, “древностью”, всевозможными стилями, афонами и т. д.». Прот. Александр Шмеман. Дневники 1973 – 1983. М., 2005. С. 334.

 

[6] «Русская линия». Выпуск от 07.10.2008.

 

[7] Там же.

 

[8] Там же. И надо же человеку врать с такой самоуверенностью. Россия, пишет он, при благословенном режиме Путина по уровню жизни «сделала колоссальный рывок вверх». Если, положим, судить по наручным часам министра образования, — тут г-н Друзь прав. А если по средней зарплате учителя в российской провинции, которому лет пятнадцать надо не есть, не пить, а только копить на такие часики, — тут г-н Друзь плюхнулся в большую и грязную лужу.

 

[9] Там же.

 

[10] В. З.

 

[11] «Апокрифы древних христиан». М., 1989.

 

[12] В. З.

 

[13] Владислав Ходасевич. Собрание сочинений в четырех томах. Том первый. М., 1996. С. 226.

 

[14] В. З.

 

[15] Там же.

 

[16] В 26-й Суре Корана «Поэты» (221 – 225) шайтаны представлены вдохновителями поэтов. Напомню, кроме того, мысль Андре Жида: «Нет произведения искусства без сотрудничества дьявола».

 

[17] В. З.

 

[18] Желудков. Почему и я — христианин. СПб., 1996. С. 257 – 258.

 

[19] Шкаровский М. Крест и свастика. М., 2007.

 

[20] Фирсов С. Русская Церковь накануне перемен. М., 2002.

 

[21] Шавельский Г. Воспоминания в 2-х тт. М., 1996.

 

[22] Цит. по: Нравственные ценности в эпоху перемен. М., 1994. С. 87.

 

[23] Священник Глеб Якунин. Хвалебный примитив юродивый в честь Бога, мирозданья, Родины. http://www.gumer/info.

 

Версия для печати