Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2008, 137

Картина мира по Донцовой

Сергей СИРОТИН — родился в 1985 г. в Геленджике Краснодарского края. Окончил химический факультет МГУ. Редактор сайта, посвященного лауреатам Нобелевской премии по литературе http://noblit.ru. Живет в Москве.

Сергей СИРОТИН

 

Картина мира по Донцовой

Я знаю за собой одну особенность, как бы это помягче сказать... Понимаете, я слегка болтлива, мой рот не закрывается ни на минуту, язык без устали сообщает кучу по большей части никому не нужной информации. В момент волнения он начинает работать с утроенной силой, а из груди вырывается совершенно идиотское хихиканье.

Дарья Донцова. Записки безумной оптимистки. Автобиография

 

Аргументы и факты

Дарья Донцова — виднейший представитель бульварной литературы. Издателями ей даже присвоен титул “королевы иронического детектива”. Бульварная литература возникла не сегодня и не вчера, и ей посвящены свои страницы в истории культуры. Поэтому нет смысла заявлять, будто Донцова — это некое исключительное зло в благопристойном литературном сообществе, которое тем более и внутри себя не так уж благопристойно. Она не более чем обычная и безвольная наследница бесхитростных традиций, которые и так всем хорошо известны. Для людей, им следующих, существует вполне толерантное обозначение — “ремесленники”. С другой стороны, здесь и сейчас Донцова — явление значительное, которое трудно обойти стороной. Она бренд, пример, идеал, возможно, даже некая собирательная способность мыслить, к которой стремятся.

При этом ее положение в литературе обладает рядом особенностей, и вопрос о том, как и почему оказалось так, что человек, создающий низкопробные нехудожественные тексты, стал всенародно популярным, переходит в область тех вопросов, над которыми любопытно поразмышлять и на которые приятно иметь собственный ответ, подкрепленный рассуждениями о неумолимом кризисе общества, его распущенности, безбожии и т. д. Однако вся печаль ситуации состоит в том, что критика по адресу Донцовой практически невозможна. Человек, критикующий то, мимо чего иные просто проходят, просто выставляет себя в смешном свете. Творчество Донцовой — это вещь без сущности, в нем нет ни идей, ни конфликтов, ни подлинной иронии или трагедии. Как таковое оно попросту неуязвимо для целенаправленных обвинений, поскольку сам факт его существования оказывается гораздо более жизнеспособным, чем периодические и нетвердые попытки стереть его с лица земли.

Кроме того, при столкновении своего интеллигентного мировоззрения с подобным творчеством критик нередко начинает жалеть о том, что собственная природа навечно заперла его в границах изящной словесности. Поначалу все демократично: критик Донцовой и ее защитник начинают в равных условиях. Каждый имеет в своем распоряжении добропорядочную установку везде искать плюсы и минусы и стремиться избегать резких суждений. Однако именно с этого момента демократичность спора, заявленная как нечто совершенно необходимое, начинает играть на руку защитнику, из-за чего, собственно, утрачивает свой смысл. Защитник Донцовой даже не прилагает труда для изыскания аргументов. Он просто берет их из наблюдаемой жизни, не совершая над ними никаких манипуляций. Тот факт, что книги Донцовой отлично покупаются, уже сам по себе предельно самодостаточен. Здесь не нужны другие слова. Или тот факт, что эти книги “разгружают голову” и “отвлекают от проблем”. Защитнику Донцовой, в отличие от ее критика, здесь ничего не нужно больше добавлять. Эти аргументы-сырцы автоматически минуют стадию полуфабрикатов и превращаются в готовое блюдо. И через такие примитивнейшие аргументы критик в итоге просто не может пробиться, причем дело здесь не в том, что он плохо доносит свои мысли. Дело в том, что наивность этих аргументов, соединенная с их тотальностью, в принципе неуничтожима хоть сколько угодно последовательными и взвешенными контраргументами.

Вдобавок коварство ситуации в том, что сторона защиты и в принципе права. Это неизбежное следствие достижений нашей эпохи: демократии, глобализации, толерантности, отхода от христианского наследия. То, что может быть очевидно любому человеку с образованием выше среднего, оказывается совершенно неочевидным для домохозяйки, которая просто не хочет тратить силы на раздумья. Разрушенное единство истины неизбежно ведет к спорам, в которых никто никого не может убедить. Сегодня каждый в ответе сам за себя и за свои пристрастия. И значит, доктор филологии не имеет ни малейшего права указывать домохозяйке, что читать. Да он и вообще не имеет права этого делать. Приятная и греющая самолюбие формулировка закона об относительности приводит к такому вот уроду логики и, главное, — к бесконечному диалогу там, где можно было бы давно поставить точку.

Один из излюбленных аргументов защиты — это апелляция к тому, что нельзя судить о том, что не читал. Аргумент сильный в том плане, что его буквоедству действительно нечего противопоставить. Одна Донцова написала больше 90 романов, а сколько еще подобных ей авторов? Прочитать все это немыслимо, а составлять свое суждение по поводу прочитанного, по меньшей мере, утомительно. Я долгое время принадлежал к людям, которые просто ругали Донцову, даже не тратя время на знакомство с ее творчеством. Я с легкостью присоединялся к нападкам на нее, неосознанно способствуя упрочнению ее “истинно народной” и “невысоколобой” позиции, чем, кстати, еще и себя превращал в интеллектуального сноба. Сейчас мне понятно, что высшая безопасная мудрость в этой ситуации — это просто игнорирование. Просто молчание без признаков внимания. А высшая небезопасная мудрость — это цинизм, причем особо острый и выразительный цинизм, который смог бы просто-напросто смешать ее творчество с грязью, где ему и место. Однако во втором случае, к сожалению, объект унижения начинает мыслиться как нечто необходимое. Цинизм живет тем, над чем он насмехается, и поэтому он принципиально вторичен. Кроме того, он непозитивен по своей сути, не созидателен. Так что цинизм по отношению к Донцовой — довольно спорное амплуа для нормального критика.

В глубоком смысле в существовании таких, как Донцова, нет ничего удивительного. Ее творчество — это та самая компенсаторная функция литературы, которая в противовес литературе нормальной не обеспокоена ни муками творчества, ни его изяществом, она вообще ничем не обеспокоена и неосознанно делает культ из простоты и пошлости, как это делает фольклор. Тот непечатный фольклор, который не вошел в детские сказки и сборники пословиц, работает с тем же материалом, что и Донцова, — сырым материалом жизни, в котором бессознательно усиливаются негативность, насилие, скабрезность, то есть все то, что проворачивается в уме у крестьянина, когда он уже откланялся барину и провожает его взглядом. Условная позитивность и официальность повседневной жизни, обставленной всевозможными табу, один к одному отражаются в фольклоре, только с обратным знаком, который, опошляя, не способен дать никакого высокого идеала, но может хотя бы разогнать скуку. В этом смысле творчество Донцовой — это действительно самый настоящий фольклор, а сама она — это новый Гомер, живописующий необъятный мир домохозяйки.

Мы, таким образом, подходим к печальному заключению, которое трудно принять и с которым еще труднее бороться: творчество Донцовой необходимо и потому неуничтожимо. Закономерен вопрос: а в чем тогда смысл дальнейших рассуждений?

Смысл есть. Несмотря на все вышесказанное, несмотря на вторичность цинизма и необходимость творчества Донцовой, есть смысл указывать ему его место. Дело в том, что внутри себя это творчество стало настолько навязчивым, что практически покинуло пределы литературы и достигло того, о чем мечтает каждый писатель, а именно реального социального влияния.

Кроме того, пример Донцовой как писателя, успешного не только коммерчески, убедительно показывает, что подобная литература существует не только потому, что всегда есть потребители, готовые ее проглатывать. Она существует еще и потому, что создающие ее люди, благодаря соответствующей поддержке сверху, превращаются в образцы для подражания, чем опять же разрушают ее автономный статус, придавая ей взамен статус общесоциальный.

Прежде чем придти к этим или другим выводам, я ознакомился с несколькими романами Дарьи Донцовой. Это первая часть автобиографии “Записки безумной оптимистки” и вымышленные романы из разных серий — “Чудеса в кастрюльке”, “Пикник на острове сокровищ”, а также “Фейсконтроль на главную роль” — последнее на данный момент произведение. Четыре книги — это меньше пяти процентов творчества автора. Тем не менее на примере этих четырех текстов нетрудно убедиться в однотипности всей продукции и, следовательно, получить право по капле судить о море.

Я подошел к чтению беспристрастно, без предубеждений и по вполне простой причине. Мне казалось вполне закономерным предположение, что любое большинство людей никогда не рождается на пустом месте, а образуется вокруг какой-то обязательно неглупой идеи. Это, разумеется, заблуждение, которое представляют собой вообще все однострочные истины. Но тогда я попытался убедить себя в том, что Донцова имеет какую-то центральную мысль, вокруг которой все выстраивается и которая стоит выше всех толкований, исходящих от недоброжелателей. Что видит простой читатель? Он видит, что Дарья Донцова — самая популярная писательница в России. Ее книги читают везде — дома, в метро, в поездах, на работе, если она того позволяет. В городе Геленджике, где я родился, ее книги можно купить, пройдя тридцать метров от границы песка, где заканчивается пляж. Мест, где продаются эти книги, не меньше, чем общественных туалетов. Видя такое положение дел, человек не может не задаться естественным вопросом: если это читают все, значит, это интересно? Значит, это того стоит? Не могут же все читать это без должной на то причины? Я точно так же задал себе этот вопрос.

 

Технология детектива

Дарья Донцова является автором сразу нескольких книжных серий. На первый взгляд, можно поразиться, как это одному человеку удается так плодотворно создавать различные произведения? Тем более что качество ее текстов, несмотря на все выше- и нижесказанное, все же не нужно считать более низким, чем оно есть на самом деле. Беспристрастный взгляд видит, что внутри себя ее книги вполне логичны, сюжетно разветвлены и, если бы они не были столь дикими, они могли бы законно претендовать на интригу. Тексты Донцовой качественны в том смысле, что они не опускаются ниже той планки, которую писательница сама себе поставила. И планка эта находится далеко не на уровне пола.

Но, тем не менее, ее скорострельность в создании романов легко объяснима. Нетрудно показать, что многообразие сюжетов достигается в результате использования ряда легко просматриваемых приемов, которые применяются в каждой книге.

Пересказывать эти сюжеты, пожалуй, смысла нет. Это то же самое, что пересказывать базарный шум. На базаре доносящиеся голоса торговцев приносят обрывки чьих-то бесконечных жизней, в каждой из которых постоянно что-то случается. Создается впечатление какого-то общего, осмысленного движения. В действительности же это лишь иллюзия, потому что в целом ничего, собственно, и не происходит. Единственное, что предстает взгляду, — это механическая торговля без признаков места и времени, которая изо дня в день продолжается как бы сама по себе и не имеет ничего общего с людьми, которые ею заняты. С книгами Донцовой все точно так же: сюжет творится людьми, которые по отдельности значат что-то свое, мелкое и неинтересное, а вместе не могут создать ничего кроме шума. Куда показательнее рассмотреть механизмы сюжетопроизводства.

Прежде всего, Донцова всегда строит сюжет экстенсивно, то есть вширь. Любому детективу необходимо накопление улик, и герои Донцовой не исключение. Особенность же здесь в том, что ее герои никогда не будут раскрывать преступление за счет совершенствования собственного взгляда на вещи. Продвижение в поисках убийцы никогда не будет связано с неожиданной догадкой следователя или сменой его внутреннего состояния, оно будет связано исключительно с новым сюжетным фактом. Причем носителем такого факта будет либо проходной персонаж (официантка, уборщица, охранник), либо обнаруженная связь (любовная или криминальная) между сюжетно несущими персонажами.

Иными словами, личность следователя не имеет значения. В пользу этого говорит также сама интонация Донцовой, которая в кратких анонсах своих романов любит употреблять выражения вроде “хорошенькое дело!” или “ну и что мне с этим делать?”, показывая тем самым, что проблема просто сваливается на голову следователя как данность. Следователь, таким образом, берется за дело лишь потому, что он оказался в центре событий, но не потому, что у него есть для этого профессиональные навыки.

Что же нужно сделать, чтобы написать детектив? Воспользуемся рецептом Дарьи Донцовой. Для начала можно взять семью из трех человек — мужа, жену и маленького ребенка. Добавить к мужу трех бывших жен, а жене трех бывших мужей. Далее добавить мужу мать-алкоголичку, а жене — отца-инвалида с сестрой-наркоманкой. Сестре-наркоманке добавить дочку-дауна, а дочке-дауну добавить класс начальной школы с родителями, бабушками и дедушками. Далее исходной семье добавить соседку, которая вечно жалуется на то, что ее затапливают сверху какие-то студенты-хулиганы, а к ней — внука-рэппера. Внуку-рэппера добавить подружку-растаманку, а ей двоюродных сестер-лесбиянок. Далее можно заставить вторую бывшую жену мужа влюбиться в третьего бывшего мужа жены и получить часть завязки. В качестве другой ее части можно сделать так, чтобы отец-инвалид, десять лет просидевший в коляске, вдруг выпал из окна. Также желательно связать с ним еще какую-нибудь историю с наследством. Далее нужно поместить следователя, курсирующего по Москве в поисках отдельных персонажей, и сделать так, чтобы раз в три страницы у него звонил мобильник, неизменно ведущий его к цели. Сделав все это, можно получить детектив в понимании Дарьи Донцовой.

Где же развязка? О ней пока можно не думать. Ее можно придумать позже, когда уже будет написана первая половина книги. Например, убийцей отца-инвалида, который и выбросил его из окна, можно сделать соседку с первого этажа, которая потом также убила вторую бывшую жену мужа, чтобы выйти замуж за третьего бывшего мужа жены. Но не по любви, конечно же, а чтобы получить наследство. Для большего эффекта можно также сделать так, чтобы и наследства никакого не было. За него отец-инвалид может намеренно выдавать какой-нибудь муляж, чтобы отомстить отцу/отчиму/двоюродному брату той соседки с первого этажа, специально провоцируя его дочь/падчерицу/двоюродную сестру на преступление. Вообще тихий и спокойный человек, которого трудно в чем-либо подозревать, — излюбленный персонаж Донцовой. Он часто оказывается убийцей или вором и, выплывая из пучин сюжета, эффектно затененного до финального монолога, убивает не кого-либо, а собственных родителей или детей.

Конечно, такое описание мало подходит на роль инструкции. Оно отвечает на вопрос “что надо сделать?”, но не “как надо сделать?”, а ведь второе существенно сложнее. Здесь нужно сказать прямо: нужен композиционный тип мышления, определенный художественный взгляд, словом, талант. И такой талант у Донцовой есть. Хотя это талант, идущий от профессионализма, талант не многогранный, как бы ограниченный сверху. С его достижениями никогда не будет связано движение самой литературы. Другими словами, Донцова вряд ли будет оказывать на кого-нибудь влияние.

Ее сюжеты часто кажутся просто высосанными из пальца. Они фактически превращены в перечисление стереотипов обо всех известных автору социальных группах. Еще более показательно в этом смысле само развитие сюжета. Куда бы ни пришел герой-следователь, случай обязательно избирает его своим объектом и открывает ему карты. С одной стороны, не все двери открываются сходу, с другой, если в дверь не входят сразу, то через две страницы в комнату влезают через окно. Чтобы все это не казалось надуманным, часто вводятся форс-мажорные обстоятельства.

В “Чудесах в кастрюльке” Вилка приходит в поликлинику к рентгенологу, на которого указывают улики, и начинает его расспрашивать на предмет преступления. Тот отвечает, что ему срочно надо в туалет (“извините, цистит замучил, я только в туалет — и вернусь!”), и выходит из кабинета. Потом Вилка подходит к окну и видит, как выбежавшего без одежды врача сбивает грузовик. При этом в той же поликлинике какая-нибудь стажерка способна запросто рассказать целую связную историю о преступно-любовных похождениях тех или иных персонажей, и, делая это, она обязательно раскрывает очередную деталь, за которую герой-следователь незамедлительно ухватывается.

Сюжет у Донцовой разветвлен, но движение к развязке исключительно линейно: от детали к детали, без тупиковых путей. Автор никогда не сообщит лишней информации и не даст следователю идти по ложному следу. Следователь может временно ошибаться в толковании улик, но он никогда не ошибается в том, что, находя что-то, находит именно улики. Случайностям как своеволию реальной жизни в книгах места нет. При этом разветвленность сюжета к детективной части имеет малое отношение. Сюжет обычно распараллелен надвое: одновременно с поисками преступника следователь на глазах читателей проживает жизнь современного обывателя. Такая жизнь служит, с одной стороны, фоном, то есть указывает на состояние следователя и действительности до преступления, а с другой, является чем-то вроде всесильной группы поддержки. Следователь часто окружен друзьями, которые помогают ему тем или иным способом, вдобавок он сам является чьим-нибудь другом и по ходу повествования выполняет уже их просьбы. Например, в “Фейсконтроле на главную роль” Даша Васильева просит бывшего мужа Макса Полянского срочно вызвать вертолет, и тот после ее звонка прилетает в считанные минуты. А сама она в той же книге содействует тому, чтобы ее сожитель Дегтярев перевел к себе в отдел одну из сотрудниц управления Карину, которая, в свою очередь, тоже в чем-то ей помогла.

Подобная мафиеобразная взаимопомощь не есть, впрочем, торжество сплоченности. Слишком уж бросается в глаза ее причина: на дополнительных и, самое главное, эпизодических персонажей легче переместить массу сюжетных нестыковок. Человека нужно срочно доставить в больницу? Что ж, следователь звонит другу и вызывает вертолет. В свете такой человеческой отзывчивости само то, что вертолет летит считанные минуты, даже не воспринимается как невозможное. Впрочем, в данном случае чудо двухэтажно: мало того, что Макс сразу же после звонка готов дать вертолет, так он еще и сам в это же самое время собирается вылетать по своим делам!

Сейчас он вылетит. Я, правда, собирался в Тверь, летчик уже крылья намылил…

Все сюжетное движение держится исключительно на глаголах материального действия: пошел, пришел, поехал, сообразил. Сохранять контроль над таким избытком динамики трудно, поэтому неудивительно, что автор приходит к автоповторам, сходным предложениям, абзацам. К примеру, некоторые сцены автобиографии, связанные с первым походом автора в издательство, один к одному повторены в “Чудесах в кастрюльке”.

Поскольку композиция произведения формируется по мере написания текста, его составные части слабо зависят друг от друга. Они, конечно, удерживаются общим планом сюжета, но взаимодействие здесь не сильно ощутимо. Безответственность персонажей и событий перед сюжетом обладает даже определенным изяществом. В течение четырехсот страниц на базе улик может создаваться определенная картина преступления, но на четыреста первой акцент делается на чем-нибудь невзрачном, и вся картина перестраивается. Это, правда, не свидетельствует в пользу мастерства автора. Дело в том, что улики, о которых преимущественно идет речь, сами по себе чрезвычайно лабильны. Их можно увязать с чем угодно. Вдобавок с прямолинейностью автора, доходящей до дикости, между причиной и следствием возможны самые невероятные промежуточные звенья. Например, в “Фейсконтроле…” на кнопке звонка остается отпечаток мизинца давно умершей старухи-колдуньи. Читатель теряется в догадках: старуха умерла, как же она могла позвонить в дверь? Может быть, она призрак? Но зачем призрак стал звонить мизинцем? Ответ на эти вопросы столь же прост, сколь и омерзителен. Когда старуха умерла, один человек просто-напросто пришел в морг и элементарно отрезал у нее мизинец. Другой человек сделал копию этого мизинца, а третий приобрел эту копию и позвонил этой копией в дверь, нажав ею на кнопку. Когда такая цепочка вскрывается, читатель, видимо, должен почувствовать себя удовлетворенным: еще бы, ведь все встало на свои места!

Но Донцова все же понимает, что ее сюжеты требуют спасения. И поэтому она пытается вывести линию событий за пределы чистого детектива. Она пытается играть на описании жизни как таковой, на ее эпическом свойстве казаться огромной при ближайшем рассмотрении. Семьи своих иронических героев-следователей она хочет сделать реальными друзьями своих читателей.

Причина этого может быть даже внелитературной. Развлекательная литература иногда выявляет в себе черты некой социальной значимости. Некоторые произведенные ею слова иногда становятся афоризмами, передаются из уст в уста. Осознанно или нет, но почти все насыщают свои произведения опытом собственной жизни, социальным или метафизическим. И для многих читателей угадываемые декорации с течением времени становятся чем-то “своим”, “понятным”, чем-то “близким” или даже “родным”. То обстоятельство, что автор живет в том же мире, что и читатель, и дышит тем же, что и он, воздухом, закономерно ложится в основу социальной гравитации, которая удерживает читательский интерес на орбите авторской фантазии.

Донцова пишет о мире, который действительно — прямо сейчас — существует за окном. Это тот самый мир, где обитает читатель, мир, который он скорее всего хочет и не может покинуть. Он понимает, что другого мира ему не дано и поэтому ему нужно научиться смотреть на него немного отстраненно, научиться переживать его как счастье во что бы то ни стало. Донцова, — вот еще один из защитных аргументов, — помогает научиться этому. Ее герои преодолевают любые жизненные трудности и всегда радуются жизни. Они добродушны и, встречая все невзгоды с поднятым лицом, сами добиваются всего.

Но на это следует сразу же заметить, что рисуемый Донцовой мир никак не преображен и не переосмыслен и в лучшем случае он просто очищен от серьезности. Выводы здесь соответственны. Превозносимые жизнерадостность и позитивность ее письма в таком мире не имеют никакой силы, поскольку, побеждая нарисованных злодеев волшебными способностями, нечего рассчитывать на неигрушечное счастье.

Настоящий мир у Донцовой неполноценен, он донесен до бумаги фрагментарно и однобоко. Убедительно реалистичны, хотя и не совсем реальны в нем только декорации нашей жизни. И в этом тоже нет особой заслуги: бытовая действительность способна ожить от слишком малых усилий. Любое творческое мышление первоначально и само по себе актуализуется в ней, так что скорее уж возникает вопрос, как сойти с колеи будничности, в которую постоянно соскальзывает творящее воображение. А изготовить декорации кухни, офиса или милицейского обезьянника вообще не стоит никакого труда. Между декорациями и реальными прототипами, собственно, и разницы уже нет, поскольку они в равной степени стали фактами повседневного сознания.

 

Автобиография как ложно иронический роман

Автобиография Дарьи Донцовой, озаглавленная как “Записки безумной оптимистки”, заслуживает отдельного рассмотрения. К сожалению, в этой книге нет ничего действительно интересного. Интерес она может представлять лишь для заинтересованного читателя, который был бы не прочь прояснить для себя некоторые моменты биографии своего кумира. Все остальные едва ли почувствуют разницу между этой книгой и заведомо вымышленными романами.

Текст “записок оптимистки” представляет большое сочинение на тему “как я провела жизнь”, и написан он на том же самом школьном уровне, необходимом для получения аттестата зрелости. Стилистически это типичная журналистская заметка, в пользу чего говорит уже сам “нон-фикшн”-ный характер повествования, которому сопутствует точность имен, дат и мест, так или иначе связанных с жизнью автора. Как и во всех автобиографиях, заведомо создаваемых для выпуска в свет, здесь мы имеем дело с продуктом самоцензуры автора, который что-то приукрасил, о чем-то предпочел умолчать, но главное, возвестил о себе тем самым корыстным способом, который дает понять читателям, что именно он хочет слышать о себе после смерти. Может быть, не все автобиографии настолько прозрачны в этом отношении, но это точно не случай Донцовой. Все послание ее книги сводится к простым словам: “Я — хорошая”. Остальное служит как бы плацдармом для одной этой фразы, которая явно не произносится лишь из скромности. Она просто заключена в более обтекаемые и менее распознаваемые формы.

Проследим движение Дарьи Донцовой по пути ее взгляда на себя саму. Причина, по которой она решила письменно отразить этот путь, сообщается на первых же страницах. К созданию автобиографического очерка писательницу подтолкнули многочисленные небылицы вокруг ее имени. Журналистские выдумки, ставшие закономерным ответом на ее популярность, выдумки, в сущности, вполне безобидные в том смысле, что они легко укладываются в сам образ как книг автора, так и его мышления, переполнили чашу ее терпения. “Записки безумной оптимистки” должны стать ответом на все возможные и невозможные сенсации желтой прессы. Донцова честно признается, что о некоторых моментах своей жизни рассказывать не будет, но все, что написано, — “чистая правда”. Судя по дальнейшему тексту, это заявление не стоит сразу принимать на веру. По-журналистски дотошная, автобиография написана в той же иронической и в то же время прямолинейной манере, что и остальные книги.

Прежде чем приступить к изложению собственной биографии, писательница кратко обозревает жизнь своих родственников, начиная с бабушек и дедушек. Трагическая история нашей страны не могла их не коснуться. Родственники Донцовой по отцу были довольно высокопоставленными людьми, что, видимо, и обусловило трагическую судьбу некоторых из них. Не сильно вдаваясь в подробности, хотя и не оставаясь голословной, Донцова вспоминает о бабушке, которая прожила довольно долго, и сгинувшем в лагере дедушке с большой теплотой и не скупится на добрые и возвышенные слова. И дедушка, и бабушка в ее повествовании — святейшие люди, не такие, как все остальные. Культ собственной семьи выражен довольно сильно, акценты сделаны на национальность и так называемую нравственную силу. Намеки на породистость своей крови Донцова подкрепляет довольно приторными сценками, демонстрирующими небывалое упорство духа, и сцены это тем более внушительны, чем менее правдоподобны.

Но бабушка, во-первых, обожала мужа, а во-вторых, была терской казачкой с примесью грузинской крови. Она вскипела, скинула со стола Феликса Эдмундовича какие-то бумаги, подлетела к нему, схватила его за гимнастерку и, начав трясти, прошипела:

— Значит, когда ты брал у Стефана и Яцека кусок хлеба, то не считал их предателями. Или ты настолько хотел жрать, что наплевал сам в тот момент на идеалы. Можешь и меня посадить, но знай: есть высший суд, и там мы, Новацкие, тебя встретим.

Потом, плюнув ему на сапоги, бабушка ушла, абсолютно уверенная в том, что ей не дадут выйти из здания ЧК. Но получилось иначе. До самой своей смерти Феликс Дзержинский упорно делал вид, что никакого скандала между ним и Афанасией не произошло.

Впрочем, судить трудно. Беспристрастный читатель, видимо, из родословной Дарьи Донцовой должен вынести одно: это были очень хорошие, святые и праведные люди, в жизни не сделавшие ничего плохого. Во всяком случае, применительно к бабушке подобные сентенции, более уместные на похоронах, звучат открытым текстом.

Собственную биографию Донцова начинает от самого рождения и закономерно ведет до логического итога, то есть того размытого разными частностями момента, когда она получила негласный титул самой популярной писательницы России.

Поскольку ее отец был признанным писателем и имел отношение к кругу деятелей культуры, поощренных государством, то дочь имела чудесную возможность изнутри наблюдать жизнь известных людей. Однако никакой “чудесности” в ее описании этой жизни нет. Примитивное бытописательство ничем не примечательно, за исключением того, что в предложениях вместо подлежащих стоят фамилии известных людей. С одной стороны, это неудивительно. Что маленькая девочка могла, в конце концов, помнить об этом? С другой стороны, общебытовой подход ко всем вопросам, достаточность кухонных сцен для создания любого образа и конфликта, эта панпростота, начисто лишенная психологизма, и выявляют основной методологический принцип Донцовой, если о методологии тут вообще уместно говорить. Этот принцип звучит следующим образом: нет вещей, о которых нельзя было бы сказать, нет вещей, которые нельзя было охватить контуром того универсального быта, что частью заимствован у самой жизни, а частью получен экстраполяцией стереотипов.

Донцова может сказать обо всем. Не существует тем, о которых она не могла бы вынести суждения. Многообразие мира в ее переложении полностью беллетризовано. При этом обычность ее образов означает больше, чем просто капитуляцию перед областями недоступного ей опыта. Она означает, что в современном мире в принципе стало возможно обычное суждение как таковое. Ветер культурной глобализации быстро преодолел океаны и горы, и теперь комиксоподобные представления о других людях способны запросто ожить на страницах, созданных произвольно взятым человеком, умеющим складывать слова друг с другом. Проза Донцовой становится апологетикой неформальности и общения общего типа, где ментальность, национальность и социальный статус вынесены за скобки.

В той же автобиографии Донцова описывает свою жизнь в Сирии. Какую информацию об этой стране, об опыте жизни в ней можно получить из книги? Практически никакую. Поехала туда наша писательница из-за денег, работала там переводчиком у консула, ходила по рынкам, быстро узнала, что продавцы обманывают и там, один раз “чуть не скончалась от духоты” и еще имела опыт переодевания в арабку, хотя выглядит это как типичная “ироническая деталь” из ее собственных романов. Все, что могло бы стать ценным в художественном и смысловом отношении, у Донцовой перечеркивается апофатическим замечанием: “Я никогда не стану своей в Сирии”.

Что уж тут говорить о жизни у нас! Она та же, что и там. Ее жизнь, то, как она ее воспринимает, это и есть исток всех ее романов. Как она выглядит? На уровне сюжета автобиография дает об этом исчерпывающее представление. Сначала один муж, потом другой, потом ребенок, потом работа в газете, потом третий муж, потом еще дети, потом дети детей, потом, — можно не сомневаться, — будут дети детей детей. А что в перерывах между этими “потом”? А там та самая истрепанная наполниловка, что прет из ее романов: проказы детей, списывание в школе, списывание в университете, проблемы с преподавателями, проблемы с мужьями и любовницами, проблемы с тещами и зятьями, сплетни, интриги, плохие начальники и хорошие подчиненные, плохие подчиненные и хорошие начальники, дружба и злость, свадьбы и разводы, добрые слова о тех, кто дал десять рублей, и злые о тех, кто закрыл перед носом дверь, подбросивший водитель, распевающий песни, и бабушка, впавшая в маразм, — все эта бесконечная мопсо-кошачья жизнь Дарьи Донцовой.

Несмотря на оброненное выше замечание, что в автобиографии “нет ничего интересного”, следует признать, что это, конечно, не совсем так. Дело в том, что то “интересное”, что можно было бы в ней отметить, слишком сильно свидетельствует против автора, чтобы быть поименованным таким словом без сопроводительных комментариев. Иными словами, это “интересное” имеет отношение к негативному плану. Добрая наивность, прямота Дарьи Донцовой, ее отполированный иронией оптимизм — это неинтересно. Эта атрибутика, поскольку она и составляет всю товарную ценность продукта, хранит на себе следы холодных конвейерных щипцов. “Интересность” же — явление штучное. В автобиографии она несет в себе что-то даже трагичное, хотя подобная трагичность не имеет отношения к триумфу художественной силы и ее смысл еще предстоит пояснить.

Девиз Дарьи Донцовой — это ко всему относиться с оптимизмом или, что, по автору, то же самое, с иронией. Однако всю жизнь невозможно рассказывать с иронией. Рано или поздно рассказчик замечает, что за своим бесконечным смехом он может утратить и себя, и тогда он останавливается, чтобы на время восстановить перед глазами прежний образ. Донцова оказывается именно в такой ситуации, хотя и делает вид, что даже здесь серьезность в отношении к жизни — не ее стезя. Тем не менее, когда речь заходит о тех неуничтожимых реалиях жизни, которые всегда будут прежде восприниматься в своем собственном виде, ирония уже не имеет силы. Успех Донцовой — это не ироничный факт сам по себе. Причины его точно так же не могут быть ироничными. Ее тексты могут быть реальны или нереальны, они могут быть написаны ею или кем-то за нее — все это обсуждение призрачных материй. Точно реально, по меньшей мере, одно — это вложенные в нее деньги. Поэтому все ее попытки как-то подмешать несерьезность к тем главам своей жизни, которые связаны с карьерой, полностью тщетны. Перед глазами все равно остается то самое подлинно жизненное послание, которое невозможно ничем замаскировать. Можно сколько угодно говорить о мифичности массмедийности, гламура и прочих образов времени, но определенность человеческого существования, которое, в сущности, редко бывает последовательно бесцельным, относительно таких слов, как “карьера”, “успех”, “популярность”, нельзя поставить под сомнение.

Собственный пример успешно существующего писателя и человека Донцова выдает на экспорт как прямую и уже далеко не ироничную рекомендацию к действию. Тут действительно уже не до иронии. На экспортный облик Донцовой работают собственное упорство, побежденные бедность и болезнь, трудолюбие, оптимизм, причастность к “великим”, а также семейная сплоченность, дружелюбие, вера в себя. В портрете героини нет ни одного лишнего штриха — все они профессионально подобраны и передают цельный и самодостаточный облик королевы.

Основные тезисы писательницы шиты белыми нитками и самим же автором выставлены напоказ. Успешность — это количество проданных книг. Чем больше ты продал книг, тем лучше. Я люблю то издательство, которое сделало меня успешным. Своему успеху я обязана определенным людям, которые редактировали мои глупенькие тексты и исправляли в них ошибки. Я очень люблю и уважаю этих людей. Я хочу славы, хочу увидеть свои книги напечатанными, и для этого я готова на все, на любые требования редактора. Своих собратьев по перу я никогда не ругаю. Мне нравятся их книги, а им нравятся мои. По правде говоря, это мне кажется странным, потому что я пишу примитивные вещи, но раз им нравится, то я тем более благодарю за поддержку этих хороших людей. Спасибо журналам, которые сделали хорошие фотосессии с моим участием. Они — подлинные мастера своего дела, смогли сделать из меня красавицу. Никто даже не заметил, что я была в парике. А желтую прессу, этих любителей чернухи, я не уважаю. Я ценю хорошие советы и не люблю завистников. Хорошие советы помогают мне быть еще более успешной, а недоброжелатели завидуют мне только потому, что не смогли добиться такого успеха, как я. И так далее. Надо отметить, что это не попытка сделать пристрастно избирательный пересказ. Это — свидетельство оформленного и завершенного стиля мышления, которому Донцова находит в себе закономерный отклик и который, в конечном счете, берется пропагандировать сама. Шаг за шагом она выстраивает парадигму реального существования. Общие воздушные формулировки вроде “я обожаю свою семью” и “у нас светлый дом” остаются где-то на втором плане. Где-то там, где, видимо, обретается и ирония, лишенная точки приложения после таких конкретных заявлений.

В чем же здесь трагичность? Разве желание иметь “светлый дом” трагично? Разве примитивность, глупость ее творчества, в конце концов, не автономны? Нет, увы. Желание иметь дом, разумеется, не трагично, но трагична сделанная из этого самоцель, а главное, пути ее достижения. Биография благополучия, если оно уже достигнуто, для Донцовой не имеет значения. Любую реализованную возможность законно заработать деньги она авансом относит к заслугам. При этом она оценивает труд не изнутри, не по присущим ему внутренним эталонам качества, а скорее по тому денежному результату, который за него можно получить. Отсюда берет начало та универсальность ее суждений, когда дело касается вопросов брака, наследства и карьеры. Для нее труд неиерархичен в том смысле, что его качество ничего не определяет и ни на что не влияет. Имеет значение только самочувствие дуэта “популярность—деньги”. Тонна отлитой стали или написанная за две недели книга — это один и тот же конкретный завершенный продукт, за который получены деньги и к которому больше нет необходимости возвращаться. Вопрос о его осмысленности или том же качестве просто не возникает. Факт ее собственной популярности самодостаточен, он не нуждается в дополнительных оправданиях. Он скорее сам все оправдывает. И если за созданный текст платят больше, чем за времяпровождение у котла, то, значит, это твоя заслуга, ты молодец, что вовремя попал на хорошее место. Подобное мышление находится в русле общезападного, так что Донцова в этом смысле просто шагает в ногу со временем.

Но ее трагичность в том и состоит, что она иронична не до конца. Ее ироничность не может скрыть конкретных посланий. В оборот ее повествования введены вещи, которые не допускают иронии, которые защищены надежнее, чем преходящие комедийные декорации. Что это за вещи? Например, человеческая жизнь. Убийство любого человека в ее романах априорно допустимо, а само убийство не несет никакой “достаточной” в рамках сюжета нагрузки. Оно просто есть, потому что оно должно быть, а почему оно должно быть — не обсуждается. Необходимость убийства причем уже не воспринимается как требование жанра, поскольку для требований жанра фантазия автора оказывается слишком избыточной. Более того, некро-романтика Дарьи Донцовой, вероятно, вообще представляет собой единственную движущую силу ее творчества. В ее книгах по-настоящему различен только вид умерщвления, все остальное — это однообразная масса диалогов, посторонних размышлений и мнимого многообразия ситуаций, нанизанных на факт чей-то смерти.

Но это только одна сторона трагичности, к тому же до некоторой степени условная. Это трагичность патетическая, исходящая из идеи, что литература может воспитывать и влиять, что сегодня совершенно не очевидно. Раз это неочевидно, то нет никакого права устанавливать связь между чтением книг Донцовой и реальным криминалом. Эта связь может существовать бессознательно, но на нее, как на виновницу, трудно показать пальцем. В конце концов, бессознательное — не объект. Кроме того, коль скоро мы условились, что внутри изящной словесности к Донцовой не может быть претензий, то осуждение убийств, конечно, имеет определенный смысл, но всегда может быть сочтено несостоятельным. Во-первых, в реальности писательница не имеет отношения к убийствам. Следовательно, состава преступления нет. Во-вторых, само ее творчество довольно легко может быть переведено в область чего-то надлунного и там, вдали от быта, соединено с представлениями о чем-то важном во вселенском масштабе. С точки зрения духа, убийство и смерть, по меньшей мере, обсуждаемы. Вдобавок для защиты могут быть привлечены аргументы абсурдизма. Так что изящность в словесности — это одновременно изворотливость.

Но существует и другая сторона трагичности. Ее представляет та часть авторского послания, безнаказанность которого легитимирована самой жизнью. Голос Донцовой созвучен исканиям большинства, которому точно так же, как и ее героям, мало двушки в столице и крохотной дачи за городом. Донцова методично и безустанно забивает свой собственный девятидюймовый гвоздь в то, что можно было бы назвать “системой небуржуазных ценностей”. Все ценности Донцовой буржуазны. Даже любовь к семье — это почти всегда что-то связанное с подарками, вещами и планами на недвижимость. Все постоянно вертится вокруг каких-то квартир, которые кто-то купил или продал, дач, попыток быстро заработать, устроиться получше, что-то выиграть. Быт гламуризован, люди мыслят себя на основе вещей, которыми можно украсить дом или лицо. Гламур как блеск овеществленности — это вообще экзистенциальная смерть, так что в таком смысле романы Донцовой действительно повествуют о трупах.

В итоге ее книги либо утешают примерами других, кому еще хуже, либо дают стимул к борьбе. Не исключены, конечно, и случаи самодостаточных бедняков, которые одарены универсальной симпатией автора, но эта симпатия ничего не значит в силу своей непоследовательности. Главная идея Донцовой — это, разумеется, достижение того самого счастья, которое в общем случае нематериально. Формула “не в деньгах счастье” приобретает статус почти категорического императива. Но на деле путь к “счастью” все равно оказывается лежащим через “успех”. Самодостаточное бедняцкое счастье не обладает сюжетообразующим потенциалом, поэтому в общем случае автора оно не интересует. В итоге невещные истины время от времени можно встретить только там, где им полагается, — в моралите, наподобие того, каким заканчиваются “Записки оптимистки”. Суть моралите в оптимизме. Ничего больше. Над ним разве что витает тень предваряющего ее басенного сюжета. Обычные общие, почти законодательные изречения, не рассматривающие частностей. Их можно было бы счесть пустословием, если бы за ним не стоял реальный опыт автора, так ценимый нами в век информации. Собственно, наша издерганная жизнь сама порождает спрос на оптимизм. Но разве не трагично, что для его удовлетворения становится достаточно общих фраз?

 

Картина мира по Донцовой

Прежде всего, этот мир ограничен. Но он ограничен не в естественном смысле, не в том смысле, в каком ограничена любая книга, коль скоро она не может быть написана одновременно обо всем. Мир Донцовой ограничен принудительно, ограничен кромкой мелководья настоящего мира. Периметр пограничных столбов ничтожно мал, а заключенную в них площадь нетрудно охватить одним взглядом. Само то, что мы говорим о ней как о мире, следует считать великодушием. Хотя на самом деле это просто обычная сдержанность перед лицом эпохи, которая принуждает считать полнокровным миром-в-себе все, о чем можно сказать, что оно вышло в свет.

К счастью или несчастью, наша эпоха достаточно парадоксальна в этом плане, так что, даруя одной рукой легкое признание, другой она с не меньшей легкостью может уничтожать. Любая культура уничтожима невниманием. Кому нужны книги, которые никто не читает? Фильмы, которые никто не смотрит? Никому, за исключением тех, кто пишет о них диссертации по культурологии. Но текущий статус скорее благословен: мир Донцовой явлен нам здесь и сейчас, во всем своем сочном цвете.

Каков этот цвет? Это цвет разложения, упрощения, цвет плахи, на которой казнен дух. Под духом понимаются даже не те фундаментальные основы бытия, что часто воспринимаются как изящества абстракции. Это не средоточие экзистенциальных бездн и не растворенное в нас Божественное начало, которое можно признавать или не признавать таковым. Здесь за него сошла бы элементарная возможность смотреть немного отвлеченно, с сомнением, с недоверием к материальной явленности. Но этого нет.

Цвет разложения давно просочился в почву и загрязнил воду, так что все, что мире Дарьи Донцовой вырастает на земле, несет в себе недуг такого рода неполноценности. Здесь обитают разные люди, которые делают разные дела. Например, друг Ивана Подушкина, Егор Дружинин, — это бизнесмен, любящий экстрим, в то время как сам Подушкин — заядлый домосед. Донцова собирает все антиномии чистого быта, но не находит области, где их можно было бы разрешить. Поэтому они незримо присутствуют в ее книгах в качестве чего-то первичного, не подлежащего более глубокому осмыслению. К тому же невольный порыв бросить на полотно полутон проще реализовать, имея перед глазами такие крайности.

Вопрос о том, существуют ли в творчестве Донцовой полутона, довольно важен и сложен. Всегда есть определенный соблазн считать поведение героев этакой нескончаемой игрой масок, когда слова ничего не значат или значат, но что-то неочевидное. В конце концов, если мы так усердны в обвинениях, то разве для того чтобы быть честными, не должны ли мы быть для начала беспристрастными? Разумеется, должны. А потому есть соблазн видеть везде дополнительный скрытый смысл, авансом признавая мистификаторский дар автора. Разве нельзя видеть в Донцовой, постоянно тянущей нас на дно, какую-то внутреннюю позитивность, заключающуюся в том, что сама возможность ее несерьезности и дурачливости посреди жизни, в которой ничего нет, кроме примера политиков, вынужденных отвечать за каждое слово, есть какая-то особенная и специфическая ценность? В нашем случае возможность такого развития событий — это всецело заслуга иронии, богини сокрытия сущностей. И если это действительно так, то Донцову следует признать большим мастером. Тут уже речь не о полутонах на этюдах — о картинах!

Если все же настаивать на различении понятий “ирония” и “безответственность”, — позиция, которая близка автору этой статьи, — то тогда то, что тянуло бы на полутон, выходит на поверхность и оборачивается обычной гримасой. Можно взять, к примеру, собственные признания писательницы, которые она делает в автобиографии. Она сообщает о том, что учительница решила за нее школьный экзамен по математике, что сама она позже обманом сдала физкультуру в университете и что была готова воспользоваться связями отца для поступления на хорошую работу. Можно ли эти детали биографии считать свидетельствами в пользу образа сложного, реально живущего и думающего человека, не свободного от противоречивых поступков, мыслей? Очевидно, что нельзя. Это просто детали биографии, как они и есть. Такой уровень “противоречивости” банален, на нем мы находим все тот же картон, из которого состоит сам образ. Этот милый взгляд на себя саму, немного укоризненный, немного сообщнический, ничем не наказывает, ни малейшими намеками на муки сомнения. Сомнения, трудности выбора отсутствуют в книгах Донцовой как вид. Из сомнения, из этого барометра духа, в мире Донцовой выдернули стрелку. Поэтому и давления нет, вернее, его нельзя зарегистрировать.

Мир Донцовой населен обычными людьми. Одних, вроде ментов и уборщиц, можно встретить на улице, других, вроде политиков и олигархов, — нельзя, но на их счет автору достаточно архетипического образа, созданного при посредстве СМИ. Политики и олигархи ведут себя так, какими их показывают в фильмах, в этом и состоит их обычность. Необычных людей писательница не рассматривает. Следовые количества непохожести и изящества, как правило, содержатся только в каких-нибудь единичных поступках или особых привычках, но все это тянет не больше чем на позолоту художественности, неестественно яркую и оттого неправдоподобную. Герои Донцовой не способны к последовательным размышлениям. Они похожи на елочные игрушки, которые раз и навсегда раскрашены каждая в свой цвет. Цвета отражают те сюжетные обязательства, ради которых они, собственно, и вызваны к жизни.

Читая “Пикник на острове сокровищ”, можно поразиться, на какие дикие ухищрения идут как молодые, так и взрослые люди, чтобы добраться до спрятанного золота, вокруг которого разворачивается действие романа. Люди бросают семьи, меняют имена, мстят родителям, вступают в фиктивные браки, отравляют друг друга, предают, убивают свидетелей, хоронят друзей заживо. Завидное “многообразие” такой жизни, тем не менее, подчинено конкретным целям. Это и роднит таких героев с елочными игрушками, с теми сказочными персонажами, которые никогда не меняются. От Эдиты, одной из “злых” героинь “Пикника”, матерой воровки со стажем, даже на закате ее жизни мы слышим:

Дам показания в суде, а потом пусть мне разрешат подойти к скамье подсудимых, плюнуть негодяю в морду и сказать: “Это тебе от Илюши, сука! Хорошо, что в России мораторий на смертную казнь, ты еще не стар, лет тридцать на зоне промучаешься!”

В этой фразе отражена вся Эдита, все ее одномерное существо, и для каждого персонажа можно найти такую фразу. В “Абсурдном рассуждении” Камю говорил: Есть целые вселенные ревности, честолюбия, эгоизма или щедрости. У Донцовой эти вселенные не дотягивают даже до маленьких планетарных систем. Что любовь, что ненависть — все лишено оттенков и в лучшем случае засвечено запредельными эпитетами, как неудачная фотография.

Новости в мире Дарьи Донцовой в основном связаны с большими деньгами, которые появляются или исчезают, с браками, которые создаются или разваливаются, а также с преступлениями. С деньгами и преступлениями все более или менее понятно. Большие деньги, как и преступления, имманентны приключенческому и детективному чтиву. История, связанная с крупным выигрышем, ограблением или убийством, — это один из базовых модусов детектива.

Более интересным и, главное, национально специфическим представляются взгляд писательницы на институт брака и то мышление, которое сформировалось на основе этого взгляда. По Донцовой, брак не является чем-то серьезным. Это скорее что-то вроде лотереи или метода проб и ошибок, когда, прежде чем научиться попадать, нужно сделать несколько учебных выстрелов. Кроме того, брак не является чем-то устойчивым. Он должен возникнуть или развалиться именно в ходе повествования. Он может быть счастливым, однако если это так, то в дальнейшем внимание на нем не задерживается. Если же он несчастлив, то фантазия Донцовой уже тут как тут и выдает первые варианты того, как это можно обыграть.

Касательно счастья надо сказать, что у Донцовой оно возможно. Даже романтики понимали идеальную природу вечного, у нашей же писательницы идеальные пары и вечная любовь вполне возможны в реальности. Счастье ее героев статично, оно достижимо раз и навсегда. Более глубокие проблемы, возникающие между любящими людьми, которые как раз и составляют темы серьезной литературы, отсутствуют.

В целом же путей развития обычно немного. Если два человека связали себя браком, то это означает либо любовь навсегда, либо корыстную цель одного из них, который вступил в брак с целью присвоения денег или мести какому-то третьему лицу. Иногда все вырождается в обоюдное “терпение друг друга”, которое, впрочем, рано или поздно все равно разрождается “логическим итогом”. Если брак распался, то это означает, что либо любящие не сошлись характерами, либо один получил все, что хотел, и счел дальнейшее притворство бессмысленным. В последнем случае дело нередко кончается убийством. Под общей формулировкой “не сошлись характером” при этом редко скрывается что-то конкретное. Чаще всего просто бытовые глупости. В “Чудесах в кастрюльке” о причине разрыва Сережи и Аси читаем следующее:

Нет, он не делал ничего плохого: не пил, не бил жену и, казалось, не бегал налево. Наоборот, был хорошим добытчиком, нес каждую заработанную копейку в дом, не злился, когда Аська покупала себе очередную кофточку, миролюбиво воспринимал всех многочисленных знакомых жены, толпой проносящихся по квартире, и никогда не капризничал, обнаружив, что в шкафу закончились чистые рубашки, а в холодильнике еда. Одним словом, ничего плохого о Сереже Ася сказать не могла, кроме одного: он ее жутко раздражал, абсолютно всем. Неприязнь вызывала манера мужа есть с упоением креветки, его привычка долго сморкаться в ванной, бесил Сережа, уютно сидящий у телевизора с бутылочкой пивка, казалась отвратительной его любовь к бане и рыбалке. Проанализировав однажды свои чувства, Аська пришла к выводу, что фатально ошиблась.

Мгновенно сменяющие друг друга свадьбы и разводы настолько просты и естественны, что они фактически описывают общество с промискуитетом, которое, кстати говоря, так и не доказано ни у первобытных людей, ни у животных. Вот как выглядит у Донцовой типичная жизненная проблема:

Там этот “Индезит” стоял, только девчонка визг подняла, ремонт захотела и технику всю от “Бош” (“Чудеса).

И вот как выглядит решение:

Все, финита ля комедия, развод и девичья фамилия (там же).

Иногда инициатива в таких смехотворных ситуациях исходит от мужчин:

— Все! — стукнул кулаком по столу всегда вежливый супруг. — Заткнись! Вернусь к полуночи. Если здесь по-прежнему будет стоять вопль, завтра с утра подам на развод! (там же)

Примечательно, что в вопросах брака исключительную смекалку проявляют дети и подростки. Донцова не отказывает им в праве быть носителями взрослого мышления, хотя совершенно не понятно, какие преимущества это может давать. Неестественность их суждений усиливается тем, что автор не дает ни малейшего намека на то, чтобы считать это иронией.

Подруга уткнулась в плечо мальчика, а тот, нежно гладя ее по копне спутанных кудрей, неожиданно сказал:

— Эх, Наталья! Мужики в основном сволочи, ни один твоей слезинки не стоит. Ты же красавица! (“Автобиография”)

— Не ревите! — похлопала меня по плечу Тереза <…> — Может, вам лучше не мужика назад требовать, а тупо денег попросить? <…> Когда в кармане шуршит, сразу красавицей всем покажетесь (“Фейсконтроль).

Заметим, что 13-летняя Тереза хлопает по плечу незнакомую взрослую женщину, проговорив с ней от силы пять минут.

Может показаться необъяснимым, но в этом мире иногда витают какие-то призраки морали. Тучи насилия раздвигаются, и со светлеющего неба срываются вниз лучи света в лучших традициях книг для юношества. Автор, очевидно, видит в них элемент джентльменского набора хорошей литературы. В “Чудесах…” читаем:

Мне понадобилось несколько минут, чтобы перестать смеяться и задуматься: а сколько еще живет в Москве детей-сирот при живых родителях, никогда не читающих книг?

Как и всегда, банальные рассуждения о пользе чтения. В данном случае еще бессмысленные. Удивительна укорененность подобных суждений в головах обывателей, да еще тем более прочная, чем более уцененной берется формулировка. Вполне нормально видеть их в букваре в виде хороших русских пословиц, но слушать старушечье кряхтенье, по меньшей мере, скучно. “Все проблемы нашего общества происходят от того, что молодежь не читает книг”. “Дети забыли книгу”. “Живое слово дети променяли на компьютерные игры и американские фильмы”. Интересно, в чем была основная проблема детей до изобретения книгопечатания?

Весь мир Донцовой — это что-то сиюминутное, мнимосерьезное, взаимозаменяемое. Попытки представить отдельные ситуации в виде чего-то подлинно трагического неудачны ввиду обыкновенной дикости многих сцен. Причем за этой дикостью ничего не стоит, и в итоге она просто мешает адекватно воспринимать текст. Трудно сочувствовать горю матери, потерявшей сына, если за несколько страниц до этого мы наблюдаем за приступами истерии одной из избалованных дам. И тем более это трудно, когда далее выясняется, что сын этой матери был на самом деле вором и убийцей. Еще труднее, когда мы узнаем, что и сама мамаша всю жизнь прожила с бандитом и участвовала в его преступлениях. И уж совсем невозможно, когда Донцова обрушивает на нас еще одну новость: ее сын и сыном-то ей не был. И мать, и сын — это два сапога пара, два беспринципных вора, пытающихся обмануть друг друга и в одиночку утащить золото.

На таких вот бредовых интригах и держится весь ее мир.

 

Косметическая народность

Разговор о том, что есть русский народ, в России всегда был разговором сложным. И особенность его состоит в праве любого человека принимать в нем участие. Такой разговор — не замкнутая дискуссия посвященных, народ — это мы все, и, следовательно, рассуждать о нас самих также может каждый. Но, поскольку тема необъятна, здесь трудно уберечься от однобокости в выборе позиции, от прямого извращения действительности и от навязывания собственной точки зрения, что особенно опасно, учитывая веру народа в пословицы и афоризмы и в то, что сложные вещи можно сделать легко.

Нельзя сказать, что Дарья Донцова сильно навязывает какую-то точку зрения или извращает действительность. Но она делает это бессознательно, потому что не чувствует необходимости в каком-то внешнем оправдании для своего творчества. Она не проявляет слепого фанатизма в уродовании нормальных людей, но в то же время ведет себя пассивно в том, что касается прекращения такого уродования.

Ее книга, как добросовестный гид, ведет нас по подземным пещерам мышления домохозяйки, высвечивая сталактиты и сталагмиты женских желаний и комплексов, и указывает путь к сомнительному свету через темные переходы. Тот, кто согласился на подобную экскурсию, вынужден довериться такому гиду. Сама же писательница не жалеет сил, чтобы показать, что миллионы, которые ей приносят ее книги, приносят ей меньше удовлетворения, чем мир радостей и тревог обычной женщины. Несмотря на образование, знание языков, богатую на события жизнь, мужа-ученого, ее имидж писателя, вышедшего из народа и не понаслышке знакомого с ним, давно завершен и ему ничего не угрожает. Герои всех ее книг — это люди, которые по-народному просты. Невзирая на возможные различия в социальных статусах, в народной простоте они уравнены. Вместе с тем вся их народность лишь в том, что мент матерится, домохозяйка читает детективы, а киллер убивает. У них не бывает превращений. Если бизнесмен не ездит на БМВ, значит, это не бизнесмен.

— Забыла, какая у тебя машина.

— “БМВ”, черная, номер ноль шестьдесят шесть, ну заметано?

— Ладно, — хихикнула я, — жди, уже лечу (“Чудеса).

Если отдельные сцены могут быть дурными или просто глупыми, то общее послание писательницы гораздо более негативно: в ее книгах происходит отождествление понятий “народность” и “примитивность”. Из первого понятия, несравнимо более глубокого и сложного, у нее легко — за счет попустительства упрощенным взглядам — получается второе. Вот, например, как в тех же “Чудесах…” выглядит мечта позитивной героини:

— Квартиру, не ту, в которой мы живем сейчас, а другую, меньшую, трехкомнатную, но тоже хорошую, половину земельного участка на Рублевке и домик для гостей, денежную сумму.

В силу того, что подобные идеалы исповедует статистически значимое количество людей, эта цель преподносится как последний смысл жизни вообще. Весь народ как будто сразу появился с врожденной мечтой о больших деньгах и для ее осуществления готов на все.

И действительно, в этом ведь и основа всех преступлений у писательницы: идя против закона, преступники всегда стремятся к личному благосостоянию. В этом смысле очень интересны глобальные заключения писательницы о том, что надо любому человеку. Это не покой, не отсутствие грехов, не порядок в вопросах нравственности, — Донцова, конечно, оперирует такими понятиями, но в ее неконкретных лакированных формулировках это не несет никакого реального смысла. Главное в жизни, — по крайней мере, для ее героинь, — это практическая смекалка касательно удачного замужества. В ее книгах постоянно приводятся примеры для подражания, когда “Светка” удачно выходит замуж за “Мишку”, и примеры для осуждения, когда та же “Светка”, как “дура”, уходит к другому, который получает “в сто раз” меньше.

Какими же выглядят люди? Их образы довольно трудно отделить от идиотских ситуаций, в которые их помещает автор. У такой трудности есть и более глубокие причины. У Донцовой образы простых людей не несут в себе зерен собственной рефлексии, у них нет устойчивого “я”, сопротивляющегося внешним событиям. Они, фактически, сами существуют через посредство ситуаций. Донцова рассказывает не идеи, а сюжеты, поэтому люди вторичны и поставлены в зависимость от декораций. При этом их рассмотрение вне контекста всего произведения, который еще способен хоть как-то сгладить их корявость, облагораживая намеками на внутреннюю органичность, может лишь усилить диссонанс и недоумение. В нашем случае, впрочем, это только к лучшему: картина становится наглядней. Пожалуй, имеет смысл привести несколько изолированных примеров, показывающих, как ведут себя простые люди из народа.

В автобиографии. Ребенок приходит домой и сообщает:

— Мама, папа, я поджег школу! Нас всех эвакуировали, сейчас там пожарные.

Александр Иванович (поскольку это автобиография, то речь идет о декане факультета психологии МГУ — Александре Донцове) спокойно отвечает:

— Кеша, не приставай к родителям с ерундой, изнасилуешь директрису, тогда и приходи.

Далее Донцова пишет:

— …я налетела на мужа и затопала ногами от возмущения.

Можно, казалось бы, понять, с чем связано возмущение матери: говоря с ребенком, следует все же выбирать слова! Но нет, причина совсем другая: оказывается, ей просто не нравится, что отец не проучил сына за подобное поведение. Действительно, вместо этого он лишь поучительно ответил:

— Ребенка надо принимать таким, каков он есть. Все беды начинаются тогда, когда родителей захватывают амбиции. Оставь его в покое.

“Чудеса в кастрюльке” — здесь можно прямым текстом просто привести несколько предложений. Они вырваны из контекста, но сомнительно, что вообще существует контекст, который мог бы смягчить их смысл.

“Дальнейшее просто, несчастную дочку Забелиных кремируют под чужим именем, Ася через некоторое время разведется с Сережей”.

“Аська сгоряча ляпнула про разборку на органы, но я-то знаю, что эта страшная вещь и впрямь может случиться с девочкой, хотя оказаться в руках у педофила еще хуже...”

“X... тебе, а не кино, — заявила мамаша, нахлобучивая Ванюше на макушку шапку”.

“Привет, — весело сказал он, — что за жуткий суп? Вы раньше никогда ничего подобного не готовили. Воняет, словно расчлененка!”

В “Пикнике на острове сокровищ” — мать Ивана Подушкина Николетта останавливается перед автоматом, который работает следующим образом: нужно сунуть деньги, встать на весы и в зависимости от веса получить игрушку. Николетта совершенно очарована “зайкой” — игрушкой, которая дается за вес в пятьдесят килограмм. Но, к сожалению, нашей даме, поклоннице всяческих диет, не хватает 650 г до заветной отметки. Тогда она принимает решение набрать недостающую массу в ресторане, что и делает. Однако, вернувшись к автомату, она неожиданно получает игрушку в виде “смерти с косой”: она дается за пятьдесят один килограмм. Николетта не рассчитала свой рацион и не учла лишний килограмм, “набранный” выпитой минералкой. Но ей нужна именно “зайка”. Ей предлагают сходить в туалет. Поскольку сейчас она “не хочет”, то, чтобы ускорить процесс, отправляет сына за слабительным чаем. Тот на полном серьезе идет в аптеку, а когда возвращается, то узнает, что мать забрали в милицию. Желая получить игрушку, та встала на весы в голом виде.

В принципе, вся сцена тянула бы на обычный фельетон, если бы ее героиня не была так чудовищно избалована и одновременно обласкана любовью самого автора. Сам Подушкин удовлетворенно делает о матери следующее замечание:

Похоже, маменьке повезло, наконец-то ей на жизненном пути попался настоящий мужчина, который понимает: любое горе дамы моментально делается меньше, если нацепить ей на пальчик колечко с камушком.

В “Фейсконтроле на главную роль” Даша Васильева узнает, что домработница ее приятельницы обладает кое-какой важной информацией. Однако в ходе разговора выясняется, что та не намерена делиться ею бесплатно. Ей нужны деньги. В обмен на сведения Васильева предлагает сто долларов, на что домработница тут же заявляет: “Тысячу!” Для Васильевой это много, и она предлагает двести, но домработница лишь делает скидку до девятисот. Тогда Васильева повышает ставку до пятисот, объясняя, что “больше налички нет”. Но домработница снова не удовлетворена. Она как ни в чем не бывало начинает осматривать сумочку просительницы, намереваясь найти в ней материальную компенсацию недостающим четыремстам долларам. Ничего не найдя, она требует, чтобы Васильева сняла с себя серьги. Та с достоинством отвечает:

— Милая, их цена намного выше запрошенной тобой суммы.

Домработница сдаваться не намерена и в итоге соглашается на кольцо с брильянтом, которое Васильева предлагает взамен серег. Симпатия автора снова на стороне своего альтер-эго, а смещение акцента вновь скрывает дефект непристойности: читатель радуется смекалке Даши Васильевой, которая смогла бижутерийную поделку выдать недалекой домработнице за настоящий брильянт, как бы отплатив ей той же монетой.

Можно возразить: разве такие люди и такое поведение — такая уж фантастика? Здесь спорить бессмысленно: бывают вещи и похлеще. Но речь, собственно, не об этом.

Донцова пишет не производственные романы, концентрирующие специфический опыт и описывающие суженные до него ситуации. Ее книги — это не тюремные летописи и не журналистские расследования. Любой ее образ и любая ситуация устроены так, что они воспроизводят наиболее народное, наиболее вероятное наблюдение. Так устроен сам ее творческий метод. Поэтому такие ситуации нагружены именно всеобщим, нечастным смыслом, как и большинство ее ситуаций. Реальность в ее изображении, таким образом, в очередной раз бессмысленно усугубляется в негативе.

 

Мужчины и женщины

Проза Донцовой бесконфликтна, но она не лишена некоей внутренней ориентации, некоего силового поля, задающего общее направление мышления. Эта ориентация ни в коей мере не является центральной идеей. Она могла бы быть идеей, если бы автор на страницах своих книг вел полемику с оппонентами. Но поскольку автор ни с кем не спорит, а лишь занимается раскладкой собственного голоса на разные лады, эта некритическая ориентация, родившаяся из натуралистического отношения к жизни, стала чем-то вроде прикладной самооправдывающейся логики, которая в идеале не прочь сделать произведение самодостаточным и не желающим ничего никому доказывать.

Вполне естественно, что такая ориентация строится на неких данностях, выведенных за пределы обсуждения внутри текста. Главная среди них — феминизм. Это не совсем точное слово для обозначения того, чем занимается наша писательница, и не потому, что она сама первой будет открещиваться от ярлыков. Это неточное слово потому, что феминизм Донцовой не дотягивает до концепции, он сам не знает, чего хочет, хотя и обнаруживает в себе замашки на русскую национальную идею, адаптированную специально для женщин.

Понятно только одно: эта национальная идея устроена таким образом, что “мужику” в ней места нет. Она не то чтобы пренебрегает им, она вообще о нем не задумывается, считая это вопросом, решенным еще миллиард лет назад. Пожалуй, тезис о “женоцентризме” можно было бы положить как аксиому в фундамент ее исканий. Повествование от лица “джентльмена сыска” Ивана Подушкина в лучшем случае можно рассматривать как некоторую отстраненность от идеалов женских романов, но такой взгляд условен. Внутреннее ехидство Подушкина по отношению к избалованной матери, тем не менее, никак ее не осуждает. Когда Подушкин недоволен чем-либо, он советует себе делать следующее:

…хочешь остаться в живых, не слушай мать, просто через определенные промежутки времени восклицай: “Ты абсолютно права!” или “Совершенно с тобой согласен!” Может, кто-то и посчитает мою позицию пораженческой, но я не из тех людей, которые всегда и везде хотят быть на коне, охотно уступлю маменьке, чтобы спокойно вернуться к “Истории Вьетнама”.

По Донцовой, женщина — это человек, который должен добиться личного счастья любой ценой. Но это счастье, состоящее преимущественно в том, чтобы “мужик” не надоедал своим сидением перед телевизором, как правило, так труднодостижимо, что несчастной женщине не остается ничего, кроме как идти на преступление. Причем обычно это не мелкие бытовые срывы, а особо тяжкие убийства, не лишенные при этом следов исключительно тонкого изящества, как бы живописующего богатство русской души, портретируемой в декорациях зла.

В половине ее героинь течет на редкость ледяная кровь: убивая, они способны перевоплощаться в тихонь и святош и годами преспокойно заметать следы. И вокруг такой идеи некой солидарности несчастных женщин Донцова выстраивает свое здание русской жизни. Эта солидарность настолько сильна, что у Вилки из “Чудес...”, даже когда она раскрывает вообще чудовищные женские преступления, все равно в голове подыскивается нечто вроде оправдания: мол, если муж достал бедную женщину, его можно даже и убить. То есть такое решение как бы тоже имеет право на существование. Касательно мужских несчастий Донцова беспокоится не особенно. Ей это просто неинтересно. В том, что все “мужики” тупее тараканов, у нее никакого сомнения.

Любого парня можно приручить, как мартышку, путем нажатия на естественные потребности: вкусный ужин, чистая постель, любовь да ласка. И упаси вас бог начать критиковать избранника, мигом окажетесь за бортом семейной лодки. Вот мы, женщины, готовы терпеть неудобства, но мужчины нет (“Чудеса).

Посмотрим теперь, какие требования предъявляют мужчинам эти самые несчастные женщины, терпящие неудобства.

Вообще говоря, мужчина должен приглашать женщину на всякие развлекательные мероприятия, а она уж может кривляться. У нас же наоборот (там же).

В итоге Донцова дарит нам образ русской женщины, несчастной, но уверенной в своей правоте, хотя немного и недоразвитой в интеллектуальном плане. Вот взять, например, ту же Вилку. Она работает не только гением частного сыска, но является еще и писателем. Она пишет детективы. Написав свою первую книгу, она приносит ее в издательство. Издателям эта книга нравится, и они предлагают ей подписать договор. И вот руками, разумеется, дрожащими, Вилка берет протянутый ей договор:

— Вам. Прочитайте договор.

В моих руках оказалось два листочка, заполненных непонятными фразами (там же).

Очень интересно, какие там могут быть непонятные фразы? Виола Тараканова занимается поиском убийц, расследует запутаннейшие преступления, пишет книги, наконец, и после всего этого не может понять, что за договор ей протягивают! Выходит, читать не умеет? А ведь в первой главе содержатся указания на то, что она действительно училась в школе.

В женскую солидарность также аккуратно подмешивается солидарность профессиональная.

Обсуждение литературы вновь включено в канву общежизненных рассуждений автора, где все универсально и поправки на специфичность предмета не делаются. Донцова является членом особой писательской гильдии, особого клана так называемых детективщиков, объединенных стремлением впихнуть народу как можно больше своих книг и строящих по этому принципу свою внутреннюю иерархию. Свой клан Донцова так или иначе защищает. Когда Вилка начинает писать первый роман, Донцова кое-что сообщает о ее кумире на тот момент. Речь о том, чтобы оправдать свою писательскую манеру, она не заводит. Она уже функционирует в мире, где такая манера не только защищена, но и является примером для подражания. Кумир Вилки — это писательница Анна Смолякова. По-видимому, это переделка имени писательницы Поляковой.

Надо же, сама Анна Смолякова. Я зачитываюсь ее детективами. На обложке помещена фотография, но снимок плохой, он не передает ни очаровательной улыбки, ни бьющей через край энергии, которая волнами исходит от писательницы (“Чудеса…”).

Вилка, путая понятия спорта и литературы, сама себе говорит:

Смолякова написала почти тридцать детективов?! Но ведь когда-то и она в первый раз явилась сюда, дрожа от страха!

С гордо поднятой головой я зашагала по коридору. Ну чем я хуже этой блондинки в шикарной шубе? Напишу больше ее! Ей-богу, накатаю пятьдесят, сто книг!

Так проявляется еще одна жизненная позиция Донцовой. Не важно, как и о чем писать, важно количество. Чем больше тобой написано, тем менее ты хуже блондинки в шикарной шубе. Да и сама Донцова, следуя идеалам своего протагониста, стремительно приближается к сотне книг. Осталось совсем немного. Методология при их написании при этом отсутствует вообще, о чем она сама же и сообщает.

Олеся Константиновна оторвалась от рукописи:

— Принесли названия?

— Да.

— Давайте.

Взяв листочек, она принялась читать:

— “Скелет в шкафу”, не очень хорошо. “Кто смеется последним”, избито. “Цыплят по осени считают”... примитивно.

— “Цыплят по осени убивают”, — оживилась девица.

— Это лучше, но длинно.

— “Цыплята убитые”, — влезла я.

<…>

— Не то, без изюминки.

— “Цыпленок с изюмом”, — предложила девчонка.

— “Гнездо цыпленка”, — ожила я.

— “Утята и цыплята”, — фыркнула девушка.

— Ну это просто для редакции, которая издает книги про животных, — взвилась Олеся Константиновна, — прямо “Ребятам о зверятах” получается. У нас детектив!

— “Утенок, убивший цыпленка”, — воскликнула я.

— Не пойдет, — пробормотала Олеся Константиновна, — совершенно мимо. Не надо нам водоплавающих.

— Курица — сухопутное, — хихикнула противная соседка по комнате.

<…>

— Так, вернемся к нашим баранам, то есть к названиям. Мне импонирует слово “гнездо”, только не цыпленка! Гнездо... гнездо. Погодите-ка.

<…>

Неужели все авторы так мучаются с названием, или я такая, особо тупая? Застучали каблучки, Олеся Константиновна влетела в кабинет.

— Отлично! Найдено! “Гнездо бегемота”!

Я чуть не свалилась со стула.

— Кого?

— Бегемота.

— Разве это животное вьет гнездо?

— Понятия не имею, — протянула редакторша, записывая что-то на настольном календаре, — да и какая разница! Главное, привлекает внимание, возбуждает интерес.

— Но в моей книге нет ни одного бегемота! <…>

— А вы впишите, про бегемота-то.

— Как? — растерялась я. — Не понимаю.

Редакторша перелистнула страницы.

— Ага, вот сюда. У вас главная героиня говорит мужу: “Кажется, ткнула палкой в осиное гнездо”. А он ей пусть ответит: “Знаешь, больше похоже на гнездо бегемотов” (“Чудеса…”).

В сущности, Донцова не скрывает, что подходит к творчеству несерьезно. Для нее это игра, лекарство от специфической скуки, которая заставляет тяготиться не однообразием будней, а чистыми листами, лежащими на письменном столе. Играя в игры, она не имеет позиции. Она ни с чем не борется, ничего не доказывает. А когда она берет на себя миссию бытописателя, то не делает дополнительного усилия, вглядываясь в жизнь вокруг себя, чем снимает с себя всякую ответственность. Отсутствие позиции в ее случае причем не является тем, чего можно было бы стыдиться. Наоборот, Донцова может даже признаться в подхалимстве, видимо, надеясь на спасительный покров иронии.

— Давайте поставим на обложку Арина Виолова. Как, нравится?

Жуть! Даже Виола Тараканова намного лучше, но, если я начну сейчас спорить, Олеся Константиновна разозлится и передумает печатать мой детективчик. Нет, с ней надо во всем соглашаться (“Чудеса…”).

Желание увидеть свой опус напечатанным было настолько сильным, что я была готова на все, лишь бы суровая Олеся Константиновна благосклонно кивнула. Не понравилась редактору старенькая мама одной из героинь? Не беда, превратим бабушку в бойкую двоюродную сестрицу. Отталкивают восторженные слова о закате солнца? Значит, вымараем все. Я не гордая, и потом, небось, Олеся Константиновна лучше меня знает, как следует писать детективы (там же).

Опасна ли Донцова?

Трудно доверять логике там, где из нее сделали мишень для кидания дротиков. Дарья Донцова производит те же любовно-криминальные истории, которые сама же часто ругает. Даже если попытаться переступить через все, что можно встретить в ее книгах, и поставить себе задачу отыскать оправдание и, может быть, мудрость, это все равно не получится сделать. О чем можно говорить, когда уже в названии жанра — иронический детектив — допущено сразу две ошибки? Ведь, во-первых, это не детектив, а во-вторых, этот недетектив не является ироническим.

В любом детективе сыщик имеет дело с сопротивлением обстоятельств, которое преодолевается по мере приближения к развязке. В свою очередь, игрушечные трудности, с которыми борются ее герои, не то что не воспринимаются как серьезные, они не воспринимаются даже как хотя бы естественные. По поводу иронии сказано необычайно много, причем начиная с древних времен. Донцовой об этом, понятное дело, неизвестно. Поэтому для нее ирония — это бесконечные слащавые улыбки, глупые шутки, различные искрометные подколы, грамматические аналоги комедии положений и прочие плоды дефективного воображения. Вполне естественно, что это не несет ни малейшей ни смысловой, ни хотя бы сюжетной нагрузки.

В целом вся эта картина не может не вызвать, мягко говоря, недоумения. Всем, в принципе, понятно, что нет смысла как-то преувеличивать опасность Донцовой: ее книги как покупают, так и выбрасывают, и никому она, в сущности, не нужна. Кроме того, аудитория ее читателей довольно специфична, да никто в ней и не относится серьезно к этой чепухе. Большинство в лучшем случае способно в один голос повторить: “Это развлекательная литература! Если вы такие умные, тогда читайте своего Платона по-древнегречески!”

Рекомендация читать Платона, кстати, представляет собой довольно распространенный довесок к подобным попыткам самооправдания. Но все же, на мой взгляд, не стоит считать, будто Донцова и культивируемый ею образ жизни и мышления не несут с собой никакой опасности. Подземная вода литературы в лице Донцовой однажды может выйти наружу и затопить то, что построено на поверхности.

Отличие нашего времени от того, что было двести лет назад, в примате скорости распространения информации над ее качеством. Из-за Донцовой голоса других менее слышны. Это рассуждение не менее банально, чем любое прочее, но такую банальность намного полезнее повторять. Нетрудно перечислить те вездесущие неуничтожимые аргументы, о которых говорилось вначале. Их более чем достаточно: тиражы, площади стендов на выставках, размах рекламных акций, расстояния, на которые книги удалены от входа в магазин, концентрации встреч с читателями, доли телеэфира, приходящиеся на экранизации, объемы самих текстов, поощрение медийных инкарнаций авторов и придание самим авторам реального социального значения в виде популяризации создаваемых ими благотворительных фондов. И так далее, пока не закончится перечисление всех знаков отличия. Соединяясь вместе, эти аргументы накладывают броню на один из самых диких тезисов, а именно что искусство должно принадлежать народу.

Внутри литературы Донцова не является исключительным злом. Здесь помогает апелляция к истории бульварной литературы и к метафизическим основам мироздания. Однако Донцова является исключительным злом вне литературы. Тем самым злом, которое всегда наказывали самым впечатляющим образом и при большой публике.

Рассмотрим двух людей. Первый пишет простенькие однодневные детективы, в которых глава семейства может придти домой и сравнить приготовленный суп с расчлененкой. Вдумаемся в это слово и представим себе то, что оно означает. Второй получает подряд три премии “Писатель года”, две премии “Бестселлер года”, выигрывает несколько литературных конкурсов, становится свидетелем того, как в Москве на Страстном бульваре закладывается звезда в его честь, и, наконец, получает Орден Петра Великого 1-й степени с лентой за “большой личный вклад и выдающиеся заслуги в области литературы”. Очевидно, что ни при каких обстоятельствах эти два человека не могут иметь ничего общего. Совершенно немыслимо, но Донцова умудрилась воплотиться сразу в обоих. Тут, правда, следует сказать, что Орден учрежден общественной организаций, да и существует их под таким названием, похоже, несколько, но только что это меняет? В наше время имеет смысл только то, насколько можно удержать на себе взгляды общественности. И Орден помогает это сделать.

Само существование творчества Донцовой защищено силами, о которых она даже не подозревает. Отложив в сторону аргументы аналитической психологии, в повседневном измерении под этими силами можно понимать, например, рынок. Всем и так понятно, что законы рынка не интересуются индивидуальным мнением, а любой маркетолог вообще смотрит на людей как на набор коэффициентов, определяющих их покупательную способность в данный момент. Но, так или иначе, есть вещи, существование которых не зависит от выбора в пользу морали или аморальности. Например, в химии есть ряд законов, которые называются “правилами запрета”. Эти правила гласят, что есть процессы и явления, которые невозможны. Они невозможны в самом прямом смысле: сами по себе (без специфического дополнительного вмешательства) они просто не осуществляются. Донцова непонятным образом сумела нарушить эти законы. В каком-то смысле это чудо, в каком-то смысле — то самое дополнительное вмешательство в виде вполне просматриваемой социальной политики, поощряющей понижение интеллектуального уровня населения.

Но даже это не так важно по сравнению с другими следствиями, к которым ведет засилье Донцовой на книжном рынке. Самое большое значение имеет то обстоятельство, что Дарья Донцова впервые изменила безобидный статус бульварной литературы. До этого всегда работал принцип: что читать такие книги, что ничего не читать — одинаково бесполезно. В случае с Донцовой “ничего не читать” впервые становится намного полезнее, чем читать.

В чем опасность Донцовой? Формально — ни в чем, да и по сути, как кажется, ни в чем. Чтение ее книг не задевает головы, а раз оно не задевает головы, значит, это просто безобидная пустышка, пригодная для одной-единственной цели — убить время. Будем надеяться, что это действительно так. Но иногда бывает полезно со стороны посмотреть на собственные поделки и немного вдуматься. Посмотреть, что к чему. Подумать над тем, что значит человек, что значит убить человека, что значат похороны ребенка, что значит суп, воняющий, как расчлененка. Эти слова простые только со стороны. Донцова попустительствует легкому оперированию категориями типа “убийства”, “воровства” или “тюрьмы” и способствует их переходу в повседневный лексикон. Складывается впечатление, что обычному человеку эти вещи действительно близки по опыту. Хотя даже от шутливого приобщения к этим категориям можно устать, не говоря уже о серьезности, с которой их обрушивает она.

Разумеется, можно сделать так, чтобы эти категории действительно казались легкими и ненавязчивыми, чтобы их суровый смысл растворялся в общем жизнерадостном настроении. Или сделать подлинный trash, стильный, последовательный, несущий смысл, имеющий что сказать. Еще лучше сделать рассказ об этом подлинно трагичным, поскольку только через трагичность лучше понимается ценность человека. Но Донцова не умеет делать ни того, ни другого, ни третьего.

Ее книги — это даже не субкультура. Такую литературу нельзя представить в виде некоей субкультуры домохозяек и дать ей тем самым возможность найти свое — равноправное с другими — место под крылом все ласково охраняющей демократии. Любая субкультура — это поступательное движение вперед, к новым горизонтам дискретизации и уточнения идеалов. Ей претит общность с обезличенным мейнстримом, который не способен выразить ее более утонченных и вместе с тем более радикальных устремлений. В этом смысле произведения Донцовой не могут быть субкультурой. Они неидеальны по сути. Это докультурный, зачаточный реализм, причем интересующийся только самой примитивной его стороной и, соответственно, неспособный к комплексному взгляду на мир. Между тем завышенное внимание к нему, увы, по инерции актуализует всю массовую культуру, постоянно выводя ее на повестку дня наравне с политическими и общественными событиями.

Любое внимание к Донцовой даже в виде критики — это пособничество ей. Нет смысла содействовать тому, кто паразитирует на отрицательном пиаре. Это могла бы усвоить и Католическая церковь, обвиняя Дэна Брауна. Имея дело с Донцовой и в целом с низкопробной массовой культурой, намного эффективнее делать выбор между принципиальным игнорированием и жестким цинизмом.

Версия для печати