Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2007, 133

Художественная литература

второй квартал 2007 г

A. “Дружба народов”, “Знамя”, “Москва”, “Наш современник”,

“Новый мир”, “Октябрь”

Важное, но недооцененное направление в современной русской литературе — ПРОЗА РЕЛИГИОЗНОГО ГОРИЗОНТА. Это вещи, в которых свидетельства будней не замыкаются плоскостью посюсторонности, а духовный поиск отчетливо сопрягается с чувством вечности, с попыткой нащупать путь к Богу.

Часто такая проза имеет исповедальный характер. Вот и в замечательной повести Сергея Щербакова “Иринарховский крестный ход” (“Наш современник”, № 4) участие в крестном ходе в глухой российской провинции обновляет душу уставшего и больного рассказчика, в котором без труда угадывается сам автор. Этот эпизод становится поводом исповедально рассказать о трудном личном пути к вере, к Богу — и дать понять, что путь этот (испытание и искушение), в сущности, никогда не кончается, пока человек жив. Возникают новые испытания, появляются новые соблазны. Крестный ход длится и длится. Манера Щербакова — детализированная фиксация событий и переживаний, панорамирование встреч и разговоров в попытке воссоздать факт жизни и факт веры во всей их полноте. Нередко пафос рассказчика — умиление и даже, пожалуй, религиозный восторг. Но чувство лишено фальши и уравновешено трезвым, а подчас и юмористическим взглядом на себя, людей вообще и мир, а также способностью остро почувствовать свою вину… А в очерке Щербакова “У одной реки” (“Москва”, № 4) дружат и спорят два писателя, живущих по соседству в небольшом поселке Борисоглеб под Ростовом. Один из них ушел из жизни, а другой сейчас вспоминает о друге, определяя для себя меру их духовной близости.

У Марии Ботевой из Вятки в этюде “Много солнца” (“Октябрь”, № 5) тоже возникает мотив крестного хода. Но начинающий автор сохраняет верность своей сомнительной манере — загружать читателя нечленораздельным (хотя иногда и выразительным) потоком сознания, производящим впечатление сырой заготовки к настоящей прозе. Неубедительно и неново экспериментирует Ботева.

А Василина Орлова в повести “Здешние...” (“Новый мир”, № 6) в очерковой манере рассказывает о молодой москвичке, которая устроилась работать в монастыре “на сайт” (тоже едва ли не нон-фикшн). Так что в ее жизни рядом с сугубо мирским — церковное, и приходится искать всему этому какое-то соединение. В общем-то, простого хронометража жизни здесь пока что гораздо больше, чем душевного проникновения и воли к духовному синтезу. Но вектор все же задан. “Цветной киоск “Союзпечати”, и взгляд спотыкается о фигуру человека, что лежит на асфальте. В нос шибает резкий запах. Лицо прикрыто полой куртки, а над ним нависает в сером облачении милиционер, который говорит по рации, в усы. “Мертвый”, — мелькает, привнося недовольство, тень мысли, и я иду дальше: “Но ведь пять минут не много — хороша его дорога”. Шагов через десять спохватываюсь: только что видела мертвого. В Москве смерть неявна. Разве что несчастная смерть — ну не успела и не спряталась”.

В повести Александра Старостина “Стрела летящая” (“Москва”, № 5) главная удача — образное свидетельство томительной пустоты безбожных душ в советскую эпоху. В военную пору мальчик Санек потерял маму (она арестована), и началась его интернатская жизнь. Колоритные характеры, интересные детали. Нянька учит парнишку молитве. Кончается же все и вовсе довольно удачно: чудесным образом Санька нашел вернувшийся с фронта отец. Автор добросердечно сглаживает драматизм жизни. Сентиментализм по канве истории.

Благочестивая сентименталистская дидактика на материале войны и разных семейных коллизий отличает и наивно-трогательные рассказы самарского протоиерея Николая Агафонова (“Наш современник”, № 6).

ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ, кажется, вымывается из современной российской жизни. “Немодный”, “непрестижный” статус. Однако писатели от себя не уйдут, а потому, сохраняя какие-то признаки непопулярного сословия, довольно часто свидетельствуют об его житье-бытье сегодня или вчера.

Характерен роман Андрея Дмитриева “Бухта Радости” (“Знамя”, № 4). Довольно рядовой обыватель, мелкий московский рантье Стремухин сохраняет в романе способность к интеллигентской рефлексии, отчего выглядит как сущий лох. Его и пытаются “развести”. Случайная компания задумала отобрать у героя квартиру, заманив его за город и там запугав и заставив подписать нужные бумаги. Но жизнь, по Дмитриеву, строится не по плану, хаос случайных событий захватывает персонажей и несет их куда-то вдаль. Злодейский замысел провалился по мелким причинам. Расхристанность и непредсказуемость человека (если только речь не идет о патриархальных реликтах) у писателя сочетается с иррациональностью бытия, где нет ни начал, ни концов… Но роман по замыслу шире. Пляжно-развлекательная зона, бухта Радости на водохранилище под Москвой, у Дмитриева — место, где и откуда панорамируется современная жизнь с ее характерными поворотами и развязками. В общем и целом писатель фиксирует погружение общества в варварство, чему не мешает способность некоторых персонажей к добру и тяга их друг к другу. Правда, автор пытается уравновесить доминирование зла и дикости сюжетно, заканчивая роман оптимистическим аккордом — изобразив деловитую, умненькую девочку, которая и за себя постоит, и жизнь вокруг себя наладит... Тонкая, интересная проза. О ней уже писали и, в основном, критично, упрекая автора в недостаточном знании и чувствовании современности, в избыточной интеллигентности с ее комплексами (брезглив к быту, не любит жизнь, о которой пишет, и т.п.). Не думаю, что нужно требовать от писателя жесткой аналитики или эпического размаха. Дмитриев — автор гораздо более камерный, созерцатель-лирик. Средства его подчас на грани поэзии. И если взглянуть с этой стороны, то его “поэма в прозе” может быть принята. Во всяком случае, я б говорил об удаче автора.

Отношения с дедом, крупным партийным функционером сталинской эпохи, выясняет Илья Кочергин в лирико-исповедальной повести “Я внук твой…” (“Знамя”, № 6). Скелет извлекается из шкафа. Видно, как непросто рассказчику и стоящему за ним автору разобраться с семейным прошлым. Ему пришлось ради этого отправиться в Бельгию, где он снова и снова в процессе обсуждений и раздумий взвешивает ресурс темы (написать о деде) и ищет личное, неклишированное чувство и настроение. Вот этот риск внутренней свободы и искренности и ценен в повести.

Анатолий Азольский в романе “Посторонний” (“Новый мир”, № 4 — 5) изобразил рядового литератора-интеллигента позднесоветской поры, который рассказывает о себе, о своей жизни. Это проза очень “азольская”: получился очередной абсурдистский, сюрреалистический роман о хаосе жизни, об угрозах и западнях социума, о смятении и эксцентрическом изгибе душ, о страхе быть и попытке выжить во что бы то ни стало, обрекающей героя на лихорадочную активность. Поэтому правдоподобие в отдельных деталях сочетается с сущим сюром, причем писатель аккумулирует в своей новой прозе темы и мотивы старых своих вещей. Азольский — вне конкуренции как наш современный Кафка. Подробности советского времени (гебня и ее агенты, сочетающие в себе комплексы раба и господина; ученые с сознанием подпольщиков; развращенные лицемерием момента женщины; психиатры, производящие опыты над людьми, и т.п.) используются автором для создания гротескного образа эпохи и жизни вообще. Но в целом, в каком-то предельном заострении Азольскому удалось сказать о брежневщине, сером застойном мире позднего совка нечто очень убедительное. Это иногда даже не понять, но можно “почувствовать шерстью”. Экзистенциальный ресурс такой прозы не вполне осознается. У героя (и, может быть, у автора) есть какой-то мазохистский восторг погибельности. Есть чувство (или подозрение), что мир — только условность: игра, фикция.

В отличном рассказе Наталии Червинской “Переселение душ” (“Знамя”, № 6) подкупает сочетание тихой влюбленности в героев и сугубой трезвости в их оценке — при изображении диссидентской среды эпохи застоя. Полное убедительных деталей точное и остроумное свидетельство о времени и о советских инакомыслящих с их мотивацией и пафосом, с их бытом — то, что уже начало подзабываться и что нынче нередко пытаются осудить или высмеять. Червинская же не хочет выставлять на суд и осмеяние свое прошлое и далеко не худших людей былой эпохи.

В рассказе Леонида Юзефовича “Язык звезд” (“Знамя”, № 6) в начале 90-х оставшийся без работы историк пробует подкормиться кропанием научно-популярных очерков для какого-то издания. Но время непрочное, издание то меняет концепцию, то вовсе пропадает. Попутно Юзефович пересказывает сюжет своего героя о самозваном сибирском царевиче Алексее в послереволюционную пору. И это в рассказе — самое интересное. Гибель самозванца рифмуется с житейским неустройством и хаосом социума в 90-е.

СОВРЕМЕННЫЙ СОЦИУМ В ВЕРСИИ СОВРЕМЕННОГО ПИСАТЕЛЯ

Специфический социальный пласт подняла Ирина Богатырева в повести “Stop, или Движение без остановки” (“Октябрь”, № 5). В поле зрения молодого прозаика — современная “Система”, очередной этап хиппистского движения в России. Жизнь как странствие, и текст как хроника странствий. Автостоп как философия. Сквоты как суверенная демократия в настоящем смысле, а не в дешевом политическом маринаде. “Мы — точки, разбросанные по дороге, романтические последователи гуру Керуака, мы братья одного ордена, и на нашем гербе можно вывести: “In via veritas” или проще: “Дорога всегда права”. У нас разные цели, разные маршруты, но все мы едины в своем ощущении: только здесь, на дороге, мы становимся свободными”. К сожалению, градус духовных поисков не очень высок. Но текст интересный, перекликающийся со свидетельствами о русских хиппи 70–80-х Ремизовой и Вяльцева.

Несладкая жизнь банкира описана Юлиу Эдлисом в наброске романа “Ждите ответа” (“Дружба народов”, № 4). Строительство и потеря своего дела, бизнеса. Грамотное, культурное повествование по канве социально типичных перипетий и обстоятельств эпохи. Элемент фантасмагории привлечен, чтобы оттенить амбиции нуворишей и их неполную состоятельность. Взгляд автора довольно мрачен: нет прочной основы в России, нет надежной перспективы. Сегодня ты успешен, а завтра сгоришь. И останется от всего один исторический анекдотец.

Роман Дмитрия Стахова “Генеральская дочка” (“Дружба народов”, № 5) — современная версия (чуть ли не римейк) пушкинского “Дубровского”. Генерал, разбогатевший на крышевании наркотрафика и ставший современным помещиком. Его честный друг, полковник, вздумавший поспорить с приятелем и расплатившийся за это по полному счету. Их дети — дочка и сын… Любовь и месть. Личная жизнь еще может случиться удачной, но страна… кажется, обречена. Во всяком случае, к финалу герои (кто выжил) покидают ее навсегда. Культурная, умная, красивая, отчасти вторичная проза.

Жестко и ярко портретирует хозяйку рыночного лотка Галина Зайнуллина в рассказе “Торг уместен” (“Дружба народов”, № 5). Хваткая женщина, которую заставляет быть безжалостной забота о детях: им нужна поддержка в Америке, куда они отправлены подальше от грубошерстной родины.

В тенденциозном рассказе тарусца Сергея Михеенкова “Хрол” (“Наш современник”, № 6) старик-ветеран решил лечь костьми, но не пущать в свою деревню новых собственников окрестных земель. И лег. Помер в окопе. По мрачноватой логике автора, этот старик — последний герой, в России других не осталось. Остались одни “шакалы”.

“Зачистка” Николая Иванова (“Наш современник”, № 5) — весьма жестко идеологически сконструированная повесть о чеченской войне. Героизм простых солдат на фоне общего хаоса и откровенного предательства.

В рассказе Ивана Евсеенко “Возмездие” (“Наш современник”, № 5) сопоставлены два древних старика-ветерана второй мировой: немец и русский. Немец лелеет краешком души чаяние реванша, в то время как русский незлобиво-бесхитростен и ни о какой войне думать не хочет.

Повесть кубанца Николая Ивеншева “Индекс счастья” (“Москва”, № 4) — нервно-эксцентрическая история о провинциальной учительской семейной чете. Она — цепкая дама, умеющая в духе новых времен получить дивиденды от сомнительного педагогического новаторства. Он — скорее старомодный тюфяк, сломленный жестокостью, которая стала нормой в современном мире.

Два отличных рассказа Алексея Торка (“Дружба народов”, № 4) сочетают ретроспекцию с описанием современной таджикской жизни. В рассказе “Джамшед Блистательный” автор использует фольклорную матрицу: герой-богатырь спасает-выручает своих земляков из села на границе с Афганистаном. Поводы к спасению в изобилии создает постсоветская эпоха. Но наступает момент, когда герой уже оказывается бессилен — и тут выясняется, что сами селяне-земляки не могут сопротивляться соблазнам и капитулируют. В рассказе “Лухтак” офицер-пограничник в купе поезда поведал повествователю о живописном сюжете. Когда-то русская девушка была захвачена разбойниками и взята в жены афганским шейхом. Странно складывалась дальше ее жизнь, но когда она умерла, то в ее волосах нашли спрятанный крестик и поняли, что нельзя хоронить христианку в мусульманской земле... В итоге старушка, которую с немалыми перипетиями доставили в Таджикистан, была схоронена в общей яме, вместе с бомжами и прочими неведомыми гражданами. Россия про свою соотечественницу предпочла забыть. Чай не Деникин и не Каппель, чтоб возиться с ее останками.

ИСТОРИЧЕСКИЕ СЮЖЕТЫ

В повести Александра Кормашева “Хождение по Сухой-реке” (“Москва”, № 6) изображен северорусский фронтир глубокой старины. Хищные повадки, религиозные просветы. Ощущение, что Кормашев идет по следам Алексея Иванова, который в недавнее время реанимировал исторический жанр именно в таком экзотически-приключенческом повороте, с темной, но жаркой душевной жизнью.

Станислав Золотцев снова публикует (на сей раз в “Москве”, № 5) историю о брате своего дяди — герое войны (“Как погиб Гавря”). Для тех, кто еще не читал про это в “Нашем современнике” (2006, № 11).

Роман Николая Климонтовича “Последние назидания” (“Октябрь”, № 4) — изобилующие мелкими подробностями воспоминания о детстве и ранней молодости. Мальчик из интеллигентной семьи. Первые любовные опыты. “…Бывало, мы с Танечкой за столом принимались целоваться, лизаться, как говорили недовольные наши товарищи, и если бы они только знали, что после пива мы с ней, удирая от них, забивались в какое-нибудь парадное и наспех предавались торопливой неловкой любви, то умерли бы от зависти. Что ж, мы тогда любили друг друга без оглядки, не думая о будущем…”

Иркутянин Андрей Румянцев в “байкальских историях” “Моя Атлантида” (“Москва”, № 5) вспоминает о жизни в сибирской деревне в середине ХХ века. Сельский быт, шутки-прибаутки, занятно, но без претензий на глубину и значительность. Какое-то вполне банальное “дело было в Пенькове”. Ценное разве лишь тем, что мало кто уже может вспомнить про ту жизнь, о которой рискнул рассказать Румянцев.

Екатеринбуржец Евгений Касимов в простодушном рассказе “Парикмахер Яша” (“Знамя”, № 4) начинает с того, что описывает детскую манию — местного парикмахера Яшу мальчишки принимают за чудесно спасшегося Гитлера: усы похожи. Ну а вполне взрослые граждане смеются над Яшей: тоже вояка, брил офицеров при штабе фронта. Хорошо устраиваются евреи. …А на самом деле скромняга Яша был на фронте разведчиком! И награжден орденом. А усики у него — чаплинские.

В повести Леонида Костюкова “Мемуары Михаила Мичмана” (“Новый мир”, № 5) герой вспоминает о Бунине и разных прочих вещах языком бунинской прозы. Умелая стилизация. Мысли, претендующие на силу и яркость. Например: “…немногим удалось прошить это поучительное столетие насквозь и выйти по другую его сторону, в мир прокладок и гамбургеров. Что ж, поживем и здесь, тем более что я всегда предпочитал фарс трагедии. Фарс представлялся мне богаче диапазоном. А тень трагедии заведомо тебя стережет — в этом плане дефициту не бывает. Другое дело, что и трагедия вблизи тоже оказывается прошита черноватой нитью смеха”. Замысел мог бы быть связан с подведением итогов ХХ века. Но реально скорей все сводится к сакраментальному “все течет…” и к перечню знакомых рассказчика — литераторов, каждому из которых достался неброский эпизодец.

ПРОЗА РАЗНООБРАЗНЫХ ЖИТЕЙСКИХ ПЕРИПЕТИЙ. ИСТОРИИ О ЖИЗНИ, О ЧУВСТВАХ, О ЛИЧНОМ

Анна Лавриненко из Ярославля в дебютной повести “8 дней до рассвета” (“Знамя”, № 6) делится опытом первой влюбленности. Нескладные полудети. Нескладные перипетии. Все не очень ярко. Но в том, вероятно, и все обаяние этого текста: нескладно, зато искренне. Представляет и рекомендует повесть Владимир Маканин.

У более опытной беллетристки Анны Бердичевской (рассказ “Соляной столп”: “Знамя”, № 5) и любовная история более пряная. Соседка по купе поведала рассказчице о том, как она, оскорбленная открывшейся изменой мужа, решила не отставать. Отправилась к морю, где свела знакомство с юным прекрасным диджеем из местного клуба. Дамочка успела в него влюбиться, когда узнала, что избранник-то — гей. Вот как не везет честным женщинам с мужиками! Впрочем, отношения развивались своим чередом и пришли к заветной точке, но потом избранник все-таки предпочел героине связи с мужчинами… Автору в душе жалко мальчика (или соседку?), но она толерантно на все согласна.

Еще одна любовная история с перцем рассказана Львом Усыскиным (“Длинный день после детства”: “Знамя”, № 5). Снова юг, мальчик и девочка. И, чтобы придать их отношениям остроту, сюжет об учителе наших подростков, про которого ходит слух, что ориентация у него нетрадиционная. Проба на сексуальный вкус у Усыскина выходит малость послабее, доминирует ностальгическая нотка: как хорошо любилось в юности у моря!

Наталья Смирнова в рассказе “План огорода” (“Новый мир”, № 4) также изобразила красивый южный роман. Здесь полюбили друг друга замужняя бездетная дама не первой молодости и прекрасный юноша с нудистского пляжа. Смирнова вникает в переживания героини, которая отправляется на год в монастырь на послушанье, но, в конце концов (с одобрения автора), целиком отдается чувству. А в рассказе “Соседки” выведены семейные треволнения нестарой городской тетки. Муж ее бросил, она дурит с бандитами и секретничает с соседкой и, в общем, забавна, когда про это читаешь, но скорей всего вусмерть скучна в жизни. Мастерский сказ. С особыми красотами типа: “Пацан травокурнутый, что с него взять, с несовершеннолетки?” Или: “Ирка давай ворчать: — Говорила я тебе, что в коротких юбках всю шваль соберем. Ничего она мне не говорила, может, думала, а не сказала. — Зато, — возражаю, — женщинами себя почувствовали. Она удивилась: — А не телками? Рассказчик Смирнова умелый, точный. Правда, темы ее на сей раз довольно банальны.

“Ледолом” вологжанина Станислава Мишнева (“Наш современник”, № 6) — история о незадачливой сельской учительнице, которая не откликнулась на неуклюжее чувство простого крестьянского парня — да так и осталась старой девой. Глупа была или судьба такая? Автор не дает окончательного ответа. Рассказ нестройный, но трогательный.

А в диалогах начинающего автора Екатерины Донец “Фидель” (“Знамя”, № 5) — невнятной любовной истории — главный интерес связан с умелым привлечением реалий Интернета (переписка, компромат и т. п.). Познавательно — для тех, кто пока не приобщен. Деваха пытается шантажировать своего любовника, который предпочел ей жену и карьеру в КПРФ.

Рассказы молодого Ильдара Абузярова “Гламур в трущобах” и “О нелюбви” (“Октябрь”, № 6) — изощренная, рафинированная, эстетская, литературно вторичная, яркая образно и лишенная глубины проза о взаимоотношениях мужчины и женщины. Одна вещь — с социальным контекстом, хотя и смазанным за счет декадентского тона и финала. Гламурная девочка описана убедительно, “подпольный человек” — никак, не знает Абузяров, что “подпольность” — это философия, а не социальная функция. Плохо в школе учился. Другой рассказ — просто затянутый психологический этюд в эффектных декорациях портового приморского города, пряной южной ночи и т. п. Эстетический перегруз все-таки очень сильно мешает, создавая впечатление, что автору сто лет в обед и он в старости смакует словами то, что ему уже недоступно в реальности.

В рассказе Станислава Минакова “Нежный Плотов” (“Октябрь”, № 4) описана любовь культурная. Точнее, нежный флирт. Сплошные нежности и деликатности. Даже до слащавости. “Плотов был обманываться рад: ему хотелось думать, что Алина трогает его столь содержательно, как трогал бы ее он сам, но до поры не торопился. Однако потом погладил хвостик ее волос, коснулся щеки, да так и замер, потому что она удержала его руку, прижав плечом. Он потек навстречу ее склоненной набок голове, и сразу их губы встретились, забылись друг в друге. “Уста наши открыты вам, сердце наше расширено”. Скажешь ли лучше апостола Павла? Или апостол говорил — о другом, внестрастном?..”

Повесть калининградки Екатерины Ткачевой “Я не помню” (“Октябрь”, № 5) — судорожно-нервная и отчасти истерическая хроника похождений забубенной девицы, детдомовки на фоне общего непотребства. Иногда героиня сущая дикарка, иногда, непонятно с чего, обнаруживает признаки культурной оснастки. Зачем эта как бы правда как бы жизни — неясно. К тому же (для прикола?) то от первого лица, то от третьего. Впрочем, хэппи-энд.

Наталья Рубанова владеет жизнью в объеме 2–3 абзацев, коротких сюжетов, мелких движений чувства и т. п. Умело начириканные ею скромные девичьи рассказы так и названы — “Короткометражные чувства” (“Знамя”, № 4).

А у Александра Малиновского полюбили друг друга человек и кошка. Его “Сергеич и Сима” (“Наш современник”, № 4) — трогательная история об одиноком человеке и кошке, которая забрела на огонек, а в итоге спасла героя от смерти. Наивно-сентиментальное повествование.

“Родина и Кадет” — рассказ курганца Алексея Еремина (“Москва”, № 4) о двух робинзонах, поселившихся на острове. Они сначала вдрызг ссорятся, но когда один тяжело заболел, другой пытается спасти товарища, переступив через обиду. Сентиментальная, вязковато-монотонная проза.

“Приданое” Виталия Якушева (“Москва”, № 5) — психологический этюд о старой деве из захолустья. Его “Неверка” — еще одна история о немолодой женщине. На сей раз это таежная анахоретка со специфическими верованиями. Колоритная речь, живописные подробности.

В рассказе Владимира Новикова “Витяня-няня” (“Наш современник”, № 5) солдат-инвалид приходит домой после Чечни и понимает, что здесь он никому не нужен (а прежде всего невесте). Тогда он возвращается в военный госпиталь в Ростов, чтобы санитаром помогать еще более травмированным парням. Сентиментальная история.

“Как умирают слоны. Записки из бутылки” Игоря Алексеева (“Новый мир”, № 5) — собрание миниатюр, в каждой из которых центральный персонаж умирает или готовится умереть. Иногда здесь возникают религиозные аксессуары, но в целом сознание героев Алексеева (да скорей всего и его самого) глубоко безрелигиозно, отчего смерть мыслится в этой прозе и видится как отвал в небытие и вызывает разнообразные физические и душевные судороги. Коллекция такого рода выглядит едва ли не патологично.

На ощупь пробует чувства, возникающие у героя после смерти отца, Денис Гуцко в рассказе “Сороковины” (“Знамя”, № 5). Впрочем, чувства сминаются бытом, к тому ж герой заказывает панихиду в храме, где он ничего не знает и не понимает. Вот про это и рассказ, к финалу которого читатель, кажется, должен вместе с героем испытать облегчение от того, что перипетии остались позади.

В небольшом рассказе Андрея Битова “Стук-грек!” (“Новый мир”, № 5) смысловым средоточием становится смерть брата. В каком-то странном облике и неузнанным брат в момент своей смерти явился автору, находившемуся в тот день в бывшей Восточной Пруссии. В рассказе “Человек, который видел Баха” автор в Копенгагене встречает старого знакомого, талантливого органиста и житейски нескладного человека. Тот вспоминает о мистическом юношеском сне, в котором встретился с великим композитором. Возможно, нон-фикшн — но с оккультным привкусом. Проза виртуоза в жанре гениальных безделок.

Дмитрий Бавильский (“Мученик светотени” — “Новый мир”, № 5) отправляет рассказчика из Москвы в Питер на свадьбу приятеля. Свадьба происходит в дворцовых пригородах Петербурга и оказывается затяжной, позволяя герою вспомнить папу, с которым он когда-то впервые осваивал город на Неве, поделиться культурными впечатлениями от тамошних памятников и вообще вдосталь насмотреться на окрестности, описав все по порядку. Убедительные подробности, впечатление затянутости.

У Олега Зоберна в рассказе “Меганом” (“Новый мир”, № 6) два приятеля путешествуют по Крыму. Описание, как почти всегда у Зоберна, сводится к фиксации происходящего: то подробной, то небрежной. Похоже на автопародию; по крайней мере, комический эффект в истории двух оболтусов, почему-то считающих себя писателями, заложен. В финале автор попытался дать экзистенциальный акцент, который сам по себе красив, но, однако ж, пришит к тексту белыми нитками.

“Короче” Линор Горалик (“Новый мир”, № 6) — собрание миниатюрных рассказов, с сюжетом или без: каждый как царапинка с психологическим, а то и социальным подтекстом. Герои Горалик — чаще всего европейцы, и темы ее импортные для нас. Остроумно и не очень глубоко.

“Роза и остальные. Маленькая трагедия” Ксении Голубович (“Октябрь”, № 5) — история о сломанной челюсти. Соседка по больничной палате Роза — из простых, и героине, просвещенной московской девице, почитательнице театрального гуру Анатолия Васильева и т. п., внове внимать ее рассказу о незамысловатой, но страстной жизни (совсем как у древней Медеи в васильевском спектакле). Забавная вещь. Нужно было не знающей жизни за пределами своего рафинированного мирка героине так лопухнуться со своей челюстью, чтоб узнать, что люди, бывает, живут и иначе! Культурная проза с примесью бреда.

Рассказ Евгения Москвина “Лишние мысли” (“Октябрь”, № 5) — довольно скучная имитация речи сумасшедшего. Герою кажется, что он попадает в Государственную Думу, а на самом деле его помещают в психушку. Подражание Гоголю, актуализация, что ли, — но далеко не на уровне оригинала.

ФИКЦИИ

У Александра Иличевского в рассказе “Горло Ушулука” (“Октябрь”, № 4) с великолепной пластической силой выписана довольно дурацкая и бессмысленная по сути история. Герой попадает к овцеводам, обитающим на острове в волжской дельте. Спустя некоторое время и в результате ряда перипетий оказывается, что у героя имеется двойник — маньяк… В общем, декадентская готика — если искать в этом какой-то смысл. Но смысла как раз искать не нужно. Просто читать и получать почти физиологическое удовольствие. Таков уж Иличевский в собственном, так сказать, соку: талант рассказчика, образное видение у него замечательные, свежесть взгляда и сочность языка подкупают, — а сказать ему нечего. Что-то звериное есть в этой прозе. Автор работает чутьем, а область духа ему неведома, моральные вопросы смазаны, да и вообще про отношения между людьми Иличевский почти ничего не знает.

Чем-то близок прозе Иличевского рассказ Анатолия Николина “Посвященный” (“Москва”, № 6) — нескладная, но зловещая история. Европеец отправляется в командировку в казахские степи и в одну безумную ночь общается с тутошним восточным интеллектуалом и аристократом, который к утру окажется зарезан. Ну и не жалко его — зачем ругал русских?..

Привкус сюра есть и в рассказах Бориса Бицоева (“Дружба народов”, № 5) — правда, гораздо более рационалистичных. В одном (“Как мы выиграли войну”) некие кавказские жители, горожане, встревают в войну с индейцами. В другом (“Гибель империи”)рыночный торговец глубокомысленно рассуждает на заданную в названии тему. И еще несколько отчасти парадоксальных сюжетов. …Эффект остранения налицо, культура слога тоже, общий смысл проекта от понимания ускользает. Вероятно, подражание латиноамериканцам. И неплохое.

“Макароны по-францискански” Бориса Гайдука (“Новый мир”, № 4) скучноватый набросок в форме монолога Вильгельма Баскервильского (героя “Имени розы” Умберто Эко). Куча слов по поводу приготовления макарон, и финальный аккорд, период, в котором автор намекает, что у монаха-францисканца и инквизитора пробудился некогда мужской интерес к девушке, которую он спас от сожжения на костре. Что сказать?.. Сказать нечего.

В рассказе Дарьи Даниловой “Лев Николаевич и его дети” (“Октябрь”, № 5) к Толстому является Анна Каренина и просит не лишать ее жизни. Что ли юмор? В ее рассказе “Новых сообщений нет” воссоздана вяловатая переписка парня с девушкой по электронной почте. Развитие отношений в вирте. В итоге оказывается, что наивный парень переписывался с придуманным, искусственным виртуальным персонажем, сочиненным немолодой дамой. Вероятно, автору хотелось поразмышлять о соотношении фантазии и реальности на разных исторических этапах.

Повесть Сергея Солоуха “Щук и Хек” (“Октябрь”, № 6) — антисоветская пародия на рассказ Гайдара “Чук и Гек”. Игровой пустяк. Малолетки Щук и Хек становятся зеками и гибнут на затопленной барже. Вот финал, апеллирующий к финалу гайдаровской вещи: “А что такое счастье — это каждый понимал по-своему. Троцкисты в отсеке Щука и Хека были счастливы потому, что погибали в борьбе. Простые шпионы и вредители, уходя под воду, радовались тому, что их мучения наконец закончились. Но лучше всех было двум маленьким мальчикам, ребятишкам разоблаченного следователя Серегина. Потому что, как только волна накрыла их с головой, они оба превратились в прекрасных серебряных рыб. Щук в щуку. А Хек в хека. И уплыли они в Синее море. И живут они в нем счастливо и дружно и теперь. А вот почему в Советской стране с того дня не стало трески, салаки и даже мойвы, никто не может догадаться до сих пор”.

ОЧЕРКИСТИКА. МЕМУАРЫ

Чаще всего литераторы вспоминают своего брата-писателя. И себя самих не забывают.

Юрий Оклянский в очерке “Переодетый генерал” (“Дружба народов”, № 5) с замечательными подробностями рассказывает о писателе Петре Вершигоре, одном из руководителей партизанского движения в годы Великой Отечественной. Благородный и честный человек, однажды вступившийся за винницких подпольщиков, на которых в 50-е годы наехало КГБ.

“Первая попытка мемуаров” писателя-шестидесятника Анатолия Гладилина (“Октябрь”, № 6) — литературные воспоминания. Москва, эмиграция. Довольно мало об идейных разногласиях с официозом или творческих проблемах, еще меньше — о личной жизни. Прежде всего — социальный статус советского писателя в 50-70-х годах, партийные органы, КГБ, газетные и журнальные редакции, гонорары, отношения писателей… Небогатый ракурс, в придачу многое не ново и известно от других, хотя есть и свежие детали.

Руслан Киреев продолжает вспоминать, как он трудился в литературе (“Пятьдесят лет в раю” — “Знамя”, № 5–6). На сей раз речь о конце 70-х — середине 80-х. О том, как покупали хорошие книжки… История поэта Бориса Примерова… Цензурные перипетии… Аннинский, Маканин, Дедков и Проханов… Брат и другие родственники… Солженицын, Ким, Залыгин и еще много всякого… Среди прочего известная история начала 80-х: атака критика Игоря Дедкова на “московскую прозу сорокалетних”, к коим был приписан и Киреев (теперь он всячески открещивается от связи с этой обоймой). Небезынтересное чтение для тех, кто жил в те времена: есть о чем вспомнить, есть с чем сравнить наблюдения и характеристики автора.

Лазарь Лазарев в записках “В литературе тоже есть породы” (“Знамя”, № 5) берет под защиту писателя Владимира Богомолова, которого не все понимали при жизни (“воспел смершевцев!”) и на которого ополчились критики после его смерти. Лазарев пытается воссоздать облик Богомолова во всей его противоречивости.

Ирина Муравьева в очерке “Всего прочнее на земле — печаль” с подзаголовком Последние годы Георгия Владимова (“Знамя”, № 4) по-женски (а иной раз и по-бабьи) рассказывает о личных перипетиях писателя, роман которого “Генерал и его армия”, кстати, обличал тот же Богомолов. Не уверен, что впервые сообщенные Муравьевой подробности так уж важны читателю (хотя, с другой стороны, про личную жизнь замечательного мастера мы ведь и вообще практически ничего не знали; а теперь хоть что-то).

Замечательны конспективные записки врача Максима Осипова “В родном краю” (“Знамя”, № 5) — о провинциальной больнице, о пациентах и начальниках. Автором воссоздан и более общий план нестоличной жизни — с ее проблемами, с очевидным дефицитом смысла и кризисом нравов. Отличная вещь!

“Казаки в Приднестровье” Михаила Федорова (“Наш современник”, № 6) — незамысловатый, но живописный очерк о том, как новоиспеченные казаки в начале 90-х годов отправляются поддержать приднестровцев, воюющих с молдаванами. Автор, кажется, принимал в этом участие.

Женя Снежкина в очерке “Люблино. Городской Романс” (“Новый мир”, № 4) делится наблюдениями о банальном спальном микрорайоне Москвы. Наблюдения, однако, небанальны. И разнообразны. А итог такой: “…Люблино я так и не полюбила, не прижилась, я здесь — иностранка. Но я благодарна месту, давшему мне приют и покой. Благодарна сдержанности, с которой оно искоса, чтоб не смутить, наблюдает за моей жизнью”.

Обзор подготовил Евгений Ермолин

Б. “Звезда”, “Нева”

В “Звезде”, № 4 публикуется долгожданное окончание романа Александра Нежного “Там, где престол сатаны”. Да только окончание ли это?.. Сомнительно. Основная сюжетная линия романа — история любви врача Сергея Боголюбова и милой, чистосердечной девушки Ани — здесь не завершается: так и неизвестно, поженились эти чересчур терпеливые влюбленные, нет ли. Остается неизвестным и другое — раскрутил герой до конца историю гибели своих предков, нет ли… Создается ощущение, что написание этого романа стало для автора неподъемной ношей. В повествование втягиваются все новые и новые герои, закручиваются новые сюжеты… Уже встречаются читателю и гуляющий по московским улицам “странный и неприятный тип” — антихрист, увезенный в младенчестве из России, и некий “топтун” по имени Володя, человек с высшим юридическим образованием, которому вещая старушка напророчила со временем стать главным человеком в России (кто бы это мог быть?), и министр финансов — грузный человек со стриженной ежиком головой, и певец Самуил Лобзон… Ширится и идейная нагрузка романа, главным образом за счет включения в него злободневных размышлений об антисемитизме и черносотенстве современного церковного мира… В общем, много чего. Тут уже тянет не на роман, а на философский многотомник. А текст тем временем усложняется и в стилистическом плане. Все больше в нем преогромнейших, на одну-две страницы, периодов, так что к конце предложения начисто забывается его начало. Надо ли повторять, что в этой гигантской круговерти исчезает несчастный влюбленный вместе со своей “горлицей”, — не до них уже автору, озабоченному постановкой задач общемировых, никак не менее. Впрочем, это очень по-русски: для нас и в жизни это довольно типичная ситуация — решая масштабные задачи, забывать о конкретном человеке.

Обширный, но несколько расплывчатый роман под заглавием “Наши звезды: звезда Полынь” принадлежит перу известного фантаста Вячеслава Рыбакова (“Нева”, № 4). В этом произведении несколько пластов. Первый и главный — космический, присутствующий, правда, скорее в плане ностальгическом, как воспоминание о былом величии советской науки и вообще о временах космических свершений. Для Рыбакова это — эпоха подлинного торжества человеческого гения, ныне навсегда ушедшая. Но космос по-прежнему держит и не отпускает от себя людей. Под этим знаком и происходят события в романе. Судорога, скрутившая ныне тело страны, по Рыбакову, не в последнюю очередь связана с ее раскосмичиванием. Людям некуда устремиться, земное же их копошение лишено перспективы, лишено воздуха. Это с одной стороны. С другой, все-таки Россия была, как ни крути, империей, а имперские устремления, куда бы они ни направлялись, — все равно имперские. Вот почему бескрайняя, безысходная тоска пронизывает весь роман. Злобный национализм, которым Россия сейчас так сурово наказана, в немалой степени, убежден автор, проистекает от растерянности, какой-то всечеловеческой безысходности. Потому роман населен несчастными, одинокими, запутавшимися людьми — журналистами-неудачниками, бывшими учеными, ныне выкинутыми на обочину жизни, полунищими инженерами… Но самый, пожалуй, несчастный человек в романе — мальчишка, сын крупного в прошлом ученого, сдуру вляпавшийся в какую-то скинхедовскую компанию и едва не угодивший в колонию. Правда, автор протягивает ему дружескую руку помощи — знакомит с умной и очень хорошей девочкой. Так что, будем надеяться, выберется парень на широкую дорогу.

Любопытную, почти трагическую историю поведала Анна Русских в повести “Женщина, которая все делала не так” (“Нева”, № 6). Молодая, красивая, обеспеченная женщина внезапно остается вдовой. Детей у нее нет, а свою профессию она давным-давно забросила. Вот и борется с тоской и горем современным способом — до одурения сидит в Интернете. Там у нее возникают виртуальные знакомства, там же заводятся флирты. Но не может же виртуальность продолжаться до бесконечности. Один из откликнувшихся из параллельного мира оказывается неслыханным красавцем, к тому же человеком одиноким и страдающим. Она столь страстно его жалеет, что и не замечает, когда по-настоящему влюбляется. Увы, молодому человеку ни к чему запоздалая любовь героини. Жгучий красавчик, оказавшийся обычным наркоманом, обворовывает ее и исчезает. История, быть может, и банальная, но есть в ней момент глубокой тоски, рождающейся в человеке от столкновения с наступающим новым, поразительно холодным и равнодушным миром.

Трудно извлечь какой-либо смысл из запутанной и невнятной повести Сюзанны Кулешовой “Loveц” (“Нева”, № 5). Перед нами, в общем-то, тот же клубок проблем: одиночество человека перед лицом наступившей компьютерной эры, параллельное существование трепетного человеческого мира и мира машинного, сначала неудержимо влекущего к себе, а потом проглатывающего без остатка. Будь все это воплощено в живых человеческих лицах — оно было бы небезынтересно. Но смысл повествования от читателя упорно ускользает. Непросто пробиться к смыслу сквозь стилистические конструкции вроде этой: “Идея есть первообразная и одновременно производная всех функций, поскольку несет в себе единство пустоты и множественности” (из беседы двух школьников). А вообще, это повесть о школе, об одинокой учительнице, ее компьютерных страданиях, двух ее учениках и любящем ее Андрее. Ощущение такое, что в компьютерном мире, наделенном в повести каким-то метафизическим смыслом, прежде всего запутался сам автор.

Туманна и невнятна и повесть Андрея Никитинского “Была весна” (“Нева”, № 5). (Странная наклевывается тенденция в журнале — задрав штаны, бежать за… чуть не написалось: “комсомолом”. Да какой там комсомол, — за каким-то неопределенных взглядов и сомнительного опыта, но зато безусловно современным беспартийным молодняком. Да, так вот бежать за всеми ними, задравши штаны, — чтобы не приняли за отстающих, несовременных, не успевающих за прогрессом.) Итак, заплеванная, замызганная петербургская коммуналка на Петроградской стороне с ее сюрреалистическим бытом и населяющими ее людьми-мутантами… Нищие обитательницы квартиры, шарящие грязными руками по чужим кастрюлям… Безумная (или нет?) женщина, родившая (удочерившая?) девочку… Благотворительная фирма под названием “33 зайца”… Новый жилец, задумавший, видимо, прибрать квартиру к рукам… Кто-то здесь умирает, кто-то рождается. Рефрен: “Была весна”.

Герой немного сказочной повести Владимира Кантора “Гид” (“Звезда”, № 6) — некий ученый из России, бывший диссидент, со временем неистово полюбивший Советский Союз, который прежде он изо всех сил обличал, а Запад решительно и бесповоротно разлюбивший. Словом, ясно. Одно время, написано в повести, он даже подрабатывал в Париже гидом, развенчивая перед простодушными русскими туристами мещанство и лживость столетиями загнивающего Запада. Триумфально вернувшись в новую Россию, он подружился с коммунистами и даже сидел в президиуме рядом с Зюгановым. Поскольку повесть сказочная, заканчивается она хэппи-эндом. Диссидент-расстрига обращается в иссохшего старикашку, его дама сердца — в ползучую гадину, а здравомыслящего рассказчика ждет Венерин Грот на острове любви.

О своем путешествии в детство, в деревню, где автор в военные годы оказался в сельском интернате, поведал петербургский ученый и писатель Арсений Березин в рассказе “Тридцать лет спустя” (“Звезда”, № 4). Только путешествие оказалось уж больно невеселым. 1974 год, до перестройки (о которой противники ее не устают говорить, что это она-де разрушила процветающие советские колхозы) далеко. Народ в деревне, конечно, еще есть, но занят он преимущественно пьянством. Кто помоложе и поздоровее, тот давно подался в город. Повсюду валяется заброшенная техника — останки тракторов, комбайнов, лобогреек. Есть и жертвы всеобщего озверения. И вот такой-то деревне государство ничем не помогло. А возможность такая была. “Когда разгоняли армию за ненадобностью, — написано в рассказе, — то 200 тысяч офицеров пожелали стать фермерами. Армия могла дать им технику, построить дома, провести дороги, хотя бы грунтовые, могла — но не получила приказа. Россия упустила свою золотую возможность, свой шанс к возрождению крестьянства”.

Рассказ Елены Супрановой “Незапланированная жизнь” (“Звезда”, № 4) — горькая житейская история непутевой и распутной бабенки, то и дело рожающей в чистом поле неизвестно от кого нажитых детей. Только последнему из них повезло: отыскался-таки добрый человек, пригревший его, пусть даже вовсе ему и не отец.

Неожиданно колоритный рассказ под заглавием “Сема, его дядя, мама и другие. Сценки из жизни” вышел из-под пера петербургского врача Мариуса Плужникова (“Нева”, № 4). Хороший и добрый человек Сема, сын настоящей еврейской мамы, наконец-то женился и с некоторым страхом едет представлять жену своей родне в Молдавию. Кульминация рассказа — роскошный пиршественный стол, который все семейство во главе с еврейской мамой устроило в купе поезда: “Домашняя буженина, прослоенная чесночком, в соусе с духмяными присыпками, на большом ломаном блюде, торжественно покоилась в окружении свежепросоленных огурчиков (Боже! и каких огурчиков…). Блюдо было декорировано домашней аджикой, тонкий аромат которой разве что может сравниться с волшебными ощущениями арабских пиршеств в └“Тысяче и одной ночи””. Чем не Гоголь! Но дело-то все в том, что в плошке, укрытые сливочным маслом, ехали в Питер утаенные от таможенников доллары…

Продолжая свою традицию привечать творцов мыльных опер, “Нева” публикует фрагмент романа Евгения Сомова “В поисках счастья” (№ 6). Правда, в журнале напечатано только начало. История обрывается на самом завлекательном месте: девушка уходит от любимого, но бедного, к богатому, но противному. Чем-то кончатся эти духовные искания? Узнаем, когда разрекламированный роман выйдет полным изданием в приложении к “Неве”.

Интересно, что в общем-то недурная повесть Григория Фукса “Синдром Катеньки” (“Нева”, № 6) печатается в РАЗДЕЛЕ “ЛИТЕРАТУРНОЕ АГЕНТСТВО ПРЕДСТАВЛЯЕТ”, где издавна гнездились графоманы. Рассказывается в повести о том, как девочка-инвалид Катя Лапушкина из северного заброшенного городка пишет жалобное письмо-просьбу самому Президенту. Как водится, просит она денежек на новый спортзал, а то у них не зал, а клетушка. И так она растрогала Президента, что он прямо заболел “синдромом Катеньки”. Да и цены буквально на все самое необходимое, как он с горечью узнал, оказывается, кусаются. И даже как будто заворочалась в президентской голове мысль вместе со всей своей камарильей поумерить свои аппетиты, а дочек посадить на щи и кашу. Но, к счастью, покуда он размышлял и мучился, Катеньку отыскал и забрал к себе ее родственник-финн. А уж у него, обычного сантехника, в персональном двухэтажном доме чего только нет. И в городе финском для инвалидов все предусмотрено, начиная от всевозможных подъемников и кончая специальными массажными креслами. А тем временем могучая Россия, “раздув паруса, неслась вперед — без Катеньки”.

В весьма невыразительной прозе сезона отчетливее всего выделяются не художественные сочинения, а NON FICTION — главы из документальной книги Виталия Шенталинского*. “Государственный терроризм”, всепроникающий контроль над мыслью, безумная истерия сыска, полный крах человечности на одной шестой земного шара — вот тема “Расстрельных ночей” (“Звезда”, № 4–5). При ленинском терроре, говорится у Шенталинского, еще искали врага, “чужого”, а при терроре Большом, сталинском, — “даже лучше, если свой, чтобы все чувствовали себя беззащитными”. Автор прослеживает судьбы русских писателей, особо останавливаясь на тех, кто был крестьянского происхождения, плоть от плоти народа. Павел Васильев, Михаил Карпов, Иван Макаров, Сергей Клычков, Артем Веселый (Николай Кочкуров), Михаил Герасимов, Владимир Кириллов — все это люди с простыми русскими фамилиями, все родом из деревни. С ними вместе в 37-м (“тридцать проклятом”) расстрелян был Георгий Сергеевич Есенин, 22-летний сын поэта. Страшный год, время самоистребления партии, “самоубийственного помешательства” и “людоедства”. Та же кровавая государственная мясорубка перемолола и “литературного Швондера”, малограмотного выскочку Леопольда Авербаха, творца лозунга “Ударники — в литературу!”, и князя-коммуниста Дмитрия Святополка-Мирского, “последнего Рюриковича”, некогда поверившего коммунистическим лозунгам и умершего на Колыме. Данные переписи населения 1937 года, пишет Шенталинский, были рассекречены и опубликованы лишь в 1996-м, уже после перестройки. “Выяснилось, что 59 % населения страны в возрасте от 16 лет не имели образования вообще Среднее образование имели 4,3 %, высшее — 0,6 %”. То есть Россия в массе своей оставалось темной и нищей, а Золотой и Серебряный века культуры затронули лишь верхушечный слой, почти начисто срезанный в результате революции, террора и массовой эмиграции. “И в такой стране, — пишет далее автор, — власть захватил политический гангстер, без гуманистических предрассудков, семинарист-недоучка, не имевший никакой профессии. Психологические и цивилизационные корни террора — в элементарном варварстве. Идет постоянный поиск классовых врагов, люди самоутверждаются за счет их изничтожения, а не путем реализации лучших своих качеств и способностей”. Естественно, что в первую очередь уничтожались писатели. Их казни в Лефортовской тюрьме — особая тема Шенталинского. Но сгинули, исчезли и те, кто избежал государственной мясорубки: кто погиб от лишений и нищеты, кто впал в безумие, кто покончил с собой, — а кто и попросту убил себя пьянством.

Глава “Статиръ” (“Звезда”, № 6) касается уже не советского, а российского произвола. Здесь выстроена целая цепь горчайших писательских судеб, начиная от протопопа Аввакума, Симеона Полоцкого и Максима Грека, своим словом спасающих мир от небытия, как сказано в книге. Однако стоит ли удивляться произошедшей в России катастрофе, пишет Шенталинский, если “литературные сотрудники жандармов полагали честью, а не позором, служить в III Отделении и считали себя верными слугами царя и отечества”.

Теплые, прочувственные воспоминания об ушедших писателях, прекрасных людях — Михаиле Чулаки, Владимире Бахтине, Леониде Семенове-Спасском, Владимире Уфлянде, а также вообще об ушедшей веселой и молодой писательской жизни публикует известный петербургский прозаик Валерий Попов (“Горящий рукав” — “Звезда”, № 5).

Живущая в Таллинне писательница Елена Скульская делится любопытными историями, приключившимися с ней и ее питерскими знакомыми (“Поверить любовь смертью” — “Звезда”, № 4). Однажды, рассказывает она, довелось ей с приятелем, прозаиком С. Юреневым, побывать на спектакле “Анна Каренина-2” в Таллиннском русском театре. И вот что они увидели: “Стальные двери отъехали, грохот стих, и хирург выкатил на авансцену инвалидную коляску, в которой сидела пухлая девушка с искусственным большим глазом, украшенным бриллиантом; бриллиант светился, как зеркальце во лбу отоларинголога… Протезы рук были украшены кольцами и многочисленными браслетами. Это была Анна Каренина. Рядом с ней в такой же инвалидной коляске лежал некто, совершенно парализованный, но в белоснежном фраке и лаковых башмаках. Анна Каренина рассказала зрителям, что это Вронский после неудавшегося самоубийства (не того, что описано в романе, а другого…). Вронский полностью парализованКолеса разъезжаются, коляски отлетают друг от друга, Анна вываливается из кресла, сверкая бриллиантами, и, дав фору Маресьеву, подползает к Алексису и целует его, обдирая ему лицо искусственным глазом”.

Отрывок из своей книги “Меандр” представляет в “Звезде”, № 6 Лев Лосев (публикация приурочена к 70-летию автора). Это воспоминания о житье-бытье интеллигентной ленинградской семьи. О гостях, бывавших в доме, — О. Верейском, А. Чивилихине, В. Шефнере. Отдельный очерк посвящен некогда главному художнику журнала “Нева” Борису Семенову. “При словах └“душа Петербурга” я представляю себе… Борю Семенова. Вот он идет в плаще и неизменной кепке, с папкой под мышкой, по набережной родного канала ГрибоедоваВот выходит он со старым приятелем, карикатуристом Владимиром Гальбой, из подвальчика └Кавказского, и Гальба традиционно шутит: └“Теперь на виллу Родэ!” Это шутка, понятная лишь старым петроградцам: оба в душе не прочь были бы поселиться в какой-нибудь 1913 год, когда художники, получив гонорар, могли съездить покутить на Острова”.

Борис Тимохов в очерке “Немец вне войны” (“Нева”, № 6) упорно, на нескольких страницах, доказывает, что немцы — народ очень даже неплохой, и были времена, когда в российской Академии наук из 111 членов ее 67 были немцами, так что соединять слова “фашист” и “немец” неправомерно. Приводится обширный перечень немецких имен, вошедших в русскую историю. Великолепное достижение “невской” мысли.

Обзор подготовила Евгения Щеглова

Версия для печати