Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2005, 126

На будущий год в Иерусалиме

Окончание

Александр НЕЖНЫЙ — родился в 1940 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ. В годы перестройки оказался одним из первых публицистов, отстаивавших в печати интересы верующих и свободу совести. Автор 15 книг художественной и документальной прозы и множества статей, направленных против антисемитизма, ксенофобии и нравственного упадка религиозной жизни в современной России. Живет в Москве.

 

На будущий год в Иерусалиме*

Письма паломника

Письмо четвертое. ГАЛИЛЕЙСКОЕ МОРЕ, ГОРА БЛАЖЕНСТВ

Ты, наверное, уже упрекаешь меня за несколько приподнятый тон, каковой, вижу сам, присутствует в моих письмах. Уверяю тебя: будь на моем месте самый желчный человек на свете, какой-нибудь ядовитый сатирик наподобие Салтыкова-Щедрина, — и он бы не смог сдержать своего восторженного умиления. Окажись он, к примеру, на берегу Галилейского моря — неужто ему хватило бы пары минут, чтобы скользнуть беглым взором окрест и — чего доброго, — подавив зевоту, повернуться и отправиться восвояси? Не верю. И в огрубелом сердце нашла бы отклик дивная красота этого моря, его ровной, голубовато-зеленой воды с высветленными солнцем полосами где-то посередине и возле противоположного берега с его желтыми, в глубоких складках холмами** 39. И сквозь все житейские шумы достиг бы слуха внятный шелест витающей над морем великой тайны. Хочешь не хочешь, веришь не веришь, но прикосновения ее здесь, мне кажется, не удалось избежать никому — то ли скорее угадав, чем ощутив едва слышный взмах ее крыльев, то ли, напротив, содрогнувшись от громового удара, вызывающего трепет и проясняющего сознание.

И закинутые после впустую проведенной на воде ночи и вдруг принесшие- небывалый улов сети; и дивные слова, сказанные тогда же Иисусом Симону Петру: «не бойся; отныне будешь ловить человеков» (Лк 5:16); и второй чудес-ный улов, когда явившийся Своим ученикам по воскресении из мертвых Иисус, стоя на берегу (на этом! на этом берегу! этого моря Тивериадского! и, может быть, именно там, где и я, многогрешный, стоял, как столб, любуясь открывшей-ся мне красотой и счастливо и сокрушенно вздыхая), велел им закинуть сеть по правую сторону лодки, после чего с превеликим трудом они приволокли сто пятьдесят три (!) больших рыбы; и буря, которой повелел Он утихнуть; и хождение по водам, когда от берега Он дошел до середины моря, напугав сидящих в лодке учеников, — все, все было здесь! И скажи: разве это не верх счастья — сбросить сандалии, засучить брюки и бродить почти по колено в той воде? А два дня спустя, оказавшись на противоположном берегу, в кибуце, обустроившем пляж, кинуться в море, уплыть подальше от криков купающегося народа и лечь на спину, глядя в высокое, чистое, темнеющее небо и с изумлением повторяя про себя: «Не может быть! Быть не может!»

Ты справедливо заметишь, что слишком много воды утекло с тех пор. Верно, друг. Еще Христос не родился, а Иордан уже нес воды моря Галилейского в море Мертвое, таинственнейшую из чаш, какие только есть на Земле40. Но как бы ни было разумным указание, что между Кинеретом41 нынешним и Кинеретом времен Спасителя невозможен знак равенства, мне все-таки кажется, что вода в нем освящена до скончания века. Прикасавшееся ко Христу море ушло до последней капли, это так. Но перед тем как влиться в горловину Иордана, наполнить русла маленьких речек и ручьев и напоить людей и землю, оно передало обновленному морю благословение Богочеловека, проведшего здесь, может быть, лучшие часы своей земной жизни. Точно так и зеленоватый поток Иордана, в который в белой крестильной рубахе почти до пят я трижды окунулся с головой, — и он сохранил тайное преемство от воды, некогда принявшей пришедшего креститься Христа. Отчасти это должно напомнить тебе таинство рукоположения, создающее непрерывную цепь от добропорядочных42 клириков и епископов наших дней до апостолов, а через них — до Божественного Основателя Единой Святой, Соборной и Апостольской Церкви. Но там есть еще и рыбы — пра-пра-пра…. внуки тех самых, что ели Христос и апостолы! И это МАТЕРИАЛЬНОЕ соединение времен особенно впечатляет!

«Тивериадское море, — повествовал игумен Даниил, — можно обойти, как озеро; И вода его так вкусна, что никак не насытится пьющий ту воду»43. К своему писательству игумен отнесся, как к послушанию, которое дал ему Господь, дабы с возможно большей точностью он мог рассказать русским людям о Святой Земле. Его искренность неподдельна, добросовестность изумительна, усердие выше всяких похвал. Ему указали рыбу в море Галилейском, «весьма удивительную и чудесную, которую Христос любил есть», и он нашел, что она в самом деле очень вкусна, «по виду же… как карп». Добрался до городка Акра «на Великом море» (сейчас — Акко на Средиземном море. — А.Н.) и отмечает: «Всем изобилует городок». Показали место в Иордане, где крестился Христос, и он тотчас прикидывает расстояние до берега: «как может докинуть муж небольшим камнем», а также сообщает о времени крещения: полночь. Одно удивительно: о горе Блаженств, горе, с которой Христос произнес Нагорную проповедь, — у игумена ни слова. Или попасть он на это место святое не смог? И уже не было здесь маленькой однонефной церкви конца IV столетия, остатки которой и фундаменты рядом с ней расположенных монастырских построек францисканцы обнаружили во время раскопок в тридцатые годы прошлого века? Или просто-напросто прошел мимо пологого холма всего метров сто с небольшим высотой, понизу которого поднялись сейчас маслины, а чуть выше — золотой песок с поросшими мхом валунами?

Опять ты будешь посмеиваться надо мной. Смейся, смейся! Зная твою доброту и снисходительность к моим увлечениям, я, как на духу, могу тебе признаться, что холм этот как-то особенно тронул мое сердце. Вечное небо и земля свидетелями, что до той поры, пока Христос не «взошел на гору» (Мф 5:1) и не произнес свои слова, столь простые и в то же время бездонно-глубокие, человечество никогда не внимало подобным речам44. Да ведь и после — что хотя бы отдаленно похожего сказано было за две тысячи лет?! Что, к примеру, день ото дня сопровождало нашу с тобой жизнь? Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация? Жить стало лучше, жить стало веселее? Если враг не сдается, его уничтожают? Догоним и пере-гоним Америку по производству мяса, молока и масла на душу населения? Миру — мир? Мочить в сортире и заодно удвоить ВВП? И как же таили, прятали, скрывали от нас Евангелие, как изощрялись во лжи на него — и какой бедой все это обернулось! (Лгут, впрочем, и сейчас — но уже по-другому.) А тут — взошел на гору, сел, как обычно делали еврейские проповедники, и сказал, обращаясь и к ученикам Своим, и к народу, расположившемуся на склонах: «блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небес-ное» (Мф 5:3). Да кто-нибудь, когда-нибудь говорил так с сынами человеческими?! Был перед Ним народ простой: рыбаки, землепашцы, ремесленники… мытари какие-нибудь… а Он говорил им: блаженны, то бишь близкие к Богу, пребывающие в тихой чистой ненарушимой радости люди. Нищие духом, говорил Он,те, кто всей душой чувствуют свое недостоинство45.

Друг! Нам ли с тобой быть гордецами? И на склонах этого холма, быть может, и нам с тобой нашлось бы местечко?

Да, но Царство Небесное — мы, может, и постучим в его ворота робкими руками. Пустят ли? Отец Георгий Чистяков вспоминает по этому поводу 130-й псалом. Вот он: «Господи! Не надмевалось сердце мое, и не возносились очи мои, и я не входил в великое и для меня недосягаемое. Не смирял ли я и не успокаивал ли души моей, как дитяти, отнятого от груди матери? душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди. Да уповает Израиль на Господа отныне и вовек». Видишь, как просто: стань чистым, как дитя, и тебе, и чистому, и нищему откроются врата Царства Небесного46. Но мало кто может осилить эту невероятную простоту.

Ах, милый, тяжко было мне подниматься на гору Блаженств! Дыхание сбивалось. А сокрушенное сердце каждым своим ударом твердило, что были — от себя разве скроешь? — были во мне головокружительные мечтания, с высоты которых не без гордости поглядывал я окрест, что душа моя была обуреваема страстями и что всю жизнь манило меня недосягаемое… «Какое дитя!» — только и мог с горечью промолвить я, оказавшись на вершине. Бурые холмы были передо мной, тихо лежало позади море, на самом берегу которого, внизу, виден был храм с алыми куполами. А по правую руку и чуть выше полыхали неведомыми мне цветами кустарники, стояли в ряд пальмы с мохнатыми стволами и пучком вытянувшимися к светлому небу ветвями с узкими длинными листьями, темно-зелеными свечами высились кипарисы — там, кажется, был кусочек рая. И среди цветов, пальм и кипарисов, навек породнившись с ними, морем, горой Блаженств, поднималась церковь Блаженств47 — легчайшая, устремленная ввысь, опоясанная арочной галереей, опирающейся на колонны белого каррарского мрамора, и увенчанная большим серо-коричневым медным куполом. А внутри — восемь стен серого мрамора с алавастровым, будто просвечивающим, окном в каждой из них; и в каждом окне — одна из восьми48 заповедей. Когда медленно идешь вдоль стен, с боязнью ступая по мозаичному полу, когда, запрокинув голову, разглядываешь мерцающий золотом купол, когда скользишь глазами по латинскому тексту блаженств — то мало-помалу тебя покидает ощущение, что ты находишься в храме из базальта и мрамора; ты видишь небо, море вокруг, строки Нагорной проповеди — и начинаешь думать, что это и есть главный строительный материал церкви Блаженств.

И опять, друг мой, защемила душа. Такая была красота вокруг — и в храме, и в том раю, частью которого являлся он сам и который лежал за его порогом, что хотелось пасть на колени и благодарить Бога, сотворившего эту благодать, и его помощников-людей.

Был в церкви при выходе стеллаж с книгами на продажу. Я приглядел одну, толстенную, с виньеткой по краям розовато-коричневой обложки и названием: «Тора. Пророки, Писания и Новый Завет». «Да это же Библия!» — я взял в руки, перелистал — и точно, это была изданная в Иерусалиме Библия- в нашем синодальном переводе. «Шекель», — сказала пожилая монахиня в темно-синем платье и белом апостольнике. «Шекель?!» — я не поверил. Она улыбнулась. «Шекель». Я опустил монетку в прорезь железного ящичка, взял Библию, раскрыл наугад и вслепую ткнул пальцем. Выпала мне «Книга Иова», стих 22 главы 14-й: «Но плоть его на нем болит, и душа его в нем страдает». Не кажется ли тебе, что я имею право на эту строку? О плоти не говорю, ибо она уже порядком поизносилась. Но душа — знаешь ли, какой постоянной- болью отзывается в ней наше паломничество! Как мучительно ощущать свое недостоинство вблизи святынь! И как невесело думать, что пройдет еще не-сколько дней, все завершится, из-под сияющего жаркого неба я попаду под низкие холодные тучи поздней осени, чреватые дождем и первым снегом, и словно провалюсь в другую жизнь, где не будет ни Фавора, ни Галилейского моря, ни горы Блаженств, с которой некогда было сказано всем, а значит, и мне: «…блаженны нищие духом…» Еще и потому так сильно отозвался во мне этот случайно или, как сказал потом о. Евлогий, промыслительно открывшийся стих книги Иова, что в раю, по которому мы бродили, напротив церкви- Блаженств стоял белокаменный чертог скорби с тремя забранными светлыми шторами арочными окнами первого этажа и пустыми террасами второ-го. Это больница для тяжело, а подчас безнадежно больных людей. Тишина была возле нее, ни звука не слышалось из-за окон. Ты можешь не поверить мне и даже осудить за неуместное мудрствование, но больница, скорее же всего — хоспис, — была чрезвычайно кстати посреди ослепительной красоты пальм, зеленых лужаек, ярких цветов, синевы моря и небывалого изящества церкви. Всю эту красоту она дополняла своей — строгой, холодной, безмолвной красотой поселившейся в раю смерти. Полнота жизни — и прощание с ней; расцвет бытия — и тихое угасание; пьянящее вино неба, моря и солнца — и неизведанная прежде горечь последнего дыхания.

Хорошо, должно быть, уходить отсюда в вечность.

Паломники наши собрались между тем в беседке, за церковью, почти на берегу, и, рассевшись на каменных скамьях, внимали о. Евлогию, читавшему Нагорную проповедь. Он стоял перед нами, высокий, с волосами до плеч, в черном с красной каймой подряснике и, время от времени поднимая карие глаза от Библии и всматриваясь в синюю дымку Галилейского моря, медленно выговаривал слово за словом и блаженство за блаженством. «Блаженны нищие духом, — вымолвил он, — ибо их есть Царство Небесное». Для всех нас, а для него особенно, это были минуты значительнейшие. Слышен был тихий шорох плескавшей в прибрежные камни воды и его негромкий, иногда пресекавшийся от волнения голос. «Блаженны плачущие, ибо они утешатся». Кем он ощущал себя сейчас? Только ли игуменом Евлогием, настоятелем небольшого монастыря в срединной России? Молодым еще человеком, оставившим науку и ушедшим из мира для того, чтобы служить падшим и отвергнутым этого мира? Паломником, молитвенно припавшим к Святой Земле? «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Мне казалось, что на горе Блаженств он с неведомым раньше вдохновением почувствовал себя одним из учеников, которые спешат исполнить свой долг и принести человечеству полученную ими от Раввуни Благую Весть. «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся». А мы — и священники, и миряне, и пастор Павел Савельев с Мариной, своей женой, и пятидесятник Владимир Петрович Киселев (я тебе расскажу о нем чуть позже), и даже Валентин Михайлович, поначалу изъявлявший настойчивое желание ехать дальше, но смиренный о. Всеволодом, с мягкой усмешкой шепнувшим ему: «Трудно вам идти против рожна», и «экуменический эвенок», и римо-католик, и дотошный журналист — все мы стали в эти минуты вверенным ему народом, который он должен научить вере, любви и молитве. И мы молились — молитвой Господа, молитвой всех христиан: «Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое…»

«О, дайте мне перо с более тонким расщепом!» — так, кажется, восклицал Николай Васильевич Гоголь, признавая тщету слова передать яркое многообразие жизни. И меня, ты знаешь, так и подмывает испросить у Неба небольшую прибавку к моим скромным дарованиям хотя бы на эти письма, чтобы, с одной стороны, я получил бы возможность дать тебе более или менее зримую картину Святой Земли, а, с другой, уберегся от бесконечных восклицаний о святости и сопряженной с ней красоте этих мест. Но что мне поделать с самим собой, если крик восторга вместе с молитвенным воздыханием едва ли не на каждом шагу рвется из моей груди! Мудр был, аки змий, поводырь наш, Боря Украинский, среди своих бесконечных речей обронивший однажды глубочайшую, мне кажется, мысль: «Израиль внутри больше, чем снаружи». И верно: внутреннее, духовное содержание Израиля вообще несопоставимо с какими-либо границами, и когда человечество освободится, наконец, от политических и национальных предрассудков, когда на смену играм в геополитику придет библейское понимание судеб мира, тогда Святая Земля и ее народ станут драгоценной иконой вселенского дома. Ощущение — или, скажу точнее, — предощущение этого дано было Марине Ивановне Цветаевой, написавшей: «В любом из вас, — хоть в том, что при огарке/Считает золотые в узелке — /Христос слышнее говорит, чем в Марке,/Матфее, Иоанне и Луке./По всей земле — от края и до края — /Распятие и снятие с креста/С последним из сынов твоих, Израиль,/Воистину мы погребем Христа!»49 Она не богослов, она поэт, но великому поэту, каким она была, и прозренья даются великие. Поэтому будем думать, что, пока жив Израиль, жив и Христос в нас, убивший, по слову апостола, вражду на кресте (Еф 1:16).

Что до меня… Смирись, друг мой. Вообрази, что с душой, еще не простившейся с горой Блаженств, райским садом, церковью и чертогом смерти, немного времени спустя ты оказываешься у храма с алыми куполами, того самого, что виден был с вершины горы. Поначалу тебя занимает сама церковь Двенадцати Апостолов (а где ты еще видел над храмом большие и малые алые купола, числом, если не ошибаюсь, именно двенадцать?), затем твое внимание отвлекает крепчайший кофе, которым угощают благоволящий к русским паломникам вообще и к Боре Украинскому в частности грек-настоятель и бесшумные монахини, потом ты бродишь по саду, лениво любуешься красавцами-павлинами, словно перепорхнувшими из «Белого солнца пустыни», мощным тутовником, чьи густые ветви образуют настоящую скинию, прудом в высоких каменных берегах, чадолюбивым еврейским народом, гуляющим здесь, как в парке культуры и отдыха, и призывающим своих деток на языке бывшей Родины: «Моня, вернись сюда!» Однако вдруг в твоем сознании что-то проясняется, и ты обращаешься к себе — в точности как товарищ Сухов к таможеннику Верещагину: «Павлины, говоришь?! Хе-хе…» Да ведь храм под алыми куполами поставлен на месте дома, где Христос исцелил расслабленного, которого «за многолюдством» (Мк 2:4) набившегося народа четыре мужика спустили через разобранную крышу. Ты только вообрази толпу возле дома, давку внутри и спускающуюся сверху, на веревках, к ногам Иисуса, постель, на которой лежит расслабленный — должно быть, в параличе. Он грешен, как — по вере иудеев — грешен всякий больной человек. Сначала грех — потом болезнь. (Православие рассуждает примерно так же). Вот почему, видя веру и самого больного, и его друзей, Христос говорит: «…чадо! Прощаются тебе грехи твои. …встань, возьми постель твою и иди в дом твой» (Мк 2:5,11). И пока, поклонившись: и церкви, и событию, здесь некогда совершившемуся и показавшему, что Христос — истинный Бог наш, ты выходишь из храма, пока бросаешь прощальный взгляд на его купола, сейчас отчего-то потемневшие и приобретшие сочный малиновый цвет, пока стремишься изо всех сил удержать и в сердце, и в памяти море и церковь на берегу, заранее зная, что минует время — и она словно бы окутается дымкой, отодвинется и лишь изредка будет бередить душу напоминанием о пережитой в ней и возле нее чистой радости, тебе уже машут руками, зазывают в автобус, возле которого с недовольным лицом топчется Валентин Михайлович, щиплет себя за седенькую бороденку и вскрикивает, как суматошная курица: «Быстрее! Быстрее!»

Вот, друг мой, сколько всего и сразу приходится вмещать в себя паломнику на Святой Земле — и мудрено мне выдержать в письмах к тебе тон спокойного созерцателя. Если уж в твоем Петербурге, на берегу Невы, где-нибудь возле дома со львами, или у меня в Москве, в нетронутых еще лапой господина чистогана арбатских переулках и двориках, нам с тобой приходилось замирать от восторга, — то здесь это состояние не покидает меня. От святости и красоты ходишь сам не свой, изредка взглядывая на себя со стороны и дивясь: неужто это действительно я?! и я здесь, в стране святых чудес, в Табхе, в храме Умножения Хлебов и Рыб50 и, преклонив колени, касаюсь лбом и губами камня под алтарем, — камня, на котором Спаситель раскладывал хлеба и рыбы, когда накормил пришедших за ним в Магдалинские пределы, пустынное в ту пору место, пять тысяч человек? И разве это мои слова слетают с моих губ: «Прошу Тебя, Господи, и меня накорми пищей Своей»? Сколько там изначально было хлебов — помнишь? Точно — пять. Пять ячменных хлебов, лепешек, которые Иисус, по обычаю древнего Израиля, преломил и воздал благодарение. И тогда, и доныне так молился и молится Израиль над хлебом:«Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, вырастивший хлеб из земли!»51 Рыб же было всего две — причем, как замечает знаток древних языков о. Георгий Чистяков, это были маленькие сушеные рыбешки, а вовсе не те, похожие на карпов, крупные рыбы, которых показывает в своем фильме о Христе Франко Дзеффирелли52. И лепешки, и рыбки нашлись у мальчика, вместе со всеми отправившегося за Учителем. Поскольку в Евангелиях нет ничего случайного, постольку Иоанн недаром упомянул и мальчика, и его более чем скромное приношение, которое Христос умножил — так, что насытились пять тысяч человек, и двенадцать коробов до верха наполнили оставшимися от хлебов кусками. Но отчего именно двенадцать, а не десять или, скажем, пятнадцать? Число, как я тебе писал во втором письме, для Израиля священное, ибо таковым было количество колен древнего народа. А помянутый евангелистом и апостолом запасливый мальчик? Вспомни, как проникновенно восклицает о. Георгий Чистяков: «Духовная детскость лежит в сердцевине христианства, без нее христианства нет!»53

По выходе из храма (он принадлежит немцам-бенедиктинцам, но в алтаре его, слева и справа, сияют золотом две иконы православного письма: Спаситель и Богородица, а слева от алтаря — православная часовня, где мы сердечно молились) наши священники выказали взаимное согласие по поводу провиденциальной сути умножения хлебов, прообразующего Божественную литургию. Иным словами, совершившееся две тысячи лет назад чудо предварило таинство Евхаристии. Согласились отцы Евлогий и Всеволод и с пустыней как местом, наиболее подходящим для встречи человека с Богом. «Как лань желает к потокам воды, — задумчиво произнес о. Всеволод строку псалма, — так и человек в пустыне, в этом безбрежном одиночестве, с предельной силой взывает к Спасителю». Останавливаю твое внимание на их беседе вовсе не для того, чтобы подчеркнуть благостное единомыслие наших священников. Наоборот — они решительно разошлись именно в том, что и для нас с тобой было и остается предметом неутихающих споров. Напомню. Все четыре евангелиста с незначительными несовпадениями излагают чудесную историю о умножении хлебов и рыб для пяти тысяч человек. Только два евангелиста — Матфей и Марк — рассказывают затем о точно таком же чуде, но для четырех тысяч. Отец Евлогий, взывая к здравому смыслу (который, прибавлял он, не упраздняет и не умаляет тайну, а лишь привносит в нее необходимое человеческое измерение), решительно стоял на том, что в шестикратно повторенном в Евангелии рассказе об умножении хлебов речь идет об одном событии. И хотя в первом случае было пять хлебов и две рыбы, а во втором «семь и немного рыбок» (Мф 15:34) существо дела от этого не меняется. (Ты, кстати, и сам как-то обмолвился, что чудо умножения хлебов могло произойти только один раз. Христос нигде и ни в чем не повторяется. Время земного служения Господа, говорил ты, слишком дорого и слишком коротко, чтобы дважды совершать одно и то же.) Отец Всеволод ему возражал,- настаивая на том, что было именно два события умножения хлебов. Почему?- «Суть, — как всегда тихо и ясно говорил он, — в подробностях. Взгляните. В од-ном случае — там, где накормлено пять тысяч, — упоминается трава. Или — зеленая трава. Или — как сказано у Иоанна — «Было же на том месте много травы». В другом случае Матфей упоминает просто землю: «велел- народу возлечь на землю». Не вправе ли мы сделать вывод, что эти два события происходили в разное время года? Далее. В одном случае народ — пять тысяч — проводит с Иисусом один день, в другом — три. Вы, — спросил он у о. Евлогия, — с греческим знакомы?» Тот развел руками. «Все думаю…» — «Так вот: когда собирают оставшиеся от трапезы пяти тысяч куски хлеба, то складывают их в кофинос — род корзины, напоминающей кувшин с довольно узким горлом. В ней обыкновенно носили пищу отправляющиеся в путь иудеи, чтобы, не приведи Бог, не оскверниться у каких-нибудь язычников нечистым. Четыре же тысячи кладут остатки в сфуридес — тоже корзина, но большая и с крышкой. Ею пользовались язычники». — «С четырьмя тысячами, — вмешался Борис, — дело было вон там, на восточном побережье, на холме Тел Хадер. В Десятиградии. Мы туда, к сожалению, не поедем, но камень в память об этом чуде там стоит». — «Камню можно верить или не верить, — усмехнулся о. Всеволод, — но у нас есть свидетель поистине неложный…» Все устремили на него вопрошающие взгляды, и он ответил: «Сам Христос. Помните, у Матфея, он говорит ученикам, чтобы они береглись закваски саддукейской и фарисейской. Они поразмыслили и решили: это значит, что хлебов мы не взяли. Спаситель их стыдит: маловерные! Не помните разве о пяти хлебах на пять тысяч человек? Ни о семи хлебах на четыре тысячи? Разве не очевидно, что Христос говорит о двух разных событиях?»

Поучительная беседа двух пастырей продолжалась на дорожках и мостиках внутренней территории храма. Мы шли к берегу Галилейского моря. Там, под навесом из пальмовых ветвей, была устроена церковь с бревнами вместо скамей и алтарем, сложенным из трех валунов: два внизу и покоящийся на них третий, почти плоский, размеров поистине циклопических. Металлический крест стоял на нем. Сюда в праздник кущей приезжал из Хайфы о. Даниэль Руфайзен54, Царство ему Небесное, — он умер семь лет назад; здесь он молился вместе со своей паствой — в том числе и о единой церкви. Некоторое время, вспоминая его, мы провели в молчании. «Он не считал, — промолвил, наконец, о. Всеволод, — что все его прихожане становятся или должны быть римо-католиками». Наш римо-католик кивнул, подтверждая слова о. Всеволода. «Здесь мы находимся у истоков христианства, говорил он, и здесь нет места разделениям… Еще он говорил, — добавил о. Всеволод, — что обязанность христианина — нести свой крест, а не свой крестик». Я слушал, глядел на сложенный из громадных камней алтарь, на море, плещущее совсем рядом, думал о высокой судьбе брата Даниэля, о том, что найденное им для молитвы место своей простотой, благородством и ощутимой близостью к Спасителю способно привести к Богу даже иссохшую в безверии душу.

Но Боря, как всегда, нас торопил. «Голаны, — напоминал он, — нас ждут Голаны!»

Голаны, мой дорогой, для еврея все равно что для русского — Сталинград (с отвращением, которое чувствую даже в пере, пишу имя человекоубийцы, с которым волею судеб оказался связан героический город, но что было — то было). Автобус тянул вверх, слева и справа проплывали глубокие, как морщины на старческом лице, горные складки, на пожелтевших от зноя полях лежали громадные черные камни, когда-то вылетевшие из жерл давным-давно потухших вулканов, позади еще была видна голубая чаша Галилейского моря, — и вдруг слева, внизу, мы увидели танк. Чуть погодя — еще один. И еще. Памятниками полыхавших здесь сражений стояли они. Это была — если ты помнишь — война, которая у евреев вошла в историю под названием война Судного дня. Почему? Да потому что 5 октября 1973 г. именно в Судный день (Йом-Киппур), когда каждому верующему (или хотя бы блюдущему традиции отцов) еврею надлежит с трепетом ожидать окончательного и бесповоротного решения Творца на ближайший год своей жизни, когда молитва, пост и покаяние могут облегчить душу от тяжести накопленных ею грехов, когда даже солдатам дают увольнительную, чтобы они провели Йом-Киппур в кругу близких, — именно в этот день Египет с юга, Сирия с северо-востока нанесли по Израилю удар страшной силы. Его стирали с лица земли танковые лавины двух с ног до головы вооруженных нашей с тобой Родиной, Советским Союзом, арабских армий. Соединенные Штаты и Европа первое время довольно безучастно взирали на гибнущий Израиль и спохватились лишь неделю спустя, когда в стране встали под ружье четырнадцатилетние подростки и семидесятилетние старики и когда, собрав последние силы, народ кинулся в смертельный бой…

Все это мало-помалу могло бы уйти в историю, если бы в нынешней жизни страны не было трагических отблесков тех лет. Что такое Израиль? Взгляни на карту. Полоска суши. Море с одной стороны, горы — с другой, и со стороны суши — длиннющая скобка арабских стран, которые относятся к своему соседу куда хуже, чем Иван Иванович к Ивану Никифоровичу в миг глубочайшего между ними раздора. Шесть с половиной миллионов евреев (полтора миллиона из них — наши бывшие соотечественники) — и триста миллионов арабов. (Это мы в России можем отступать перед Наполеоном и Гитлером, чтобы в конце концов водрузить победные знамена над Парижем и Берлином — а для них всякое отступление чревато гибелью.)

«Головной сирийский танк, — рассказывал притихшим паломникам Бо-ря, — был остановлен в ста двадцати метрах от озера Кинерет. Если бы они вышли к озеру, нам конец».

Отчего Голанские высоты жизненно важны для Израиля? Дело даже не в том, что они — природой созданный щит, укрывающий еврейское государство от Сирии, по сю пору — в отличие от Иордании и Египта — не подписавшей мирный договор с Израилем. Владей Сирия высотами, она могла бы наставить стволы и на Хайфу, и на Тель-Авив, и на Иерусалим… Но в первую очередь, Голаны — это ключ к Галилейскому морю, а Галилейское море вместе с Иорданом и его притоками — это треть воды, которую пьет и которой орошает свои поля, сады и леса Израиль. Видит Бог: не желая зла Сирии, мы с тобой все же не хотели бы, чтобы она могла почти в буквальном смысле держать Израиль за горло.

Рассуждая о прогремевших и здесь, и на юге битвах (чему напоминанием служили презабавные существа по обе стороны дороги, смастеренные из остатков разбитой военной — сиречь, советской — техники: то какой-нибудь- инопланетянин со свернутым набок носом и раззявленным ртом, то нечто — или некто? — напоминающее Буратино, то дракончик с усами и поднятой лапой), мы шли вверх, к высоте тысяча двести метров, к позициям, которые в 1973-м занимала израильская армия и которые превращены сейчас в обще-доступный музей. «Ребята сейчас там», — и Боря указал на соседние, еще более высокие горы. А в нашем распоряжении были отрытые в рост человека траншеи, пулеметные гнезда, блиндажи, изнутри одетые в ребристую сталь… На какое-то время все мы превратились в детей, играющих в войну. Но, знаешь, друг мой, я скоро бросил все эти забавы, отошел от пулемета, к которому тотчас прилип Валентин Михайлович и, впав в детство, принялся издавать звуки пулеметной очереди: «Та-та-та-та…» Я поднялся на забетонированный бруствер. В трех метрах ниже в несколько рядов натянута была колючая проволока, внизу блестела на солнце черная полоса асфальта, за ней лежали желто-коричневые поля, белели дома какого-то городка, еще дальше, почти у горизонта, высились горы. Это была Сирия. Высоко в небе кружил орел. Я подумал, что ни Ветхий, ни Новый Заветы, ни Коран не учат ненависти. Если своекорыстные, подлые люди вырывают из вечных книг отдельные фразы и потрясают ими, как знаменами, и кричат: «Вот что сказал Господь!», и наполняют сердца непросвещенных людей темной яростью, их надо тащить в самые строгие дурдома, откуда бы они выходили несмышлеными ягнятами. Или человечество по-прежнему будет покрыто проказой ненависти, или оно сумеет очиститься и жить в мире. Ничего другого придумать нельзя. А не поймем этого — милая наша земля по-прежнему будет прекрасным стрельбищем для дьявола, которому все равно, кого убивать.

«В Кацрин!» — зовет Боря. Что ж, Кацрин так Кацрин55.Приятный, я тебе доложу, городок, зеленый, с прогуливающейся публикой, как местной, так и приезжей (был предпоследний день праздника Кущей), лавочками, магазинами, кофейными, отдаленно напоминающими сухумские, — словом, нечто вполне мирное и даже отчасти курортное. Между тем до высоты тысяча двухсот метров подать рукой, а сам Кацрин возник после войны Судного дня. Его обитатели — почти сплошь бывшие наши сограждане. «И вам не страшно здесь жить?» — спросил я томящуюся за прилавком магазина молоденькую, светлоглазую женщину. «А ничего, — певучей, южно-русской речью отвечала она. — Где сейчас не страшно. И у нас, в Приднестровье… И в Чечне у вас. Да и в вашей Москве… Ничего. Мы привыкли».

Но как ни привыкай, скажу я тебе, а все же неуютно человеку в нашем мире.

 

Письмо пятое. ИЕРУСАЛИМ

Это пятое и последнее письмо. Ты даже представить себе не можешь, сколь счастлив и печален я был в эти минуты. Назавтра уезжать. Ты ведь знаешь, я и не помышлял, что радость всей земли (одно из названий Иерусалима) станет на время моей личной радостью, моим глубочайшим духовным переживанием и пропашет незарастающую борозду в моем сердце. Горюю же вечной человеческой скорбью — о краткости отпущенной нам жизни, о том, как быстро проходят наши дни… Едва помыслишь о бесконечной череде сменившихся здесь поколений, о кровопролитных войнах, бушевавших во всех пределах Святой Земли, о римских когортах, камня на камня не оставивших от Святого Града и Храма, о племенах, пришедших из жарких пустынь Аравии и ревнивой любовью возлюбивших и город, и священную гору и поставивших на ней во имя Аллаха милостивого и милосердого Купол Скалы и мечеть Аль-Акса, о крестоносцах, посланных Европой освободить Гроб Господень, но в конце концов вынужденных уступить и Гроб, и Храмовую гору и весь Иерусалим удачливому в битвах Саладину56, — то поневоле чувствуешь себя песчинкой, чудом задержавшейся на взгорьях истории. «Не жизни жаль с томительным дыханьем, /Что жизнь и смерть? А жаль того огня,/ Что просиял над целым мирозданьем,/ И в ночь идет, и плачет уходя»57. Вообрази мое состояние, если все утро я так и прослонялся по номеру, не находя себе места, шепча Фета и отчего-то вспоминая одного старика, истинного Мафусаила по нашим понятиям: девяносто три года! — который со слезами мне говорил, что жалко ему умирать. «Ведь как интересно, что дальше-то будет!» Миленький, он в простоте своей душевной желал как бы приподняться на цыпочки и глянуть вперед лет этак на полста. Не много же хорошего увидел бы он. Одно славно: не загадывал, не философствовал, не пытался быть мудрей самой жизни. А то ведь каких божественных дарований люди — и те в таких случаях попадали впросак! Не беру Федора Михайловича Достоевского, промахнувшегося с предвидением исторической роли католицизма, да и не только; возьму Бунина, сто лет назад вместе с Верой Николаевной, своей молодой и еще невенчанной58 женой совершившего путешествие во Святую Землю и написавшего «путевые поэмы» (именно так определил он жанр своих произведений), которые хочется выучить наизусть и повторять, празднуя каждое слово и завидуя белой завистью точности, яркости и волшебной легкости его письма. «Есть ли в мире другая земля, где бы сочеталось столько дорогих для человеческого сердца воспоминаний? Гроб Мариам! У стен сада, столь любимого Сыном, в ложе кремнистой долины, под сводами древнего полуподземного храма, во тьме которого блещут огни, оклады и самоцветы, почила она, простая женщина из Назарета, венчанная высшей славой — земной и небесной»59. Поневоле хочется воскликнуть вслед за Мариной Цветаевой: сколько людей надо было ограбить Господу Богу, чтобы создать одного такого Пастернака! (Мы с тобой ничем не погрешим, если вместо Пастернака поставим Бунина; в конце концов, это два русских нобелевских лауреата.) Видел он Иерусалим, Табху, Капернаум, Его город (Мф 9:1), от которого остались величественные развалины древней синагоги… Век спустя и я стоял возле стен, сложенных из мощного крупного камня со следами заливочных швов, возле мраморных колонн с капителями и поперечной балкой, смотрел на остатки фундаментов, одинокий молодой кипарис между ними, думая, что, может быть, именно здесь Он учил «как власть имеющий, а не как книжники» (Мк 1:22), здесь исцелил бесноватого, а потом пошел в дом Симона и взял за руку лежащую в горячке его тещу. «…и горячка тотчас оставила ее, и она стала служить им» (Мк 1:31). И у Мертвого моря был Иван Алексеевич и написал о нем в «поэме» «Страна Содомская», а о желтых, в крупных складках горах Кумрана оставил две потрясающие строки: «По жестким склонам каменные плиты/ Стоят раскрытой Книгой Бытия»60. Может быть, во Франции, в конце сороковых — начале пятидесятых он узнал о находке мальчика-бедуина Мухаммеда-эд-Диба из полукочевого племени таамире — находке, впоследствии названной Рукописи Мертвого моря, потрясшей библеистику и во всяком случае прибавившей к древнему возрасту Библии еще почти полторы тысячи лет, — узнал и с волшебной силой своей памяти вспомнил Иерусалим, Асфальтическое море, за ним — «пепельные грани чуть видных гор» и пробковый шлем на голове Веры Николаевны, спутнице во Святой Земле и во всей жизни… Но в чем он промахнулся, спросишь ты? Отвечу: в некоей философской идее, возможно, почерпнутой им из Шпенглера или из много раньше высказавшего ее Данилевского, — об отмирании достигших полноты зрелости цивилизаций. Он приехал в Иерусалим из Яффы на поезде (вспомни Гоголя!) — пусть маленьком, пусть медленном, но все-таки поезде. Между тем все, что он увидел, запомнил, перечувствовал, вылилось в строки, подобные надгробному рыданию: «Жизнь совершила огромный круг, создала на этой земле великие царства и, разрушив, истребив их, вернулась к первобытной нищете и простоте…»61

Век спустя отчетливо видишь, что судьба вынашивала совсем иные замыслы.

Заметки на полях

На пароходе, шедшем в Яффу, вместе с Буниным и Верой Николаевной были отец и сын Шоры. Давид Шор был в ту пору известный пианист и музыкальный деятель, основатель «Московского Трио» и «Бетховенской студии», и Вера Николаевна воскликнула: «Как же это я не узнала его сразу?! Ведь это он вместе с Крейном и Эрлихом воспитывали наш музыкальный вкус на своих “Исторических концертах”, в зале Синодального училища…»62 Отец Шора — старый еврей с седыми пейсами и седой бородой «оказался таким милым, таким добрым человеком, что мы его вскоре полюбили, а впоследствии даже несколько лет сряду обменивались письмами. Он отправлялся в Палестину в полном религиозном напряжении, считая необходимым перед смертью совершить это паломничество. Сын его, насколько я понимаю, был близок к сионизму…»63 Она угадала: Давид Шор в 1925 г. вырвался из Советской России в Палестину, основал в Холоне музыкальную академию и приложился к своему народу в 1942 г.

Ну, Бунин писал — ему по чину: писатель; Вера Николаевна вела дневник — это тоже в порядке вещей: умная барышня, она поняла, что судьба дала ей в спутники человека огромных дарований, и старалась не пропустить каждое его слово, а если уж излагала свои впечатления, то как бы с постоянной оглядкой на Яна. Но писал и Шор-младший!64 С его помощью прелюбопытно глянуть на Ивана Алексеевича со стороны. «За обедом, у общего стола, мое внимание привлекла русская пара. Она молоденькая миловидная женщина, он постарше, несколько желчный и беспокойный человек. Когда старый отец мой за столом выказывал совершенно естественное внимание своей молодой соседке, я чувствовал, что муж ее как будто недоволен». Отыскав на пароходе пианино, Давид Шор сел играть. «Минут через пять кто-то вошел. Я сидел спиной к двери, не видел вошедшего, но почувствовал, что это наш русский путешественник. Я продолжал играть, как будто в каюте никого не было, и, когда минут через 20-30 я встал, чтобы уйти, он меня остановил со словами: «Вы — Шор, я — Бунин». Таким образом состоялось мое знакомство с писателем, которого я сравнительно мало знал по его сочинениям. Дальше мы путешествовали вместе, и я не скажу, чтобы общество его было из приятных». На Тивериадском озере Иван Алексеевич на чем свет ругал лодочников; в Бейруте, бранясь, подгонял кучера-араба, «настоящего джентльмена в европейском костюме, но с кинжалом за поясом». «…Когда Бунин вздумал толкнуть его в бок с криком: “да поедешь же, черт!”, то он схватился за кинжал, и мне стоило немало усилий его успокоить».

Однако Бог с ним, непростым, должно быть, бунинским нравом. После незадавшейся поездки в Хеврон, где мусульманские детки засадили камнем в спину Веры Николаевны, на что старик Шор грустно заметил: «Они ненавидят, главным образом, нас, евреев; за что пострадала Вера Николаевна, не понимаю… Это несправедливо»65, и не обошедшегося без взаимных обид посещения гробницы Рахили, Давид Шор отметил, вмиг поднявшись над своей неприязнью и выказав себя человеком искусства. «Бунин впоследствии написал прекрасное стихотворение «Гробница Рахили». Он был сионист и поэтому — идеалист. Но в своей попытке угадать будущее Израиля он оказался куда точнее Ивана Алексеевича. «…Во все время моего пребывания там у меня было чувство человека, попавшего к себе домой. Все мне было дорого и близко. …А колонии, где я видел людей, идейно настроенных, работающих под знойными лучами солнца и создающих условия для возрождающейся новой еврейской культуры! А дети, радостные и свободные, с песнями идущие и возвращающиеся из школы! Это никогда не изгладится из памяти. Там и только там еврейский народ скажет еще свое слово, и это слово будет могучим призывом не только на словах, но и на деле ко всемирному братскому союзу всех народов…»

 

* * *

В Иерусалим приехали со стороны Мертвого моря, Кумрана и легендарной Масады66. Темный южный вечер уже накрыл Святой Город, и над ним, выйдя из-за горы Мориа, появилась огромная, круглая, светящаяся холодным белым светом луна и на наших глазах стала быстро подниматься вверх… Луны, подобной этой, никогда я не видывал в моих странствиях и с трепетом смотрел на ее бесшумное грозное восхождение к высям густо-черного, чистого неба. «Господи, явивший нам бессмертную красоту Своего творения, — глядя на огни погружающегося в ночь Иерусалима, молился рядом со мной Павел Александрович Савельев, — приведший нас из России к этим священным холмам, Ты, Господи, дай Иерусалиму, Святой Земле и ее народу мир и покой! Пошли защиту Свою его жителям, убереги от безумных убийц, примири враждующие народы, ибо да будет, Господи, по слову Твоему, когда волк станет жить вместе с ягненком, и теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их… Так, Господи, Ты сказал Своему пророку, и мы, Господи, верим, что так будет в мире, который, как братья — Иосифу, поклонится Святому Твоему городу».

Ты не поверишь: он Марину, богоданную супругу свою, нашел через Библию. Нет, он не гадал на старой Библии, в каком краю искать себе жену, но, всей душой возлюбив Книгу книг и ее народ, решил, что жена его непременно должна быть этого народа дочерью. Его путь к Богу поучителен и достоин подробного рассказа — но время меня теснит, и я буду по возможности краток. Был он студентом уже пятого курса Суриковского института, когда понял, что его жизнь не имеет смысла. Мне лично, да и тебе тоже такое состояние души чрезвычайно близко, хотя в глупой моей юности, читая «Исповедь» Льва Толстого, я страшно удивлялся его желанию покончить с бессмысленной жизнью. Ему было пятьдесят, он уже «Войну и мир» написал — а стал бояться веревки в доме и ружья, с которым он обыкновенно ходил в лес. Тоска его душила. Пришло наше время — и за меня она взялась, и за тебя, и за Павла Савельева, которого за богоискательство выгнали из института, таскали на Лубянку, пугали, уговаривали, разубеждали. Но он уже встал на камень веры, и сдвинуть его никому не было по силам. Миновала глухая пора, сейчас он старший пастор церкви «Роса», в Москве, на Преображенке. Там же и Марина, и трое их уже повзрослевших, красивых детей. Изредка — а нужно бы чаще — я бываю в их церкви, и меня всегда трогает его мощное, проникновенное, искреннее слово. И в эти минуты я даже и думать не хочу о том, какому все-таки из ответвлений протестантизма принадлежит «Роса» — пятидесятники ли здесь собрались, баптисты или евангелисты. Они — христиане; а Савельев, высокий, седой, с яркими синими глазами, — их пастырь, вслед за которым не страшно идти.

 

* * *

…А в гостинице меня сжигало волнение, мерещилось сказочное зрелище поднимавшейся по темному небу громадной луны, одолевала лихорадочная сумятица мыслей, что я в Иерусалиме и уже завтра буду и в Гефсимании, и в храме Гроба Господня, и пройду Крестным путем Спасителя, по Виа Долороза… Никогда в жизни ночь не казалась мне такой бесконечной. Будто бы некая важная и в чем-то, может быть, даже определяющая мою судьбу встреча ожидала меня на следующий день. И будто бы от того, чтo я смогу увидеть и почувствовать, многое зависит и в моей жизни, и в моем писательском деле, в романе, который я пишу и герои которого или верят в Бога, или ищут дорогу к Нему, или Его ненавидят. Ведь к Богу нельзя быть вполне равнодушным, не правда ли? Даже академичный Бертран Рассел в своей книге «Почему я не христианин» не удержался от довольно-таки едких насмешек (см. хотя бы эссе «Кошмар Богослова»67). Получил ли он за свой «Кошмар» строгий выговор на Страшном суде или все-таки там решили, что свободомыслие не может быть наказуемо? Если же на земле по-прежнему волокут на правеж тех, кто думает и верует не в лад с большинством, то это означает внутреннюю слабость самой веры. Ибо ее опора — доводы души, а не сила государства.

А чуть солнце забрезжило сквозь опущенные жалюзи, я кинулся к окну и ахнул от стеснившего сердце восторга. Друг мой! Когда бы ты впервые увидел Старый Город с его древними стенами, с огромным, как вчерашняя луна, золотым Куполом Скалы68, едва проглядывающим слева от него черным, ребристым куполом мечети Аль-Акса, с куполами церквей, башнями минаретов и — главное — с просматривающимися далеко впереди куполами Храма Гроба Господня, скажи, разве не вздрогнула бы у тебя душа от какого-то благоговейного страха? Разве не показалась бы тебе чрезмерной собственная дерзость, с которой ты, таков, как ты есть, намереваешься поклониться Голгофе? Разве не пронзило бы твою душу горькое счастье предстоящего коленопреклонения перед Гробом Спасителя? А сам Иерусалим, поднимающийся на холмы и опускающийся в долины, разве не пленил бы тебя мягким сиянием, исходящим от его больших и малых домов?

Мы так и начали — с общего взгляда на Иерусалим, для чего наш поводырь привел нас на Гору Наблюдателей, где неподалеку от Еврейского университета устроена смотровая площадка, и царственным жестом руки преподнес нам весь город. Вид Иерусалима был так прекрасен, что от него щемило сердце. Некоторое время все мы не решались разомкнуть уст, сознавая бедность слова перед открывшейся нам дивной картиной. Только Валентин Михайлович нетерпеливо семенил вдоль парапета, бормоча: «Ну в точности как у нас, на Воробьевых… А этот Купол, — он ткнул в сторону Купола Скалы, — как у нас храм Христа Спасителя». Отец Всеволод взглянул на него с укоризной. Валентин Михайлович примолк и, наподобие суслика встав столбиком, приставил ладонь ко лбу и принялся рассматривать Святой Город.

Было около десяти утра. На яркой лазури неба пылало солнце, и под его лучам в прозрачном воздухе Иерусалим и сам светился ровным светом свечи чистого воска. «Светися, светися, новый Иерусалиме, — от переполнившего душу чувства начала матушка Татьяна из пасхальной утрени, и мы все (даже «экуменический эвенок») довольно дружно подхватили: — Слава бо Господня на тебе возсия. Ликуй ныне и веселися, Сионе. Ты же, Чистая, красуйся, Богородице, о востании Рождества Твоего». «И еще, — сразу же сказал о. Евлогий. — Из вербной… Глас четвертый. «На гору Сион взыди благовествуяй, и Иерусалиму проповедуяй, — римо-католик и матушка Татьяна ему вторили, и слабым голосом поддерживал их о. Всеволод, — в крепости вознести глас: преславная глаголашася о тебе, граде Божий, мир на Израиля, и спасение языкoм…» «Мир на Израиля и спасение языкoм», — пропели еще раз, все вместе. И прощальным взором окинув с Горы Наблюдателей город, бросивший вызов самому времени и с таинственной улыбкой оборачивающий к паломнику свои переменчивые лики: то вполне европейский, с несколько, правда, южным оттенком, то азиатский, напоминавший мне Бухару с ее медресе, мечетями и банями «под кумполами», то источенный слезами лик древней святости; отметив слева, на Елеонской горе, церковь Вознесения с высокой колокольней, прозванной «русской свечой», а неподалеку от нее — часовню, внутри которой находится камень Вознесения с отпечатком стопы Спасителя69, налюбовавшись виднеющейся далеко впереди волнистой линией подернутых легким сизым туманом гор, мы двинулись к Гефсиманскому саду.

Нам, собственно, и нужно было попасть на Елеонскую или Масличную гору, которую так любил Иисус. «Днем Он учил в храме, а ночи, выходя, проводил на горе, называемой Елеонской» (Лк., 22;37).

Я уже предостаточно написал тебе о моем внутреннем состоянии на Святой Земле, из-за чего в одну прекрасную минуту ты окрестишь мое простодушное сочинение сентиментальным путешествием в духе Стерна. Разделяя путешественников по намерениям, побудившим их покинуть отчий дом, он, если помнишь, на последнее место поставил себя под именем путешественника Чувствительного. Что ж, от сего разряда не отрекаюсь. Мне, правда, недостает обостренного внимания Стерна ко всякого рода житейским подробностям, вплоть до самых незначительных, и тех переживаний и мыслей, которые вызывали у него они и которыми он сверхщедро делился с читателем; кроме того, мне как паломнику возбранялась даже мимолетная мысль о каком-либо попутном сердечном увлечении, каковые с англичанином приключались чуть ли не на каждом шагу. Но главное, скажу я тебе, совсем не в этом. Если Стерн не устает повторять, что едет на чужбину, то я отправился в страну моей души. Она там давным-давно уже обитала, отчего многое во Святой Земле мне было не то что знакомо, а памятно. Ты знаешь, как это с нами бывает: что-то видишь, будто впервые, или слышишь — тоже словно в первый раз, но между тем не можешь избавиться от неотвязчивой мысли, что в твоей жизни все это уже было и тебе надо лишь хорошенько подумать, чтобы вспомнить, где именно и когда. Однако как ни труди память — не вспоминается. Я вот, к примеру, скажу тебе, что во мне хранилось какое-то смутное видение Елеонской (или Масличной) горы — словно я уже бывал здесь и «Русскую свечу» когда-то видел, и маленькую часовню, за храмом Вознесения, в саду, посвященную памяти Иоанна Крестителя и поставленную на месте обретения его Главы. И остатки древней мозаики, чудом сохранившиеся на полу от стоявшего здесь в древности храма, и ямку в полу, огороженную круглой куполообразной решеткой — как раз там, где явила себя изумленному народу голова последнего из пророков Ветхого Завета, отсеченная по приказу сластолюбивого царя, которым, будто куклой, вертели две зловещие бабы — Иродиада и ее дочь Саломея70. И самого себя видел я — на коленях перед ямкой, некогда ставшей последним приютом для головы и мудрой, и бесстрашной. Ей-богу, друг, все у меня чудесным образом перемешалось — и то, что будто бы я видел, и то, на что глядел безусловно в первый раз. И в состоянии какого-то чудесного полузабвения спускался с Масличной горы, цветущей и благоухающей, как райский сад. Вниз вела узкая, извилистая дорога такой крутизны, что ноги сами собой просились в бег. Таксисты-арабы гоняли в обе стороны с лихостью воинов Саладина, на поворотах, правда, трубя о своем приближении; старик-араб, с черным обручем на белом бурнусе и сам весь в белом, подремывая, неспешно ехал вверх на белом ишачке; ему навстречу медленно спускался точно такой же всадник на точно таком же беленьком ишачке. Но ведь и Христос под ликующие крики «Осанна Сыну Давидову!» ехал с горы вниз, к Иерусалиму, на молодом ослике, еще не знавшем седока и тоже, возможно, белом… «Когда на последней неделе/ Входил Он в Иерусалим…». (Бог ты мой, как же мы тогда читали эти и другие стихи из романа! Еще ни строчки не было издано, еще все было под глухим запретом, еще и посадить могли запросто за недозволенную книгу — а с другой стороны, среди своих, уже нельзя было не ответить строкой на строку: «Осанны навстречу гремели, / Бежали с ветвями за Ним»71. Ты рек тогда в легком подпитии, что для власти нет врага, более неуязвимого, чем поэзия.) Но дальше и круче спускалась дорога, и где-то, кажется слева от нас, в глубине стояла дивная церковь, своими очертаниями отчасти напоминающая слезу и называющаяся «Господь плачет»72. Братья-францисканцы поставили ее на том самом месте, где Господь плакал, глядя на Иерусалим. Один из наших Златоустов прошлых лет (XIX в.) архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий (Борисов) в своем повествовании о последних днях земной жизни Господа нашего Иисуса Христа излагал это с присущей церковным писателям возвышенностью, в данном случае вполне, по-моему, уместной: «На последнем спуске с горы, где дорога касается Гефсимании, Иисус остановился. На Божественном лице Его, дотоле ясном, обнаружилась глубокая скорбь…. Господь в молчании взирал на Иерусалим, как бы ища в нем признака жизни духовной: обильные струи слез возвещали, что искомого не обрелось…»73 Святителя Иннокентия я читал на моем пути к христианству, и был он мне куда более по душе, чем Ренан, вежливо отклоняющий мысль о действительном воскрешении Иисуса. Одного, правда, я взять в толк не мог: откуда у него «обильные струи слез»? У Луки сказано просто: «заплакал». «…Заплакал о нем и сказал: о, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих; ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами, и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего» (Лк 19:41-44).

Иннокентий, я полагаю, стремился потрясти читателей, а по его несколько наивному, но вполне в духе позапрошлого столетия рассуждению, чем больше слез, тем сильнее скорбь. Хотя даже самые скупые слезы Сына Божьего уже дают нам понять, каково было Его страдание. Ибо Он прозревал в духовных вождях народа непоколебимую уверенность в собственной праведности — тем более пагубную, что ее внешние проявления не шли ни в какое сравнение с внутренними, производившими всеобщее опустошение души. Теперь-то мы знаем, что это не проходит бесследно ни для человека, ни для целого народа…

Все сбылось. Были страшные войны, великие разрушения, было долгое пиршество смерти. Однако и себя спрашиваю, и тебя вопрошаю, друг: только ли о Иерусалиме скорбит Христос? Только ли к Иерусалиму относится горчайший Его упрек: «на Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи» (Мф 23:2)? Только ли их клеймит Он постыдным лицемерием? И только ли о иерусалимских книжниках, фарисеях и лицемерах говорит: «Горе вам…, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония» (Мф 23:27-28)?

Я стоял в обращенном на запад — по направлению взгляда Спасителя — алтаре и сквозь огромное сводчатое, с нижним рядом матовых стекол окно, сквозь цветущую зелень церковного сада видел Иерусалим с ослепительно белым бликом на Куполе Скалы, стеной Старого Города и каким-то высоким зданием почти на горизонте. Два тысячелетия назад Христу видны были отсюда Геенна Огненная или долина Гиннома, стены и дома Города, блистающая белым мрамором громада Храма на горе и немного далее — стены, колоннады и башни дворца Ирода Великого, своим великолепием превосходящего даже Храм. «Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст» (Мф 23:37-38). Знаешь, у меня тогда не хватило смелости шепнуть на ухо кому-нибудь из наших священников, какие одолевают меня вопросы. О нет, я нисколько не опасался, что кто-нибудь из них буркнет мне что-нибудь вроде: «Молиться надо больше, а не умствовать». Одно другому никак не помеха, но у нас в храмах нередки ответы, от которых засыхает и без того слабенький побег веры в наших душах. Скорее всего, я решил поберечь моих спутников по паломничеству, ибо искренние ответы вполне могли обнаружить в них противоречивое чувство к Церкви, клириками которой они были, или даже еще более углубить его. Ибо разве смог бы Сын Человеческий без слез взирать на нынешнюю Москву? Разве не понял бы Он истинной цены золотым куполам храма Христа Спасителя, восстановленного из небытия не духовной силой пробудившегося народа, а исключительно благодаря честолюбивым замыслам светских и духовных вождей? Разве не разглядел бы Он в гробах повапленных, которыми полным-полна наша Церковь, надменного властолюбия и смердящего сребролюбия? И Ему ли, казненному, воскресшему и взошедшему на Небеса, не прочесть в удручающем множестве сердец ненависть ко всякому, кто прославляет Отца и Сына и Святого Духа иначе, чем предписано православным каноном? Ему ли не оскорбиться насилием, которым в Его имя все более и более заменяют любовь? Ему ли не скорбеть о вражде к племени, которому по Своему человеческому естеству принадлежит Он? И Ему ли с бичом в руках не изгнать из наших храмов торгующих, а с Моисеева седалища — книжников и фарисеев?

Но в таком случае не ожидала бы ли Его в Москве чаша, которую Он испил в Иерусалиме?

«Смею утверждать, — неслышно подойдя ко мне, шепнул о. Всеволод, — что догадываюсь, о чем вы думаете». — «Горькие мысли», — кивнул я. «Знаете, — со своей тонкой улыбкой заметил он, — рискую повториться, но скажу: ищите суть в подробностях. В общем и целом вы, скорее всего, правы. Но при этом вы были бы совершенно не правы, если бы взялись отрицать появившиеся в России действительные ростки христианства! Христос между нами всегда есть и будет! Умалчиваю о моем недостоинстве, но разве не принял бы Он отца Евлогия в круг Своих учеников? А Павла Савельева с Мариной? Матушку Татьяну? Нашего римо-католика, человека, может быть, странноватого, но верующего, и глубоко верующего? А этого человека на протезе… с палкой…» — «Киселев Владимир Петрович, пятидесятник». «Да какое это сейчас… здесь! — с ударением сказал он, — имеет значение! Пятидесятник он, баптист или адвентист… Помните, наверно, как митрополит Платон отозвался о масоне Новикoве, в котором по высочайшему повелению должен был признать либо христианина, либо афея. Все были бы такие христиане, как сей Новикoв, — был приговор преосвященнейшего владыки. А такой веры, как у Киселева, я давно не встречал. Поэтому хочу вам сказать, что Россия вовсе не потеряна для христианства, как вы только что печалились, глядя на Иерусалим. Но пойдемте, пойдемте… Нам сейчас в монастырь Марии Магдалины. Боря торопит, а этот забавный человечек…» — «Валентин- Михайлович», — подсказал я. «…Да, да, — рассеянно кивнул о. Всеволод, — раб порядка… Он уже кипит, как чайник, и весь кипяток готов выплеснуть на вас, в заодно и на меня. Пойдемте».

Ты знаешь, друг мой, чтo именно в первую очередь влекло меня (да и не только меня) в монастырь Марии Магдалины и его храм. Я тебе говорил еще перед отъездом: мощи великой княгини Елизаветы Федоровны, святой Елизаветы.

Хорошо это или плохо, но во мне не прижилось какого-то особенного почитания святых, при жизни бывших царями, полководцами, князьями или особами, к ним близко приближенными. Царь (любой), по скудному моему разумению, никак не может быть причислен к лику святых хотя бы потому, что его деятельность непременно связана с жестокостью, без которой никогда и нигде не обходится государственное строительство. Ты мне напомнишь мученическую смерть Николая II — а я тебе скажу, что сострадание к нему и его святость суть вещи совершенно разные: жалость всегда субъективна, святость же обязана быть бесстрастно объективна. У Николая II было одно-единственное послушание — беречь Россию. И как же он ее сберег? Каков итог его царствования? Об этом и в хрестоматиях нынче пишут: власть, захваченная хищной большевистской сворой. А глянуть чуть в глубь — и Павла Первого удушили, и Петра III кто-то из Орловых точнехонько саданул золотой табакеркой в висок… Мне их тоже жаль — как бывает жаль всякую жертву. Но не к святым же их причислять, в земле Российской просиявшим! Послушай теперь, что думал в связи с этим наш великого ума и взыскующего сердца соотечественник, протоиерей Сергий Булгаков. «Я ничего не мог и не хотел любить, как царское самодержавие, Царя, как мистическую, священную государственную власть, и я обречен был видеть, как эта теократия не удалась (выделено автором. — А.Н.) в русской истории.… Николай II с теми силами ума и воли, которые ему были отпущены, не мог быть лучшим монархом, чем он был: в нем не было злой воли, но была государственная бездарность и в особенности страшная в монархе черта — прирожденное безволие. …Такой, как он был, мог только губить и Россию, и самодержавие»74.

А вот Елизавета Федоровна — это словно бы моя бесконечная утрата, звездочка яркая, которую иногда отыщешь на темном небосводе среди мириада других и тихо вопрошаешь: «Ну как тебе там, рядом с Богом?» Вот про нее-то я никогда ни на мгновение не сомневался, что она именно рядом с Богом, близка и особенно дорога Ему.

Была впереди, справа, железная дверь. Мы отворили ее и вошли в монастырь Марии Магдалины Русской православной зарубежной церкви. (Я, правда, не знал, к какой из двух частей расколовшейся зарубежной церкви он относится — к той ли, которая обозначается буквой «В», то бишь митрополит Виталий (Устинов), или к той, каковая помечена литерой «Л», что обозначает митрополита Лавра (Шкурло). Его-то в присутствии своего духовника о. Тихона Шевкунова с год тому назад наш президент убедил предать забвению старые счеты и слиться с Московской патриархией. «Л» выразил готовность, а «В» отказался наотрез. Но повстречавшаяся нам в саду, на ведущей к храму крутой лестнице молодая чернявая послушница на мой вопрос: «А вы сейчас чьи?» — отвечала с неразумной беспечностью: «А мы теперь все москальские скоро будем».)

И тут, у Марии Магдалины, все цвело и благоухало и осеняло нас блаженной в полуденный час тенью. А когда поднялись и вышли к храму, то лишь ахнули, завидев его родной, старомосковский облик, с полукружьями закомар под позлащенными куполами на высоких барабанах, две ведущие в верхнюю церковь лестницы и пять широких ступеней к дверям нижней75.

А в храме, у свечного ящика, слева, — невысокая, смуглая, с быстрыми черными глазами и быстрыми, неслышными на каменном полу шагами, лет под пятьдесят. Арабка. В юности своей крещена в православие, и с юности же затворилась в монастыре. «К Богу ушла, — чистой русской речью объяснила она. — А вы Елизавете Федоровне поклониться? У левого клироса». Я купил свечу и подошел к домовине с останками Елизаветы Федоровны. «Вот судьба!» — с трепетом благоговения, любви и сострадания думал я. Рядом со мной о. Всеволод поставил в подсвечник зажженную свечу, приложился к раке с мощами и, склонив голову, опустился на колени. Девочка-немочка, воспитанная при английском королевском доме, вышедшая за великого князя Сергея Александровича, всем сердцем воспринявшая православие и свою новую Родину, похоронившая мужа, разорванного бомбой Ивана Каляева, — она, может быть, первый свой шаг к Небесам сделала три дня спустя после взрыва в Кремле, когда пришла в камеру секретного арестного дома Пятницкой части — к убийце мужа. «Княгиня, не плачьте… Это должно было случиться». — «Вы, должно быть, много страдали, что вы решили…»76 Век спустя до нас дошли лишь обрывки их беседы; дошло также, что она уговорила его принять от нее иконку (он взял) и обещала за него молиться. Она просила Николая II сохранить ему жизнь — царь отказал.

Терроризм — боль Израиля, боль России. Однако если у нас то ли в силу природной беспечности, нашего на все случаи жизни «авось», то ли из-за наших необъятных пространств, противоречивую власть которых над русской душой отметил еще Николай Бердяев, нет мускульной собранности в любую минуту быть готовым к теракту, то выученный своим кровавым опытом Израиль всегда наготове. Заходишь в кафе — тебя перед входом ощупают миноискателем; идешь по Старому Городу — и всезнающий Боря непременно укажет на видеокамеру (и не одну), недреманным оком вглядывающуюся в разношерстную толпу; поздним вечером, уже без ног вваливаешься в гостиницу — и на всех ее этажах видишь солдат армии Израиля, ребят с вещмешками и оружием, по виду совсем еще школьников. (Наш «экуменический эвенок», известный в Москве и России школьный учитель, признался, что у него всякий раз возникало желание немедля отправить их спать.) А перед вылетом в Москву, в аэропорту Бен-Гурион, все твои вещи вытряхнут и вывернут наизнанку, зададут сотню вопросов, будто бы не имеющих отношения ни лично к тебе, ни к паломничеству, но зато, как мудро заметил на прощание наш добрый поводырь по Святой Земле, лучше лишний час помучиться в аэропорту, чем обрести досрочную вечность после взрыва в небе. По-моему, он совершенно прав.

Иван Каляев был террорист, что сегодня более чем достаточно как для приговора, так и для определения его человеческой сущности. Однако от Каляева до Басаева — дистанция огромного размера. Он мог не один раз метнуть бомбу в карету великого князя, но не поднималась рука: то рядом с Сергеем Александровичем сидела его жена, Елизавета Федоровна, то вместе с ними были дети. «Я молитвенно не желал Вашей смерти в той же степени сознания, в какой я сделал все, от меня зависящее для того, чтобы обеспечить себе успех нападения на великого князя. То обстоятельство, что Вы остались в живых, это также моя победа, которой после убийства великого князя я был рад вдвойне»77.

Помнится, мы говорили с тобой о «Двух связках писем» — романе моего незабвенного Юрия Владимировича Давыдова. Там у него изображен Сергей Нечаев, убийца студента Иванова и великий провокатор, — изображен со свойственной Давыдову исторической и личностной достоверностью и потому производящий неизмеримо более страшное впечатление, чем жестокий, подлый и трусоватый Петенька Верховенский. Главное же заключается в том, что вдоль и поперек изученная Давыдовым-историком и прочувствованная Давыдовым-художником правда жизни заставляет нас, может быть, даже совершенно неосознанно и уж, конечно, против воли, так сказать, тайнообразующе сострадать убийце и провокатору. Ибо от юности своей до последнего часа в Секретном доме Алексеевского равелина Петропавловской крепости он сохранил в сердце истинно апокалиптическое видение высыхающих мальчиков, десятками гибнущих в аду фабричных сушилен родного нечаевского села. «…Они ему снились, высыхающие мальчики. Будто певчие с полуоткрытыми ртами. Все в белом стояли в углах горницы или плавно плавали, наклоняясь к изголовью. И вот уже не певчие, а белые свечечки оплывали, роняя белесые слезы»78.

Я, может быть, одному лишь тебе скажу: у них была какая-то своя, перекореженная, жуткая, невыносимая для них и до конца ими так и не осо-знанная правда. И сколь ни горько, сколь ни больно было Елизавете Федоровне, но ангельским своим сердцем она ее почувствовала — как, несмотря на всю внешнюю твердость Каляева, почувствовала в нем ужас человека, уходящего в небытие с нераскаянным грехом убийства. (Сазонов на каторге ужасно мучился, что убил человека, пусть этот человек и носил ненавистное революционерам имя Плеве.) Да, друг мой: при воспоминании о Каляеве мною овладевает, может быть, совершенно недопустимая мысль о том, что человечество гниет на корню. Даже в самом страшном проявлении человеческой воли — терроризме оно навсегда утратило проблескивавшие в нем черты рыцарства: не убить женщину, не тронуть детей — и превратилось в кровавую мясорубку. Ты глянь на оставшийся позади век со стороны, так сказать, террора. И увидишь сначала Каляева, потом Басаева, потом палестинцев, взрывающих дискотеку с детьми, а затем и преисподнюю, которая в России носит сейчас название Беслан.

* * *

…Кем она стала после гибели мужа и казни Каляева? Монахиней, молящейся за свое новое Отечество и не покладая рук трудящейся для его несчастных. Таким образом, два человека, всецело посвятивших себя обитателям российского дна, были явившиеся к нам из Германии святые — доктор Фридрих Иозеф Гааз, еще не прославленный католической церковью, но московским народом при жизни названный «святым», и она, Эллис Гессенская, Елизавета Федоровна, снискавшая святость подвигом в жизни и мученичеством в смерти. К занимающему многие православные головы вопрос о Николае II, от жидов умученном, напоминаю, что в ночь на 18 июля 1918 г. отвезли Елизавету Федоровну и ее соузников из Алапаевска в Синячиху и бросили в старую шахту простые русские люди. Бросили живой79, и она умирала мучительно и долго. Во всяком случае, из-под земли еще несколько дней слышно было пение псалмов и Херувимской.

Три месяца спустя пришли белые и подняли ее не тронутое тлением тело.

В 1888-м она была в Иерусалиме, на освящении храма Марии Магдалины.- И сам Святой Город, и редкостная красота храма в саду на Елеонской горе, в двух шагах от Гефсимании, и естественное на этой земле для всякого верующего сердца чувство особенной близости к Спасителю побудили ее сказать мужу: «Я хотела бы лежать здесь». Тридцать лет спустя в стане белого войска нашлись благородные люди, вспомнившие это ее желание. Исполняя его, тело Елизаветы Федоровны (и тело погибшей вместе с ней инокини Марфо-Мариинской обители Варвары (Яковлевой) из Алапаевска поначалу отправили в Читу. Через шесть месяцев — в Харбин. В 1920 г. два гроба оказались в Пекине, потом в Шанхае, затем пароходом доставлены были в Порт-Саид. Долгое странствие завершилось лишь в январе 1921-го, когда мощи Елизаветы Федоровны оказались на месте своего последнего упокоения.

И от тебя, друг, и от себя я низко им поклонился и с благоговением поцеловал. Преподобная мученица Елизавета, моли Бога о нас! А о несчастном Иване Каляеве, которого одетый во все красное палач повесил в Шлиссельбурге на рассвете 10 мая, было, наверное, перед Господом первое твое слово — прощения, сострадания и милости.

Теперь, как Вергилий — Данте, скажу тебе: «Иди за мной, и в вечные селенья/ Из этих мест тебя я приведу»80. Все последующее, что довелось мне созерцать собственными глазами, было связано со страданием, имеющим, правда, для верующих в Христа распятого и воскресшего непобедимый очистительный и вечный смысл. Ушла в страданиях из этой жизни Елизавета Федоровна — но ее небесная жизнь, верим мы, исполнена светом, радостью и покоем, которых так мало было дано ей на земле. Смотри: и в Небесах она близ Господа, и в мощах своих лежит рядом с Гефсиманским садом, местом Его молитвы и страданий, началом Его крестного пути. От монастыря, по дороге, сбегающей вниз уже не так круто, мимо умильных арабов, старающихся всучить паломнику ветку масличного дерева, в ворота налево — и замри сердце, ибо здесь скорбел и тосковал твой Господь. «И взяв с Собою Петра и обоих сыновей Зеведеевых, начал скорбеть и тосковать. Тогда говорит им Иисус: душа моя скорбит смертельно: побудьте здесь, и бодрствуйте со Мною. И, отойдя немного, пал на лице Свое и говорил: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты. И приходит к ученикам, и находит их спящими, и говорит Петру: так ли не могли вы один час бодрствовать со Мною? Бодрствуйте и молитесь, чтобы не впасть в искушение. Дух бодр; плоть же немощна» (Мф 26:37-41) Ты верь мне, друг: душа моя трепетала. Восемь древних олив было в саду, и каждая из них была обрезана более тысячи раз, и каждая до сих пор плодоносит! И не спрашивай меня, были ли они немыми свидетелями борений Спасителя; видели ли кровавый пот, падающий с Его чела на землю; слышали ли, как Он, словно малое дитя, звал Отца Своего Небесного: «Авва81 Отче!»; робко ли шелестели серебристой листвой при виде Ангела, прилетевшего с небес и укреплявшего Его, — не спрашивай, ибо я скажу тебе: видели, слышали и нам до сих пор об этом свидетельствуют. Ты помнишь, должно быть: тогда была пасхальная ночь, высоко в чистом небе стояла полная луна, и холодный ясный ее свет освещал припавшего к камню Христа, и дремлющих тяжелой дремой уставших учеников, из которых один — Петр — вооружен был мечом, и оливы, едва слышно перешептывающиеся между собой о том небывалом, что им довелось увидеть. Тоска одолевала Его при мысли о неотвратимости мучений и Креста; тоска побуждала Его с тихим укором обращаться к любимым ученикам; тоска снедала Его, потому что Он все-таки был и человеком и не хотел смерти! А они спали. Наверное, не только я, и не только ты, и не только всякий из нас, кто слышал в Гефсиманском саду негромкий голос о. Евлогия, читающего Евангелие, — вообще, каждый, кто любит Христа, печалился о необратимости времени, не дающей ему возможности оказаться с Ним рядом и хотя бы неутомимым бодрствованием доказать Ему свою глубочайшую преданность. О, думаем мы, каждый о себе, — здесь, в Гефсимании, я никогда бы не заснул! Апостол Петр чуть позже трижды отречется от Него во дворе первосвященника, а я бы…

Оставь, человек. Если ты всю жизнь дремлешь, лишь иногда отверзая сомкнутые веки и с сонной поволокой посматривая вокруг; если ты отрекаешься — прямым ли отречением: не знаю-де я этого, называющего себя Христом, робким ли молчанием о своей любви к Нему, или даже клеветой на Него, утонченно ли богословской, враждебно ли яростной, а то и просто подобранной в уличной грязи: родился-де от распутной еврейской девчонки и греческого солдата-наемника Пандеры, — это значит, что Христос снова оставлен в своем безмерном одиночестве, снова ищет человеческого участия и будит нас теперь уже для того, чтобы сказать: «Встаньте, пойдем: вот, приблизился предающий Меня» (Мф., 26; 46).

«А думали ли когда-нибудь вы, — шепнул мне у входа в храм Двенадцати Наций82 о. Всеволод, — что здесь, в Гефсимании, решалась судьба мира? Представьте — ну, на секунду, на мгновение представьте — Отец говорит: не будешь пить эту чашу. То есть не будет ни допросов, ни мучений, ни Голгофы… У нас само это понятие: “решалась судьба мира” сведено исключительно к историческим событиям. В Бородинской битве решалась… Великая Октябрьская и так далее решила судьбы человечества… На Курской дуге… Я вам скажу, что это такое. Это подмена крупными — но част-ностями! — не забывайте, я любитель подробностей и деталей, — действительно великих событий, которых во всей доступной нам истории человечества было… Тут пальцев двух рук более чем достаточно. А Гефсимания в этом ряду, пожалуй, что и первая». — «И тогда…» Он не дал мне договорить. «Мы живем в мире, находящемся в состоянии борьбы с Христом, ибо, как сказано, мир во зле лежит. Горькая, но правда. Но человеческий разум не может даже отчасти представить, что было бы — тогда…»

Последние слова он произнес в гулкой тишине храма, и мы снова, как это бывало уже здесь, на Святой Земле, в творениях Барлуцци, ощутили себя в пространстве мягкого фиолетового света, просвечивающего сквозь алавастровые окна. Шесть колонн поддерживали двенадцать куполов, каждый из которых являл собой как бы маленькое небо и светил нам яркими огнями далеких звезд. А подойдя к освещенному пурпурным светом алтарю, мы оказались перед камнем, на котором Христос молился о Чаше и который теперь огражден низкой железной решеткой, изображающей терновый венец. «Не как я хочу, Господи, но как Ты…» — согласно молвили мы, опускаясь на колени.

«...И вот если бы Отец сказал: не будет тебе сей Чаши вовек», — продолжал о. Всеволод, а я все глаз не мог отвести от дивной мозаики над алтарем, во всю стену, где Спаситель изображен был склонившимся над камнем с лицом, на котором стыла скорбь, граничащая с отчаянием, и двух мозаик боковых нефов, где на одной был Иуда, а на другой — Спаситель с просветленным ликом выходящий к разъяренной толпе. «…То и этого ничего не было бы, и нашего мира, как он ни дурен, тоже…»

На паперти же, собрав и пересчитав паломников, Боря указал на хорошо видную отсюда стену Старого Города и замурованные ворота в ней. «Видите?! Нет, вы видите? — обращался он ко всем и каждому. — Это Золотые ворота. Чрез них должен пройти Мошиах83, и поэтому их замуровали…» — «По приказу Саладина», — добавил римо-католик. «Не в этом дело. Подумаешь, Саладин, — небрежно взмахнул рукой наш добрый поводырь. — А перед- воротами они устроили мусульманское кладбище. Кто у нас самый умный и кто скажет — зачем?» Отец Всеволод улыбнулся. «Перед пришествием Мессии- должен появиться Илия… Мы-то считаем, — заметил о. Всеволод, — что он уже приходил, и это был Иоанн Креститель… Но иудеи все еще ждут и того, и другого. Но Илия — священник, и это значит, что вход на кладбище ему запрещен». — «Именно! — просияв, воскликнул Боря. — Но наш главный раввин, как говорили в СССР, не пальцем сделан. Он сказал — Мошиах сам знает, как ему войти. Вы поняли?!» И с довольным видом повлек нас за собой.-

Паломничество мое близится к завершению, а с ним — и мои письма. Потерпи. Ты, правда, особенно просил упомянуть о церкви Успения Божией Матери, где находится гробница Богородицы. Изволь: она у нас как раз на пути. Именно о ней, кстати, писал Бунин — и малость ошибся. Она вовсе не «полуподземная», а самая что ни на есть катакомбная, подземная, глубоко в недрах земли скрывшая тело Честнейшей херувим и славнейшей без сравнения серафим84. От Гефсимании к ней надо пройти по улице, где в ожидании туристов дремлют на солнцепеке старый верблюд с полупри-крытыми пятнистыми веками глазами и его такой же старый хозяин, затем спуститься метров не менее чем на десять, пересечь открытую палящему солнцу площадку и войти в двери, сразу же за которыми тремя маршами идет вниз длинная лестница, с темно-блещущими в приглушенном свете лампад и свечей стертыми каменными ступенями. Если входная дверь открыта, то в полдень в нее проникает луч солнца и, наподобие блика на воде, сбегает по ступеням и замирает где-то посередине, у приделов, устроенных в память свв. Богоотцев Иоакима и Анны (он справа) и праведного Иосифа Обручника (слева). Не знаю, как тебе, но мне отчего-то хотелось бы верить, что эта пещера с ее благородными запахами ладана и восковых свечей, с ее таинственным полумраком и воистину гробовой тишиной дала последний приют и родителям Непорочной, и заботливому отцу Святого Семейства. Пусть бы и они покоились здесь, в этом склепе, чтобы в день оный восстать из своих гробов, подняться по каменной лестнице и увидеть сияющих нетварным светом Господа и Его Возлюбленную Мать… А ниже, уже на устланном каменными плитами дне пещеры, в часовне — ложе, на котором три дня в Успении своем пребывала Она, прежде чем и душой, и телом уйти от нас — к Сыну. У последней ступени, на скамейке, сидит грузный греческий монах с окладистой и наполовину седой бородой, перебирает пальцами правой руки черные четки и молится, беззвучно шевеля губами. «Богородице, Дево, радуйся, — в бессчетный раз повторяет, наверное, он, — Благодатная Марие, Господь с Тобою; благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаси родила еси душ наших». Его спросят: иконку, крестик, свечку — он кратко ответит и, не считая деньги, небрежно бросит их под ноги, в коробку из-под обуви. Что деньги? Пыль. Здесь три дня лежала сама Богородица, и стены этой пещеры были свидетелями Ее Вознесения! Молитесь, молитесь Ей, первой заступнице и ходатайнице нашей перед Богом. И как же непохож этот грузный одышливый грек на тихих, почти не издающих шума при ходьбе, приветливых немцев-бенедиктинцев, при монастыре которых, на Сионе, близ горницы Тайной Вечери, тоже есть храм Успения Богоматери85. И все тут другое — там, в пещере, веет древностью, по каменным ступеням неслышной чередой спускаются века, воздух ощутимо тяжек от постоянно горящих свечей и курящегося ладана, и пусто смертное ложе Богоматери, будто Она только что оставила его со словами: «Радуйтеся, яко с вами есм во вся дни!»; а здесь, в нижнем этаже, среди идеальной чистоты и порядка, под легкой сенью лежит коричневого камня изваяние Богородицы по весь рост, со сложенными на груди руками и горящими по обе стороны свечами. Там, в пещере, Ее погребли; здесь, в доме любимого ученика Иисуса, апостола Иоанна Богослова, на месте которого стоит храм, Она почила.

По выходе из святой пещеры все еще ощущаешь ее запахи, еще дышишь ими, еще чувствуешь себя частью скрытого под землей древнего мира, в полутьме которого ночью и днем поблескивает самоцветами риза чудо-творной иконы Божьей Матери. Быть может, и сама Она изредка спускается сюда, в свою последнюю на земле обитель и, неслышно тронув Своей рукой неустанно перебирающую четки темную морщинистую руку грека, говорит сопутствующим Ей небесным силам: «Не забуду о нем, когда придет он в Царствие Моего Сына». Но налетает порыв теплого ветра, все сильней припекает солнце, молодой полицейский в зеленом жилете и с автоматом через плечо о чем-то оживленно толкует девушке в таком же жилете, но без автомата, зато в фуражке, из-под которой выбиваются черные волнистые волосы… И я чуть было не погрузился в созерцание иного мира — причем, скажу тебе как на духу, несколько раз оглядывался на полицейскую девушку, находя ее, во-первых, весьма привлекательной и, во-вторых, обнаружив на поясе у нее кобуру с торчащей из нее рукоятью пистолета. Но о. Евлогий вовремя тронул меня за плечо, указав на церковь напротив: «Священномученика Стефана… Здесь его камнями до смерти забили». И в последний раз оглянувшись на девушку, я сразу же забыл о ней, снова покинув этот мир ради полноты присутствия в том, вспоминая «Деяния» и защитительно-обличительную речь молодого дьякона, вызвавшую приступ ярости у слушавшей его толпы. Отец Евлогий открыл Евангелие: «И побивали камнями Стефана, который молился и говорил: Господи Иисусе! Приими дух мой. И, преклонив колени, воскликнул громким голосом: Господи! не вмени им греха сего. И, сказав сие, почил» (Деян 7:59-60). А ведь было! было же все это, Господи! И выволакивали бедного парня вон из тех ворот — сейчас Львиных, тогда, кажется Овчих, и с остервенением швыряли в него камнями, а Савл, еще не переродившийся в Павла, с недрогнувшим сердцем наблюдал, как из пробитой головы Стефана хлещет кровь…

Иногда — признаюсь тебе — мною овладевает какое-то тупое отчаяние. Толпа иудеев забила Стефана, Нерон жег христиан, христиане жгли еретиков и убивали евреев, католики душили протестантов, православные не жалели огня для старообрядцев, талибы взорвали бесценную статую Будды, мусульманские вожди подмахнули смертный приговор писателю, без долж-ного почтения высказавшегося о Магомете, страж православия раскроил топором светлую голову о. Александра Меня… Ответь: если религия — благо и если вера — свет, то отчего такая тьма вокруг?

Через Львиные ворота мы вошли в Старый Город и вступили на каменную брусчатку Виа Долороза — Скорбного Пути (в переводе с латинского), которым Христос с Крестом на плечах поднимался к Голгофе. Скорб-ный Путь (несколько узеньких улочек, переулков и поворотов) по каким-то, им одним ведомым, признакам определили еще в XIV в. францисканцы86. Та самая ли это дорога, или была другая — археологическая точность безоговорочно отступает тут перед тем, что у нас, в России, выражено дивным словом намолено. Традиция, хочу сказать я, становится таким же фактом истории, как события и даты, отраженные в летописях и хрониках. Францисканцы же обозначили на Виа Долороза четырнадцать так называемых станций — иными словами, тех мест, где на Крестном Пути совершались события либо отраженные в Евангелиях, либо укорененные традицией. В память Великой Пятницы каждую пятницу францисканские монахи проходят этот путь: от темницы, в которой был заключен Спаситель, до храма Гроба Господня с последними остановками на земном пути Христа — Его Распятием, Крестной смертью, снятием с Креста и положением во гроб.

И мы медленно двинулись Путем Страдания.

Странное, можно даже сказать, болезненное чувство мало-помалу овладевало мной. Зашли в часовню Темницы, увидели каменную скамью с двумя отверстиями для ног осужденного — и, верь не верь, но у меня, словно схваченные каменными обручами, заныли ноги. Чуть далее была другая часовня — Бичевания87, с огромным терновым венцом, занимающим всю полусферу мерцающего золотой мозаикой купола. И этот венец будто пал мне на голову — тем более, что накануне в каком-то саду мы наткнулись на куст терновника с его длинными, крепкими, острыми иглами, и я теперь прекрасно представлял, какую нестерпимую боль могут причинить они. Там, в часовне, были еще три витража: Иисус, которого хлещет бичами римская солдатня, умывающий руки Пилат, и Варавва, разбойник, отпущенный по требованию толпы. Отец Евлогий негромко прочел из Иоанна: «Тогда Пилат- взял Иисуса и велел бить его. И воины, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову, и одели Его в багряницу, и говорили: радуйся, Царь Иудейский! И били его по ланитам. Пилат опять вышел и сказал им: вот, я вывожу Его к вам, чтобы вы знали, что я не нахожу в Нем никакой вины. Тогда вышел Иисус в терновом венце и в багрянице. И сказал им Пилат: се, Человек!» (Ин 19:1-5). «Се, Человек!» — вздохнул кто-то рядом со мной. Я обернулся: это был Владимир Петрович Киселев, лет шестидесяти, крупный, мощный, с протезом на месте правой ноги и палкой в руках. За дни нашего паломничества протез натер Киселеву культю, нога кровила, но он и слышать не хотел, чтобы променять Путь Страданий на гостиничный покой. «Ну ты что, брат ты мой, — своим низким голосом говорил он, глядя на меня тяжелым, прямо-таки ощутимым физически, взглядом темных глаз, — как это — не пойти? Господь прошел, да еще после бичевания… как они Его хлестали, звери! — да еще с Крестом на плечах, а я из-за этой ерунды, — он постучал палкой по протезу, — останусь дома».

Когда-нибудь я напишу о нем подробней. Мне кажется, его судьба может быть и уроком, и примером для многих, в особенности же для того миллиона наших соотечественников, которые раскиданы сейчас по тюрьмам и зонам необъятной России, которые долгие годы проводят в неволе — кто ворами, кто мужиками, кто попросту вконец одичавшими разбойниками и которые пока еще не знают, что для каждого из них уготован путь, освобождающий уже за решеткой и делающий человека свободным на всю оставшуюся жизнь. Послужной список Киселева — двадцать с лишним лет зоны. За что? Описывать тебе все его уголовные подвиги вряд ли есть смысл: для него они остались в прошлой жизни, для кого-то другого могут стать соблазном. Скажу лишь, что он никогда не забывает, из какой пропасти вытянул его наш Спаситель. Все свои два десятка лет неволи и не очень долгие проблески свободы между ними он помнит хорошо — и чем сильнее в нем память о прошлом, тем драгоценнее обретенная ныне жизнь с Богом. По молодости был он крут, упрям и бесстрашен; все это есть в нем и поныне, но подчинено совсем иной цели. Я уже упоминал, по-моему, что он принадлежит к церкви христиан веры евангельской — к той из них, которая находится в Малоярославце и начальствующий епископ которой Иван Петрович Федотов четверть века страдал в советских лагерях за свое исповедание и за свою веру в Христа Спасителя. Федотов оказался в узах за веру, Киселев же пришел к вере, будучи в узах. По его жизни (да, пожалуй, и по жизни большинства из нас — на воле мы или в заточении) обращение к Богу могло случиться лишь под чьим-то благотворным влиянием. Умнейший Василий Васильевич Розанов недаром заметил: «…мы доходим до Бога через человека». Киселев спал — и его надо было пробудить и в руки его вложить Евангелие. Это и сделали братья-пятидесятники, в самом начале перестройки неведомо как пробившиеся со своей проповедью в зону, где отбывал очередной срок Киселев, пользуясь почетом и уважением блатного сообщества. Не сразу поддался он преобразующей его силе; он еще сопротивлялся, еще дороги ему были нравы воровского мира; еще милы были ему удовольствия прежней жизни. Но Некто, неизмеримо сильнее его, уже вошел в сердце Владимира Петровича, и он возопил: «Я сын Твой, Господи, сын блудный, сын преступный, сын потерявшийся — но твой от сего дня и до дня последнего!»

Он создал в церкви «Тюремное братство» — из таких же терпигорцев, вдоволь хлебнувших лагерного лиха, пришедших к Богу и теперь считающих священным своим долгом нести Благую Весть туда, где Она, и только Она, способна поднять падшего человека. По крохам собирая на бензин, на дары с воли (они-то знают, что нужно зеку), на книги, и на Книгу книг, они теперь колесят по зонам России, добираясь аж до знаменитого «Черного дельфина» в Оренбургской области. Я с ними ездил по Вологодчине, был в строгорежимной женской колонии, в мужской, тоже строгого режима, и даже на острове Огненный, где в переделанных из монастырских келий камерах сидят те, кому здесь и умирать, — пожизненники. Что он говорил им — разбойникам, для иных из которых уже потеряна всякая надежда? Не слыхав ничего о докторе из Ламбарене Альберте Швейцере, он, по сути, повторял его слова: «Мой аргумент — моя жизнь». Он говорил: взгляните на меня. А стоял перед ними мужик, чей вид, голос и взгляд излучали уверенность и силу. Я так же, как и вы, мотал срок за сроком. И мотал бы еще и сегодня или где-нибудь мне бы уже голову отвинтили, но Господь взял и переменил мою жизнь. Я — свободный человек, у меня жена, трое детей — Господь возместил мне все, что я так бездарно потерял в прежней моей жизни. Идите к Богу — и Он избавит вас от вашего рабства.

А там, на Огненном, он говорил отделенным от нас крепчайшей решеткой людям: вас здесь собрал сатана. Вы — его спецназ. Одному лишь Богу по силам очистить вас от прежней вашей скверны и дать вам счастье жить, пусть здесь, пусть в тюрьме, но в ладу со своей совестью и всем миром. На Огненном «Тюремное братство» бывает раз в два месяца. Водное крещение приняли уже двенадцать заключенных, о тяжести преступлений которых у меня даже рука не поднимается написать. Великий скептик, заместитель начальника учреждения по воспитательной работе Павел Агапович Павлов, теперь склонен думать, что «Братство» приезжает не зря. «Погоди, Агапыч, — смеясь, говорит ему Киселев, — скоро мы и тебя окрестим».

Он хотел бы, чтобы все, преступившие закон, все разбойники стали благоразумными, покаялись и уверовали бы — и об этом со слезами молился на Святой Земле.

Изредка мы с ним вспоминали Огненный: дивную синюю гладь озера, светлое вечернее небо, низкое солнце, искрящимися пятнами лежащее на воде. Мощные стены бывшего монастыря уходили в синюю глубь, по углам стояли вышки с прожекторами, по верху стен натянута была колючая проволока, а в придачу к ней — проволочная спираль.

 

* * *

Не торопясь, но и стараясь не упустить из вида нашего провожатого, без которого мы тут же заплутали бы в этих узких, запруженных народом улочках и переходах, шли мы с Владимиром Петровичем Путем Страданий Христа. Каждый шаг причинял Киселеву боль, но от моего сочувствия он отмахивался. «Вот где болит!» — указывал он на свою грудь. И едва не плакал возле арки «Esse Homo» (из ее окна будто бы промолвил Пилат эти слова), на древних плитах Лифостротона, где в багрянице и терновом венце некогда стоял перед сидящим в кресле правителем Христос и где Пилат, отдав Его на распятие, «взял воды, и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего…» (Мф., 27; 24). И в церковь Вручения Креста вошли мы, у порога которой лежат камни мостовой времен Иисуса, и Киселев, склонившись над ними, сказал кратко и проникновенно: «Господи, Боже мой! Дай мне сил нести Твой Крест!»

Скажи, друг, ведь если в повести или романе написать, что герой шел по Виа Долороза вместе с человеком, ранее бывшим королем зоны, а теперь мечтающим только о том, чтобы заронить искру веры в сердца осужденных, то как сморщились бы наши присяжные критики! Как бы они залопотали, что это неудачный авторский прием, голая схема и сплошная натяжка. Жан Вальжан уже был, а нового не надо. Как бы они заклеймили бедного автора незнанием жизни! А в жизни между тем есть величайшая непредсказуемость, которой, честно говоря, плевать и на автора, и на критиков, которая либо прихотливо, либо с лапидарной простотой кроит свой сюжет и может с легкостью отправить бывшего зека по Пути Страданий, а меня предна-значить ему в спутники.

Я, наверное, даже знаю — для чего.

Для того, чтобы я мог воочию убедиться, как верует воскресшее сердце.

Виа Долороза все круче забирала вверх, и Христу становилось все тяжелее. Место первого Его падения отмечено польской часовней с барельефом, изображающим упавшего Спасителя, придавивший Его крест и сонм ангелов, со скорбью взирающих с неба на Его страдания. «Господь, — сказал Ему Киселев, — как же Ты мучался! Прости нас всех, ибо не ведаем, что творим!» Улицы между тем становились все уже, народ прибывал, магазины и лавки распахивали двери и выкладывали и вывешивали свои товары. Рядом с изображением Богоматери, встретившей свое Чадо на Его крестном пути, на уличном прилавке разложены были женские ночные рубашки, майки, кофточки… Иные из них хозяин ухитрился повесить рядом со входом в часовню, почти вплотную к согбенному Христу и протянувшей к Нему руки Богородицы. «Вот, — указал я Киселеву, — гляди, брат…» — «Без стыда люди, — мрачно обронил он. — И где! Здесь Христос на смерть за наши грехи шел, а они торгуют…»

Виа Долороза являла собой образ современного человечества — по крайней мере, его большинства, которое не желает обременять себя связью с Христом и взваливать на свои плечи Его Крест. Ты, может быть, усмехнешься. Нашел-де образ! Где Восток, там и базар. Наверное, ты прав — но мне невмоготу было от этих лавочек, магазинчиков, булочных, благоухающих только что выпеченным хлебом, кофеен, источающих аромат крепкого кофе и табака, от острых запахов пряностей, блеска золота в витринах, продавцов, выучившихся по-русски: «Иды сюда, савсэм дэшево», с их черными быстрыми глазами, в которых живой интерес к тебе мгновенно сменяется глубочайшим равнодушием, словно вместо тебя прошло мимо его платков-«арафаток» некое совершенно пустое место, от этой сутолоки, гомона, криков, от узкой полоски неба над головой, зачастую наглухо скрытым сомкнувшимися поверху сводами, от окурков на каменных, ведущих куда-то вверх ступенях… Сказать тебе еще? И сам я пару раз ловил себя на том, что пялил глаза на какой-нибудь затейливой формы кувшин или змееподобный кальян; а Валентин наш Михайлович — тот вообще вступил в яростный торг с продавцом серебряных перстней, здоровенным малым с бритой головой и мощной смоляной бородой. Но Валентин Михайлович наступательно вскидывал седую бородку и бился за свою цену, как за пядь родной земли. «Валентин Михайлович! — перекрывая шум, крикнул ему о. Евлогий. — Или забыли, что не можете служить Богу и маммоне?!»

Друг! Кипи базар в любой другой точке мира — и кто хоть слово скажет поперек? Товар — деньги — и бакшиш в придачу. Но ведь не здесь, где Своим последним земным путем, сгибаясь под тяжестью Креста, шел наш Спаситель! Мне кажется, мало кто задумывался над тайным смыслом Виа Долороза как пути, совмещающего несовместимое: Страсти Христовы и одно из самых сильных проявлений земной стороны нашего бытия. Первобытная человеческая природа здесь ликует, у нее праздник, пир, торжество прибывающего достатка — что вместе с тем означает продолжение бичевания, Крестного Пути, Голгофы и дикарский отказ от всего священного, невыразимого в словах, а лишь, как птица, бьющегося где-то в самой глубине сердца. …Были потом еще другие станции: где Христос, пошатнувшись, оперся рукой о стену, отчего на древнем камне остался и до наших дней сохранился отпечаток Его ладони, к которому сначала я, а вслед за мной Киселев приложили свои (я в этот миг глянул на него — и до глубины души был потрясен выражением любви, страдания и боли, которое вспыхнуло и погасло на его суровом лице); отсюда Симон Киринеянин встал под Крест вместе с Иисусом. «Хоть один нашелся, — с горечью обронил Киселев. — Да и тот из-под копья». И дальше шли мы Путем Страдания среди базарной толчеи: помянули св. Веронику, утеревшую пот и кровь с лица Спасителя; остановились на месте Его второго падения — там, где в стене францисканской часовни видна была древняя римская колонна. Здесь в ту пору кончался Иерусалим, чуть дальше и выше были городские ворота — «Судные Врата», за которыми уже никто не мог замолвить слово за приговоренного к смерти. Друг мой! Если обладать хоть каплей воображения, то Виа Долороза для каждого, кто вступит на нее, может стать источником глубочайшего страдания. Видится тебе на этой дороге окровавленный Христос, шатающийся под тяжестью орудия Своей муки и смерти; видятся римские солдаты, грубый сброд, собранный со всех концов империи и дотла сжегший в себе все человеческое… о! этот тип, с позволения сказать, людей, испытывающих острое наслаждение от страданий другого, отменно сохранился и доныне — взглянем хотя бы чуть в глубь нашего прошлого, посетим заброшенные лагеря и безымянные погосты, прочтем предсмертные записки, голоса тех, кто любил Христа больше жизни; видится народ, следующий за скорбным шествием, и сам себе ты видишься с лицом, мокрым от слез… Когда дошли до греческого православного монастыря, на каменной стене которого был выбит латин-ский крест, Киселев прочел из Евангелия: «И шло за ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: дщери Иерусалимские! не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших. Ибо приходят дни, в которые скажут: “блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы непитавшие”. …Ибо, если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?» (Лк 23:27-29, 31). Ты знаешь, на этой земле стократ читанные и слышанные слова Евангелия воспринимаются как-то по-другому — и глубже, и полнее. И слух, может быть, впервые с такой остротой слышит, что лучше бы нам плакать о нас самих и детях наших; а что? разве не поглощает нас мир? и если мы еще обладаем пусть незначительной, но все же силой сопротивления ему, его соблазнам, ловушкам, миражам, обманам, его лести, злоязычию, его растлению, то дети наши проваливаются в него, как в болото, сверху поросшее приманчивой зеленой травкой. И пророчество о днях скорби — не про нас разве сказано?

Потом оказалась на пути эфиопская православная церковь с потекшей местами штукатуркой и бедным убранством, главным украшением которого была то ли картина, то ли икона, изображавшая встречу царя Соломона с царицей Савской. Коричнево-смуглый, грустный священник в черной круглой шапочке и многочисленных накидках сидел перед аналоем с раскрытой древней книгой на нем и мимо книги задумчиво смотрел на царя с царицей, размышляя, быть может, о славных прародителях своего народа.

Друг, мы пришли.

Выложенный крупным камнем, затененный, тесный дворик, атриум, две арки внизу, одна замурована (еще Саладином), вторая открыта: вход в храм Гроба Господня. Колонна с глубокой расщелиной слева — будто бы когда-то (называют точную дату: 1579 г.) Небеса разгневались не вполне православным пасхальным богослужением и послали Благодатный Огонь88 не в Кувуклий89, а ударили им в эту колонну, навсегда оставив на ней поучительный и вероучительный след. Благодатный Огонь посчастливилось видеть и игумену Даниилу: «Многие ведь странники неправду говорят о схождении Света Святого: ведь один говорит, что Святой Дух голубем сходит ко Гробу Господню, а другие говорят, молния сходит с небес, и так зажигаются лампады над Гробом Господним. И то ложь и неправда, ибо ничего не видно тогда — ни голубя, ни молнии. Но так, невидимо, сходит с небес благодатию Божию и зажигает лампады в Гробе Господнем»90. Справа же от входа в Храм маленькая крутая лесенка ведет к Часовне снятия одежд91, где с купола-неба пронзающим взглядом взирает на приближающихся к Голгофе людей Христос Пантократор, где на одной из трех мозаик изображен Авраам, готовящийся принести в жертву Исаака92 и где «Распявшие Его делили одежды Его, бросая жребий, кому что взять» (Мк., 15; 24). Еще шаг — и ты в приделе Голгофы, возле католического алтаря Гвоздей Святого Креста93.

На заалтарной стене мозаика: Христа только что распяли; Крест еще не поднят; Спаситель, раскинув руки, лежит, пригвожденный к Древу Своей Кончины; Богородица в траурных одеждах воплощением скорби горест-но стоит над Ним.

Pieta.

Не знаю, какими словами передать тебе мое состояние в голгофском приделе. К тому же все, написанное хотя бы несколько позднее, так или иначе, но будет грешить против истины. Истина же, кажется, может здесь быть лишь одна (пишу, разумеется, исключительно о себе): ты словно перестаешь быть, слепнешь и глохнешь для окружающего мира, язык твой намертво присыхает к гортани и отказывается отвечать на обращенные к тебе вопрошания. Тебя нет — но внутри себя ты чуешь сильные, частые удары сердца, едва не проламывающие ребра грудной клетки. Оно стучит подобно тому, как стучал молоток по шляпкам гвоздей, которыми насквозь пробивали живую страдающую плоть сошедшего к нам Бога.

(Гвоздей, говорят, с самого начала припасено было четыре; но некая цыганка, дабы уменьшить страдания Иисуса, один стащила. Тогда солдаты одним гвоздем прибили к Древу сразу обе ноги Христа94.)

Чуть подале, слева, престол православный — на том самом месте Голгофы, где некогда поставлен был Крест с Распятым. Там горят лампады, от подсвечника исходит жар пылающих в нем десятков свечей, за престолом изображено Распятие с предстоящими перед Ним Марией и любимым учеником; а под алтарем — небольшое, заключенное в позлащенный диск и взятое в мрамор отверстие: в нем укреплен был Крест нашего спасения. Отец Всеволод лег навзничь подле престола, раскинув руки; грузный «экуменический эвенок» опустился на колени, склонил седеющую голову и припал к месту, откуда поднялось и осенило мир Крестное Древо. Вслед за ним и все мы (а кто и не один раз) точно таким же образом лобызали основание Креста, а я еще и руку опустил в отверстие. Холодом овеяла ее земля Голгофы, земля-свидетельница, земля, слышавшая Его последние слова. Помнишь их?

«Отче! прости им, ибо не знают, что делают» (Лк 23:24).

А мы? Мы, вдоль и поперек прочитавшие Евангелие, познавшие глаголы вечной жизни, мы, знающие, что творим, — нам простит ли милосердный Отец?

«истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» (Лк 23:43).

Вот надежда, путеводной звездою светящая всем нам. Вот слова, которыми Киселев смягчает ожесточившиеся души. Никогда не поздно. В смертный свой час протяни, человек, к Нему ослабевшие руки — и, признав в Нем Владыку жизни и смерти, иди Ему вслед.

«…говорит Матери Своей: ЖЕно! Се, сын Твой. Потом говорит ученику: се, Матерь твоя!» (Ин 19:26,27).

И Ее сын всякий из нас. И Ее зовем в горькую минуту: «Царице моя преблагая, надеждо моя Богородице, приятелище сирых и странных предстательнице, скорбящих радосте, обидимых покровительнице! Зриши мою беду, зриши мою скорбь, помози ми яко немощну, окорми мя яко странна».

«ИлИ, ИлИ! лама савахфанИ?» то есть: «Боже мой, Боже мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мф 27:46).

О, этот вопль одиночества! Знаешь ли, что мне всегда слышалась в нем какая-то тайна, тайна одинокого страдания. Ибо если Отец и Сын — одно, то каким образом в миг крестной муки Сын мог познать Свое одиночество и воззвать к Отцу? Если Сын (на доказательство чего потребовались века яростных богословских споров, дворцовых интриг и кровавых волнений) единосущен Отцу, то откуда вдруг окутавшая Его мгла одиночества? Или же грех всего мира впервые всей своей тяжестью лег Ему на сердце и Он затосковал перед непомерностью выпавшей Ему доли? Или на Кресте в Богочеловеке возопил измученный лютой казнью Человек? Ах, друг, тут недолго и в какое-нибудь арианство нам с тобой сверзиться. Не наше это дело. А наше — открыть сердце Его мучениям, Его тоске и Его безропотной решимости принять и пытки, и смерть за всех нас. Аминь.

«жажду» (Ин 19:28).

Люди мои, дайте Господу пить! Прежде Него, кто вас избавил от скорби? А ныне Ему воздаете злым за благое? За столп огненный на кресте Его пригвоздили! За облако — гроб Ему ископаете! За манну — желчь поднесете к Его рту! И за воду, которую Он дал вам в изобилии, — уксусом хотите Его напоить!

«совершилось!» (Ин 19:30).

Земное служение окончено. Он пришел в мир — но мир отверг Его. Он оставил нам свет — но свет этот слишком ярок для наших, привыкших к искусственному освещению глаз. Он указал нам путь — но далеко не каждому по силам пройти его из конца в конец. Он дал нам истину — но она жжет человека, как выхваченный голыми руками из горящей печи пылающий уголь. Он преподал пример жизни — но для многих она оказалась неудобоносимым ярмом.

«Отче! в руки Твои предаю дух Мой» (Лк 23:46).

И как измаявшийся от непосильных трудов сын падает на грудь отца, так и Он находит себе последнее убежище в руках Того, Кто послал Его в мир.

Теперь признаюсь тебе, что, оказавшись вблизи таких святынь, душа моя мало-помалу замирала в изнеможении. Побывать в Гефсимании, пройти по Виа Долороза, оказаться на Голгофе — каким запасом духовных сил надо обладать, чтобы всякий раз заново пробуждать в себе чувство любви, благоговения и скорби! Паломничество должно быть настолько долгим, чтобы одни слезы успели высохнуть на лице твоем, а другие — накопиться и пролиться. А я мимо маленького, под стеклом, алтаря, там же, на Голгофе, помещенного между алтарями православным и католическим и посвященного Скорбящей Божией Матери, прошел всего лишь с поклоном. Уж потом, ночью, в гостини-це, вспоминая, корил себя на чем свет стоит: ведь это же был алтарь Снятия тела Христа с Креста и в нем Stabat Mater dolorosa — Мать скорбящая стояла:- деревянная статуя Богородицы95, олицетворяющая скорбь всех матерей мира, оплакивающих своих безвременно ушедших детей. И сколько там — на алтаре, и под стеклом, и даже на пальцах Богоматери было перстней, колец, сколько было цепочек и бус, золотых, серебряных и жемчужных, что в каком-либо ином случае можно было даже улыбнуться такому безвкусному изобилию — но разве будешь улыбаться перед жертвой любящей, надеющейся и скорбящей души?! Но пока по крутой лестнице спускаешься с Голгофы, и приближаешься, и становишься на колени возле камня Миропомазания, и прикасаешься к нему лбом и устами — снова начинает теснить сердце. И тебе не хочется отрываться от холодной, умащенной благовониями и освещенной лампадами и свечами плиты, тебе мнится, что еще совсем недавно на ней лежало пропятое тело Спасителя, и ты благодаришь ее, плиту, — за то, что она была, есть и будет. Храм громаден — можно пойти по кругу, слева направо, мимо церкви Св. Иакова, брата Господня, храма Марии Магдалины, монастыря Авраама, подняться наверх, в капеллу Франков, опуститься вниз, в храм Св. Креста, ныне принадлежащего армянской церкви, а из него — еще ниже, туда, где некогда была каменоломня, в которой царица Елена и обрела Крест… Можно подивиться величественному Кафоликону, греческому православному храму Воскресения, с каменной черной вазой посередине, именуемой пупом земли, — само собой, в смысле мистическом как месте средоточия и разрешения судеб мира. Можно увидеть церкви эфиопские, коптские, армянские, римо-католические, греческие — и тогда даже против воли твоему взору предстанет человечество, цепкими руками раздирающее нешвеный Христов хитон96. Наступят ли времена Единой Церкви? И когда? Или прав был Владимир Соловьев и лишь появление Антихриста заставит соединиться и забыть прежние распри старца Иоанна, папу Петра и профессора Паули?97

Но есть, есть, по счастью место в Храме, где все (наверное) на время забывают, протестанты они, католики или православные, место, всех соединяющее общей скорбью, общей радостью и общей надеждой. Это небольшая часовня в центре греческой ротонды «Анастазис» («Воскресение»). Называется она Кувуклий. Здесь — Гробница Христова. У входа в часовню стоит довольно высокий, сухопарый, в черной камилавке грек-дьякон с седой округлой бородой и, быстрым взглядом окидывая паломников и безошибочно признавая в них русских, отрывисто приказывает: «Четыре!» И до меня дошла очередь, и с глубоким вздохом, склонив голову, я вступил в Придел Ангела с подобием мраморного алтаря посреди, на котором лежал кусок камня — частица того большого камня, которым две тысячи лет назад Иосиф Аримафейский закрыл вход в гробницу и на котором сидел Ангел. Помнишь: «Вид его был, как молния, и одежда его бела, как снег» (Мф 28:3). И помнишь ли слова его, обращенные к женщинам, пришедшим посмотреть гроб и Того, кто три дня назад был в нем погребен: «Его здесь нет; Он воскрес, как сказал» (Мф., 28; 6). И Ангел, теперь невидимый и не ослепляющий взор, все с теми же словами обращается к паломникам, реки которых столетиями стекаются сюда со всего мира: идите, смотрите; Его нет; Он воскрес, как и говорил вам. И мы входим в сам Гроб, согнувшись едва ли не впополам, а, войдя, падаем на колени у погребального ложа, покрытого мраморной плитой98. Ты хочешь узнать, о чем я думал? Открою тебе: ни о чем. Не мог я думать; я только шептать про себя мог всего одно слово: «Господи» и целовать погребальное Его ложе. Чуть позднее, когда, повинуясь команде решительного грека: «Хватит!», я вышел из Кувуклия наружу, я обрел способность к размышлению и, украдкой вытирая повлажневшие глаза, сказал сам себе: вот истинный центр мира — там, где Он лежал бездыханный и где воскрес и где я только что был… Человечество, надрываясь (как надорвалась Россия) строит государства, затягивает колючей проволокой границы, собирается в союзы — один против другого, начинает войны, чем далее, тем ужасней, тайно колдует над еще более смертоносным оружием, голосует в ООН, — но вся его ныне самоубийственная деятельность могла бы приобрести совсем иную суть, если бы Гроб Господень стал, наконец, для всех главной, определяющей ценностью. Все это так просто и естественно, об этом много писали люди, и умнее и талантливей меня, что мне даже как-то неловко вести речь все о том же. Но ты поймешь мое состояние — поймешь и простишь. В конце концов, ежели каждый паломник покинет Святой Град с подобной мыслью, то, может быть, и мир наш когда-нибудь изменится к лучшему. Отец Всеволод меня, по крайней мере, в том уверяет.

Но я умолкаю. У Гроба Господня началась литургия, и два часа спустя я подходил к маленькому, лучащемуся добротой греку-архиепископу, и он позлащенной лжицей причащал меня Телом и Кровью Христовой, преосуществленными из хлеба и вина на покрытом мраморной плитой Гробе.

 

P.S. Стена Плача99

На исходе праздника Кущей собрались и пошли к Стене Плача.

Накануне, отмечая завершение нашего паломничества, предались небольшому возлиянию, о чем сообщаю тебе как о деле естественном и среди странников имеющем весьма давнюю традицию. «…я же, — отчитывался боящийся Бога и правдивый игумен Даниил, — неподобающе ходил путем тем святым, во всякой лености, слабости, пьянствуя и всякие неподобающие дела творя»100. Бог ему судья, но мы, клянусь, всего только и нагрешили, что выпили по маленькой. Ну, кажется, еще и по второй. На Валентина Михайловича, в сей раз не захотевшего выглядеть белой и трезвой вороной, выпитое произвело оглушительное действие. Он принялся рыдать, бить себя в тощенькую грудь и убеждать нас, что гаже его человека в Поднебесной нет. «Скольких обманул! — восклицал он. — Скольких предал! Все ради денег проклятых!» Отцы наши, Всеволод и Евлогий, едва успокоили его и увели спать. Наутро он был мрачнее тучи и к Стене Плача идти наотрез отказался, объявив эту затею надругательством над православием. «Вы, Валентин Михайлович, пивка хлебните, — дал ему добрый совет наш римо-католик. — Еврейское пивко хорошо оттягивает». Короче, он остался, а мы во главе с Борисом пошли к Стене Плача. И уже на смотровой площадке ахнули, увидев тучу народа возле нее, а, когда, встав в длинную очередь, прошли сквозь подкову миноискателя, оказались на громадной площади, почти целиком запруженной евреями всех мастей. Были тут в круглых черных меховых шапках,- в черных шляпах с широкими полями, кипах разного цвета, а то и в бейсболках, сдвинутых козырьком назад, в лапсердаках, костюмах, с наброшенными поверх белыми накидками — талитами, в диковинных штанах, подвязанных чуть ниже колен, с пейсами черными, пейсами рыжими, пейсами седыми — и все это великое множество стремилось к Стене, стремилось прижаться к ней лбом, прикоснуться руками, высказать ей все свои скорби, поведать заветные мечты, поделиться муками страдающего сердца и заплакать о судьбе народа, у которого отняли его главную святыню. Я, правду говоря, растерялся. Отец Всеволод увлек меня за собой. Где чуть напирая, где проскальзывая, где отступая назад, мы с ним в конце концов оказались возле Стены, приложили к ней руки и прикоснулись лбами. Рядом со мной старый еврей в старой черной шляпе и с седой бородой, в которой скрывались бегущие из его глаз слезы, страстно и горячо говорил что-то Богу. Бок о бок с о. Всеволодом юноша с длинными черными пейсами, непрерывно шепча, извлекал из карманов записки и всовывал их в щели между камнями Стены.

Гул стоял над площадью. И, быть может, я один из великого множества шептал Стене, а, значит, и Богу: «О, плачьте, евреи! И гости на этом празднике, русские, тоже плачьте! Плачьте о взаимном ожесточении, плачьте о роковом непонимании, плачьте о судьбе наших народов, во веки веков связанных неразрывной нитью. Ты, русский, плачь чистыми слезами о Святой Земле и говори — Стене, себе, Богу, миру, что лишь тогда коренным образом изменится наше отношение к Израилю, когда слова Святая Земля станут для нас не паролем нашего благочестия, а наполнятся живой и священной памятью об избранном Богом народе и о нашей с ним неразрывной христианской связи. И ты, еврей, плачь, дабы не ожесточилось и не возгордилось твое сердце в пережитых тобой бедах; плачь от любви ко всем христиан-ским народам, явившимся вдохнуть в твое сердце надежду».

«Если я забуду тебя, Иерусалим, — шепчу я напоследок, — забудь меня десница моя; прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалим во главе веселия моего» (Пс 137:5-6).

 

Сноски:

 

     39  С крутизны одного из них, в стране Гергесинской, и бросилось в море стадо свиней, в которое — по слову Иисуса — вселились бесы, изгнанные Им из двух свирепого вида бесноватых.

     40  Если считать от его всегда ровной поверхности, то получится 415 метров ниже уровня моря: самая низкая точка земли. Его тяжелая, вязкая вода представляет собой густо насыщенный (33 процента) раствор более двух десятков солей и минералов, что исключает в нем появление любой формы жизни. Поэтому оно — Мертвое. Игумен Даниил называет его Содомским и уверяет, что «смрад исходит от моря того, как от серы горящей: тут ведь находится место мучений, под морем тем».

     41  Еще одно название Галилейского моря (озера).

     42  Меня, скорее всего, упрекнут в донатизме — но мне все равно хочется думать,- что если уж Анания пал замертво, «утаив» от Церкви часть выручки от про-дан-ной им собственной земли (Деян 5:1-6), то на епископе, растлевающем мальчиков или крадущем из пожертвований, совершается нечто вроде корот-ко-го замыкания, после которого он теряет способность быть проводником Благодати Святого Духа. Нужно, вероятно, какое-то вразумительное объяснение о дальнейших ее путях — но отложим его до следующей нашей с тобой встречи.-

     43        «Памятники…», стр. 91.

     44  Немецкий экзегет Вейс заметил, что эта речь Христа «всеобъемлющая и богатейшая по содержанию, не исчерпывается никаким толкованием и не переживается никакою человеческою жизнью». Цит. по «Толковая Библия» А. Лопухина. СПб, 1911. Т. 8, стр.81.

     45  По толкованию современника нашего игумена Даниила, блаженного Феофилакта, просвещеннейшего византийца, ставшего архиепископом Болгарским. См. «Новый Завет с толкованием блаж. Феофилакта». Барнаул, 2003. Кн. I, стр.43.

     46  См. книгу свящ. Георгия Чистякова «Над строками Нового Завета», стр.78-79.

     47  Она построена в 1938 г. по проекту замечательного итальянского архитектора, члена ордена францисканцев Антонио Барлуцци. (По его проекту, если помнишь, создан и католический храм на Фаворе.) Говорят — Боря нам говорил, — что церковь Блаженств сооружена в основном на средства семейства Муссолини.

     48  Католики считают, что заповедей Блаженств — восемь; поэтому и церковь поставлена восьмериком. Православные добавляют еще одну: «Блаженны вы, когда будут поносить вас…»

     49  Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 1, кн. 2, стр.8. М., 1997.

     50  Построен в 1982 г. на фундаменте византийской церкви V века.

     51  Сидур «Тегилат Гашем». М. 2001, стр. 87.

     52  См. свящ. Георгий Чистяков «Над строками Нового Завета», стр. 163. Он приводит и соответствующее им древнегреческое слово: опсария.

     53  Там же.

     54  Два слова — особенно для тех, кто о нем никогда не слышал. Это был праведник, глубина христианской веры которого была равна его мужеству. Он родился в Галиции, в 1922 г. Обладая выдающимися способностями, он уже юношей свободно владел несколькими языками. Еврей, он в годы Второй мировой войны сумел выдать себя за немца, поступил в жандармерию и спас от гибели сотни своих соплеменников. В 1942 г. он крестился, а три года спустя принял монашество в ордене кармелитов. В 1959 г. он репатриировался в Израиль. Далось это ему совсем не просто. Только в Верховном суде Израиля брат Даниэль смог отстоять свое — и одновременно всех принявших христианство евреев — право считаться евреем и гражданином Израиля. Вплоть до своей кончины он был пастырем христианской еврейской общины в Хайфе. Одухотворявшая его любовь не знала вероисповедных границ и была обращена к христианам разных конфессий, иудеям, мусульманам, к Израилю и ко всему миру.

     55  Городок на Голанских высотах. Всего здесь 33 поселения, 18 тысяч человек — в основном евреи.

     56  Саладин (правильно — Салах-ад-дин, что означает «Благо веры») (1138-1193) — выдающийся противник крестоносцев, сыгравший, пожалуй, решающую роль в неудаче их замысла.

     57  А. Фет. «Вечерние огни». М., 1971., стр.83.

     58  И.А. Бунин и В.Н. Муромцева обвенчались в Париже, в 1922 г. См. А. Бабореко. «И.А. Бунин. Материалы к биографии». М., 1983, стр. 106.

     59  И.А. Бунин. Собрание сочинений в 9 томах. Т.3. стр.384. М. 1965.

     60  И.А. Бунин. Т. 1. стр. 305.

     61  И.А. Бунин.Т.3. стр.366.

     62  В.Н. Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина. М., 1989, стр.316.

     63  Там же, стр. 317.

     64  Обнаруженные в архиве сотрудницей Еврейского университета в Иерусалиме Юлией Матвеевой, его записки были опубликованы в 2001 г. издательством «Гешарим». Они выставлены также в Интернете, на сайте «Книжная полка Марка Брау. Израильская литература на русском языке»: heblit.al.ru/ibdsh/dsh.html-21k

     65  В.Н. Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина. Стр.324.

     66  Неприступная крепость, сооруженная Иродом Великим на высокой горе, Масада стала последней трагической страницей в истории борьбы Израиля с легионами Рима. Здесь после разрушения Второго Храма три года держали оборону зелоты, 960 человек, мужчины, женщины, дети. Когда в 73 г. стало ясно, что римляне все-таки овладеют крепостью, ее защитники — кроме пяти женщин и двоих детей — покончили с собой, не желая становиться рабами. Десантники армии Израиля, принимая присягу в величественных руинах этой крепости, клянутся, что Масада больше не падет.

     67  Бертран Рассел. Почему я не христианин. М., 1987, стр. 308-311.

     68  Купол Скалы (построен в конце VII в.) накрывает собой Камень Авраама — тот самый Камень на горе Мориа, на котором Авраам должен был принести в жертву своего сына Исаака. Для мусульман сакральность Камня связана прежде всего с якобы имеющемся на нем следом стопы пророка Мухаммеда, который он оставил во время своего ночного путешествия из Мекки в Иерусалим, а затем на Небо, где лицезрел Самого Бога и видел блаженство праведников в раю и мучения грешников в аду. Покидая Мекку, пророк нечаянно толкнул стоящий у его ложа сосуд с водой; вернувшись, он успел его подхватить. Купол Скалы и мечеть Аль-Акса построены там, где царь Соломон в 1004 г. до Р.Хр. возвел Первый Храм (окончательно разрушен войсками Навуходоносора в 588 г. до Р.Хр.), а царь Ирод Великий — еще более грандиозный Второй Храм (разрушен римлянами в 70 г.). Храмовая гора (гора Мориа) — священное место для евреев; но подняться на нее они по сей день не имеют права.

     69  На месте Вознесения Иисуса Христа заботами царицы Елены сооружен был величественный храм, круглый, без купола. Над головами молящихся всегда сияло то самое небо, куда вознесся Спаситель. Камень же с отпечатком Его стопы был обнесен золотой решеткой. Но пришли в VII в. персы, разрушили храм, уперли золотую решетку, и сейчас на священном для христиан месте Вознесения стоит довольно-таки убогая часовня с куполом, а след стопы Христовой взят в мраморную рамку. Русские паломники называют это место «Стопочка». Его нынешние хозяева — палестинцы — пускают сюда православных лишь на Вознесение и Преображение. Чтобы кто-то, не приведи Аллах, не проник приложиться к стопе Господа в неурочное время, поставлена будка, а в ней два упитанных стража, словно бы только что отлучившиеся с Черемушкинского рынка. При нашем приближении один из них лениво взмахнул рукой и велел нам идти в свой автобус. «Гоу бус», — для пущей ясности повторил он и удалился в будку играть с напарником в бесконечные нарды.

     70  Много лет спустя, второй раз выйдя замуж, став царицей Халкиды, а также Малой и Великой Армении, она погибла в проруби. Судорожные попытки выбраться из нее отчасти напоминали тот дьявольский танец, которым она выторговала у Ирода голову Иоанна Крестителя.

     71  Цит. по: Борис Пастернак «Доктор Живаго». М., 1989, стр. 527.

     72  Церковь «Господь плачет» — одно из замечательных творений уже знакомого нам итальянского архитектора Антонио Барлуцци, с горячей верой трудившегося на Святой Земле. Церковь построена в 1953 г.

     73  Сочинения Иннокентия, архиепископа Херсонского и Таврического. СПб.; М., 1901. Т. 1, стр. 83.

     74  Прот. Сергий Булгаков. Автобиографические заметки. Дневники. Статьи. Орел, 1998. стр. 45-46.

     75  Церковь во имя св. Магдалины построена в 1888 г. по указу императора Александра III в память его покойной матери императрицы Марии Александровны. Иконостас белого мрамора с бронзой, иконы написаны академиком В. Верещагиным.

     76  «Судебные драмы». М., 1907, стр.48.

     77  Там же. Стр. 43.

     78  Юрий Давыдов. Собрание сочинений в пяти томах. М., 2004. Т. 4, стр. 13.

     79  Н.А. Соколов. Убийство царской семьи. М., 1990, стр. 328.

     80  Данте. Божественная комедия. Т. 1. М., 1974, стр. 24

     81  Авва — так называли своего отца маленькие дети.

     82  Построен в 1919-1924 гг. на средства католических государств на месте, где Иуда предал Спасителя. Автор проекта — все тот же неутомимый и безумно талантливый Антонио Барлуцци. Некоторые подробности. Создание

     мозаик в 12 куполах финансировали католические общины Англии, Аргентины, Бельгии, Бразилии, Германии, Испании, Италии, Канады, Мексики, Франции, США. Чили; в мозаиках запечатлены гербы этих стран. Терновый венец вокруг алтарного камня изготовлен на средства Австралии. Если же учесть, что огромная — во всю алтарную стену — центральная мозаика и материалы для нее оплачены католиками Венгрии, то получится, что в создании храма участвовали 15 стран.

     83  Мессия.

     84  Над гробницей Пресвятой Девы в V в. был поставлен храм, сто лет спустя разрушенный персами. Пещера с гробницей уцелела, и теперь к ней ведет крытая лестница, построенная крестоносцами.

     85  Германский император Вильгельм II в конце XIX в. получил от султана в дар этот участок драгоценной иерусалимской земли и, в свою очередь, подарил немецким католикам. Их трудами и созданы здесь и монастырь, и храм.

     86  После изгнания из Святой Земли крестоносцев францисканцы остались здесь хранителями католических святынь. Знаком «Стражей Святой Земли» помечены храмы и владения ордена. Знак этот представляет собой две скрещенные руки: пронзенную голгофским гвоздем руку Иисуса Христа и ладонь основателя ордена — св. Франциска Ассизского со стигматом распятия.

     87  Ее автор — все тот же Антонио Барлуцци.

     88  Благодатный Огонь — как свидетельствуют очевидцы — сходит в храм Гроба Господня в день Воскресения Христова, во время православного богослужения. Первые упоминания об этом феномене или чуде (кому что по душе) находим у св. Григория Нисского в IV в. Он, кстати, утверждает, что нетварный свет у Гроба Господня видел еще апостол Петр. Св. Иоанн Дамаскин пишет: «Петр предста ко Гробу и свет зря во гробе ужасашеся» (Иоанн Дамаскин. Октоих, воскресный седален, глас 8).

     89  Кувуклия — часовня над Гробом Господним.

     90        «Памятники…», стр. 107. Схождение Благодатного Огня игумен в дальнейшем описывает подробно, и его рассказ до мелочей совпадает как со свидетельствами других очевидцев, так и со снятыми в последнее время документальными лентами.

     91        Реставрирована в 1937 г. Антонио Барлуцци.

     92  Одно время бытовала традиция, связывающая жертвоприношение Авраама не с Храмовой горой, а с Голгофой. Об этом пишет и наш Даниил: «И там поблизости находится жертвенник Авраама, где Авраам положил жертву Богу и заклал барана вместо Исаака. Ведь Исаак возведен был на то самое место, куда возведен был Христос закланным быть ради нас, грешных». «Памятники…» стр. 39.

     93  Алтарь представляет собой серебряный ковчег — дар Фердинанда I Медичи, герцога Тосканского (1609).

     94  Легенда, как ты догадался, католического происхождения. У католиков Спаситель на Крестном Древе изображен с ногами, прибитыми одним гвоздем. У нас о цыганке не слыхивали, и каждой Его ноге досталось по гвоздю. Ты знаешь, что немало наших братий отворачиваются от Распятия, если ноги у Иисуса прибиты «по-католически».

     95  Подарок королевы Португалии Марии I Браганской. Привезена из Лиссабона в 1778 г.

     96  Зато на единственное и никому в частности не принадлежащее место общего пользования человечество махнуло рукой и оставило его почти в первобытном состоянии.

     97  Владимир Соловьев. Т. VIII. СПб., 1903, стр. 574.

     98  Гробница Христова имеет 2 метра в длину и 1,5 — в ширину. Погребальное ложе справа. Над ним висят 43 лампады — 13 католических, 13 православных греческих, 13 армянских и 4 коптские. На стене, над погребальным ложем, помещены три изображения сцены Воскресения: слева — католическое, в центре — греческое, православное, справа — армянское. На западной стене — икона Божией Матери, как бы неотрывно взирающей на гроб.

     99        Сохранившаяся часть западной стены, ограждавшей Второй Храм. Ее длина — 156 м, высота — 23 м. Место особенного молитвенного почитания иудеев, связанного с ожиданиями Третьего Храма. Кроме того, всякий еврей, независимо от вероисповедания, посещает Стену Плача хотя бы в силу многовековой традиции.

   100        «Памятники…», стр. 26.



* Окончание. Начало в № 125.

** Нумерация сносок сквозная.

Версия для печати