Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 2004, 119

Реабилитация свободы

Евгений ЕРМОЛИН — родился в 1959 г. в деревне Хачела Архангельской области. Окончил факультет журналистики МГУ. Доктор искусствоведения, профессор Ярославского университета. Автор ряда литературно-критических статей, нескольких книг по культуре и истории Ярославля. Постоянный автор “Континента”. Живет в Ярославле.

 

ОТ РЕДАКЦИИ: В сетевом “Русском журнале” (www.russ.ru) в рубрике “Это критика” 8 января 2004 года было опубликовано интервью, которое дал Михаилу Эдельштейну член редколлегии нашего журнала Евгений Ермолин. В начале года он ответил и на вопросы анкеты в заочной дискуссии “Ответственность/ответность литературной критики”, которую проводит фонд “Либеральная миссия” (кабинет Е.Г. Ясина, “Высшая Школа экономики”, Мясницкая, 20) по проекту “Открытая книга: живая дискуссия”. В этих текстах изложена позиция, с которой мы находим нужным и важным познакомить и читателей “Континента”.

1

“Русский журнал”: Вы рассматриваете литературу и искусство вообще как “попытку свидетельства об истине” и “орудие познания Бога”. Возможно ли, на Ваш взгляд, в рамках литературы прикосновение к истине или литература все же — лишь тоска по ней, “сны о чем-то большем”?

Евгений Ермолин: Но ведь и сны — это прорывы и провалы в бездну, это опыт Бога, или путь к Нему. Некоторые мои важнейшие мистические переживания связаны с пребыванием в состоянии сна. И так, наверное, могут сказать многие. На своих вершинах литература — это сюрреалистический гнозис, проникающий к основам человеческого и космического бытия. Откровение Иоанна Богослова — архетекст почти всей последующей словесности. Это диалог с тайной. В нем рождается истина о человеке. О мире.

РЖ: О Боге?

Е.Е.: Да, и о Боге, в той мере, в какой Бог отразился в человеке и в нашем мире. Бог хочет быть познанным. Он не скрывается, не таится. Почему же писатель лишен способности осуществить этот предельно ответственный гнозис? Я не вижу здесь пропасти. Бог встречается с человеком и в литературе. Конечно, лучше, наверное, получить базисные сведения о Боге из Библии, а не из современной литературы. Но я верю, что Бог говорит с миром и человеком сегодня, что Он особым образом раскрывается во всяком личном опыте.

РЖ: Ваши эстетические симпатии на стороне того направления (в самом широком смысле слова), которое на языке критики XIX века называлось “идеализмом”. Не кажется ли Вам, что в современной литературе (я имею в виду практически все постреалистические течения) “побеждают” именно те произведения, где идеал остается не названным, где он присутствует лишь в свернутом виде или даже по видимости отсутствует вовсе (самые разные имена: Джойс, Платонов, Хармс, Беккет, Уэльбек и т.д.)? Возможно ли в сегодняшней ситуации образное воплощение идеала или литература сейчас способна указывать на него лишь “от противного”?

Е.Е.: Погодите-погодите. Что еще за “постреалистические течения”? Давайте сначала в этом разберемся. Сегодня, когда очевиден провал на экзамене истории проекта “русский постмодернизм” со всеми его причиндалами (кстати, предсказанный мною десять лет назад, в 1993 году, в “континентовской” статье “Место человека во вселенной”), даже смешно отождествлять (хотя бы даже так деликатно, как это делаете вы) современную литературу с постреалистическими течениями. Вообще нельзя недооценивать позорный провал игрового релятивизма и доморощенного пандемонизма в искусстве. Это главное литературное событие начала XXI века. Реализм же в искусстве — я уверен — никогда не устареет, не кончится. Он был всегда и будет всегда, составляя главное, а иногда и единственное содержание искусства в любую эпоху. Храмовый синтез искусств в христианстве — тотально реалистичен. Осевые экзистенциальные свидетельства каждого века — в высшей степени реалистичны. Экспрессионизм, сюрреализм и — в значительной мере — неоклассика в искусстве ХХ века — это, почва, на которой перманентно произрастал экзистенц-реализм. …В той мере, разумеется, в какой мы видим в реализме прежде всего не средства (они-то как раз и меняются, устаревают и, слава Богу, обновляются), а цель.

Теперь об идеализме. Вы, наверное, вспомнили мою программную статью “Идеалисты” в “Новом мире” (см.: “Новый мир”, 2003, №2. — Ред.). Ну да, я — идеалист, и не только по своим философским воззрениям и верованиям. Я — идеалист и в смысле чаяния высшего, стремления к целокупно-позитивному идеалу. И вот давайте я это подчеркну. Мне это приятно сделать. Не прагматическая сермяга, не тайная дипломатия, не потакание злобе дня и сиюминутной выгоде, не обслуживание власть имущих, а жажда идеала и стремление опознать, назвать, и даже воплотить его сейчас и здесь. Ради этого и из-за этого пришел я в критику. С этим я прошел сквозь чужой для меня литературный карнавал 90-х с их нетрезвыми играми и скучными вакханалиями. Оцените, кстати, это двойственное отщепенство — сначала, в 80-х, по отношению к режиму, а потом по отношению к литературной среде и тусовке — тоже своего рода тоталитарному микросоциуму. И меня радует, что в новом веке и в новом литературном поколении я очень часто нахожу и понимание, и поддержку. Не то чтобы это меня укрепило, меня уже трудно вообще сдвинуть, но это меня… ну да, просто радует.

Живые люди задыхаются и не хотят прозябать в той мутной клоаке, в которую попытались превратить литературу — увы, увы! — мои ровесники. Скандальный крах этого литературного поколения еще долго будет примером того, как можно славно начать (ну все-таки, в позднесоветском-то андеграунде) и бесславно кончить. Не взрывом, а всхлипом. Их слава обернулась бесславьем. Сколько бы они еще ни пыжились на ТВ и сколько бы ни верещала их тусовка. Они — ну хоть те же знаковые Вик Ерофеев с Сорокиным — остались — персонажами литературной эстрады, литпопсой. Это дома на песке. И как это совпало с политическим фиаско в начале века практически всех, за редчайшим исключением, представителей той же генерации. В поколении нет ни одного государственного деятеля, только мелкие популисты или сектанты! Ни одного сколько-то крупного философа! Ни одного великого писателя! Это ужасно. Впрочем, сам себе противореча, я все-таки скажу, что питаю кое-какие надежды на Юрия Малецкого, Андрея Волоса, Олега Павлова, Александра Вяльцева, Сергея Щербакова... Ну, не знаю на кого бы еще. Может быть, на Андрея Дмитриева? Или Марину Вишневецкую? Питал бы и на Александра Еременко с Иваном Ждановым, но они вот взяли и замолчали... А Тимур Кибиров — говорит, но лучше бы, кажется иногда, помолчал. Любить — одно, а питать надежды — другое. Я и Немцова с Хакамадой люблю, и Чубайса с Ходорковским. А что толку? Ну, я молюсь о них.

У России, может быть, и осталось-то только искусство, чтобы было чем гордиться, и не только, конечно, гордиться, а чтобы было что-то выше пошлого плинтуса, выше сортирного юмора, чтобы была духовная опора, чтобы было средство адекватного, духовно емкого, осмысленного диалога с другими народами, со всяким человеком, чтобы, избежав полного банкротства, хоть что-то предъявить Господу Богу на Страшном Суде. По крайней мере в наше время литература (и отчасти другие искусства) — это и есть Россия, а все прочее пока не доказало своей сущностной причастности к стрежню русской культуры.

Будущее России — это будущее ее литературы. Не будет литературы — не будет и России. Не будет России — хотя бы литература останется, как памятник духовной атлантиде. Только наша дикость мешает это понять. Это, может быть, даже Сталин понимал здоровым краешком своей больной, растленной души…

И у тех наших авторов, о ком я писал и пишу, я вижу и так или иначе выраженное свидетельство о человеческом призвании и предназначении, в напряженном сопряжении с обстоятельствами и вообще возможностями существования. Юрий Домбровский, Георгий Владимов, Анатолий Азольский, Виктор Астафьев, Василь Быков, Алесь Адамович, Владимир Маканин, Инна Лиснянская, Семен Липкин, Александр Беляков, Нина Горланова, Юрий Давыдов, да и Вера Павлова, например... Об Олеге Чухонцеве я в последний раз подробно написал — исключительно для себя — в 18 лет, но сильно резонирую и на его новые стихи... Вообще в современной поэзии много событий и много личностной значительности. Юрий Кублановский, Лев Лосев, Александр Кушнер, Виктор Соснора, Евгений Рейн... нет, всех не перечислить.

Идеал нельзя просто назвать. Его нужно выстрадать, выносить, и нет тут никаких гарантий или легких путей в мире, у которого уже давно слегка сдвинута крыша. В искусстве ценны целеполагание и путь. А куда это приведет… Много ругают последние рассказы Владимира Маканина, а я их ставлю высоко именно как предельно драматичное изживание безыдеальности нашей жизни… Иногда в остатке действительно остается только глубина тоски.

РЖ: Вы неоднократно говорили о том, что литература призвана давать образ времени, рисовать портрет поколения, так или иначе откликаться на переломные моменты жизни социума. В связи с этим: справедливо ли мнение, что сегодняшний читающий россиянин скорее находит свой портрет и набор значимых для себя проблем и вопросов в зарубежной литературе (Мураками, Уэльбек, Кутзее — называю только тех авторов, о которых Вы писали), нежели в русской?

Е.Е.: И да, и нет. Да, трудно иногда хотя бы отчасти совпасть с теми, кто пишет о современности. Но можно. Я за последний год написал, кроме всего прочего, о Домбровском, Лиснянской, Владимове, “Физиологии духа” Малецкого, “Маскавской Мекке” Волоса, рассказах Маканина — и диалогическое общение с текстами этих писателей в совместном творческом процессе переросло в сложный опыт личностного соучастия. По крайней мере для меня их духовные посылы очень важны именно сейчас.

Или пример вроде бы из совсем другого ряда — “Ура!” Сергея Шаргунова. Я очень остро пережил эту вещь как литературный и жизненный факт. Ведь не обязательно со всем и сразу соглашаться, чтобы принять в сердце. Так что есть еще порох в наших литературных пороховницах. Не могу не отметить вообще стремление к честному свидетельству у молодого поколения писателей — это Олег Павлов, Денис Гуцко, Александр Карасев, Роман Сенчин, Максим Свириденков, Илья Кочергин, если брать только прозаиков. Я с ними, с ними. Эта очная ставка с миром, каков он есть, крайне важна для современного человека эпохи фикций и зрелищ…

С другой стороны, Уэльбек и Мураками. Я думаю, что как наши современники они действительно незаменимы. И я так подробно пытался это объяснить в моих статьях, что не буду уже здесь занимать время и место. Это не уровень Фолкнера и не уровень Грэма Грина. Но это — жгучие свидетельства духовного неблагополучия, это незарастающие раны. В русской литературе нашей последних лет мало или вовсе нет того уровня боли, который несет в себе современный человек, и многовато неприятного мне цинизма. Нужно иногда, чтобы кто-то напомнил нам, что душа у нас еще существует, хотя бы — изранив ее. Сегодня на что-то претендующая литература не может не говорить о кризисе культуры, о заброшенности человека, об экзистенциальных тупиках бытия. Что мы потеряли и к чему мы стремимся.

РЖ: В своих недавних статьях о критике в Сети Вы указали на некоторые особенности сетевой критики — в области стиля, в первую очередь. Насколько велико сегодня влияние сетевой критики на бумажную? Наблюдаете ли вы в бумажной критике то раскрепощение стиля, которое отмечаете в критике сетевой?

Е.Е.: Сеть для меня — это пространство свободы. А свободу нельзя не любить, как Бога. Сетевая критика — привилегированное пространство свободы. И еще она — возможность тотального диалога, в котором, собственно, только и может состояться личность. Это очень заманчиво. Сеть — ежедневный соблазн. Этот дух свободы. Веяние ее, со всеми ошеломлениями и издержками. Я не люблю никаких принудительных ограничений и всегда прорывался сквозь них, и Сеть для меня — овеществляющаяся безграничность возможностей.

Но проблема вот в чем. Сетевой критике нужно еще состояться как значительному духовному явлению. Может быть, это и случится, может быть, социальные перипетии и вероятные ограничения свобод в бумажной прессе тому будут даже содействовать. Но не сегодня и еще не завтра.

Мне кажется, пока существует “Журнальный зал”, нет сильного стимула для творческой самореализации литературного критика именно в Сети. Это может быть лишь личный более или менее экстравагантный проект.

Я, например, давно уже не вижу многих моих статей в бумажном их воплощении, находя их именно в “Журнальном зале”. Но мне по-прежнему льстит, что люди, коих я глубоко уважаю, находят смысл в том, чтобы размещать их в своих бумажных изданиях, обладающих сложившейся репутацией, — в “Знамени”, “Новом мире”, “Дружбе народов” и, конечно, в “Континенте”. Все-таки пока еще, если взглянуть на вещи непредвзято, литературная жизнь — это по-прежнему прежде всего десяток ведущих толстых журналов (да еще ежегодный форум в Липках, который для молодых писателей — просто великий дар). Все остальное, сколь бы ни было само по себе приятным и заманчивым, по своей значимости для литературы пока не может конкурировать с ними. Мне важно присутствовать, хотя бы отмечаться именно там, в журналах, потому что это издания не просто с моральным реноме, но и с общественной позицией, с глобальным отношением к миру. Я в общем и целом разделяю эти позиции и хотел бы в меру моих сил поддержать это направление в общественной мысли, в духовной жизни России — и что-то привнести.

Раскрепостился ли бумажный критик? Пожалуй, 90-е дали такой тотальный опыт свободы, что это не могло не случиться. Скажу о себе. Я — да. Абсолютно. Вот говорят, что в каждый журнал нужно писать, учитывая его гиперстиль. Возможно. Но в последнее время у меня с этим нет проблем. Я пишу, как дышу. Наверное, в придачу я нашел какой-то общий, приемлемый для многих звук. Не знаю. (Ну да, вы скажете, что это несложно, если ты — христианский гуманист, христианский либерал с неоконсервативной жилкой, даже немножко христианский социалист…)

РЖ: А каковы перспективы взаимодействия и взаимовлияния сетевой и бумажной критики?

Е.Е.: Пока их мало. Я думаю, что самое важное для Сети — разжиться мозгами. С рецензиями там все в порядке. Мыслей мало. Поэтому я приветствую усилия “Русского журнала”, например, направленные на то, чтобы их аккумулировать, в том числе и немного откачать эту интеллектуальную энергию из бумажных изданий. И приветствую работу коллег в этом направлении. Критики, близкие мне по ценностной ориентации, пока мало сделали для завоевания Рунета. В это нужно вкладываться. Хотя и сам я по этой части жутко отстал.

Вот такова самая выигрышная пока для всех перспектива взаимодействия. И — ждать: вдруг именно в Сети появится личность критика, с которой будет нельзя не считаться.

РЖ: Какая традиция в русской критике Вам кажется “своей”? С кем из критиков прошлого (дореволюционного или советского) вы ощущаете идейное, духовное родство?

Е.Е.: Я помню, как в 19 лет я получил вожделенный допуск в главный читальный зал библиотеки МГУ и впервые прочитал книгу Бердяева “Sub specie aeternitatis”. Это было ошеломление. Я соприкоснулся с чем-то, очень мне близким. Тогда и потом мысли Бердяева об искусстве и художниках сильно и многосторонне на меня влияли. Говорят, что у меня есть и стилистическое сходство с Бердяевым. Может быть. Тогда же я прочитал “Русских критиков” Акима Волынского и навсегда остыл душой к критике XIX века, хотя ее историческое значение сознаю, конечно.

Мой вектор — это религиозно-философская критика экзистенциального направления. Дмитрий Мережковский, Сергей Булгаков (“Чехов как мыслитель”), Лев Шестов, Георгий Адамович (я о нем писал; он, наверное, — самый близкий мой предшественник, редкий пример русского критика-персоналиста). И Андре Базен, конечно, — как законченный, концептуальный арткритик-персоналист.

Из современников мне ближе всего Игорь Виноградов, еще от его давней статьи о Михаиле Булгакове и со времен, когда он был руководителем моей критической мастерской на журфаке МГУ. Конечно, сказывается и многолетний опыт нашего творческого общения. И очень ценю я Ирину Роднянскую.

Люблю или любил я и многое другое, впрочем. Когда-то на меня сильное впечатление произвели и Корней Чуковский (“От Чехова до наших дней”, “Книга об Александре Блоке”), и, представьте, Юлий Айхенвальд (“Силуэты русских писателей”). Я месяцами ходил под впечатлением статей Бориса Емельянова о драматургии 30-х, Михаила Лифшица о Шагинян, Марка Щеглова о Леонове, Петра Палиевского о Грэме Грине, Эрика Соловьева о Хемингуэе, Бенедикта Сарнова о Катаеве и Эренбурге, Игоря Дедкова о Бондареве, новомирской критики 60-х…

Вообще, критик — это бездонное, притом инструментализированное чувствилище, инструментализированный интеллект, гиперболизированный настрой на диалог. Он берет везде, где хоть что-то есть. А литература (включая и критику) — это ж почти райский сад, и одновременно адская бездна. В ней есть все. И все дается практически даром и в дар. Это — из лучшего, что нам вообще дается судьбой. Бери — не хочу. И брать, точнее входить в контакт, устанавливать и держать связь, жить вместе — это такое наслаждение!

2

Слово “либерал” и от него производные стали определенной частью литературных критиков нового призыва употребляться как бранные, а слово “консерватор” перестало соответствовать своему содержанию. Каковы особенности и в чем причина нового антилиберального давления на либеральные ценности в современной словесности? Разочарование? Поколенческое противостояние? Компрометация либеральных идей?

Е.Е.: Свобода в России с ее рисками и тревогой потеряла прелесть новизны и приелась. Сегодня она почти никому не нужна. Вот в чем, я думаю, дело. Свобода как ценность, как практика, как выбор — не имеет кредита ни у российских элит, ни у массы. Они не понимают ее ценности, а часто видят в ней что-то опасное и вредное. Свободе люди стали предпочитать иллюзии “покоя”, “стабильности”, “сильного государства”, “управляемой демократии”, “справедливости”... Они стали жить зажиточнее и благополучнее, но это не научило их любить свободу именно и только за то, что она есть.

Когда общество духовно деградировало, впало в детскую бессознательность и безответственность и погрузилось в инфантильные грезы, попутно выродились и представления о либерализме и консерватизме. Либерал воспринимается теперь как космополит, эгоист, гедонист и попуститель. Консерватор же истолкован как этатист, ура-патриот и неосоветский реваншист. Ничуть не удивительно, что такое настроение пришло и в критику, в литературную журналистику.

К сожалению, выродились и извращены не только представления, но и практика реализации той и другой жизненной позиции.

Есть много причин этого кризиса. Но одна из них — это откровенная бесовщина, которая овладела модными художниками и теоретиками, позиционировавшими себя в парадигме “русского постмодернизма”. Адепты этой идеологии узурпировали право называться либералами, по-шулерски перехватили козыри свободы. Загрузившись в столь удобные розвальни, постмодернистская богема погнала к яру, активно потреблять удовольствия, а своих оппонентов по дороге убивала снисходительно-презрительными взглядами.

Что-то слышалось родное в песнях ямщика. Только на смену лозунгу “победа коммунизма неизбежна” пришел слоган “победа постмодернизма неизбежна”. Иными словами, критикам этого поветрия или сомневающихся не было предоставлено никакой возможности не подчиниться якобы фатальной логике культурных процессов.

Реально это явление едва ли может считаться аналогом западного постмодернизма, разве что очень дальним родственником. Это скорее банальный цинический захлеб и разгул на фоне постсоветского раскрепощения. Что-то вроде русского вольтерьянства в описании Василия Ключевского. На Западе просто были выбраны подходящие ярлыки для обозначения отечественной болезни, эпидемически поразившей последнее в основном поколение советского андеграунда.

Это был просто обвал. Ведь именно литература в России веками формировала общественную повестку дня, именно здесь выносились на мирской и Божий суд главные мысли и чувства человека. И вдруг ни с того ни с сего всякая литературная мелочь забегала с криками о том, что ей, мелочи, страшно мешает духовная и социальная миссия словесности. Что ей тяжело нести. Что ей хочется легкости. Почти в одночасье пространство литературы оказалось заполнено отрыжкой пошлых игрищ.

Писатель (повторю, заявлявший себя “либералом”) сбросил бремя ответственности за судьбу культуры, страны, народа. Он то ли утратил веру и убеждения, то ли перестал о них говорить, а главное — он замолчал и почти ни разу не возвысил свой голос по конкретному поводу, в связи с конкретным общественным конфликтом или человеческой трагедией. В тот момент, когда народ потерял ориентиры, у нас почти не нашлось духовных авторитетов, взявших на себя миссию внесения ясности в помраченное сознание масс. (Практически не было и встречных попыток выстроить “политику” с опорой на реальный духовный авторитет.) Зато нашлись литераторы с талантом и именем, которые отвергли не только важность и насущность этих задач, но даже и само право на их постановку. Прописали литературу в детской, в коробке с игрушками. И в течение десятилетия таковые мазурики вытаптывали поле культуры, оскверняли ценности, разрушали иерархии, не предложив ничего взамен, кроме техник самодостаточной знаковой манипуляции.

На фоне недоумения и растерянности у читателя возникло горячее желание, во-первых, отождествить либерализм с самыми одиозными фигурами, а во-вторых, вместе с этими ребятами выплеснуть прочь и уважение к современной литературе как таковой, к современному писателю как таковому.

После ожесточенной полемики неозападников и неославянофилов конца 80-х — начала 90-х в литературе наступила пауза деидеологизации. Почему возникло новое идеологическое размежевание?

Е.Е.: Не угодно ли: “пауза деидеологизации”! Никакой “деидеологизацией” там не пахло. Это было время процветания агрессивной идеологии релятивизма, цинического гедонизма и полной духовной расслабухи: баян-ширянов в полный рост. И некоторые литераторы (критики в том числе) купились на этот примитив. Свободу взысканий и тревог они принесли в жертву “интеллектуальной” моде, разоружились и впали в расслабленность.

Конечно, такое состояние не могло длиться вечно, хотя кое-кто, может статься, собирался бражничать до последней черты. Неодекаданс сошел на нет при первых признаках усыхания свободы, которое им же и было спровоцировано. Точнее, сдался, позорно разоружился и капитулировал. (Да и чем бы, впрочем, он мог ответить на атаки врагов свободы? Дешевизна его эскапад видна, например, в недавнем паническом интервью в германской прессе В. Ерофеева, в тусклом, перепуганном бормотании В. Сорокина.) Есть хаос, есть смятение, есть капитуляция заигравшихся сочинителей (кульминация такого настроения в литературе — роман С. Гандлевского “НРЗБ”: ну полный пстмдрн).

Теперь уже это явление исчерпало свой срок. Просто неловко видеть в журналах Ю. Буйду, В. Шарова или там А. Королева, которые этого не заметили. В. Пелевин живет на ренту. Даже М. Вишневецкая, автор весьма сомнительной книги “Опытов” (этакой мастеровито выложенной релятивистской мозаики), получила свои премии не за книгу в целом, а за один лишь “опыт”, в котором как раз есть позитивное духовное содержание. И это, что ни говорите, показатель.

Новое же противоборство — это реальная борьба за реальные ценности. Такой она и должна быть. И мы обязаны в ней победить.

Как Вы оцениваете результаты радикального и консервативного проектов в современной литературной практике.

Е.Е.: Современная литературная практика — это, наверное, литература нового века?

Коли так, то нужно сначала сказать, что “русский постмодернизм” в ней накрылся медным тазом. Некоторые из его адептов и сегодня мелькают на ТВ и продолжают титуловать себя “либералами”… Они даже по-прежнему (если не больше) влиятельны, став, по сути, персонажами масскульта, попсовыми “звездами”, и с выгодой эксплуатируя свой имидж шутов гороховых. Может быть, есть и те, кто раскаялись, сбрили волосы, посыпали голову пеплом и замаливают грех где-нибудь на Соловках. Хочется поверить.

Новые сшибки по крайней мере честнее, в них больше предметов названы своими именами, в них меньше цинизма и подмен. Оттого ли, что подморозило, или нет, но воздух стал прозрачней. Все цвета времени становятся хорошо видны. Хотя реально я пока не вижу, к сожалению, четкого размежевания “проектов” (правильнее сказать, лагерей, или уж там — станов). Где реальные центры либерализма в литературе, где его штабы? Есть только одинокие воины и некоторые издания, в принципе предрасположенные к выражению либеральных ценностей, но, в общем-то, увы, в основном пока далекие от наступательного утверждения свободы как фундамента личностного самосозидания, как основы богоподобия человека, от бескомпромиссной реализации этой свободы в публичных актах духовного и социального выбора. Может быть, я излишне критичен. Хорошо бы ошибиться.

Да и неосоветский радикализм как выражение специфического консерватизма, клонящегося к мракобесию, у нас литературно беден. Это и закономерно, и утешительно. Э. Лимонов и А. Проханов как литературное знамя воинствующей реакции выглядят не весьма убедительно. Их слава связана с конвульсивной попыткой лощеных тусовочных циников сконструировать из них идолов масскульта по признаку политической экзотичности... А другие “заслуженные радикалы” еще меньше заметны как творческие величины. Может быть, Л. Бородин? Или В. Бондаренко?

Время потихоньку расставляет все по своим местам. Чем ночь темней, тем ярче звезды — и не попсовые, а путеводные. Я надеюсь, что лучшим нашим писателям нового века дорога не свобода потребления, а свобода духовного взыскания. И я думаю, что нужно их назвать здесь. В сущности, это наша духовная элита. Прозаики и поэты: Ю. Малецкий, В. Маканин, А. Волос, Н. Горланова, А. Азольский, О. Павлов, Л. Улицкая, А. Вяльцев, А. Дмитриев, В. Попов, А. Курчаткин, Л. Юзефович, О. Чухонцев, Ю. Кублановский, И. Лиснянская, Г. Русаков, А. Кушнер, А. Беляков… Наверняка кого-то забыл упомянуть. Да, и серьезные критики, вот хотя бы некоторые: И. Роднянская, Н. Иванова, С. Чупринин, М. Ремизова, П. Басинский, Н. Елисеев, А. Немзер…

Конечно, они разные. При таком умонастроении не может быть стандартной иерархии ценностей. Творческая личность делает свой выбор в большом пространстве духа. Но именно на этих писателях прежде всего лежит бремя духовной ответственности за судьбу России, бремя учительства. А с учетом принципиального значения именно литературы для самоосознания народа можно сказать, что только они и могут (если смогут) определить вектор исторического выбора и обеспечить тем самым будущее России.

Я не раз уже говорил, и еще раз скажу, что убежден: это огромное заблуждение, что Россия способна существовать без актуальной духовно емкой литературы. Весь наш исторический опыт свидетельствует об обратном. Не будет серьезной и значительной русской литературы — не будет и России. Или это будет другая страна, “Россия”. Чем меньше литературы, тем меньше России. То, что литература сейчас так слабо представлена в зоне общественного внимания, и означает впадание общества в злокачественное детство.

К счастью, литературное дело у нас далеко не безнадежно. Во дни сомнений это почти единственное, что способно утешить. Новое литературное поколение (скажем, прозаики Д. Гуцко, Д. Новиков, Р. Сенчин, А. Карасев, М. Свириденков, И. Кочергин, Вас. Орлова, С. Вербицкий, С. Шаргунов, Б. Гречин, Д. Артемов, поэты И. Белов, И. Волков, Н. Ключарева, С. Михайлов, И. Овсянников, С. Янышев, А. Беляева, группа Шторамаг, критики Г. Циплаков, В. Пустовая, А. Рудалев, Т. Михайлова и мн. др.) стихийно либерально и стихийно консервативно. Но уж, во всяком случае, не цинично. (Они даже из прозы умного циника Пелевина пытаются иной раз вычитать идеализм.) Было бы странно и страшно, если бы у нас народилось новое поколение “постмодернистов”. Но пока ничего такого не наблюдается.

Это новое поколение, во-первых, обычно очень слабо ориентируется в литературе второй половины ХХ века, в том числе и в литературном обиходе 90-х (спасибо школе и вузу, где таковые курсы преподаются из рук вон плохо), и зачастую также отождествляет это время с фигурами модных спекулянтов, но притом нередко еще и презирает последних. Это, впрочем, нормальная реакция человека на явленный воочию духовный распад.

Молодые люди, во-вторых, как ни странно, настроены скорее идеалистично. По крайней мере — из тех, с кем я общался (но это довольно широкий круг). Им хочется иметь простые и окончательные ответы на весьма и весьма радикальные взыскания оскорбленного духа. Хочется служить истине и приносить жертвы на алтарь настоящего бога. Но им трудно выбирать в ситуации, где свобода сплелась в один клубок с практикой ее безответственной реализации, с ощущением исторического провала, прозябания, умертвия. Им мало дано на выбор. Оказалось, что у нас практически не осталось широко признанных и при этом живых духовных авторитетов (они отвергнуты, развенчаны), у нас страшнейший дефицит здоровых ценностей и страшно искаженное, исковерканное культурное пространство. Вот часто именно отсюда идет увлечение державно-милитаристской имперской риторикой, самыми грубыми вариантами национализма, эзотерической бесовщиной. Правда, талантливых юных фашистов мне наблюдать не привелось. Одна бездарь, и в основном — далеко за 30, а то и сильно за 40.

В большинстве своем новые литераторы не приемлют, как мне кажется, не либеральные ценности, а то бездуховное прозябание, которое к ним прицепилось. Да, среди молодых есть те, кто называет себя анархистами или троцкистами, атеистами или неохристианами, но при этом пишет, к примеру, пронзительные экзистенциально выверенные стихи. Я — за такой радикализм. Он основан на неприятии в мире того, что удручает и меня. Он означает неготовность к компромиссам с убогой социальностью и с духовной прострацией наших дней.

Существует ли единое поле действия литературной критики — вне зависимости от деления критиков на “традиционалистов” и “постмодернистов”? Если да, то опишите его. Если нет, то покажите границу, линии оппозиции и пункты “встречи”, т.е. возможного диалога.

Е.Е.: “Это — поле боя”. Есть такой отличный роман у Грэма Грина. И мне нечего добавить к английскому классику. Я давно чувствую себя солдатом безымянной войны за свободу.

Что еще сказать? …Критикам-“постмодернистам” пора разоружиться и признать, что они принесли литературе немало вреда и сильно содействовали тому социальному и культурному оползню, в котором мы пребываем. Мне их жаль. Они провалились, как давно никто не проваливался. Некоторые (В.Курицын) уже и удалились по-пластунски куда-то в благополучную сторону, фактически признав свое фиаско. Другие никогда и не пытались покинуть свое прекрасное далеко, откуда так комфортно, например, брать под защиту ничтожного Сорокина. Я вижу, как угасает эта волна, как из последних сил временами подгоняют ее отдельно взятые представители постмодернистского арьергарда. Опомнитесь, господа. Уже хватит.

Ситуация слишком трудная, момент слишком решительный, чтобы миндальничать. Реабилитация свободы — дело нелегкое. Речь не может идти о соглашениях или компромиссах, основанных на существующем статус-кво, во многом унаследованном от 90-х или ставшем реакцией на недавнее прошлое. Речь должна идти о готовности к решительному переопределению и понятий, и стратегий.

Начну с себя. На протяжении 90-х годов я обычно определял свою позицию как неоконсервативную, имея в виду совершаемый мною выбор традиционных ценностей христианско-гуманистической цивилизации в качестве смысловой опоры. Еще в “знаменских” статьях 2001-2003 годов о Т.Кибирове и В.Павловой есть явные следы этого миросозерцательного уклона. В принципе я ему нисколько не изменил и ныне. Но в новой ситуации уже практически перестал употреблять понятие “неоконсерватизм”, опасаясь быть неверно понятым (в общем-то, у нас ведь никто особенно не стремится верно и точно понимать позицию другого, это нужно признать). Кроме того, в последнее время я все более энергично пытаюсь утвердить свободу как экзистенциальную норму и как базисную основу христианского понимания человека, поскольку считаю, что это — главное требование момента.

Критик, мне кажется, должен и может решить проблему духовной коммуникации в нашем глухом и слепом мире, для человека с отшибленными духовными окончаниями. Я никому ничего не предписываю, но для меня самого, наряду с талантом и мастерством, важнейшей темой является духовный смысл литературного явления. Но и социальная полезность, да. (Мы отвернулись от этого: фи, какая добролюбовщина! В результате мы имеем только густопсовую пироговщину. Портяночную ольшанщину. Коричневые розы.)

Если литература в целом есть свободное самосознание общества и личности, то критик призван предельно оптимизировать процедуру такого самоосознания. Но не всякий сможет хотя бы осознать эту задачу, со своим наличным арсеналом идей и подходов к литературе. Некоторые литературные фельетонисты идут в обратную сторону, к отказу от свободы, в сторону агрессивного и воинственного ее обличения, утверждения идеалов казармы и барака. (Сами-то эти критики, как правило, ни в казарме, ни в бараке не обитали. Но это их, конечно, не извиняет.) Ну о чем мне, помилуй Бог, говорить с такими людьми? Я все знаю и про барак, и про казарму. Мотал я эти портянки и никакой прелести в них не нахожу.

P. S. В послесловии к интервью в РЖ Михаил Эдельштейн назвал меня “критиком-идеологом” (у меня де “конкретная оценка вырастает из общей концепции”). Нельзя сказать, что меня это определение вдохновило. Я далек от навязывания жизни абстрактных схем. Я просто пытаюсь свободно размышлять, вдохновляясь тем, что мне дорого. По-моему, это можно назвать свободным философствованием — но не рассудочным системотворчеством. Исповедуемый мной принцип (и метод) диалогического персонализма вообще исключает идеологические априори. Истина рождается сегодня. Поэтому, в частности, когда Эдельштейн говорит, что реализм (миметизм) и идеализм — это, что ли, антиподы, а я их вроде как отождествляю, — то я вижу тут смешное недоразумение. Равно как и в некоторых других возражениях, на которых я здесь уже не буду останавливаться.

Разве что заступлюсь (в который раз) за Анатолия Азольского. Ну с чего же вдруг Эдельштейн в том же послесловии взял, что духовный опыт у Азольского только назван, но не оформлен литературно, не преломлен. Я-то считаю, что именно Азольский — один из немногих наших писателей старшего поколения, который в 90-е годы создал особый образ реальности и притом как раз находится в движении, в творческом поиске, открывая новые возможности свидетельства о том, что открылось ему в бытии — где-то между Кафкой и все тем же Грэмом Грином… Отсюда, кстати, и неровность, и противоречивость его прозы.

Е. Е.

Версия для печати