Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 1999, 101

Дело №417 (Ю.О. Домбровский в следственном изоляторе на улице Дзержинского)

Когда печатаемая ниже статья была уже набрана и сверстана, в редакцию пришла весть, что 9 ноября, на 77-м году жизни, ее автор, Александр Лазаревич Жовтис, верный и давний, еще с сороковых годов, друг Юрия Домбровского, и сам побывавший под катком советской репрессивной машины в лихолетье 1949 года, доктор филологических наук, профессор Казахского государственного университета и Казахского пединститута, скончался. Мы выражаем глубокое соболезнование родным и близким замечательного литератора и ученого и надеемся, что его последняя работа, предлагаемая вниманию наших читателей, будет по достоинству и с благодарностью ими принята и оценена.

Редакция “Континента”

ДЕЛО № 417

(Ю.О. Домбровский в следственном изоляторе

на улице Дзержинского)

                                                                                                  ...серый дом

Своим известный праведным судом.

Н. Некрасов

Замечательный русский писатель Юрий Осипович Домбровский (1909—1978) не вписывался в идеологические стандарты минувшей эпохи и поэтому значительную часть своей жизни провел в ссылке, в тюрьмах и лагерях.

Я познакомился с Домбровским, еще будучи студентом филологического факультета, в 1944 году, вскоре вслед за тем, как он вернулся в Алма-Ату после второй отсидки. Наше знакомство перешло в дружбу, которая продолжалась до самой его кончины и запечатлена в надписях на подаренных мне его книгах и журнальных публикациях, в фотографиях и письмах.

Мне уже доводилось публиковать воспоминания о нем и о событиях конца 40-х годов, в эпицентре которых, к несчастью, ему суждено было оказаться, — в том числе и об его аресте (журнал “Нева”, №1, 1990). Однако материалов “дела” Домбровского я в то время не смог получить. Лишь спустя несколько лет — по доверенности вдовы писателя К.Ф. Турумовой-Домбровской и благодаря содействию КНБ Казахстана — я смог прочитать это уникальное “дело №417” и скопировать отдельные документы.

Рассказать подробно о том, как всё это было, необходимо еще и потому, что бывший алмаатинец Н. Кузьмин напечатал в “Молодой гвардии” (№12, 1993) “Алмаатинскую повесть” о Домбровском, фантастически лживую от начала до конца. Клара Файзуллаевна характеризует ее как набор сплетен и подтасованных фактов, как сочинение, в котором фигура Ю.О. Домбровского представлена в совершенно искаженном виде. Друзья покойного писателя выражали ей свое сочувствие.

Времени с тех пор прошло много, но всё, что происходило тогда, имело огромное значение не только для наших судеб, и немаловажные подробности той поры всё же сохранились в памяти.

Сталина как литературоведа недооценил

Общее представление о тех обвинениях, которые послужили основой уголовного дела, возбужденного в 1949 году против писателя, дают его показания, написанные по завершении предварительного следствия. С этого документа, видимо, и стоит начать.

Мои собственноручные показания

В дополнение к делу хочу показать следующее: почти все факты или разговоры имели место с теми свидетелями, которые были привлечены по настоящему делу, — но все они носили совершенно иной, некриминальный характер. Уже много позже свидетель начинал осознавать свои показания в ином, нужном для привлечения меня в уголовном порядке к суду смысле. Отсюда ряд расхождений в очных ставках с листами показаний, они были бы еще разительнее, если бы свидетелю не напоминали его прежние показания. Каждого свидетеля приходилось направлять, что-то ему напоминать, о чем-то допрашивать дополнительно. Конечно, всё это пропало в протоколах допроса, но всё это было очень ясно в самом процессе очной ставки — наиболее ясно это в показаниях Лихачева, Шухова, Титова. Приведу отдельные факты, ибо надеюсь яснее это выявить на суде. Лихачев показывал сначала (протокол допроса), что мои слова о чиновниках ЦК относятся только к работникам местного отдела печати, которые не имеют смелости пропустить мой роман в печать здесь (подчеркнуто Ю. Домбровским. — А.Ж.), поэтому его приходится везти и посылать в Москву. На очной ставке Лихачев, забыв его конкретное и ясное показание, обобщил его как мое высказывание об аппарате ЦК вообще (даже неизвестно, какого ЦК — ВКП(б), КПК(б)) и зажим литературы тоже вообще, тогда как дело шло опять-таки индивидуально обо мне и только обо мне. То же с Шуховым — во-первых, он совершенно отказался от показания о том, что я хвалил Зощенко, что указано в моем деле; во-вторых, также снял очень важные и криминальные показания о моей клевете по адресу, которые (так в подлиннике. — А.Ж.) я якобы произносил в связи с разговором об его оценке поэмы “Девушка и Смерть”. В протоколах очной ставки просто сказано, что я отрицал значение этих отзывов, тогда как в протоколе всё это место носит совершенно иной и явно преступный характер.

Мной был задан один прямой вопрос Шухову на этот счет, на который он ответил отрицательно и т.д. и т.п. Все эти факты я надеюсь отметить более широко и ярко на суде (кстати, даже то, что Шухов говорит о моем восклицании “Лучше Шекспира не напишешъ!”, основано на явном недоразумении и относится к кому-то другому, ибо у Сталина говорится о “Фаусте” Гёте и никак не о Шекспире). Много говорится о моем пристрастии к Достоевскому. Очень жалко, что люди, с которыми я вел разговоры об этом писателе полно и развернуто, не привлечены к следствию. Так, преподаватель Каз. ГУ Жовтис мог бы показать, что я любил и отстаивал Достоевского именно как писателя, борющегося с элементами фашизма и ницшеанства, т.е. я заступался за писателя, разоблачавшего враждебную нам идеологию. Этот момент я считаю достаточно важным и стоящим выяснения. Личные счеты с Брянцевой были большие и обширные. В сущность их на очной ставке я не счел возможным входить, в существо дела. Однако ясно, что беспристрастным свидетелем ее признать никак нельзя. Я полностью отрицаю свои а/с (т.е. антисоветские. — А.Ж.) настроения и считаю себя жертвой борьбы внутри Союза писателей. Клеветнические сведения обо мне проникли благодаря этому в центральную печать. Потом они были разоблачены, и Кузнецов, автор статьи, как мне доподлинно было известно, подвергся взысканию, а мой обруганный роман был принят сразу в два издательства. Что он все-таки не понял, не моя вина, а следствие изменившейся ситуации. Работать в такой атмосфере было трудно, сказывалось во многом, и в том, что я оказался оторванным от работы Союза, и в том, что всякое мое высказывание осознавалось как направленное против политики партии в литературе. Но как бы то ни было, ни один из привлеченных к следствию партийцев ни в момент разговора, ни много позже не осознавал мои высказывания как антисоветские. Такими они стали в их умах много позже, к моменту следствия.

Я б очень просил суд также для выявления моего лица как писателя приобщить к делу телеграммы и отзывы о моем романе, о вещи политической и советской. Они все находятся в моих бумагах, забранных у меня при аресте. Это телеграммы Фадеева, Шагинян, Лавренева, Капицы, отзывы Берковского и Левина. Мне кажется, что судить писателя важно и с этой стороны.

Шухов показывает, что мой очерк был забракован, не написан даже. Он был передан по радио и имел много хороших отзывов, о чем знает радиокомитет. Это очерк о будущей пятилетке. Здесь свидетель показал явную неправду.

Я очень прошу суд учесть эти мои показания.

Домбровский

Это написано тогда, когда предварительное следствие было завершено, и измученный многочасовыми ночными допросами больной писатель с трудом собирал свои мысли и пытался хоть как-то опровергнуть нелепые обвинения, которые даже по тем временам непросто было подвести под знаменитую 58-ю статью Уголовного кодекса РСФСР.

Упоминаемая здесь Брянцева — машинистка, перепечатывавшая рукопись романа “Обезьяна приходит за своим черепом”, который Домбровский намерен был опубликовать и который мы все тогда читали. Все остальные названные лица — литераторы, общавшиеся с писателем в ту пору. Считаю своим нравственным долгом особо остановиться на одном из упоминающихся здесь имен — Ивана Петровича Шухова.

В последние дни жизни Домбровский писал воспоминания о Шухове, которые вошли в сборник мемуаров, посвященных этому талантливому писателю, редактору приобретшего впоследствии под его руководством широкую известность журнала “Простор” (в 60—70-е годы). В течение ряда лет после освобождения из лагеря Домбровский продолжал дружить с Шуховым, ценил его как честного и порядочного человека.

Вероятно, я остаюсь единственным свидетелем, который может внести ясность в этот трагический эпизод пережитого нами гнусного и подлого времени, времени доносов и провокаций, ловко и умело организовывавшихся мастерами заплечных дел с улицы Дзержинского.

Поздней осенью 1949 года, уже после того, как Домбровского приговорили к десяти годам тюрьмы и услали из Алма-Аты куда-то на восток, меня остановил на улице Иван Петрович и сказал буквально следующее: “Саша... Я хотел бы, чтобы вы знали вот что. Я давал показания, которые помогли следствию. И вот как это получилось. При двух или трех разговорах, которые вел Юра и которые там фигурировали, нас было трое: я, Яков Соломонович (речь шла о режиссере театра имени Лермонтова Я.С. Штейне. — А.Ж.) и... (Шухов назвал имя третьего), Весь разговор с абсолютной точностью, по-видимому, тогда же был изложен письменно и передан в органы. Нас с Юрой запутали... Вот так”.

Напомню читателю, что когда-то, во время визита Сталина на квартиру Горького, писатель прочитал ему и его соратникам свою юношескую стихотворную сказку “Девушка и Смерть”. Вождь удостоил гостеприимного хозяина резолюции. Он написал на тексте сказки: “Эта штука сильнее, чем “Фауст” Гёте. Любовь побеждает смерть”. (В оригинале слово “любовь” было без “ь”, но позднее кто-то этот знак подставил). Факт скептического отношения Домбровского к сталинской оценке сказки Шухов на следствии подтвердил.

Я не знаю, почему Иван Петрович счел нужным рассказать об этом мне, который был на много лет моложе его и не находился с ним в особо близких отношениях, и почему он был убежден, что доносчиком был третий человек. Не знаю, как они с Домбровский и Штейном уже после 1956 года распутывали этот эпизод. Не назову я и никогда не называл этого третьего, ибо не имею морального права ставить клеймо на имени человека только на основании одного этого давнего разговора. Я пишу об этом лишь для того, чтобы объяснить противоречие: факт существования этих показаний Ю.О. Домбровского и его теплых воспоминаний об И.П. Шухове...

“Недооценка” сталинского отзыва о сказке Горького была для того времени страшным преступлением, почти равным покушению на жизнь вождя. Имя “отца родного” работники правоохранительных органов старались не употреблять в контексте с именами злоумышленников и просто рядовых граждан. Поэтому и в судебном приговоре фамилия не названа — речь идет просто о вожде, которого осужденный “оклеветал” (факт, несомненно, представляющий интерес для психолога).

И еще об одном из названных здесь коллег-литераторов, подготовившем арест Юрия Осиповича.

П.Н. Кузнецов был типичным приспособленцем. Он “разоблачал” Домбровского еще в 1946 году в “Правде” (от 29 сентября), обозвав его “юродствующим богемщиком”. Это было началом артиллерийской подготовки к наступлению: ведь характеристика Центрального Органа партии должна была восприниматься как указание к принятию мер. Это сейчас можно подать в суд за то, что тебя оскорбили в печати, а тогда...

Как же шло предварительное следствие, собирались доказательства и готовилось обвинение в контрреволюционной, антисоветской деятельности?

Алма-Ата утеряла бдительность

“Дело” Домбровского приходится на период усиления политических репрессий и проведения разного рода идеологических кампаний. Эти “кампании” были средством удержания в узде творчески мыслящей интеллигенции и превентивной мерой против возможного инакомыслия (против историков, филологов, биологов, даже физиков). В национальных республиках они проводились периодически против так называемых “носителей буржуазного национализма” и, как правило, заканчивались политическим, а иногда и физическим их уничтожением (например, “дела” Е. Бекмаханова, Е. Исмаилова и др.). Поддерживались на местах и общесоюзные кампании (борьба с “морганистами-менделистами”, “марристами” и проч.). Так называемая “антикосмополитическая” кампания и борьба против “иностранщины” началась с опубликованной в “Правде” редакционной статьи “Об одной антипатриотической группе театральных критиков”. Естественно, согласно указаниям “сверху”, и в республиках надо было искать своих врагов. В Алма-Ате их нашли на кафедрах русской и зарубежной литературы. 16 марта 1949 года “Казахстанская правда” опубликовала статью В. Котельникова, А. Брагина и Л. Разумовского “Буржуазные космополиты на университетской кафедре”, после чего кампания прошла по всем вузам Казахстана с соответствующими репрессиями и “ударными” выступлениями местных газет. О характере и профессиональном уровне этих публикаций говорит хотя бы разоблачительная заметка в “Правде Южного Казахстана”, где указывалось, что в одном из техникумов “до сих пор работает Е. Сахарова-Данзас, правнучка человека, убившего нашего Пушкина”. Местный эрудит спутал Дантеса с Данзасом, лицейским товарищем поэта. Но каково было бедной правнучке Данзаса, может представить себе только современник этих событий.

На роль врагов часто годились не только евреи или граждане с нерусскими фамилиями, но и вообще нестандартные интеллектуалы, люди мыслящие и по тем или иным причинам находившиеся под подозрением у охранки. Следует вспомнить также, что лиц, репрессированных в 30-е годы и отбывших наказание старались под тем или иным предлогом снова изъять из общества.

Домбровского не могли не арестовать. Его уже судили дважды (в 1932-м и в 1940 годах) “за политику”. Когда я его знал, никакой антисоветской “деятельности” он не вел, ничего противозаконного не писал. Да и инакомыслия в понимании людей, переживших 60—70-е годы, в те времена не было.

“Дело” надо было организовать. И его организовали.

Материала у МГБ, как говорится, было “кот наплакал”. Можно было использовать только какие-то частные разговоры, прибегнув к помощи доносчиков. Ведь в разговорах, спорах, рассуждениях о жизни, о политике, о литературе не могли не проявляться собственные взгляды людей, в чем-то не совпадавшие с тем, как велено было думать. Тут могло сгодиться всё: и “хаял советскую литературу”, “любил певца американского империализма Хемингуэя”, испытывал “пристрастие к Достоевскому” и “не терпел Белинского” (а следовало наоборот!) и многое другое из того же ряда. По логике же тоталитарного мышления человек, не усвоивший последних указаний партии, касавшихся, к примеру, Зощенко и Ахматовой, оценивался как контрреволюционер. Сейчас-то я, возможный свидетель защиты, названный Домбровским, могу сказать, что, конечно же, покойный писатель по-настоящему любил Достоевского, его гениальные прозрения возможного будущего, а вовсе не то, что дозволялось тогда с тысячами оговорок ценить в Достоевском. Я вспоминаю, как и до ареста, и во второй половине 50-х годов Домбровский с негодованием и сарказмом говорил о пируэтах одного советского литературоведа, интерпретировавшего великого писателя согласно колебаниям “линии партии”.

20 марта 1949 года “Казахстанская правда” опубликовала статью тогдашнего секретаря Союза писателей Казахстана “Выше бдительность на идеологическом фронте!”, в которой Ю.О. Домбровский был назван “самой зловещей фигурой среди антипатриотов и безродных космополитов, окопавшихся в Алма-Ате”; он якобы возглавлял антисоветское литературное подполье (мне в этой статье было посвящено два абзаца, где упоминалось, в частности, о том, что я тоже член этого подполья). Заодно автор статьи “разоблачал” Н. Анова за роман “Ак-Мечеть”, в котором писатель посмел сказать, что колонизация Казахстана была не только “благом” для его народа. Походя разоблачался “казахский национализм”, а С. Муканов был удостоен упрека за творческую дружбу с Домбровским, который переводил его роман “Сырдарья”.

Статья эта имела роковые последствия для Домбровского.

Спустя годы мне не раз приходилось слышать, что времена, мол, были такие, так что и спрашивать можно разве что с самых высоких руководителей и инициаторов периодически развертывавшегося в стране идеологического террора. Согласиться с этим никак нельзя. Как человек, переживший эту эпоху и вышедший из нее изрядно потрепанным, осмелюсь утверждать, что уклониться от участия в погромах было можно, хотя, разумеется, карьеры такой “уклонист” не сделал бы. Время могло остановить свой выбор на человеке, чтобы сделать его орудием расправы над ни в чем не повинными людьми, но человек всё же сам определял свое место в жизни общества.

Лев Толстой писал когда-то о русских революционерах, что среди них были очень разные люди и руководствовались они в своей деятельности различными мотивами. То же самое можно сказать о “разоблачителях” конца 40-х. По-разному вели они себя и во все последующие времена. И если я не называю имени писателя, призывавшего к “бдительности на идеологическом фронте”, то потому, что имею основания полагать, что он сожалел и сожалеет сейчас о содеянном. Когда в 1971 году КГБ лишил меня средств к существованию, он сделал всё, чтобы помочь мне. А Юрий Осипович, встретившись с ним впервые после описанных событий лет через пятнадцать, по словам Клары Файзуллаевны, “поздоровался, как ни в чем не бывало”. В качестве свидетеля обвинения на процессе он не фигурировал.

Руководящие указания главной партийной газеты республики были перепечатаны в областях. Повсюду шли партийные и комсомольские собрания, на которых граждане, преподаватели и студенты вузов поддерживали идеологическую кампанию и подверстывали к именам уже разоблаченных недругов новые имена.

В этой общественно-политической обстановке в кабинетах тогдашнего МГБ спешно готовился материал уголовного дела. Желающие помочь чекистам нашлись.

 

Бдительность проявила “Пионерка”

В те дни я встретился с Домбровским на крылечке здания публичной библиотеки. В названной выше статье было, между прочим, сказано, что я читал некие зловредные “стишки” своим друзьям. Стихи были безобидные. Но по тем временам за них могли “посадить”. Я спросил Домбровского: “Что, Юрий Осипович, плохо?” — “Плохо...” — “Я ведь ничего вам непозволительного не читал...” — “Ну, что вы, Саша, — грустно улыбнувшись, сказал Домбровский. — Конечно нет...”

Должен сказать, что “Дело №417”, которое я сейчас прочитал полностью, содержит массу нелепостей, идиотских формулировок, странных рассуждений, приписываемых Домбровскому и во многих случаях им не подписанных. Но нигде, ни в одном месте своих показаний Юрий Осипович не произнес ни одного слова, которое могло бы как-то дискредитировать его друзей или знакомых. Позднее, уже после освобождения, он рассказал мне, что следователям очень хотелось создать групповое дело, что-то вроде объединенной организации казахских буржуазных националистов и безродных космополитов. На роль главы националистов предполагался профессор Бекмаханов, а в качестве “связного” между этими группами назывался я. Но, по словам Юрия Осиповича, эта идея была почему-то отброшена. И следов такого блестящего замысла в деле я не нашел. Е.Б. Бекмаханова арестовали позднее, и он получил свои 25 лет независимо от Домбровского.

...23 марта корреспондент “Пионерской правды”, моя однокурсница и наша добрая приятельница Ирина Стрелкова дала показания, послужившие основанием для возбуждения этого дела. (Дату привожу по протоколу.) Тогда же давали свои показания и другие “свидетели обвинения”.

Ирину Ивановну Стрелкову без всяких оговорок и каких бы то ни было сомнений писатель называл человеком, который его “посадил”. Он утверждал: “Она сама напросилась в свидетели. Она подала заявку на мою голову”. Кое-что, согласно известным мне фактам и документам, я рассказал в уже опубликованных мной воспоминаниях (журнал “Нева”, 1990, №5), фамилию Стрелковой, однако не назвал.

Пока мы, подавленные и буквально убитые казправдинской статьей, ожидали самого худшего, Стрелкова аккуратно диктовала следователю то, что должно было послужить и послужило основанием для возбуждения уголовного дела. За неделю до ареста писателя следователь Белоусов записал в протокол под ее диктовку:

Вопрос: Охарактеризуйте Ю. Домбровского с политической стороны.

Ответ: Домбровский в прошлом судим за антисоветские преступления, отбывал наказание на Колыме, о чем он говорил в среде своего окружения и мне лично. С политической стороны в настоящее время Домбровского можно охарактеризовать по его поведению в быту и некоторым его высказываниям несоветским человеком. Во-первых, этот человек морально разложился. Для него абсолютно не существует, я бы сказала, облика настоящего советского человека по его поведению и жизни, причем ко всему настоящему он относится с большим пренебрежением. Я припоминаю случаи, когда Д. высказывал свои несоветские настроения.

Весной 1946 г. Д. вспоминал о своем пребывании в лагерях, говорил о том, что лучшие писатели арестованы и находятся в лагерях, где они должны работать. Тут же охаивал советских писателей. Говорил, что они художественно писать не умеют, что все произведения являются образцом журналистики. В этих случаях он сильно охаивал произведение К. Симонова “Русские люди” и его стихи военного времени, говоря, что все эти вещи нестоящие и можно свободно отнести их за пределы литературы.

В разговорах о драматических произведениях Горького весной же 1946 г. Д. заявлял, что все произведения Горького не отвечают их сегодняшней актуальности, они слишком серы, бессодержательны и неинтересны, вдобавок скучны.

В частных беседах о русской классической литературе и русских классиках относился к ним с пренебрежением и злословил о них, заявлял, что все эти произведения ничего не стоящие и их давно пора сдать в архив.

Весной 1946 г. о Московском Художественном театре отзывался также с пренебрежением, что этот театр со своим реализмом затхлый, там запустение, нет остроты и драматизма. Тут же восхищался драм. театрами Запада, западной литературой, одновременно с этим охаивая всё новое, что появлялось в советской литературе и говорил о советской литературе с большим сарказмом. Допросил майор Белоусов (23 марта 1949 г., лист дела 115)

29 марта был подписан ордер на арест, и в ночь на 30 марта Домбровского арестовали. Ордер подписан заместителем начальника 4-го отделения 5-го отдела МГБ Каз. ССР майором Белоусовым. Документ согласован с начальником отделения Куштиным и начальником 5-го отдела подполковником Цицуриным. Знаменитый 5-й отдел занимался идеологическими проблемами, интеллигенцией (“гнилой интеллигенцией”, по выражению Ильича). Чекистам не пришлось особенно беспокоиться о транспортировке арестованного — он жил на расстоянии одного квартала от серого дома на улице Дзержинского (который он описал потом в романе “Факультет ненужных вещей”), и арестованного просто перевели через улицу.

Стрелкова продолжала разворачивать свою аргументацию и приводить факты и позднее, на очной ставке с Домбровским, которая состоялась 1 июня. О ней Ю.О. Домбровский подробно рассказал в письме к писателю С.Ф. Антонову весной 1973 года. Копию письма он тогда же прислал мне. Оно распространялось в “Самиздате” и было опубликовано на Западе. В эмигрантской публикации есть приписка, сделанная тогда еще здравствовавшим автором: “Всем честным людям”.

Домбровский хорошо понимал, что текст этот в условиях преследования инакомыслия может быть использован против него, поэтому в ряде случаев он уклоняется от признания факта своих “неортодоксальных высказываний”, которые всячески утрировались и выстраивались в систему следователями и их помощниками, свидетелями обвинения. Так об американцах, которые, оказавшись в роли оккупантов в России вели бы себя совсем не так, как фашисты, он действительно говорил нам (в письме он ссылается только на героя своего романа). Но главное место в этом документе всё же занимает Стрелкова.

О ней упоминается и в сопроводительной записке ко мне: “Думаю, Вам будет небезынтересно прочесть письмо мое, адресованное С.Ф. Антонову, написавшему предисловие к книге И. Стрелковой. Мы как-то говорили с Вами об ней и то, что грех не отметить такую светлую личность. Вот отмечаю...”.

К.Ф. Турумова, хорошо знающая обстоятельства “Дела №417”, опубликовала письмо С. Антонову в журнале “Столица” (№6, 1991) под заглавием “Да будет известно... и да будет неповадно”. Приведу из него выдержку, характеризующую весь стиль поведения свидетельницы и его оценку бывшим подследственным.

Домбровский так описывает эти минуты в кабинете следователя: “Она не краснела, не потела, не ерзала по креслу. С великолепной дикцией, холодным, стальным, отработанным голосом диктора она сказала:

Я знаю Юрия Осиповича как антисоветского человека. Он ненавидит всё наше, советское, русское и восхищается всем западным, особенно американским.

Нет, никак не могу передать тебе, что я почувствовал в ту минуту. Наверное, то же, что почувствовал бы ты, если бы я, идя вчера с тобой по улице, вдруг схватил бы тебя за руку и заорал: “Держите его, он вытащил у меня кошелек и сейчас выбросил его за забор! А вчера на моих глазах изнасиловал девочку!”. Вот что-то подобное я пережил тогда.

— А подробнее, Ирина Ивановна, вы мне сказать не можете? — спросил тихо улыбающийся следователь. Он любил и уважал чистую работу. Стиль Стрелковой ему импонировал.

— Ну вот он восхвалял, например, певца американского империализма Хемингуэя (тогда всё запретное, как ты помнишь, не хвалили, а восхваляли). Он говорил, что все советские писатели ему в подметки не годятся.

— А что он еще говорил про советских писателей? — прищурился следователь и лукаво посмотрел на меня.

— Домбровский говорил, настоящие писатели либо перебиты, либо сидят в лагерях. На воле никого из них не осталось”.

Домбровский описывает всё это спустя почти четверть века. Приведу часть показаний И.И. Стрелковой в этот день по протоколу:

Вопрос: Что Вам известно о политических убеждениях Домбровского ?

Ответ: Мне известно, что Домбровский по своим убеждениям человек несоветский. Об этом я знаю из его разговоров со мной о сов. лит-ре, об искусстве, о советских писателях и о русском литературном наследстве.

Вопрос (Домбровскому): Признаете ли вы показания свидетельницы Стрелковой?

Ответ: Нет, не признаю.

Вопрос (Стрелковой): Расскажите подробно об антисоветских разговорах Домбровского.

Ответ: Домбровский неоднократно вел в присутствии меня антисоветские разговоры. Не помню уже, при каких обстоятельствах, знаю, что весной 46-го года Домбровский, рассказывая о своем пребывании в лагерях, говорил, что лучшие писатели арестованы и содержатся в лагерях, они там пишут произведения, но их не печатают. Домбровский всегда относился пренебрежительно к советской литературе. Те книги советских писателей, которые высоко оценены советской общественностью, с его стороны получали отрицательную оценку. Он охаивал советских писателей, в частности, Симонова и его произведения, пьесу “Русские люди” и др. Он также охаивал и великий реалистический роман Фадеева “Молодая гвардия”. ... Не было случая, чтобы он положительно отзывался о каком-нибудь русском классике, кроме Достоевского”.

(Очная ставка 1 июня 1949 г., лист дела 212)

На суде Стрелковой уже не было, прислала справку о том, что она в “декрете”. Но ее показания на предварительном следствии использовались и в суде, и потом в Верховном Суде как самые достоверные и точные. Если другие свидетели путались, меняли свои оценки и зачастую смягчали их, то эта свидетельница была тверда и очень старалась. Недаром Домбровский не раз со злым юмором рассказывал впоследствии своим друзьям, что “Ирка от усердия выпрыгивала из юбки”. А в письме к С. Антонову говорит о чувстве “омерзения”, испытываемом им, когда он слышит, что теперь Ирина Ивановна пишет о проблемах морали.

Уже в 1956 году, когда следственные органы оформляли документы о реабилитации Юрия Осиповича и вызванный для дачи показаний поэт Титов брал свои слова обратно, что-то уточняя, а И.П. Шухов снимал “грех с души”, И. Стрелкова решительно настаивала на истинности всего того, что она прежде говорила. А ведь советская власть еще существовала — и характеристика Домбровского как антисоветчика продолжала соответствовать 58-й статье.

В одном из писем ко мне уже после завершения “Факультета ненужных вещей” Юрий Осипович сообщал о замысле третьего алма-атинского романа, в котором свое место должна была занять Стрелкова и все связанные с ней обстоятельства. Роман он не успел написать, но достаточно полно изложил свое видение событий в цитируемом письме.

Упомянутый выше Н. Кузьмин, автор повести о Домбровском, ухитрился получить доступ к “Делу №417”, вытребованному из Москвы, задолго до того, как такое разрешение получила вдова писателя. Он читал всё, что здесь приводится, в том числе и публикацию письма С. Антонову в журнале “Столица”, но сделал вид, что ничего этого вообще не существует, как не существует и дома Домбровского, и хранящихся у Клары Файзуллаевны документов, и самой Клары Файзуллаевны, и здравствующих друзей писателя. Вина И.И. Стрелковой, по его словам, только в том, что она рассказала о негативном отношении писателя к Симонову, а за это ведь в тюрьму не посадят! Такова цена этому “сочинению”, в котором переврано всё, и на основании одной передержки с ссылкой на самого Домбровского делается попытка доказать мои предосудительные связи с МТБ.

Здесь не место рассматривать инсинуации Н. Кузьмина по моему адресу. Цена их высвечивается хотя бы в такой детали. Он уверяет, что я написал и защитил в Казахстане подхалимскую докторскую диссертацию о Джамбуле. Моя же диссертация “Проблема свободного стиха и эволюция стиховых форм” защищалась в Киевском университете им. Шевченко, и имя Джамбула в ней даже не упоминается. А контакты мои с советской охранкой определялись многолетними политическими преследованиями; по инициативе этого ведомства я был на семь лет отстранен от преподавания в вузе. (Об этом я подробно рассказал в очерке “Под колпаком у КГБ. Как я угрожал государственной безопасности”, опубликованном в газете “Огни Алатау”, но это уже другая тема.)

В своих сочинениях Н. Кузьмин обливает грязью академика А.Д. Сахарова, B.C. Высоцкого, классика казахской литературы Габита Мусрепова и многих других достойных людей. Что ж, я могу только гордиться тем, что попал в этот элитарный ряд.

В 60-е годы в бытность свою в Алма-Ате Н.П. Кузьмин прославился пьяными дебошами и избиением женщины. Тогдашний Председатель Союза писателей Г.М. Мусрепов настаивал на его исключении из Союза писателей. Писатель В.Ф. Ванюшин и я с трудом уговорили Габита Махмудовича и его коллег не делать этого. Пожалели человека...

...Только бы скорее всё кончилось

Первый допрос Домбровского начался через несколько часов после ночного ареста. Допросы шли без перерыва по 6, 8, 12, 16 и даже один раз 18 часов подряд. Это было бесконечное “толчение воды в ступе”, но оно имело целью непременно доказать, что, являясь убежденным противником советской власти, Домбровский после освобождения в 1943 году вновь стал вести антисоветскую работу (листы дела 90-92, 93—97, 101—102, 102—106, 115—116, 120—121, 125 и др.).

Естественно, что подследственный готов был нести любую чушь, только бы не возвращаться к этой теме. Иногда результаты долгих “бесед” со следователем завершались лишь кратким резюме, в других случаях — какие-то рассказанные Домбровским басни “про запас” фиксировались в протоколе.

В жалобе Генеральному прокурору СССР от 17 мая 1954 года Ю.О. Домбровский писал: “Мне не давали спать — и под конец следствия водили меня на допрос, поддерживая под руки: настолько я был обессилен... (Сидел в карцере за отказ дать ложные показания.) Допросы свидетелей, которые оказались не в пользу обвинений, из дела исчезли...”.

В число таких возможных свидетелей или свидетелей, чьи показания были изъяты из дела, Домбровский указывает на Сабита Муканова и Габидена Мустафина, в других местах на преподавателя Алмаатинской Театральной студии А.Х. Мищенко и меня.

В заявлении в Комитет партконтроля при ЦК КПСС уже при Хрущеве он писал: “Дело велось истинно сталинскими методиками и с сталинским размахом” (л. д. 274). Там же рассказано о том, как согласно политической конъюнктуре следователи “меняли” его национальность. В процессе середины 30-х годов его выгодно было считать “русским шовинистом”, в конце 30-х — поляком (Сталин в это время громил польскую секцию Коминтерна), в конце 40-х — евреем.

Своего следователя Харкина Домбровский называл впоследствии “малограмотной скотиной”, который, однако, свое дело делал достаточно умело. Многие из допросных листов обвиняемым не подписаны. Судить о том, что в действительности было и что насочинял следователь, трудно. Следователю, например, важно было зафиксировать, что отец Домбровского был евреем. Ведь если писатель обвинялся в антипатриотизме, космополитизме и ненависти к русской литературе, то указанный факт должен был поставить всё на свое место. Антикосмополитическая кампания носила очевидный для всего мира антисемитский характер. Недаром в те времена существовала шуточка: “Чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом”.

Один из доносчиков, видимо, не понимавший задач, которые ставила перед страной партия, обвинял Домбровского в антисемитизме, и Домбровский (опять-таки, если верить протоколу)... эту версию активно поддерживал! Читая эти показания, я вспомнил, как крепко выпивший Домбровский поругался с этим человеком, и не могу гарантировать, что в ходе перебранки Юрий Осипович не оскорбил национальную честь будущего доносителя.

Значительное место в материалах предварительного следствия занимает какая-то лагерная история начала 40-х годов, история взаимоотношений Домбровского с одним заключенным, гибель которого следователь приписывал писателю. Всё это следствию не понадобилось и использовано не было.

Между тем свидетели Медведев, Брянцева, Титов продолжали еще что-то уточнять и добавлять. Так, поэт Титов припоминал, что Домбровский, “кажется, верил в бога” и советовал ему читать стихи Есенина и Гумилева. Так что “сгодились” и прокулацкий поэт Есенин, и расстрелянный советской властью Николай Гумилев — для того, чтобы пополнить набор дискредитирующей Домбровского крамолы. А положено было учиться у Лебедева-Кумача, который, в свое время, вводил в литературу Николая Титова.

Я уже рассказывал о том, как спустя много лет Н.И. Титов встал перед Домбровским на колени и сказал: “Юра, прости меня, у меня дети!”. (Их у него было трое.) Эпизод этот был хорошо известен алмаатинцам, и он позволяет всё же не ставить знак равенства между Стрелковой и впоследствии застрелившимся Титовым. “Лгун и клеветник”, — пишет о нем Домбровский в жалобе к прокурору, а в письме Антонову через 18 лет о нем же вздыхает: “Бедный мой приятель”.

Существует протокол допроса от 23 апреля, продолжавшегося всего два часа, где суммированы все обвинения. Домбровский его подписал, признав себя виновным во всем, чего от него требовали. А позднее, на допросе 23 мая, он говорит, что подписал эти показания, будучи совершенно обессиленным, только для того, “чтобы всё это скорее закончилось”. В дальнейшем Юрий Осипович решительно не признавал себя виновным.

“Нет, нет и нет!” Сто тысяч разных нет

В одну и ту же заспанную морду.

(Стихотворение Домбровского “Утильсырье”)

“Дело” в одном томе было завершено 9 июня. Однако суд состоялся только 13 августа.

Еще более двух месяцев Домбровский содержался в следственном изоляторе в подвале МГБ, где ему уже довелось побывать в конце 39-го — начале 40-го, как и его герою Зыбину.

Сидя в камере, Зыбин летними вечерами слышит, как скрипят карусели в детском парке напротив. А на другом углу улицы, в театре имени Лермонтова казахская и русская труппы играли спектакли. Шли спектакли “Кобланды” Мухтара Ауэзова и горьковские “Мещане”. Здесь, в театральной студии, до своего ареста Юрий Осипович читал курс западной литературы, а я — историю русской драматургии. Между этими двумя зданиями — “серым домом” и театром — стоял в те времена задумчивый Феликс Эдмундович.

Памятник этот 9 мая 1992 года снесли студенты. Мне довелось присутствовать при этой процедуре, которую срочно узаконили городские власти. Высокопоставленный чиновник принес только что отпечатанное на машинке соответствующее постановление и довел до сведения толпы. Потом (уже вполголоса) обратился ко мне, видимо, надеясь вызвать сочувствие: “Какое варварство! Ведь никто не сносил во Франции памятники королям...” — “Королям, пожалуй, — ответил я ему. — Но ведь в Германии нет ни одного памятника Гиммлеру...”

И еще я подумал тогда, что если бы рядом с этими казахскими ребятами стоял сын Домбровского, он присоединился бы к ним, внукам расстрелянных рядом в подвале дехкан и интеллигентов, рабочих и священнослужителей. И Домбровский одобрил бы их, накидывавших веревку на шею гипсового Феликса, основоположника ЧК, НКВД, КГБ и как там они еще называли свое учреждение.

В описи материалов, изъятых у писателя при аресте, значится 13 его стихотворений, среди них было одно, мне хорошо известное и озаглавленное “Нацист”. Подлинное название его — “Чекист”. И сейчас в печатных изданиях оно восстановлено. Вот его текст:

Я был знаком с берлинским палачом, Владевшим топором и гильотиной. Он был высокий, добродушный, длинный, Любил детей, но выглядел сычом.

Я знал врача, он был архиерей; Я боксом занимался с иезуитом. Жил с моряком, не видевшим морей, А с физиком едва не стал спиритом.

Была в меня когда-то влюблена Красавица — лишь на обертке мыла Живут такие девушки — она Любовника в кровати задушила.

Но как-то в дни молчанья моего Над озером угрюмым и скалистым Я повстречал чекиста. Про него Мне нечего сказать: — он был чекистом.

Последние строчки в тексте, отобранном у автора в ту мартовскую ночь, звучали так:

Я повстречал нациста. Про него

Мне нечего сказать: — он был нацистом.

Следователь, допрашивавший Домбровского, конечно, не мог понять, что сопоставление берлинского палача (т.е. нациста) с нацистом обессмысливает стихотворение. Был он бесконечно далек от поэзии, да и культуры вообще. Уже в хрущевские времена, освобожденного от службы в “органах” по служебному несоответствию, его устроили на неплохую начальственную должность, сделали управляющим конторы “Утильсырье”. В 1959 году Домбровский встретил его на алмаатинском Зеленом базаре и тогда же “воспел” в стихотворении “Утильсырье”...

 

Советская Фемида подытоживает

Закрытое заседание областного суда, состоявшееся 13 августа, заняло совсем немного времени. Это была пустая формальность, ни о каком соблюдении процессуальных норм, принятых во всем цивилизованном мире, и речи не могло быть. Требования, чтобы все материалы предварительного следствия тщательно проверялись в ходе судебного заседания, и не думали соблюдать. Попытки адвоката В.Е. Васильченко если не доказать невиновность подзащитного, то хотя бы добиться того, чтобы наказание не было связано с лишением свободы или срок наказания был минимальным, ни к чему не привели.

Приговор, который вынес судья и подписавшие документ о неразглашении народные заседатели, является превосходной иллюстрацией бесправия “советского гражданина” и того беспредельного цинизма, с которым отправляли в ГУЛАГ десятки тысяч ни в чем не повинных людей. Привожу полностью текст приговор:

ПРИГОВОР

ИМЕНЕМ КАЗАХСКОЙ СОВЕТСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ

РЕСПУБЛИКИ

от августа “13” дня, города Алма-Аты

Алмаатинский облсуд

В составе: Председательствующего члена Облсуда Нурбаева

Народных заседателей Лысова

Чернышева

С участием прокурора Куратова

и адвоката Васильченко

при секретаре Степановой

Рассмотрев в закрытом судебном заседании уголовное дело №417 Домбровского Юрия Осиповича, 1909 года рождения, уроженца г. Москвы, русского, беспартийного, высшего образования, по профессии литератора, дважды судимого за деятельность в преступлении, предусмотренном ст. 58-10 ч. 1 УК.

Выслушав объяснения подсудимого, показания свидетелей и материалами судебного следствия Суд

УСТАНОВИЛ:

Подсудимый Домбровский является настроенным против Советской власти. Систематически среди своих знакомых высказывал антисоветские измышления о возникновении войны между Америкой и Советским Союзом и что в этой войне Америка одержит победу. Клеветал по адресу вождя партии, охаивал советскую и русскую классическую литературу. Кроме того, читал среди своих знакомых стихи антисоветского содержания о лагерях. Факты предъявленного обвинения нашли свое подтверждение в судебном следствии.

В силу изложенного Суд, руководствуясь ст. ст. 319, 320 УК

ПРИГОВОРИЛ:

Подсудимого Домбровского Юрия Осиповича на основании статей подвергнуть на десять лет л/свободы с поражением в избирательных правах на 3 года. Предварительное заключение по содеянному зачесть с 30 марта с.г.

Приговор окончательный, но может быть обжалован в 72 ч. срок в Верховный суд Казахской ССР.

Председатель Нурбаев

и другие подписи.

Всё было предопределено заранее. Когда в тот день утром Домбровского подвезли к зданию суда, Юрий Осипович крикнул стоявшей на тротуаре знакомой: “Будет десятка!” — и прощально махнул рукой.

К делу Домбровского меня привлекли, но как-то невсерьез. Вызвали один раз. Разговор был недолгим, вроде бы только “для порядка” — задали несколько вопросов и отпустили. Возможно, это было связано с предыдущим моим вызовом в МГБ весной 1948 года, когда меня пытались сделать осведомителем (об этом я подробно рассказал в упомянутом выше очерке “Под колпаком у КГБ. Как я угрожал государственной безопасности”). Быть может, недостатка в свидетелях обвинения не было, а во мне видели потенциальный “посадочный материал” и присматривались уже как к будущему подследственному. Через несколько дней я уехал на каникулы к родителям на Украину, а когда вернулся, всё было кончено.

Позднее с работы меня выгнали, но я всё же “уцелел”, т.е. не пополнил своей особой периодически обновлявшееся население ГУЛАГа. Обязан этим я, видимо, не только везению и каким-то неизвестным мне обстоятельствам, но и помощи добрых людей, среди которых должен назвать прежде всего Сабита Муканова и тогдашнего ректора Каз. ГУ профессора Тулегена Тажибаевича Тажибаева. Документы об его участии в защите гонимых есть в архиве Президента.

Письмо из мест отдаленных

После смерти Сталина находившийся в лагере далеко на Востоке Домбровский стал хлопотать о пересмотре дела.

Президиум Верховного Суда Казахской ССР своим определением от 15 марта 1955 года оставил в силе приговор Алмаатинского областного суда, однако по протесту прокурора снизил меру наказания до 6 лет исправительно-трудовых лагерей. Домбровский был признан всё еще виновным во всех “преступлениях”, приписанных ему в 1949 году. Поскольку срок заключения ограничивался временем пребывания под стражей, его освободили из “страшного” (характеристика Домбровского) Тайшетского Озерлагеря, но оставили на поселении в поселке Чуна, на севере Иркутской области.

Об освобождении Юрия Осиповича нам стало известно от Лидии Алексеевны, его матери, и я дал ему приветственную телеграмму, на которую получил ответное письмо. Приведу его полностью:

Дорогой друг!

Спасибо Вам за Вашу добрую телеграмму. Я очень рад, что мой привет столь неожиданно, но как-то дошел до Вас. Я об Вас часто думал, как обо всех прочих моих друзьях. Что Вы делаете? Над чем работаете? Пишете ли Вы чего-нибудь? Как Ваша работа о Вяч. Шишкове? (Видите, помню все-таки!) Где наши общие друзья Я.С.Ш. и Л.И.? Я довольно регулярно переписываюсь с одной актеркой, но она ни о ком и ни о чем не хочет мне сообщать, а когда я спросил об Ант. Вас. Рог., разразилась такой бранью, что я больше и не заикался. Конечно, бедняжка в минуту испытанья оказалась не на высоте, но ведь “Тяжкий млат” дробил и не такие стекла, правда?

За последние годы много работал, здорово подогнал Шекспира (в частности вплотную познакомился с Донном, его современником, и, кажется, это действительно один из величайших философских лириков мира), 3 года вплотную занимался Римом с тремя европейскими профессорами. Овладел латынью и читаю Тацита. Ну, что я писал, Вы знаете, мечтаю о романе об Спартаке!

Саша, дорогой, что за таинственная телеграмма мне пришла? — Анонимная с обещаниями писем, которые не пришли, и т.д. Я в полном недоумении.

Гуляю по тайге, привожу в порядок свои вещи и бумаги, готовясь к отъезду, и крепко-крепко скучаю по А-а — всё это можно свести к словам Гамлета “живу как хамелеон, питаюсь воздухом и обещаниями”. От пережитого стал страшен, худ и похож не то на химеру с Notr dam de Paris, не то на грифона со стильной мебели — таким и хожу на посиделки, где кокетничаю с деревенскими девчатами, но к жизни, кажется, возвращусь со щитом.

Пишите мне, дорогой, кали уж другие молчат. Если быстро, то

1) Иркутская обл. Чунский р-н стан, п/я 90/2-210 мне

кали замедлите — 2) Москва и т.д.

Л.И.К. моей старой любви привет, хотя она, свинья, молчит.

А в общем, у меня чувство (выражаясь словами Ульриха фон Гуттена), что “расцветают науки, поют искусства” и, кажется, на этот раз не ошибаюсь. Ну да (?) крепко-крепко жму Вам руку. Ваш Домбровский

Саша — я, верно, “пройдоха” — выжил. А ?

Упоминаемые здесь друзья Домбровского, которым он послал привет через Лидию Алексеевну, жившую в Москве, — это режиссер Я.С. Штейн, журналист Л.Я. Варшавский и я. Л.И.К. — это Любовь Ильинична Крупникова, библиотекарь Каз. ГУ и постоянный помощник Юрия Осиповича в его работе. Ей посвящен роман “Обезьяна приходит за своим черепом”, впервые опубликованный уже во второй половине 50-х годов.

О какой “актерке” идет речь и о какой анонимной телеграмме, вспомнить не могу. Имя же актрисы Тони Рогожиной в деле не упоминается, и, как мы впоследствии уточнили с Домбровским, ничего предосудительного она не совершила.

Смешная и страшная у этого письма концовка! Но удивительна не только она, но и то, что в нечеловеческих условиях концлагеря, а потом и в ссылке (к счастью, недолгой), Юрий Осипович продолжал жить той духовной жизнью, которая Павлу Кузнецову казалась неким “юродством”.

Из ссылки он прислал мне, в первом письме и во втором, стихи свои и своих современников, ходившие тогда по рукам, в числе их было до того мне неизвестное стихотворение Ахматовой “Один идет прямым путем...” и его собственные стихи “Гнедич и Семенова”. Оно переписано детским почерком на страничке из школьной тетради и давно уже опубликовано.

...Реабилитировали его 30 мая 1956 года. Но я увиделся с ним впервые после лагеря нескоро. Когда он приезжал в Алма-Ату, я находился на Украине у родителей, тяжело болел и вернулся домой только после выздоровления. А он в это время уже жил в Москве.

Планы перевыполнялись

За десять месяцев до того, как Домбровскому дали “десятку”, Генеральная Ассамблея ООН принимала Всеобщую декларацию прав человека. Представлявший на заседании Советский Союз А.Я. Вышинский сообщил миру, что “права человека” у нас “выполняются и перевыполняются”. То же самое утверждали представители Украины и Белоруссии, а также Польши, Чехословакии, уже находившихся под советским сапогом, и титовской Югославии.

А.Я. Вышинский, блестяще образованный юрист, украшавший свои речи изысканными речениями римских ораторов (разумеется, в оригинале), еще в 30-е годы утвердил в судопроизводстве основополагающий тезис: “Признание обвиняемого есть царица доказательств”. А признание можно было добыть “методами физического воздействия”, как это рекомендовалось тогда же в особом письме органам НКВД, подписанном Сталиным, Молотовым, Ворошиловым и Ждановым. Какие меры применялись в отношении Домбровского, мы уже знаем. Справедливости ради скажу, что в 49-м году обвинительные показания, по крайней мере — в этом деле, у свидетелей не выбивались. Их не били не потому, что закон не позволяет, а потому, что надобности в этом не было, и они это прекрасно знали.

Человека в СССР с детства воспитывали как потенциального доносчика, который должен помогать “органам”. Недаром существовала шуточка:

Мы поучали ленинских внучат: “Сначала входят, а потом стучат...”

Всеобщую декларацию прав человека Вышинский и его коллеги по социалистическому лагерю не подписали. Ведь там была (и есть!) статья 10, в которой утверждается, что каждый человек “имеет право на основе полного равенства на то, чтобы его дело было рассмотрено гласно и с соблюдением всех требований справедливости независимым и беспристрастным судом”. У нас же приговоры выносились, как известно, в отношении десятков тысяч людей “тройками”, особыми совещаниями в закрытых судебных заседаниях или просто волевым решением начальства, наскоро затем оформляемыми в документах. О какой гласности тут можно было говорить!

“Дело №417” — лишь одно из бесконечного ряда “дел”, ничего общего с законностью и правом не имеющих.

Ю.О. Домбровский родился за несколько лет до революции. И жил в стране, где жизнь человека ничего не стоила. Годами он мучительно рассуждал о проблемах: личность и общество, человек и закон, право и целесообразность.

5 марта 1975 года (обратите внимание — годовщина смерти Сталина) он написал заметки “К историку” — своеобразный комментарий не только к “Факультету ненужных вещей”, но и к собственной клонившейся к закату жизни.

Вот что он писал: “Во всей нашей печальной истории нет ничего более страшного, чем лишить человека его естественного убежища — закона и права. Падут они, и нас унесут с собою. Мы сами себя слопаем. Нет в мире более чреватого будущими катастрофами преступления, чем распространить на право теорию морально-политической и социальной относительности. Оно вещь изначальная. Оно входит во все составы нашей личной и государственной жизни. Пало право и настал 37-й год. Не мог не настать.

Сталинский конвейер — это сфинкс без загадки. Если уничтожать не за что-то, а во имя чего-то то остановиться нельзя/”.

Большой алмаатинский роман “Факультет ненужных вещей”, который при жизни писателя не был опубликован на его родине, никогда не был бы написан, если бы судьба писателя сложилась иначе, если бы не было в его жизни следственных изоляторов, карцера, тюрем, концлагерей, ссылок и, конечно, “друзей-доносчиков”.

В тех же заметках “К историку”, присланных мне Домбровским незадолго до смерти, а сейчас уже опубликованных в шеститомном собрании сочинений писателя, он подытоживал: “Мне была дана жизнью неповторимая возможность я стал одним из сейчас уже не больно частых свидетелей величайшей трагедии нашей христианской эры. Как же я могу отойти в сторону и скрыть то, что видел, что знаю, то, что передумал? Идет суд. Я обязан выступить на нем”.

Алма-Ата, 1999

Версия для печати