Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Континент 1999, 101

Я родом оттуда

Стихи


***
Инне
Россия.
Дождь.
Начало сентября.
Безденежье.
Москва несется мимо.
На смерть уходят в небо тополя
горящим храмом Иерусалима.

Пустыня.
Иудея.
Жжет хамсин.
Пришествие мессии.
Смерть идеи.
Свержение мессии.
Стынет синь
российская
под небом Иудеи.

И — в клочья имена и времена.
Горят костры.
И брат идет на брата.
Гуляет иудейская война
по переулкам старого Арбата.

Рыдают окна в Гефсиманский сад.
Москва исходит нищими и псами.
И странники теснятся у оград,
взрезая мрак библейскими глазами.

От Боровицких до Шхемских ворот
все — от блудницы и до пилигрима —
взирают молча, как брусчатку рвет
предсмертный хрип поверженного Рима,

как забулдыгу, вора и вруна,
уже почти лишенного рассудка,
сажает на кол странная страна,
а после воет, как дурная сука.

И забывает.
И теряет счет
Юродивым
успокоенья ради.
Так забывает,
как слезу со щек,
стирая,
забывает об утрате.

И я забуду
и московский смог,
и жаркие объятия хамсина.
Ни Родины, ни Храма — только Бог!
И женщина, рожающая сына.

И женщина,
как ангел во крови,
бредущая к презрению и плети
затем, чтоб ветхим рубищем любви
соединить дыхание столетий.

По русским,
по заблеванным снегам
иду один на Масличную гору.
О, Боже, как тепло моим ногам!
Как холодно расплавленному горлу!

Как дружно иудей и славянин,
погромщики, погрязшие в пороке,
властитель дум
и тот, кто был гоним,
и тот, кто сам готовится в пророки

и праведник на медленном осле,
и всадник из садов архиерея
уже сошлись в едином ремесле,
готовя крест заблудшему еврею.

 
* * *
И дико во тьме завывая,
в какой-то звериной тоске
целую копыта трамвая,
стоящего в тупике.

Ну, трогай!
И вот через город,
страдая избытком чувств,
как бюст с перерезанным горлом,
по черной брусчатке качусь

с глазницами без огня,
с оторванной головой.
И ветер гонит меня,
как мусор, по мостовой.

А следом, покуда жив,
покуда со мной душа —
“Держите вора! Держи
революцьонный шаг!”.

О, Боже!
Я родом оттуда,
где из Боровицких ворот
на белой ослице Иуда
въезжает в ликующий сброд.

Я тоже во всадники метил.
Спасибо, не вышло.
Увы.
Спасибо, никто не заметил,
что я уже без головы,

что вместе со всеми,
безлицый,
стекая в подземные трубы,
целую копыта ослице,
в кровь раздирая губы.
 
* * *
Я знал, что будут ночи гулкими,
промерзшими, как Рождество,
любовь скользнет меж переулками,
похожая на воровство,

что над изломанною жестами
беседой в доме книголюба
взметнется птичье имя женщины,
впотьмах сорвавшееся с клюва,

что в этом городе,
на дне
подъезда, где шаманят стены,
безликой фреской на стене
соединятся наши тени.

 
* * *
С похожею на небо обликом,
с отставшею от птичьей стаи,
с тобой целуешься —
как с облаком,
которое вот-вот растает.

Так белка,
с огненным листом
сливаясь в дебрях лесопарка,
сверкнув пылающим хвостом,
вдруг станет фактом листопада.


* * *
Облако,
изъеденное молью,
яблоко,
изъеденное червем,
женщина,
оставленная мною,
желтый лист на тополе вечернем.

Понимаю, в этом всё и дело —
в облаке,
в падении листа.
Господи,
но как же надоело
эту книгу заново листать,

мучиться сомнением и болью,
чтобы на изжеванных листах
отыскать изъеденное молью
облако
и женщину в слезах.

 
* * *
Что-то крылья летают отдельно от птиц,
или угол полета рассчитан неверно.
И блуждают зрачки в отдаленьи от лиц,
одинокие,
как голова Олоферна.

Эта женщина слишком лукаво молчит.
Я проигран.
Раскрыта крапленая карта.
Неужели столетье меня победит,
как в кино,
расстреляв из последнего кадра.

Был без ножен клинок,
без рояля мотив,
без любви голова доживает под ветром
на серебряном блюде,
покуда Юдифь
настороженно прелюбодействует с веком.

Я тебя досмотрю.
Я — добыча твоя,
словно грязная кость для бездомной собаки,
что опасливо роется в мусорном баке,
постигая гармонию небытия.


* * *
И, черным клювом дирижера
выклевывая зерна нот,
оркестр подобьем приговора
швырнул в рождественскую ночь

все то, что снилось,
то, что было,
всё то, чему уже не быть,
ту женщину, что так разбила
бокал,
как разбивают быт,

как разбивают время суток,
как льды взрывают в январе.
Судьба — беременная сука,
замерзшая в чужом дворе,

где с тонким стоном ель качается,
как одинокий голос в хоре.
И суть не в том, что жизнь кончается,
а в том, что вечность на исходе.

 
* * *
Осколки неба со стекла
слизав одним движеньем точным,
дворняга сумерек стекла
по рваным трубам водосточным.

И мир, теряя свет и тень,
и запах, и остатки смысла,
срывался окнами со стен
в траву,
как ведра с коромысла.

Сушилось, обнажая дом,
уже ненужное исподнее.
Казалась бочка за кустом
забытым люком в преисподнюю.

И жизнь дрожала, словно ствол,
проросший сквозь чердак барака.
Под спудом ужаса и мрака
и смерть казалась Рождеством.

Ефим БЕРШИН — родился в 1951 году в Тирасполе. Окончил факультет журналистики МГУ. В 1992 году в течение нескольких месяцев в качестве военного корреспондента “Литературной газеты” освещал войну в Приднестровье, награжден медалью Приднестровской республики “За оборону Приднестровья”; в 1996 году был неоднократно командирован в Чечню. Подборки стихов публиковались в журналах “Континент”, “Юность”, “Стрелец”, в альманахах “Теплый Стан”, “Перекресток”. Автор сборников стихов “Снег над Печорой” (1982), “Острова” (1992). Живет в Москве.

Версия для печати